Серия «Нарежный Василий Трофимович»

0

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 4 Главы 13, 14)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Часть третья, Глава 1

Глава XIII История

– Теперь дошло до меня, – сказал поляк. – Дон Алонзо напрасно скромничал, что повествование происшествий жизни его будет маловажно. Шутка ли? что слово, то святыня, то явление ангелов? В моей не будет столько диковинок. Было, правда, и со мною явление, – только весьма грешного человека и весьма плотского. Я происхожу от благородного колена из чиншовой шляхты. Отец мой был настоящий польский дворянин. Горд, как англичанин, храбр, как русский, учтив, как француз, и благороден, как… («Разумеется, как немец!» – сказал протяжно Шафскопф.)

Отец мой и я служили в гвардии князя Кепковского. Это был преудивительный человек, лет около шестидесяти. Гордость, или, правильнее, спесь, шумная веселость, зверство противу бедных крестьян, – составляли отличительные черты его сиятельства. Он любил псовую охоту и женщин. Дом его, который по справедливости можно назвать королевским дворцом, беспрестанно наполнен был всякого рода людьми, лошадьми, собаками. Чтоб доказать его могущество и богатство, довольно будет сказать два слова. Во время охоты, если какая старуха попадалась навстречу, – это был дурной знак, – он заставлял ее взлезть на ближнее дерево и куковать. Несчастная исполняла волю помещика, он стрелял по ней из пистолета и, хохоча во все горло, кричал: «Каково? за одним разом застрелил зловещую кукушку!» Нередко также, по совету отца моего, который отличался его милостию, князь Кепковский приказывал связать трех или четырех жидов бородами вместе и заставлял их плясать под звук охотничьего рога и плеск бичей, чем придавали им охоты к пляске.

После всех таковых поступков он обыкновенно оставался прав. А как случилось некогда, что король, наскуча беспрерывными жалобами на князя нашего, призвал его к себе для объяснения, сей вельможа хотел и тут показать свое величие. От дому своего в Варшаве до королевского дворца – всю улицу велел он усыпать мелко истолченным сахаром, дабы середи лета представить зиму; сел в дорогие сани, запряженные восьмью медведями, прочие части триумфа сему ответствовали, и до тех пор не встал, пока король не явился у крыльца, для его принятия! Всякий догадается, что он расстался с королем дружески. Однако происки ли двора или собственно одни его подданные, оскорбленные неумеренною любовию его к своим женам и дочерям, были причиною скоропостижной смерти князевой. Ни сын, его наследник, ни дочь его, молодая вдова Марианна, ни сам король не думали исследовать причины смерти его. Все единогласно приписали ее апоплексии, и тем дело кончилось. Молодой князь Станислав вступил в права свои, и мы очень скоро увидели в нем отца его в превосходной степени.

Между прочими подвигами, которые оказал он вскоре после смерти родителя, не последним может почесться похищение Марыси, сестры моей, которая в урочное время сделалась матерью. Мог ли шляхтич польский не оскорбиться таковою непристойностью? Он бил челом королю, который по власти своей повелел князю возвратить Марысю в объятия родителя, если сама она того пожелает. Хотя сие условие не предвещало верной удачи, но шляхтич польский мог ли в том сомневаться? Он отправился на рыжем коне, служившем еще отцу его, со всею грозою, оказывавшейся на щеках, бровях, глазах и усах. Но самонадеяние немного обмануло его. Сестра моя никак не хотела из дворца переселиться в прежнее обиталище и, быв султаншею, – сделаться простою шляхтянкою. Обыкновенная слабость женщин! Отец мой осерчал прямо по-шляхетски, грозил и, в пылу гнева по данной от бога родителям над детьми власти, запечатлел персты десницы своей на щеке дочери, которая, будучи также шляхтянка, никак не могла снести того равнодушно, величаво плюнула отцу в глаза и удалилась, примолвя: «Благодари бога, старый дурак, что ты отец мой! Не тому быть бы!»

Мог ли польский шляхтич пережить такое посрамление? Конечно, нет! а потому отец мой его и не пережил! В скором времени он скончался – и оставил меня полным властелином своего имени и рыжего коня, ибо в сем состояло главное его имущество по разрыве дружбы с князем Кепковским.

По врожденному движению шляхетской души я начал выдумывать способы к отмщению за нанесение бесчестья имени Клоповицких. По довольном размышлении ничего не мог я придумать разумнее, как сестру свою оставить в бесспорном владении князя, а ему отплатить равным за равное. Польский шляхтич всегда на такие дела отважен! Несмотря, что прекрасная вдова княгиня Марианна имела почти открытую связь с русским гусарским полковником, я решился атаковать ее, на сей конец записавшись в дворню княгини. Я ничего не щадил: ни нежных взоров, ни томных вздохов, ни любовных двоесказаний. Успел, наконец! Марианна начала мне отвечать тем же, – я был в восторге.

Чтоб приметнее оказать мне взаимную любовь и нежность, прекрасная вдова иногда срывала с меня шапку и с отменною ласкою хлопала опахалом по бритой голове моей. Также нередко получал изрядные щелчки по носу, и любовь моя час от часу воспламенялась. Однажды чрез княжеского пажа получаю записочку, в которой ведено мне в полночь быть в садовой беседке, возле пруда, в котором стоял мраморный купидон. Кто опишет мое восхищение? Почти до самого назначенного времени я чистился, завивал усы, умывался душистыми водами, которые прежде еще достал от торгующей жидовки. Я не мог наглядеться в зеркало, так красив сам себе тогда казался!

Когда на башне замка пробили часы полночь, с сладостным трепетом сердца вступил я в священную беседку, где должен был совершить жертву моей богине и мщению. Месяц светил в окно, – и с помощию его увидел я, что нечто белое шевелится на софе. С величайшею поспешностию срываю, так сказать, с себя жупан и, порываемый любовию, бросаюсь к своей красавице, крепко прижимаю ее к ретивому сердцу и запечатлеваю пламенный поцелуй на губах ее.

С ужасом хотел я отпрянуть, ощутя усы на губах моей богини, но так крепко сжат был железными руками, что едва переводил дух.

– Что за дьявольщина? – раздался голос, не только не женский, но и не польский. Страшный удар кулаком по лбу сопровождал его. Миллионы звезд заблистали в глазах моих. Не успел опомниться, как получил еще удар, разительнее прежнего, и меня так рванули за левый ус, что он отлетел прочь чуть не с губою. Я покатился на пол и уже перестал считать тумаки и пинки, коими меня награждали за пламенную любовь мою. Они были несчетны. Я не иначе почитал, как что мучит меня домовой, и притом самый свирепый!

Вскоре услышали мы шум, двери отскочили, с страшным хохотом вошли князь Кепковский, нежная сестра его Марианна, моя сестра Марыся и несколько слуг со свечами. Надо мною стоял русский полковник в одной рубашке, который, осмотря всех спокойно, спросил у Марианны:

– Растолкуйте мне, сударыня, что значит явление, которое вы мне доставили?

– Ничего, – отвечала она, продолжая смеяться как безумная, – это одна шутка, чрез которую хотела я испытать вашу верность и мужество! Теперь довольна. Это был один сюрприз!

Сказав сие, она взяла за руку сестру мою и вышла, вероятно из благопристойности, чтоб не видать при всех сокрытых достоинств господина полковника.

– Пан Клоповицкий! – сказал мне молодой князь. – После всего этого вы легко рассудить можете, что в дворце моем нет вам более места! простите!

Мне, правда, нечего было и делать там долее. Вскоре отошел я и определился к графу Понятовскому в качестве его стремянного. По самым побудительным причинам он отправился ко двору российскому, и как скоро должен был возвратиться в Польшу, то оставил меня в С.-Петербурге. Несколько лет ожидал я счастия в сей столице севера, но напрасно. Случайно познакомился с доном Алонзом, который хотел побывать в Польше. Мы согласились и шли покойно, пока не настигли нас господа француз и немец…

– Конец ли? – вскричал француз с нетерпением, – хотя господин Шафскопф начинает уже закрывать светлые очи свои, но это не мешает мне удовольствовать ваше любопытство; а он и всегда может выслушать мою повесть!

– По мне, – отвечал немец, – хоть бы о тебе никогда не слыхать, не только о твоих дурачествах! – Он разлегся на скамейке, зевнул и захрапел. Все поглядели на него с улыбкою, и француз начал:

– Хотя и не во всем похвалят меня строгие люди, – но я, как должно французу, чистосердечен и все скажу открыто. – Пригожая чернобровка, Элоиза была прачкою монастыря святого Дениса. Настоятель оного Абеллард, мужчина сорока лет, почитался чудом красноречия и благочестия. Однако ж как человек был и он не без слабостей. Увидя Элоизу, он вспомнил, что имя его Абеллард, и, читавши древний роман о сих соименных ему славных любовниках, вздумал сделать новый. Он с помощию Элоизы начал сочинять его, и следствием ревностных упражнений в благонамеренном труде сем было мое рождение. Когда достиг я того возраста, в котором начинают понимать разность полов, то отец мой по духу и плоти начал стараться воспитывать меня сколько можно отличнее, с тем чтобы со временем пристроить также к духовному месту. Надобно знать, что он был весьма не убог. Да и кто бывает беден в монастыре? Однако природы не переупрямишь. Чувствуя непреодолимую склонность к прекрасному полу, я старался успеть только в тех знаниях, которыми более можно ему понравиться. Я старался болтать, сколько можно больше и вольнее, играть на некоторых инструментах, петь, танцевать и биться на шпагах. Отец, уверясь, что я до философии и богословия не великий охотник, предоставил меня влечению моих желаний и утешался, довольствуя оные деньгами. Я начал подвиги свои с жен и девок монастырских служителей, и не исполнилось мне двадцати лет, как уже прослыл ужасным строителем рогов на челах отцов и мужей. Они, видно, были от природы очень злы, что на меня осердились за такую малость. Надеясь на силу моего дядюшки, ибо по заведенному порядку так я именовал настоятеля, я ничего не опасался. На свете нет ничего постоянного. Дядюшка скоропостижно скончался, а я медлительно выведен был из монастыря. Я сказал медлительно потому, что двое слуг, связав мне веревкою руки, вели насквозь всего монастыря и несколько других безбожников хлестали меня ремнями по спине, плечам и ногам. С таким торжеством выведя за ограду, умножили свои ласковые приемы, так что оставили на улице еле жива.

К счастию, они не вздумали очистить моих карманов, в коих было на первый случай достаточно. Оправясь от побоев и переменя платье, растерзанное мстителями, пустился в Париж и затеял доставать пропитание учением играть и биться на шпагах. Но как я не имел надлежащих рекомендаций, чтобы войти в знатные домы, а в посредственных мало дорожили моими искусствами, то я и принялся преподавать в последних историю, географию и даже поэзию, – словом, все такие науки, коих не разумел нисколько. Дело шло бы успешно, но на беду мою везде почти в домах сих попадались ученые педанты, объявляли хозяевам не весьма с выгодной стороны о моих познаниях, и я бывал прогоняем с нечестием.

Как я в одном доме преподавал урок из географии, и именно о России, то сидевший тут же мужчина середних лет, – английский лорд, как узнал я вскоре, – слушал меня со вниманием и, наконец, спросил:

– Скажите мне, пожалуйста, хорошо ли знаете положение царства Русского? Я слышал, там много диковинок, и намерен туда ехать. В наше время везде и все обыкновенное!

Я. О! там тьма дива! Люди похожи на медведей, и на лицах их видны один нос и уши. Ничего больше неприметно! Язык похож на лай собак, которые там так велики и сильны, что русские ездят на них верхом, а особливо на охоту. Собака отправляет две должности: и везет всадника и ловит зайца или волка, что попадется. Молодые парни до женитьбы и девки до замужества ходят наги и любят валяться в снегу, как в летнее время куры в пыли!

Он. Подлинно вы рассказываете чудеса! Это стоит того, чтоб посмотреть!

Я. Что касается до их нравов, то они еще мудренее. Чем у кого больше обросло лицо волосами, тот у них почтеннее. По длине бород выбирают в должности. Посудите, какова должна быть метла у великого канцлера!

Он. Что-то непонятно! не лжешь ли?

Я. Сохрани боже! Поэтому вы также не поверите, что в России мужья имеют право бить, увечить и даже и бог знает что делать с своими женами, и ненаказанно?

Он. О! последний обычай прекрасен! Его надлежало бы ввести в употребление в целом мире!

Я. Главные увеселения их в доме – пьянствовать; меж тем жены сидят взаперти за замками!

Он. Весьма хорошо! Это сходно с английским вкусом!

Я. Публичные увеселения таковы: они собираются на площадь или в поле, становятся в два ряда по равному числу и вызывают одна сторона другую на кулачный бой.

Он. Далее, далее!

Я. Сперва ратоборство начинается слегка. Кулаки действуют по бокам, брюху и спине. Потом достается голове с ее принадлежностями, то есть глазам, ушам, рылу, носу и зубам. Волосы летят клочьями, зубы свистят в воздухе, и кровь льется ручьями.

Он(вскочив). Браво! надобно видеть эту прекрасную землю, и если вы, господин учитель, не имеете лучшего здесь дела, как портить ребят, то поедемте вместе усовершенствоваться в великой науке биться на кулаках. Теперь лето; дорога будет веселая; издержки мои! да я и слыхал, что люди вашего разбора находили там счастие.

Охотно принял я предложение; мы отправились и в непродолжительном времени прибыли в Петербург и остановились в трактире. На другой день мой лорд, взяв с собою кошелек с своим золотом, пошел со мною осматривать дивности русские. На невской набережной остановился он и смотрел внимательно на всех проходящих. Идущий издали ражий мужичина привел его в радость. Он засучил рукава, и как тот поравнялся с нами, то лорд так плотно треснул его ногою в брюхо, что мужик, совсем не ожидавший такой встречи, растянулся навзничь на земле. Встав, он свирепо взглянул на лорда, подскочил и так звонко стукнул по голове, что англичанин зашатался, и, если б я не поддержал, быть бы и ему на земле. Скоро началась сильная тяжба, сопровождаемая бранью. Уже у мужика разбит был нос до крови, а у лорда подбиты оба глаза; русская шапка и английская шляпа плавали по Неве. Наконец, они сцепились. Долго сгибались, выправлялись, гнулись, и мужик так ловко подцепил лорда под ногу, что сей полетел стремглав наземь. Вставши, принялся за то же и то же получил. В третий раз не был счастливее. Тут, осмотрев бородача с ног до головы, сказал, оборотясь ко мне: «Жаль, что он не англичанин!» – после чего, вынув из кармана несколько золотых монет, подал мужику. Сей, совсем не понимая, что это значило, попятился назад. Лорд, кинув на него золото и сошед по сходу к воде, сказал мне:

– Я видел самую большую редкость! Прощай, монсье! Я еду в Кронштадт, а оттуда прямо в Лондон.

Он сел в катер и отплыл с двумя гребцами. С неописанным изумлением смотрел я вслед ему, и когда скрылся он из виду, я, тяжко вздохнувши, сказал:

– Вот тебе и на! в чужой земле, никого не зная, без денег, без рекомендаций! Ах, проклятый островитянин, что ты со мною сделал!

Нечего описывать вам долго продолжавшейся жизни моей в бедности и горестях. Хотя я и француз, хотя и чадо монастырское, однако мне приходилось плохо, и я часто задумывался, изыскивая способы, как бы поправить свое состояние.

Попеременно бывал я парикмахером, бородобреем, аббатом, трактирным лакеем, лавочником, маркизом, оставившим отечество по несчастным случаям, дрессировщиком собак, наставником в модных пансионах, – везде неудача! Я переменял города и деревни, везде совался и находил везде одно и то же. Или я сам отходил, или меня выгоняли. Наконец, счастливая звезда моя воссияла. В Киеве сделался я подносчиком напитков в немецком клубе.

Прослужа в оном несколько времени, я отличил две женские особы, ибо казалось, что и они меня отличили. Я стал услуживать им особенно, и скоро мы познакомились. Однажды, когда они в особой комнатке забавлялись кушаньем глинтвейна, и у старшей, которую почел я матерью или теткою, нос сделался столько же багров, как теперь у господина Шафскопфа, я подошел к ней и сказал:

– Почтенная дама! Это, конечно, прелестная дочь ваша?

– Нет! Я только служу ключницею и надзирательницею в их доме!

Я. Кто же вы, милая девица?

Она. Луиза Шафскопф.

Я. Какое выразительное, какое гармоническое прозвание! Шафскопф! Клянусь небом и адом, во Франции нет таких прекрасных девиц, с таким приятным именем.

Она. А вы, конечно, француз?

Я. Так, сударыня. Я знатный французский дворянин, но, будучи обнесен врагами у короля, должен был оставить до времени двор и отечество! Какое же звание имеет высокопочтенный родитель ваш?

Она. Колбасник!

Я. О небо! какие звонкие имена! Шафскопф и колбасник! Не здесь ли он?

Она. Здесь: вот там в углу курит табак, пьет пиво и рассуждает о политике!

Я. Какая же значительная физиогномия! Как величественно раздуваются ноздри его! С какою важностию поддерживает он исподницу! Как торжественно с обращением головы оборачивается по сторонам дебелая коса его! Желал бы я, ах, как желал бы познакомиться с таким великим человеком и назвать его другом своим! Праведный боже! какое было бы счастие!

Она. Почему же и не так? Он охотно принимает учеников! Хотя вы и француз…

– Однако ж и не русский! – подхватила надзирательница, взглянув на меня глазами, едва бродящими под слипнувшимися ресницами, – я берусь за то.

Мы расстались, как старые знакомые. Вскоре по внушению доброго моего духа оставил я клуб, явился к Шафскопфу и был принят в число учеников знаменитого его искусства. Он утверждал, что управлять кораблем во время бури или буйным народом во время бунта – гораздо легче, чем с должною нежностию рубить свинину и непременною тонкостию начинять колбасы!

– Не совсем так, приятель, – сказал гость, тут случившийся. – Шить сапоги и башмаки также весьма немаловажное дело!

– И то правда, – отвечал хозяин мой.

В скором времени приметили мы, я и Луиза, что любовь наша не бесплодна. Однако мы укрепились. Дородность бюста ее приписывал отец излишнему употреблению колбас и советовал дочери пользоваться ими с умеренностию. Когда бы то ни было, а мы смекнули, что когда ж нибудь, а дело должно выйти наружу, а потому я подговорил ее, и оба ускакали по дороге к Варшаве, не без запаса, но, разумеется, не в одних колбасах состоящего.

На самой той полянке, где видели вы сражение, настиг я дона Алонза и пана Клоповицкого. Место нам понравилось, и я расположился с ними вместе позавтракать. Луиза принялась было за приготовление, как вдруг настигает Шафскопф и самым сердитым голосом вызывает на поединок. Зная его искусство в сем мастерстве, я охотно склонился и стал в позитуру, как он вспомнил, что второпях не взял с собою никакого оружия, а только для препровождения времени одну курительную трубку, Мы были в замешательстве, как дон предложил ему шпагу свою, и в то же время пан свою саблю. Оба, начав выхвалять доброту своих оружий, коснулись древности и знатности своих отечеств, а от сего и произошло то жестокое сражение, которого были вы свидетелем и прекратителем…

Когда француз кончил свое повествование, вошли к вам Ликориса с Луизою. Последняя, разбудив отца, объявила, что обед готов и учрежден в огороде под березою. «По правую руку стола, – сказала она с нежностию отцу, – растет прекрасный салат, а по левую молодые огурцы». Шафскопф, прельстясь сим описанием, улыбнулся, потрепал дочь по брюху и вышел. Мы все за ним следовали, даже и Пахом, уместившийся поодаль нас на гряде. Когда все насытились и на щеках Шафскопфа заиграли вновь рубины, он сказал:

– Слушайте внимательнее, я расскажу вам все случаи жизни своей.

Отец мой Иоганн Шафскопф был внук того славного Варфоломея Шафскопфа, который делал такие превкусные колбасы, что один немецкий князь хотел было пожаловать его чином генерал-колбасника; но, наевшись их однажды так плотно, что чуть не треснул, отложил прекрасное сие намерение. Дед мой – также знаменитый колбасник Каспар Шафскопф – по некоторым обстоятельствам, именно, что бабушка моя Шарлотта бежала куда-то с одним трубочистом, оставил отечество и переселился в Россию. Отец мой был также колбасником и отличен в истории тем, что первый основал в Петербурге немецкий клуб. Когда я вырос и сам мог уже аккуратно делать колбасы, отец мой умер, и я сделался настоящим колбасником, а вскоре женился на дочери одного немца, колбасника же. У нас есть теперь взрослый сын, который уже колбасником, и эта дочка, которую прочил я за доброго Фрица, своего подмастерья, и которая вздумала этого негодного француза сделать отцом своего дитяти. Я был бы неутешен, если бы у нас не было сына, который в славной фамилии Шафскопфов сохранит превосходное искусство делать колбасы! – все тут!

Я. Этого не много! Только и слышно: Шафскопф, колбасник, колбасница! вы очень скупы!

Немец. По крайней мере справедлив, как прилично доброму немцу! Господа эти (указывая на испанца и поляка) не столько чистосердечны. Можно ли поверить, чтоб человек мог быть жив, питаясь хотя двое суток хлебом и водою? О небо! Алонзо говорит, что он с отцом своим испытали то в течение целого года! нет, не верю!

Испанец. Гораздо удивительнее, что ваш высокопочтенный дедушка удовольствовался после побега жены своей также побегом в Россию! Испанец никогда не оставил бы того без кровавого отмщения!

Немец. Неужели же ему пойти было в монахи, как сделал отец ваш? но у нас нет монастырей!

Француз. Браво! я готов удариться об заклад, что если бы вы не были колбасником, то, верно, славным юстиц-ратом!

Поляк. Видно, одна моя повесть не подвержена сомнению!

Испанец. Ничуть! я первый не понимаю, как можно человеку, здоровому глазами, при месячной ночи не различить мужчины от женщины и вместо прелестных губ красавицы с нежностию облобызать усатые губы полковника!

Поляк. Я был в восторге, пылал любовным жаром, – так нетрудно обмануться. Но если бы мне целый полк явился ангелов, увещевая путешествовать по свету за то, что поколотил какого-то…

Испанец. Как? Богоугодные дела сравнивать…

Я. Тише, господа, тише! Сколько вы чудесностей ни насказали, но я могу донести вам о таком диве, что вы ахнете; однако ж все будет справедливо. Я очевидец, что один кривой, хромой и безногий человек от трех или четырех ударов по спине вдруг исцелился от всех сих недостатков и бегал быстро, как олень.

Испанец. Это подлинное чудо! Да не католик ли он?

Прочие. Невероятно, кто бы он ни был!

Шафскопф. Что? бегал, как олень? Помилуй бог! И ходить – право, трудное дело; а то бегать!

Нищий. Я докажу, милостивые государи, справедливость слов Гаврилы Симоновича. Подождите меня несколько минут.

Он встал и вышел.

Глава XIV Кто ж этот нищий?

По выходе Пахома дон Алонзо с жаром защищал мою сторону и доказывал возможность чуда и сего еще чуднейшего; француз явно противоречил, поляк несколько сомневался, а немец, не держась ничьего мнения касательно мгновенного излечения, не понимал, как может человек, благородное творение, бегать, что собственно предоставлено одним животным. Тут в комнату нашу вошел молодой незнакомый человек в черном кафтане. Он был статен и пригож. На лице его носилась тень скрытой печали. Вид и взор показывали в нем благородного человека, недовольного своею участию. Без околичностей сел он с нами рядом и привел в удивление следующими словами: «Милостивые государи! Я был бы очень несправедлив, если б, удостоясь вашей доверенности и выслушав важнейшие происшествия в жизни каждого, стал о себе таиться. Нет! Я сего не сделаю, и тем более что, оказав вам небольшую услугу, надеюсь удостоиться также и с вашей стороны вспоможения».

Испанец. Вы оказали нам услугу? Разве когда-либо нас знали и делали денежные вклады о избавлении душ наших от чистилищного огня?

Поляк. Это неважно для богатого! А разве иногда замолвя словечко, когда страдала честь Ржечи посполитой.

Я. Ни то, ни другое! он избавил вас от междоусобной брани!

Все уставили на него глаза с недоверием, но молодой незнакомец объявил, что он сам и есть прежний хромоногий нищий. Тут начались аханья, вопросы, знаки удивления, особливо женщины наши и француз оказывали сильное любопытство знать более, а все обещали помощь, какая только возможна будет.

– Извольте, – сказал он, – я вас удовольствую. Я не могу ни хвалиться своим происхождением, ни стыдиться оного. Отец мой знатный богатый дворянин, наскуча ежедневными ссорами с женою своею, которая, без лести сказать, была истинный дьявол, вздумал развестись. Немалою к сему причиною было и то, что меньшая дочь ее родилась во время трехгодичного отсутствия его от дому, в которое время родился у него сын от прекрасной Анюты, горничной девушки. Этого сына видите вы перед собою. Когда развод кончился, отец мой предложил руку свою моей матери, но она противу чаяния всего города объявила, что любит в нем человека, а не господина, а потому согласием своим за него выйти не хочет вредить его чести.

Таковое благородное сердце достойно было вознаграждения. Отец мой, отложа мысль о женитьбе, призрел плод любви своей, именно: в московский банк внес на имя Любимова, – так назвали меня, – пятьдесят тысяч рублей. Время юноши шло обыкновенным образом. Мать моя умерла, а вскоре разболелся и отец. Он не хотел обидеть детей прежней жены своей и, разделив им имение, скончался, предоставя довоспитать меня графу Дубинину, лучшему своему приятелю и человеку, им облагодетельствованному, когда еще граф был самый ничего не значущий дворянин.

– Он был человек гордый, надменный, своеобычный! – вскричал я.

– Боже мой! – сказал Любимов. – Вы его знаете?

– Один из приятелей моих имел честь служить у него и за откровенность награжден довольно. Продолжайте!

– Из всего дома, из всего семейства графа Дубинина не нашел я путного человека, кроме одной доброй, невинной чувствительной дочери его Софии. Кто изобразит тот пламень любви, который я к ней почувствовал? Могло ли нежное сердце ее не ответствовать?

Боже мой, каким наслаждались мы благополучием! Но увы! сколь оно было скоротечно! В прекрасные летние ночи, прогуливаясь по тенистым аллеям обширного сада графского, держа один другого в объятиях и при каждом шаге останавливаясь, дабы запечатлеть на губах поцелуй страстный, мы вкушали райские утехи, но ах! – они были для нас пагубны. Софии было осьмнадцать, а мне двадцать лет; итак, могли ли мы быть осторожны в таких случаях? В одну из таковых прогулок она была нежнее обыкновенного, а я пламеннее; и невинность наша улетела.

– Что будем делать? – шептала, вздыхая, София.

– Посмотрим, – отвечал я также со вздохом.

Однако мы, сколько молоды ни были, тщательно скрывали нашу тайну, – и она бы, может быть, осталась тайною навсегда, ибо София клялась ни за кого, кроме меня, не выходить замуж, – но она с ужасом приметила, что лицо ее время от времени делалось бледнее, а тонкий, лилейный стан дороднее. Графиня, или, лучше сказать, ее барская барыня, то приметила и ей объявила, а матери куды входить в такие мелочи?

После сего поднялась в доме суматоха. Призвано пять докторов для освидетельствования болезни, и немец первый, надев очки, придвинулся к лицу больной так близко, что чуть не коснулся его журавлиным своим носом. У нее водяная, – и чтоб не потерять молодой графини, то он сейчас воду выпустит. Тут он с важностию вынул из кармана готовальню, развязал и начал выбирать прямые и кривые ножи.

– Помилуй! – вскричал русский медик, – что ты затеваешь?

София, устрашенная видом инструментов, помертвела, упала на колени и, обратя руки к родителям, вскричала:

– Батюшка! матушка! Пощадите меня. У меня совсем не та болезнь!

– Какая же? Говори!

– Я страстно люблю, страстно любима, – плод любви сей причиною.

Общее молчание. София в обмороке.

Никто не заботился подать несчастной должную помощь. Русский доктор, как человек догадливый, вынул из кармана пузырек со спиртом, подставил под нос Софии, она понемногу опомнилась и зарыдала.

– Батюшка! – сказала она, – любезный мой есть человек достойный! Соедините нас браком, – и мы все счастливы!

– Кто же сие чудовище?

– Если и чудовище, то самое кроткое, самое милое. Это питомец ваш – Любимов!

– Небо! – вскричал граф с яростию и поднял вверх руки.

– А почему же бы и не так? – сказал русский доктор с уверением и дружелюбием.

– Ты не знаешь долгу чести, доктор, и советуешь, чтобы я согласился сыном своим назвать…

– А разве, граф, сообразнее с долгом чести видеть внука своего от всех называемого… – Да разразит меня гнев божий! прежде нежели доживу до сего состояния, погибнет бесчестная мать и дитя истлеет в ее утробе! Хочу…

Все ахнули. Бедная София вздохнула, и вместо чаемого вторичного обморока, следствия раздраженной чувствительности, отчаяние овладело ею; она встала медленно, с величием – ожесточение сверкало подобно раскаленному углю в глазах ее – она произнесла:

– Карай меня, детоубийца! Ты не чувствовал движений моего сердца, преданного тебе с детскою покорностию, так испытай его ожесточение! Я рождена любить безмерно или столько же ненавидеть. Недостойным называешь ты Любимова руки моей? Не потому ли, что я графиня? Кому обязан весь дом наш своим достоинством, графством, блеском, – как не почтенному благодетелю, отцу его? Что значили ничтожные предки наши, пока из праха не воздвигла нас рука благотворная?

– Довольно, – вскричал граф, – сего недоставало! – Он дал знак – несчастную схватили и повлекли. Вопли ее раздавались по комнатам.

Я ничего не знал о сем и бродил в саду, как доктор подбежал ко мне, коротко обо всем объяснил и после вскричал:

– Беги, несчастный молодой человек! Беги, не заглядывая в дом, если не захочешь испытать посрамления большего, нежели какое потерпели Адам и Ева, изгоняемые пламенным мечом херувима из эдема; хотя, правда, тебя и не херувим и не пламенным мечом изгонит, однако ж изгонит, без милосердия изгонит!

Друг мой! Если б ты был беден, я предложил бы тебе довольно денег, ибо имею их. Но ты сам богат и можешь завтра же поутру взять в счет процентов столько, сколько пожелаешь. Не советую также и долее откладывать, ибо могут заглянуть и туда. Дом мой, правда, изрядный, и ты мог бы иметь хороший покой, но не прошу. Ко мне прежде наведаться могут, чем в банк; а ты знаешь, что докторов тогда уважают графы, когда на них находят phrenitide от излишней надутливости и от непомерной алчности к почестям morbi comitiales. Насилие чего не делает? Тебя так запрячут, что ни сто Роландов не исхитят из плена. Жалуйся тогда сколько хочешь на несправедливость! Итак, с богом! Вот тебе кошелек с серебром, и сего станет на сутки на пищу и ночлег; а завтра, получа деньги, беги из Москвы, не оглядываясь, и не скоро опять возвращайся!

Он взял меня за руку, вывел из саду и, засмеясь, примолвил:

– Вот каково размножить породу человеческую, не разбирая породы! И подлинно! Как не смотреть незнатному детине, кто та, от которой он желает иметь отрасль самого себя. С длинным ли хвостом платье ее или по колени? Фуро носит или зипун? Голова в алмазах или в бисере? открыта или закрыта грудь? умеет ли играть на арфе или жать пшеницу? Надобно быть разборчиву. Если высокосиятельнейший граф сработает отродие от бедной дворяночки, горничной девушки или дородной крестьянки, – о! дело иное! Дитя сие будет предостойное и со временем по крайней мере полудворянин. Но если бедный, хотя и достойный мужчина, который иногда умом своим, дарованием, трудолюбием доставляет барину своему кресты и звезды, дерзнет возвести взоры любви на дочь его, – о проклятый человек! Как можно ожидать тут чего-либо путного?

Он ушел, оставя меня в крайнем беспокойстве, тоске и грусти непомерной. Мне оставить Софию? В таком положении? Но что делать? Пособить ей совершенно невозможно. Замышлять о том, значит погубить себя и ее жребий сделать еще несноснейшим! Итак, следуя совету добродушного доктора, я запасся деньгами и на третий день далеко был от столицы. Пять лет продолжалось мое странствование по свету, и мучение сердца везде мне сопутствовало. Я был на кровопролитных битвах, в изнурительных походах, терпел голод и холод, проходил снега и болота – и остался жив, ибо неизвестное движение сердца моего говорило мне: «Она жива!»

Влеком будучи сим движением, я оставил службу и возвратился в Москву. Сто раз подходил я к дому графа Дубинина – и сто раз с ужасом уклонялся. Я выдумывал способы, как бы войти в него, и трепетал при одном воображении о тех несчастиях, какие меня ожидали. Но, о могущество любви, – и любви супружней! вопреки всех прав и законов человеческих, я был супругом Софии по правам вседействующия природы.

Сражаясь сам с собою, решился я перелезть чрез ограду сада и до тех пор караулить, пока не увижу Софии. Я так и сделал, однако не видал ее; в другую ночь также, в третию также, и нетерпение мое достигало предела. Наконец, о небо! В четвертую ночь вижу, что садовая беседка слабо освещена. С трепетом подхожу к окну и – силы небесные! – вижу мою Софию, но в таком положении! Она стояла ко мне спиною, волосы ее были распущены и увиты розами; она глядела в зеркало, белилась и румянилась. «Возможно ли, – сказал я сам себе, – что и моя София обыкновенная женщина? Но, видно, таков устав провидения!» С исступлением отворяю двери беседки, врываюсь, отчего свеча, стоявшая на столе, потухла, падаю к ногам моей любовницы, обнимаю ее колени и восклицаю: «Прелестная! наконец, я тебя вижу!»

Она(захохотав). Что это? откуда такой восторг? Голос ваш совершенно переменился!

Я(в крайнем изумлении). Как? вы смеетесь? после столь долгой разлуки? Боже правосудный! Она (отскочив). Кто вы? Я (встав). Как? вы не узнаете Любимова? Она. Ах, несчастный! и вы дерзнули сюда приближиться, но любовь великое дело, и я хочу помочь вам. Неужели мой голос в пять лет так переменился? узнайте во мне Дуняшу, горничную девушку Софии! В меня страстно влюблен теперь старый граф, и это место нашего свидания. Он скоро будет сюда, и вы погибли!

– Но где же София? для чего не вижу ее здесь столько ночей?

– Очень легко отвечать! она теперь более нежели за пятьсот верст отсюда, в одной графской деревне, близ Киева со стороны Польши, имени которой не помню. Там заключена она со дня вашего побегу. Ее стерегут три человека, самые преданные графу.

Дом или замок, находящийся в лесу, в полуверсте от деревни, почему вы и ее легко найти можете, считается необитаемым, ибо и пищу привозят в оный не из ближней деревни, а из дальней, и то с великою тайною; а разогревают ее и отопляют покои посредством жаровень. Подите скорее вон, граф не замедлит…

Нечего было мне ожидать более. Я простился с разрумяненною Дуняшею и выскочил на улицу. Нимало не размышляя – отправился искать место заключения Софии и скоро нашел по описанию Дуняши Но, чтобы преждевременно не быть узнану кем-либо из его шпионов, надел на себя платье нищего. О моя София! Сколько страдало сердце мое во все пребывание в сей деревне!

Теперь, господа, прошу вашей помощи! в замке три человека, нас шестеро. Неужели не управимся? Пусть поощряет их к храбрости страх наказания, нас – любовь и честь!

Все мы охотно приняли предложение. Правда, немец и испанец немного противились. Первый – от лени, другой – от движений совести. Однако скоро все согласились помогать влюбленному, с тем чтобы всеми мерами избегать кровопролития.

Та же ночь назначена для чрезвычайных происшествий.

Показать полностью

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 4 Главы 7, 8, 9)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Часть третья, Глава 1

Глава VII Совет в винном погребе

Опустясь с лестницы как можно тише, едва переводя дух, крался я из комнаты в комнату, страшась попасться в сети. Какое всюду опустошение! Куда девались прекрасные картины, увеселявшие взоры просвещенных? Где зеркала? Где лампады? Все исчезло! Как будто в доме сем было землетрясение. Чего нельзя было унести, то по крайней мере перепорчено. Толико-то ужасно правосудие! Кое-где, правда, валялись лоскутья от гиероглифических мантий и некоторые маски.

К счастию, опасение мое было напрасно. Нигде и никого не видя, сошел я на двор и что было силы бросился бежать к погребу благодетельного Саввы Трифоновича. Нашед его дома, я с видом кающегося грешника поведал ему всю истину и настоящее свое и подруги моей критическое положение. Когда я кончил речь, добрый Савва перекрестился с видом жалости и сказал: «С нами бог! Можно ли быть толку в этих науках, когда они знакомят с нечистыми духами! Прости меня, господи, что я отдавал тебя к Бибариусу! Можно ли только было подумать, что ты пустишься в богопротивное масонство! Ах, друг мой, ты явно лез в горло к бесу! Благодари всевышнего, что спас тебя заблаговременно, – и очисть душу свою покаянием!»

Проговоря такую проповедь, Савва склонился дать мне убежище с моею приятельницею, пока не утишится буря. Почему, снабдя меня женским платьем и кое-чем съестным, отправил обратно, чтобы мы по наступлении ночи оставили свой чердак и перебрались к нему; а между тем обещался поразведать, что сталось с моими собратьями, которых полиция полонила.

Ликориса с нежностью благодарила меня за соучастие в судьбе ее. Когда увидели мы, что темнота покрыла наш чердак, я взял ее за руку, свел вниз, и благополучно оба достигли погреба. Савва сдержал свое слово; мы были в совершенной безопасности и довольстве, но что сталось с Феклушею и прочими просветителями, – совсем было неизвестно.

Однако судьба невидимо пеклась об участи нашей. В один вечер, когда при свете ночника, за бутылкою вина беседуя с Саввою Трифоновичем, весьма живо описывал я мои похождения, а Ликориса с женою его жадно слушали, уставя на меня глаза свои, вдруг отворяются двери, и мы поражены были удивлением и радостию, увидя Хвостикова. Он не меньше изумился, увидя тут же Ликорису; и по прошествии первых восторгов и обниманий сказал мне:

– Гаврило Симонович! Мне нужно кое о чем важном переговорить с тобою – и наедине.

– Не для чего, – отвечал я. – У меня нет ничего скрытного от любезных моих хозяев. – Так, почтенный брат Скорпион! Ты видишь во мне смиренного брата Козерога. Я имел честь в последнюю ночь просвещения, перед сим месяца за два, быть свидетелем, как ты с неподражаемою храбростию ратоборствовал на чердаке с упрямым драгуном. О, если бы проклятый хвост не порвался, с тобою бы не так легко разделаться было можно. Жаль, что прекрасная Ликориса, будучи тогда в сильном смятении и ужасе, не могла быть свидетельницею подвигов своего воинствующего брата!

Хвостиков при начале слов моих весьма замялся, выпучил глаза и не мог произнести ни слова. Наконец захохотал и, обнимая меня снова, сказал:

– Сильно удивляюсь, как я по голосу не мог тогда узнать тебя! Но и то правда, – кто б только подумал, что Козерог есть старинный мой знакомец?

После сего вручил он мне письмо; и лишь только взглянул я на надпись, то сейчас узнал руку целомудренной моей княгини Феклы Сидоровны. Оно было следующего содержания:

«Видно, на то произвела меня судьба, чтобы непрестанно играть мною, как играет ветер полевою былинкою. Я не столько была счастлива, чтобы подобно тебе избежать правосудия в известную ночь призывания духов. Поймав, меня потащили; я была без чувств, а опомнясь, нашла себя в темной комнате, едва освещенной. Три дни и три ночи один хлеб с водою были моим прокормлением, постелею служила связка соломы; стены украшены были паутиною, и вместо музыки раздавался шум от порханья летучих мышей. Ах, как сравнить сие жилище с храмом просвещения!

В четвертый день страж объявил, чтоб я следовала пред судию. Притом прибавил: «Его светлость – великий искусник допытываться правды. Он выведает, что вы

делали по секрету и какие богопротивности чинили! Ты еще молода, голубка, и я по христианской любви советую тебе сейчас ему во всем признаться, не дожидаясь пыток!»

При слове «пытка» кровь оледенела в жилах; я затряслась, и меня насилу приволокли пред судию грозного, у кресел коего стояла ужасная стража. Я взглянула на него, ахнула и совершенно лишилась чувств. Я узнала в нем князя Латрона, того самого моего обожателя, которому ты, радея, открыл маленькую мою неверность, за что была я жестоко наказана.

Когда очувствовалась, то нашла себя на богатом диване, окруженною женщинами. Мысли мои были расстроены; голова кружилась. Не могла выговорить ни одного слова. Одни стоны клубились в груди моей.

Через полчаса вошел сам князь Латрон, и все окружавшие меня оставили. С превеликою силою стащилась я с софы и упала к ногам его. Помедля несколько и устремя на меня страшные взоры свои, поднял он, посадил на софу и, седши сам подле, сказал: «Слушай меня, Фиона, внимательно; я буду говорить о довольно важном для тебя предмете. Я любил тебя страстно, – ты изменила и достойно наказана. Теперь ты попалась с шайкою обманщиков и должна быть более наказана. Я в деле сем верховный судия! Если ты обяжешься забыть прежние связи и не искать новых, – я тебя прощаю. Ты будешь по-прежнему принадлежать мне и будешь по-прежнему в довольстве и неге!»

Я думаю, мой любезный князь, будучи в таком состоянии, как я, и ты не усумнился бы тысячу раз отречься от твоей Феклуши! Как можно шутить пытками, и притом женщине? Итак, вторично повергшись к ногам его, я клялась любить его верно и больше прежнего. После того осталась в его чертогах, блистающих возможным великолепием. Но желая отплатить тебе за прежнюю любовь и за то снисхождение, с каковым принял ты меня в доме просвещения, а вместе с тем и Хвостикова, который не раз так нежно ласкал меня в том же месте, я пролила источник слез пред моим обожателем и сказала томным голосом: «Милостивейший государь! Когда я столько счастлива, что удостоилась вашей благосклонности, то позвольте принести к вам мольбу о своих ближних. В том обществе, в котором была я, находились также два мои брата, родной Чистяков, а двоюродный Хвостиков. Если и они не избегли, подобно мне, рук грозного правосудия, то не оставьте для любви ко мне отпустить их. Благодарность их и моя будет беспредельна!» Он, поглядев на меня равнодушно, сказал: «Хорошо! посмотрю!» С сим словом вышел. На другой день он входит ко мне, и, – о радость! – с Хвостиковым. «Любезный братец!» – вскричала я, обнимая его, дабы он не обнаружил моей хитрости. Бедный Хвостиков стоял бледен, как смерть, и трепетал всем составом. «Что же, братец, вскричала я, – не благодаришь ты его светлость за высокую милость, тебе даруемую?» Хвостиков с размаху повалился к стопам судии своего, взмахнул рукою, как истинный актер, разинул рот, казалось, что-то покушался вымолвить, но язык окаменел, и он в сем жалком виде совсем не походил на того храброго беса, который так упорно выдерживал осаду от полицейских сыщиков и, конечно, не так бы скоро сдался, если бы не порвался величественный хвост его! Он был здесь настоящий скорпион, смиренное пресмыкающееся!»

Тут я присовокупил к закрасневшемуся Хвостикову:

– Не правда ли, господин Скорпион, что прекрасная Лавиния изрядно умеет писать портреты? Признаюсь, что из сей картины нельзя видеть того мужества, которого ожидал я после первого подвига на чердаке! И то правда! вы были актер и столько же превосходно представили на чердаке адского героя, сколько на сцене представляли земных! Но как вы в чертогах мудрости были смиренный Скорпион, то почему в чертогах знатного вельможи не быть смиренным преступником?

– Я думаю, – отвечал он, – что всегда вас храбрее. Когда вы так сильно устрашились меня на чердаке, то что уже сделали бы, будучи на глазах у судьи? Его одно слово столько же полновесно и для правого человека, как для грешника по крайней мере сотня самых сердитых бесов! Посудите ж, что будет для неправого?

– Я охотно соглашусь с вами, – сказал я и начал продолжать чтение письма:

«Князь Латрон сказал: «Встань, повеса; я прощаю тебя для прекрасной сестры твоей! Ты ей обязан жизнию. Будь благодарен ей. Но чтобы больше еще доказать ей мою любовь, то я постараюсь сделать тебя счастливым, равно как такого же повесу, родного брата ее Чистякова. С сей минуты вы ничего не опасайтесь от поисков правосудия, в каком бы мундире или юбке оно ни ходило! Явитесь ко мне в Варшаве, куда я завтре отправляюсь, и я дам вам должности». С сим словом он вышел. Я рассказала подробно Хвостикову, что знала, и вздумала было сделать днем репетицию тем прекрасным действиям, какие представляли мы по ночам в доме Премудрости; но Хвостиков в сем случае оказался ниже даже самого Скорпиона. Он был весь снег и лед. Я употребила отсутствие князя Латрона на написание сего письма к вам, князь Гаврило Симонович, ибо я, сделавшись свободною, легко открыла место вашего пребывания. Как искренно вам преданная, советую не пренебречь обещаниями его светлости и пожаловать в Варшаву. Там я постараюсь употребить все силы души и тела, чтоб сделать вас сколько можно довольнее!»

По прочтении красноречивого и замысловатого письма сего долго смотрели мы друг на друга, не говоря ни слова. Наконец начался между нами следующий разговор:

Я. Беспутная, непотребная женщина. С тех пор, как впервые вышла на заре полоть капусту, ты до сего времени одинакова. Посудите, почтенный Савва Трифонович, о бесстыдстве этой твари! Едва успела она сделаться наложницею знатного и могущего сатира, то уже и начинает распоряжаться участию других, как будто какая княгиня или графиня, которая, добившись после долгих трудностей чести быть метрессою своего государя, начинает с презрением смотреть на его супругу и обещает чины и воеводства тем бездушным насекомым, которые, несмотря на знатность своей породы, на славные подвиги великих предков своих, на блестящие золотом и каменьями свои кафтаны с брильянтовыми пуговицами, не только не стыдятся, но даже за честь ставят публично тщеславиться, если удастся им поднять веер такой любимицы, застегнуть ей башмачную пряжку, получить от нее по носу щелчок и прочее…

Погребщик(улыбаясь). Хотя Гаврило Симонович говорит дельно, но надобно признаться, что тут участвует личность, а потому, хотя горячность его извинительна, но как скоро человек говорит в жару страсти, надобно слова его взвесить и рассмотреть, все ли мысли его справедливы.

Хвостиков(к погребщику). Вы превосходно рассуждаете, хотя…

Погребщик. В погребе, хотите вы сказать? Уверяю вас, что иногда не только в погребе, но даже в хижине рассуждают правильнее, нежели в сенатах, парламентах, государственных советах! Не подумайте, Гаврило Симонович, чтобы я, говоря вам сие, чужд был чувствований стыда и чести! Совсем нет! Хотя я как человек не всегда сохраняю в себе сии чувствования, но крайней мере от всего сердца люблю тех, кто о том старается. Но позвольте мне сделать вам несколько вопросов?

Я. Охотно отвечать готов!

Погребщик. Бедный человек имел часть землицы. Посадил на ней молоденькое деревцо – яблоню; как оно у него одно и есть, то он употребляет все старание, чтобы возрастить его; этого мало; он столько им пленился, что хочет видеть его стройным, прекрасным деревом, чтобы со временем мог успокоиться под его тению и вкусить плодов его.

Хвостиков(с важностию). Это аллегория или притча!

Погребщик. По мне все равно, как ни назовите. От худой ли почвы земли и непорочности соков, питавших молодое дерево, от бури ли и солнечного зноя, от небрежения ли самого хозяина, – только деревцо, которое начало уже цвести и обещало плоды прекрасные, гнется да гнется, а в скором времени и совсем склонилось через забор в сад богатого и сильного соседа.

Хвостиков. Понимаю! Что далее?

Погребщик. Бедный хозяин печалится, сетует, домогается как-нибудь возобновить права на дерево, – тщетно. Богач дает ему знать, что он не только не будет иметь части плодов, но если продолжит упрямство, то жестоко наказан будет и лишится остальной землицы.

Хвостиков. Отгадываю.

Погребщик. Бедному оставалось терпеть! Наконец, богач, по увещанию ли жены, детей или приятелей – все равно, – только призывает его и говорит: «Плоды яблони твоей так мне полюбились, что я не дам тебе ни одного. Однако, чтобы труды твои не совсем были тщетны, вот у меня другая яблоня, и я дозволяю тебе каждогодно собирать с нее плоды». Что, думаете вы, сделал нищий?

Хвостиков. Без сомнения, с радостною благодарностию принял предложение!

Погребщик. Ничуть не бывало! он с гордостию отверг его. Не глуп ли человек сей? Хвостиков(припрыгнул). Совершенный безумец, настоящий осел!

Я. Так! Однако, Савва Трифонович…

Погребщик. Однако, Гаврило Симонович! дело идет, что беспутная жена твоя охотится сделать тебе помощь на счет беспутств своих. Из сего заключаю, что и они к чему-нибудь бывают пригодны. Ты хочешь от помощи ее отказаться? Хорошо, если б она на сем основании обещала тебе быть впредь честною женщиною. Но она о сем и не думает, да, вероятно, и впредь никогда думать не будет.

Я. Разумеется!

Погребщик. Ну за чем же дело стало? Если бы ты был из числа тех безмозглых повес, которые обыкновенно ищут выйти в люди такими путями, я в это дело не мешался бы. Но я считал тебя с начала самого путным человеком, на которого счастие глядело исподлобья, а потому взял на свое попечение и отдал покойному Бибариусу для наставления в науках, когда уже увидел, что прилипчивая язва учености и к тебе пристала, а потому-то, – повторяю, – и теперь советую, перекрестясь обеими руками и помолясь образу Николая Чудотворца, – пуститься в Польшу. Нет у вас денег – я снабжу. Будете богаты – отдадите, с умом можно нажить деньги; но если без ума были бы у вас сотни тысяч – ни копейки не поверю. Ибо всего чаще безумные богачи умирают с голоду, когда не остерегутся промотать имение, родителями приобретенное.

Так наставительно проповедовал Савва Трифонович, и восхищенный Хвостиков вскричал: «Превосходно! Вы так, Савва Трифонович, основательно или аргументально рассуждаете, такие аргументы представляете, как…»

– А как и кто? – спросил погребщик. – Право, теперь не вспомню, а, верно, кто-нибудь был такой, и не отменно преумный человек!

– Что долго говорить, – вскричал я весело, – я согласен! Как скоро поисправимся, давай искать счастия в пространном море света сего, не заботясь, – откуда, из какого источника оно проистекает. Не правда ли, что золото и в грязи золото; да оно и добывается из черных и серых камней. Не глуп ли подлинно был я, что опять пустился следовать нравственной философии, которая столько раз тирански со мною поступала, да притом я дал уже однажды и клятву, оставя забобоны совести, попытаться, не буду ли счастливее, своротя немного с ее дороги. Наймем покойную повозку и пустимся. Я, как главное орудие к будущему счастию, сяду посередине; по правую сторону прекрасная Ликориса, а по левую брат ее, почтенный Хвостиков. Слыхал я, что люди, предавшись только одному злому духу, достигали счастья, по крайней мере в здешнем мире; неужели я рожден под таким неблагополучным созвездием, что, шествуя ко храму славы и счастия, сопровождаемый по правую сторону добрым, по левую злым духами, не успею в своем предприятии?

Мы все засмеялись. Я пожал руку у доброго Саввы Трифоновича; обнял Хвостикова и поцеловал зардевшуюся щеку Ликорисы. Она взглянула на меня томным, кротким, но вместе испытующим, всепроницающим взором, и я тут же дал слово своей совести любить ее как нежную сестру, хотя бы все боги и богини назначили меня наперсником любви и богатства.

Увы! Как скоро забыл я клятву мою! Как скоро милая сестра сделалась милою… – но о том после.


Глава VIII Едут наши

В непродолжительном времени благодетельный Савва Трифонович снарядил нас подорожному, как должно людей, которые готовятся скоро иметь честь представлять роли братьев наложницы знатнейшего польского боярина. Подлинно важный чин! Мы наняли извозчика Никиту, старика плешивого, беззубого, но зато веселого говоруна. Он сам шутил над бывшими с ним несчастиями.

Поутру прекрасного летнего дня Савва Трифонович проводил нас за городские вороты, обнял каждого дружелюбно и воротился назад. Мы все не могли удержаться от слез. Я стал в кибитке и долго смотрел мрачными глазами на беспрестанно укрывающуюся Москву. В последний раз взглянув на возвышенные башни ее, на храмы божий, поклонился в знак разлуки с нею, вздохнул и сел в кибитку. Мне пришли на мысль все случаи, постигшие меня в Москве. Где-то моя невидимка? где Доброславов? где Гусь Полярный и Телец Небесный? Увы! сколько претерпел перемен от зла к добру, от добра ко злу? Я вторично вздохнул тяжелее прежнего, товарищи мои то услышали и также вздохнули. Прелестная соседка моя приметила, что глаза мои еще не обсохли, и блестящая слеза повисла на ее реснице. Тихонько взял я ее за руку, с нежностию пожал, и мне тем же ответствовано. Как после сего не погрузиться в сладкую задумчивость, которая недолго, однако, продолжалась. Услыша вдруг подле себя дикий, охриплый, но страшно раздавшийся голос, мы вдруг подняли головы и с изумлением узнали, что наш Никита, размахивая кнутом, со всех сил надувался, чтоб громче спеть песню. Обернувшись к нам и оскаля десны, ибо зубов не было, спросил: «Что? Каково? О, если б вы меня в старые годы послышали! То ли дело!»

– И теперь весьма не плохо, – отвечал я, – по нам недосуг слушать. Итак, не лучше ли…

– Небось перестать? – вскричал он. – Да что вы теперь делаете, что вам недосуг?

– Рассуждаем! – отвечал Хвостиков с важностию молодого педанта, и Никита сказал ему:

– Если вы и подлинно рассуждаете, то, верно, не совсем благополучны; ибо так долго, как я, разъезжая по свету, бывал в Москве и Петербурге, бывал в Лейпциге, Берлине, Яссах, не говоря уже о мелочных городишках, а нигде не заметил, чтобы кто-либо в счастии любил рассуждать. Мы тогда за это ремесло принимаемся, как уже поздо. Право, так! Я сам весьма не рано пустился в рассуждения и оттого на старости таскаю бедные кости свои при зное летнем, при морозах зимних, в дождь и бурю. Что делать, государи мои! В доказательство правды выслушайте небольшую повесть.

Плешивый старик, который теперь сидит у вас на козлах, не всегда был только что Никита. Было время, когда большие и малые, богатые и полубогатые величали его Никитою Перфильевичем и, скидывая бобровые шапки, низенько кланялись. Я был не последним купцом в городке, хотя и небольшом, и торг производил лошадями. Торг, правда, был не очень важен, однако я жил в порядочном доме, ел, пил хорошо; водил жену и детей нехудо, а сам и не вылезал из красной рубашки и синего кафтана с славным кушаком. Статочное ли дело, чтоб я подумал тогда о смуром, какой на мне теперь?

Случись же на беду, что один из моих земляков равного моему состояния пустился в какие-то, леший ведает его, откупы. Мы прежде смеялись его затеям, но, сверх чаяния нашего, года через два он выстроил каменный дом, завел лавки, посадил сидельцев, а сам только и упражнялся, что ходил по гостям, принимал их у себя и стал набитой брат исправнику, судье и даже городничему, человеку самому несговорчивому и угрюмому. Все они с улыбкой протягивали к нему руки и спрашивали о здоровье жены, детей и всего дома. Кого не прельстит такая счастливая и такая скорая перемена? Две особы начали мне беспрестанно шептать на ухо: «Кинь торговлю лошадьми, а возьмись за откупы и подряды. Теперь война, за границу надобно много фуража и провианта. Лошаденок у тебя около сотни. Теперь же на скорую руку дают большие деньги. В одно лето ты с помощию божиею больше обогатишься, нежели спесивый земляк наш!»

Кто устоит против внушений таких могущих советников, то есть злого духа искусителя и дражайшей моей супружницы? Хотя я тогда был и Никита Перфильевич, но все же Никита, следовательно человек.

Я взял на себя подряд, нанял работников и пустился к месту назначения. Но как я не знал хорошенько положения и расстояния тамошних мест, ни того, что я отнюдь не получу сполна заподряженной цены, а сверх того, должен буду одного дарить, другого поить, а третий сам возьмет; словом, как я был в сем случае дурак во всех статьях, то перевозка моя менее нежели на половине дороги села мне на шею. Спохватился, да поздо! Сколько я ни просил, сколько ни умолял, чтоб меня не притесняли, тщетно! В скором времени поставку отдали другим на мой счет, а имение конфисковано и продано в уплату недостающего долга. Я кидался как угорелый; к одному, другому, третьему – все по пустякам. Один хохотал надо мною, а другой бранился нечестными словами. Когда я был в состоянии дарить, я был: любезный друг, приятель, Никита Перфильевич; мне довольно почтительно кланялись, дружески пожимали руки, а теперь, как я сам стал гол, как бубен, то хотя так низко кланялся, как будто становился раком, они и глядеть не изволили; а один был такой грубиян – из немцев, правда, – что когда я намекнул ему, слегка, однако, сколько раз поил его допьяна, – он крепко рассвирепел, схватил меня за ворот, оборотил спиною к себе и, рукою давши за неисправность мою в поставке преисправную позатылыщину, а ногою нехудого пинка, вытолкнул вон, примолвя: «Молчи, бородатый скот! знай, я драгунский капитан!»

Что было делать с драгунским капитаном? Я вышел, вздохнувши и проклиная от чистого сердца советы злого духа и любезной супружницы.

Из всего имущества осталось у меня только одна жена, два сына, две дочери, три клячонки, одна собака и две кошки. Как хочешь смекай. Приехав домой, я сказал жене: «Ну, голубушка! наделали мы с тобою оборотов! Изволь-ка оборачиваться из кофты в сарафан!»

Хотя, правда, и грустно было в тогдашнее время, однако мы помаленьку успокоились. Я также оборотился из синего в смурый кафтан и начал, помолясь богу, извозничать. Бог благословил меня. Девок выдал замуж за порядочных мещан, сыновей женил на зажиточных невестах, и они теперь у меня каждый разъезжает на порядочной тройке.

Всякий раз, расставаясь, я беру с них крепкое обещание не пускаться в обороты, если сами не хотят быть оборотнями, получать позатыльщины и пинки в зад.

Таким образом кончил Никита замысловатое свое повествование, которое и подлинно рассеяло несколько грусть нашу. Мы в дороге были уже около двух недель, проехали несколько городов, городков, сел и деревень; и к вечеру одного прекрасного дня остановились ужинать и ночевать в небольшой деревушке, за день езды до Киева, который в тогдашнее время принадлежал Польше.


Глава IX Продолжение пути

Думаю, излишнее будет пространно объясняться, что я уже с некоторого времени был счастлив в любви своей. Брат моей подруги смотрел на меня косо, а мы представлялись, будто того и не примечаем. До сего времени был он, – или по крайней мере казался, – равнодушен. Но случись на беду, что в сей вечер, который предназначен был успокоению от путевых трудов, вздумалось нам – мне и Ликорисе – прогуляться в ближнем перелеске, который непосредственно граничил с целым лесом. Когда мы в самой чаще забавлялись собиранием грибов, ужасная буря затемнила небо. Дождь с градом обрушился на наши головы; и мы всю ночь должны были провести под ветвями елей.

Настало утро прекрасное; мы вышли из своего убежища, но не знали, куда направить шаги свои.

Оглядываясь направо и налево, мы не нашли лучшего, как идти покудова наудачу до первой тропинки. Мы и достигли желаемого, но вдвойне, то есть нам попались две узкие дорожки.

– Слава богу, – вскричала радостно Ликориса. – Одна из этих тропинок, верно, ведет в нашу деревню.

– Без сомнения, – вскричал я, – и, верно, в правую сторону!

– Ах нет, – сказала она, – без сомнения, в левую!

– А почему так? – спросил я задорно.

– Потому, припомни! Когда мы искали грибов, в которую сторону склонялись?

– Помнится, больше влево!

– Точно!

– Итак, на возвратном пути эта левая сторона сделалась правою, следственно, надобно идти влево.

Мне показались причины ее довольно достаточными, легко согласился, пошел и, левою рукою обняв ее, правою отводил сучья, чтоб они не оцарапали нежного личика, полной груди и белых ручек моей сопутницы. Пользуясь густотою места, восхищаясь зеленью травы, ветвей древесных, пением птиц, мы сами приходили в некоторое сладкое упоение любви, поминутно останавливались, обнимались: итак, не могу наверное сказать, медленность ли нашего хода или долгота пути была причиною, что, как мы вышли на лужайку, солнце высоко уже стояло в небе. Вдалеке увидели мы деревню, радостно обнялись в последний раз и бросились бежать. Но кто опишет наше поражение, когда по всем приметам узнали мы, что деревня не та, где мы остановились.

– Гаврило Симонович, – сказала Ликориса, побледнев, – мы, конечно, сбились с пути! Что с нами будет?

Посмотрим, – отвечал я, – быть может, ты и ошибаешься.

Тут увидел я мимоидущего мужика, которого, остановив, спросил:

– Постой, пожалуй, друг мой! Не тут ли вчера повозка тройкою остановилась на ночь?

Он. Никто не останавливался. (Хочет идти.)

Я. Погоди! где ж та, в которой повозка остановилась? Впереди или назади?

Он. Кто в ней едет, тот лучше знает! Он ушел. Ликориса вздохнула.

Я. О чем вздыхать до времени? Войдем в деревню, там что-нибудь узнаем. То беда, что при мне нет денег ни копейки. Все остались в чемодане. То-то неосторожность! но кто ж знал! Я думаю, Ликориса, что и тебе надобно бы подкрепить силы. Шутка ли пробыть всю ночь на сыром воздухе, пройти столько верст пешком, в росистое утро, в легоньком платьице и башмачках!

Ликориса опять тяжко вздохнула, повеся голову к белой груди своей. Ни одной кровинки не было на щеках ее. Куда девалась охота к обниманьям, поцелуям, нежным ласкам? Мы иногда взглядывали друг на друга, но уже не теми пылающими взорами, которые представляли любовь и наслаждение. Вот что значит любовь без денег! Она есть нежный, прекрасный цветок. Пока берегут его и лелеют, пока животворный дождь и питательная роса напояют его стебли, он блестит как драгоценный камень. Лиши его сей пищи – и он исчахнет, совсем увянет.

– Постой, добрая подруга моя! со мной бывали подобные обстоятельства, и не одно, и я, как видишь, до сих пор жив и здоров. Теперь крестьяне обедают. Пойду и выпрошу хотя что-нибудь. Конечно, стол их не может сравниться со столом в доме просвещения, но что делать? – Я пошел в дом, у которого мы сидели.

Вошед в избу, я застал за обеденным столом, как видно, хозяина – рыжего дородного мужика. Подле него сидела жена, а там человек пять-шесть детей. Он с таким чавканьем убирал щи, как я в Фатеже хлеб с маслом, за что наказан был хранителем народной тишины и порядка.

Я. Почтенный хозяин! Нет ли у тебя чего-нибудь пообедать мне с женою, которая там?

Он. Как не быть! У меня добрые щи со свининою, вареная баранина, жареный поросенок. Хозяйка! поворачивайся!

Я. Будет, будет! нам не много надобно, мы люди проезжие! Но у нас теперь не случилось денег.

Он(утирая усы). Хе, хе, барин! Дело плоховато! Этаким гостям мы не больно рады! Хозяйка, не трудись!

Я уже не смел и подойти к Ликорисе. Она сидела на скамейке, зажавши обеими руками глаза свои. По движению груди ее я догадывался, что она тихонько плачет. Бедная! мое неразумие довело обоих нас до сего состояния. Вхожу в другую избу и получаю то же, в третьей – с лихвою, то есть отказ с насмешками, в четвертой еще больше, то есть отказ, насмешки и ругательства, в пятой – и того более, именно: ко всем прежним приятностям приемов прибавлены угрозы; словом, я обошел всю деревню и получил где более, где менее.

Повеся голову шел я медленно к моей Ликорисе, не зная, что и сказать ей, как увидел поднимающуюся пыль по дороге, а после усмотрел и тройку лошадей. «Милая супруга моя! никак, наша повозка! ободрись!» Кибитка приближалась, я уже ясно мог рассмотреть Никиту, о плешивую которого макушу ударяясь, лучи полуденного солнца делали ее подобною шару.

– Мне страшно, – сказала Ликориса, вздыхая, – чтоб брат не стал гневаться, что я провела ночь…

– Хоть лопни, да гневайся! Какая тебе нужда? Ты не девочка десяти лет и не под его присмотром. Почему почтенный брат не изволил гневаться, когда ты жила у господ просветителей? Впрочем, знай, я взял навсегда должность защищать тебя от всякого, кто б то ни был.

Кибитка подъехала, Никита тотчас узнал нас, остановил лошадей, соскочил с козел и, разинув с улыбкою широкую пасть, сказал:

– Эки гуляки! Куда вы запропастились? Шутка ли – такая ночь! Я в сарае, под кибиткою, не мог глаз свести, а они – где-то в поле – ай, ай!

Тут подошел Хвостиков с пасмурным лицом, но приметно было, что Бахус положил уже на нем печать свою.

Хвостиков. Не твое дело, Никита, – знай свое! А где ты была, сударыня, во все это время? Кто дал тебе право шататься по ночам, и притом с человеком незнакомым и посторонним!

Я(с обидою). С посторонним, государь мой?

Хвостиков(не смотря на меня). Я требую ответа, Ликориса!

Ликориса(плача). Братец!..

Я(важно). Господин Хвостиков! ты видишь, что бедная девушка ослабела от пути и голода. Ей нужно успокоиться и подкрепить силы. А там довольно будет времени удовлетворить твоему любопытству. Прошу заметить: любопытству, но отнюдь не более!

Он посмотрел на меня значительно и пошел вперед выбирать повыгоднее постоялый двор; Никита повел заним лошадей, а я с Ликорисою пошли за кибиткою. Она все еще плакала.

Я. Прошу тебя, не крушись понапрасну. Если он станет еще допрашиваться, я сыграю с ним такую шутку, что у него отпадет охота более тревожить такую добрую, такую нежную мою подругу.

При слове «подруга» она обратила ко мне томные глаза свои и улыбнулась, как улыбается вечерняя заря, когда уже последние лучи ее остаются на тверди. Один миг – их нет, и тьма горизонт покрывает. Так мгновенно сокрылся румянец Ликорисы.

Взъехав на двор, остановились. Хвостиков, подошед к сестре, сказал сурово:

– Готовь обедать! Это – твое дело!

Я(подошед к нему). Совсем не ее, а хозяйкино. Пусть она ляжет. Когда обед будет готов, мы ее разбудим, поедим – и тогда сколько душе угодно расспрашивай. Приляг, Ликориса! А мы пойдем выпьем от усталости по рюмке водки и кое о чем потолкуем.

Нечего было делать. Вынув водку, пошли за вороты, сели на лавке и поосвежились, выпив по рюмке и закуся плотно. Между тем и Никита, управясь с своими лошадьми, вышел с деревянною чашкою щей, целым хлебом, квасом и сулейкою вина, начал отправлять свою должность весьма исправно, даром что не было зубов. Когда опорожнил он половину сулейки, то, став повеселее обыкновенного и слыша наши толки о прошедшей ночи, – спросил, выпуча глаза и не донеся ломоть хлеба на полвершка до рта:

– Скажите-тка, господа! Отчего бывает гром и молния?

Хвостиков(важно). Отчего гром! Какой смешной вопрос! От туч.

Никита. А молния отчего?

Хвостиков. Также от туч!?

Никита. Как же это? И молния и гром – все от туч! Уж бы тому или другому лиху быть! А то обоих бойся! Что-то неладно. Как я слыхал, так гром бывает оттого, что Илия-пророк, у которого лошадки-то не в пример удалее моих, а кибитка и того исправнее, разгуливает себе, батюшка, по небу, постукивает и тем потешается.

Хвостиков. Ха, ха, ха! Илия, лошадки, кибитка?

Никита. Ну что ж? А то лучше небось? Гром из тучи, молния из тучи! Да туча-то сама откуда?

Хвостиков. Разумеется, из облаков.

Никита. А облака разве не то же?

Хвостиков. Совсем нет! Туча есть пребольшое облако; а облако – так, маленькая тучка!

Тут я засмеялся громко.

Хвостиков. Чему радоваться изволите?

Я. Удивляюсь, как Никита не верит вам и не понимает истолкований такого многоученого физика!

Хвостиков(пьет). Радуюсь, что в вас нахожу слушателя попонятливее Никиты!

Я. Много чести, государь мой! Я не привык учиться у таких велемудрых учителей.

Он. Кажется, и я не неграмотей!

Я. Это вы сейчас доказали своим истолкованием грома, молнии и туч.

Он. Прошу истолковать лучше! (Пьет.)

Я. Не привык пред такими, как вы.

Он(оборотясь ко мне лицом). Какими бы, например?

Я. Светилами мудрости!

Он. (щелкнув меня по носу). Бедняжка! ха, ха, ха! (Отворачивается.)

Я осердился. Да и куда годится такая глупая шутка? Итак, я, не теряя времени, так треснул его по макуше, что он стукнулся носом об стол, за которым сидел. Я примолвил:

– Бедняжка Скорпион, ха, ха, ха!

Он рассвирепел во всем знаменовании сего слова. Вскочил и, пользуясь преимуществом стоящего человека пред сидящим, вцепился мне в тупей обеими руками и давай теребить, приговаривая:

– Проклятый Козерог! Я посломаю тебе рога!

Я также приподнялся, ухватил его за оба уха и так рванул, что кровь на обоих показалась. После чего, покинув раненых, как не способных к сражению, одною рукою схватил за косу, другою так его прижал к себе, что он охнул, однако не покидал храбро действовать в моем тупее. У него из ушей капала кровь, а у меня из глаз – слезы!

Никита сколько ни усовещивал нас, приговаривая:

– Господа, перестаньте! Эки собаки задорные! уймитесь! что доброго! эки черти! ну, право, худо! сущие дьяволы! не слушаете? ну возьми вас сам леший, эдаких мошенников! сущие разбойники! Гляди, гляди! так волосы клочьями и летят. Быть тебе, Гаврило Симонович, так же плешивому, как я; а тебе, господин Хвостиков, так же кургузому, как мой пегий мерин! уж и твой хвост на волоске висит. Да что растолковался с уродами? Дай доесть мои щи, а на закуску допью мою дорогую сулеечку.

Тут я собрал всю силу, дабы, как говорится, одним ударом окончить прю великую; кинул его пучок, схватил обеими руками, поднял вверх, потряс и нагнул, чтоб бросить на пол. Но как руки его окостенели в моем тупее, то и я за ним покатился, столик за нами, а за ним Никитина чашка со щами, его дорогая сулеечка с прочим убором. Тут-то Никита поднял вой:

– Сюда, сюда, Христа ради! Воры, разбойники! Сюда, сюда! убьются до смерти! Эки звери лютые!

Мгновенно набежало множество народа. Кто разнимал, кто хохотал, кто стоял молча, а Никита, одною рукою собирая стеклы от сокрушенной своей сулейки, другою гладя по затылку, приговаривал:

– Чтоб вам ввек не видать покою! что наделали вы, негодники!

Нас розняли. Мы встали и начали оправляться. Кто вычесывал волосы из моего страдальческого тупея, кто расчесывал косу и смывал кровь с ушей Хвостикова. Мы сидели на лавке и свирепо один на другого искоса посматривали. Вдруг на эту беду нежная Ликориса, которая, пробудясь от шуму и крику и услыша о драке, почла ее продолжением прежнего нашего разговора, плачущая Ликориса вышла и, закрыв глаза свои передником, стала поотдаль. Увидев ее прежде других, ибо она была ближе всех ко мне, сказал: «Зачем ты здесь, Ликориса! поди в избу!»

Соперник мой быстро оборотился, увидел ее, вскочил и, подняв руки, бросился, примолвя: «Я тебя, беспутная!»

Едва он со мной поравнялся, я тоже вскочил и так удачно стукнул его в спину, что он опрометью перелетел через порог и повалился ничком в грязь подле водопойни. Я подбежал к нему и, придавя его в спину ногою, сказал:

– Лежи здесь, злая лягушка, проклятый Скорпионишка!

Пришед на двор, я нашел все еще слезящую Ликорису, взял ее за руку и, введши в избу, сказал:

– Утешься. Будем обедать одни. Брат твой не стоит не только есть, но ниже смотреть на свет божий! Ты меня любишь? Она устремила на меня глаза, в коих изображалось нечто странное: какая-то робость, недоумение.

– Ты об этом спрашиваешь? – сказала она. – Разве уже начинаешь меня не любить?

– Так оставим, – прервал я, – твоего глупого брата и отправимся одни в Варшаву. Мы будем с тобою неразлучны, а потому и сердца наши будут нераздельны. Неужели приятно будет тебе – тебе, которая составляет единственную прелесть жизни моей (Ликориса поверглась в мои объятия), единственное благо, которого так стремительно и так тщетно искал я, – неужели тебе приятно будет в продолжение дороги видеть, может быть, пять таких явлений или и больше? До сего дня брат твой был покоен; но рассуди, когда он взбесился, подозревая только тебя в любви ко мне, что ж будет, когда взаимная любовь наша сделалась ему теперь очевидною? Решайся, Ликориса!

– Я клялась любить тебя и готова следовать, куда поведет меня рука твоя!

Я призвал хозяина и Никиту, вышли под навес, вынули все пожитки Хвостикова, которые хозяин дома взял на свой отчет, запрягли лошадей и, севши в повозку бок о бок с Ликорисою, рука в руку, оставили деревню, где Хвостиков, как узнал я от работника еще прежде, покоился крепким сном, побежденный более водкою, нежели кровопролитным боем.

Кто опишет наслаждения любви, которою мы одушевлялись! Мы ехали остаток дня и, остановись на ночь в селении, погрузились в сладкий сон. Я не прежде открыл глаза, как лучи солнечные начали печь лицо мое. Я нежился в приятной дремоте и мечтал о своем настоящем и будущем счастии. Вдруг раздается охриплый голос Никиты, затянувшего песню!

Показать полностью
1

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 4 Главы 4, 5, 6)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Часть третья, Глава 1

Глава IV Одни умирают – другие посягают

Когда г-н Простаков поотогрелся и смотрел задумчиво на дым, вьющийся из его трубки, услышал он в сенях голос хозяина, довольно грубо звучащий: «Нет места, голубушка! иди далее». – «Сжалься! – отвечал слабый, дребезжащий голос, – я изнемогла от стужи! Везде в деревне спят».

Известно, что Иван Ефремович имел доброе, жалостливое сердце. Он схватил со стола свечу, бросился в сени и увидел женщину почти в таком же состоянии, в каком явился к нему впервые князь Гаврило Симонович.

– Войди сюда, – сказал он, и незнакомка, вошед в комнату, бросилась к ногам и сказала задыхающимся голосом:

– Будьте великодушны, милостивый государь! Позвольте несчастной провести ночь в уголке сей хижины. Хозяин не пускает меня, чтобы вас не обеспокоить.

– Какое беспокойство? – вскричал он, поднимая ее. – Сядь и отдохни!

Незнакомка была женщина стройная. Бледное лицо ее не мешало заметить, что она имела некогда прелести. Платье ее, несмотря на беспорядок оного, было не крестьянское. Осмотрев ее наружность, Иван Ефремович спросил:

– Кто вы и чем может служить вам человек достаточный и довольно доброхотный? как имя ваше и какое состояние?

– Я несчастная, – отвечала она, – и это одно только имя заслуживаю. Нет у меня ни звания, ни состояния. Может быть, вам известно, что в здешней губернии открыто общество развратных людей, не имевших ни стыда, ни веры, ни совести. Я одна из злополучных жертв обольщения, которых держали они в заточении. Правительство, разрушив безбожное скопище, дало нам свободу; но что значит свобода, когда потеряно душевное спокойствие и утрачено бытие гражданское?

Иван Ефремович сильно тронулся словами несчастный. Живо представилось ему, что он едва не вверг сам дочери своей в такое бедствие, в какое погрузили незнакомую молодость и неопытность. Сердце его размягчилось, и он вдруг решился дать ей убежище в своем доме.

– Кажется, – говорил он, – вы имели порядочное воспитание. Бедствия и лета вразумили вас, что кто устраняется от соблюдения правил, почитаемых обществом и верою, тот устраняется от счастия и спешит в погибель. Я дам вам место в моем доме, где будете вы заниматься по своему желанию. Я имею двух возрастных дочерей и надеюсь, что они найдут в вас опытную и благонамеренную советницу и подругу. Разумеется, они не должны внать источника вашего несчастия. Имя ваше?

– Харитина!

– Сего довольно!

После такового разговора отведено Харитине место для ночлега, а поутру Иван Ефремович отправился в дальнейший путь, наняв у крестьянина повозку для принятой гостьи. Когда достигли они конца путешествия и муж представил гостью своему семейству, то Елизавета, взглянув на нее с соучастием, сказала: «Вы несчастливы, – я буду почитать вас сестрою». Катерина, напротив, едва ее приметила, а Маремьяна, взглянув на мужа, пожала плечами. Когда Харитине отвели покойчик и Простаков дал приказание дочерям уделить ей несколько из своего белья и платья, Маремьяна, оставшись одна с мужем, спросила:

– Что, друг мой, что видел и слышал?

– Своими глазами видел все и уверился в своей глупости. Князь Светлозаров есть изверг, достойно наказанный. Оставим его. Пусть с сего часа в последний раз произнесено ужасное имя сие!

– Но откуда, – продолжала жена, – выкапываешь ты всякую сволочь? То Никандр, то Харитина и бог ведает! Одного избавились, так надобна другая!

– Она несчастна, – говорил муж, – и этого довольно, чтоб всякий спешил помогать ей.

Прошло около месяца после сих приключений, и семейство малопомалу начало забывать оные. Муж и жена были довольно веселы, а Катерина иногда шутила даже насчет своего замужества, уверяя, что жених не оставил на сердце ее ни малого впечатления. К Харитине все привыкли. Иван Ефремович нашел ее умною, воспитанною; Маремьяна – трудолюбивою, знающею шить, вышивать и проч. Дочерям также она нравилась своим кротким нравом и нежиостию чувствий. Казалось, все предсказывало продолжительное спокойствие и мирную, приятную жизнь деревенского семейства, как неожидаемое несчастие повергло его в бездну плача и было предшествием многим другим несчастиям.

Дней за десять до праздника рождества Христова Иван Ефремович отправился, по обыкновению своему, в город для закупок. Лета ли его или неосторожность – произвели в нем легкую простуду. При сем случае сделал он два весьма важные проступка. В деревне простужался он нередко и всегда счастливо выходил из сей опасности, но, будучи в городе, послушался приятелей и принял к пользованию себя лекаря – родом неаполитанца. Другой проступок, что он не уважил болезни и поехал с лекарем домой, чтобы не опечалить семейства. К горести всех приехал он крайне затруднителен. Маремьяна, Елизавета, Катерина и их гостья не отходили от болезненного одра старца добродушного. Кто стенал, кто вздыхал, кто плакал. Один медик синиоро Мортифиоро был важен и спокоен, привыкнув к подобным явлениям. «Государь мой! – говорил он Простакову, – благодарите милосердому провидению, что я призван, а не иной кто, пользовать вас в болезни. Городские товарищи мои настоящие живодеры и ничего не понимают в науке лечения. Я учился в Равенне и могу, не хвастаясь, сказать, с отличными успехами. Бог за то и благословил меня. Редко кто из попадающих в мои руки на меня жалуется. Искусство мое всякому хулителю оковывает язык. Я объехал всю Европу и знаю, как лечить всякого. Англичанину даю приемы как лошади, французу – как козлу; немцу – как быку, а русскому – как африканскому негру. Русскому столетнему старику надобно давать столько же действительные лекарства, как сорокалетним англичанину и немцу, тридцатилетнему французу и двадцатилетнему италианцу. Все последние четыре народа в означенный возраст приходят в настоящую силу и крепость, а первые ее не теряют».

Господин Мортифиоро в силу своих правил, основанных на глубоком познании нравов и образа жизни всех народов, так плотно принялся за г-на Простакова, что в начале пятого дня болезни попросил сей священника и бумаги для заготовления духовной. И священник и бумага привезены к ночи. Иван Ефремович написал завещание, выисповедался и причастился, как следует доброму христианину; после того, спокоен будучи в совести, сказал он семейству, рыдающему вокруг одра его:

– Друзья мои! Конец старца, отца, мужа и друга вашего близок! Всегда старался он говорить вам истину, а тем более готов сказать ее в минуты расставания с здешним миром. Маремьяна! Благодарю тебя за любовь и верность. Ты добрая жена, а если не будешь тщеславна и горда в выборе женихов для дочерей, то будешь и добрая мать. Поручаю твоему сердцу благо детей наших, всех людей, мне повинующихся, и нашей Харитины. Если духи усопших имеют понятие о делах земных, для меня будет сладостно видеть, как жена моя, мой первый друг, исполняет мои желания и, милуя несчастных, уподобляется существу небесному. Сыну моему родительское благословение! Пошлите нарочного в Орел к князю Гавриле Симоновичу и сыну его Никандру. Скажите первому, как я на смертном одре страдаю, воспоминая, что мог так сильно ошибиться и негодовать на человека невинного. Просите у обоих прощения. Всякий из вас пред кончиною узнает, как приятно умирать, не оставляя на земле заимодавцев! Помогайте Харитине, сколько можете. Блаженни милостивии, яко тии помилованы будут! Пусть благодарная слеза и постороннего человека окропит гроб мой. Это будет фимиам пред троном судии звездного. Дочери! повинуйтесь матери своей! Служители и служительницы, повинуйтесь госпоже своей! таков устав божий и царский. Обнимите меня! простите!

С сим словом голова его склонилась. Закрылись вежды; дыхание остановилось. Его не стало. Всеобщее рыдание наполнило стены дома. Вопль и стоны – в то время непритворные – раздавались в каждом углу всей деревни. Старые и малые, мужчины и женщины толпились к одру оледенелого Ивана Ефремовича; целовали благодетельные руки его и благословляли память добродетельного. Все семейство не знало, что и делать, так расстроены были мысли каждого. Ближние соседи должны были учредить чин погребения. Одели покойного в мундир с раненою полою и как следует опустили в мрачную могилу, в конце сада, где кудрявая липа, солетняя Ивану Ефремовичу, осеняла его в часы полудня знойного, когда, бывало, на зеленом дерну лежал он с книжкою и трубкою табаку. Место избрано по его желанию. Согласно с просьбою слезящей Елизаветы, на могиле сей розданы были крестьянам и крестьянкам подарки, купленные покойным к празднику.

Пустота господствовала в душе каждого в продолжение всей зимы, но с началом весны по совету доброхотных соседов все несколько поутешились. Елизавета насадила на могиле отца своего кусты диких роз, фиалок и незабудок и приходила туда вздыхать о своих потерях. Маремьяна и Катерина занялись по-прежнему своими упражнениями, и казалось, что прочный покой и довольство водворились. Но увы, как непостоянны умы и мысля человеческие! и древний старец на краю могилы не может сказать: «Я так думаю и делаю и всегда так думать и делать буду!»

Как на беду оставшейся фамилии Простакова, приехал к ним с утешением молодой граф Фирсов, который воспитывался вместе с сыном Ивана Ефремовича в кадетском корпусе, был выпущен в гвардию, где, по заведенному давно правилу спустив с рук две трети имения, должен был идти в отставку и поклониться оставшейся части имущества. Он пребывание имел в изрядном городе Мценске, но, видя, что городские невесты, кои поблистательнее, не очень прельщаются потемнелым его сиятельством, склонил внимание свое к деревенским. Ему много хорошо насказали о сундуках Простакова, и наш граф, найдя благоприятный случай, с одним из родственников своих явился к услугам Маремьяны Харитоновны, запасшись всеми гвардейскими ухватками.

И подлинно, он был настоящий соблазнитель. Молод, пригож, блестящ, говорлив, шутлив, – словом, он был в квадрате князь Светлозаров. Катерина и тут не устояла! Видно, уже судьба располагала ее за сиятельного. Объяснения скоро начались по форме; все стороны, казалось, спешили к скорейшему окончанию дела; однако Маремьяна, сколько проучена уже будучи первым женихом, столько по совету Елизаветы и Харитины, хотела обстоятельно осведомиться о его сиятельстве. На сей конец написала она как сумела письма три к старинным своим приятельницам, которые еще в девках посещали, бывало, феатры и маскерады покойного ее батюшки. Она считала их совестными женщинами и со вкусом; а потому и просила дать ей надобное известие и совет, тем более что они живут в городе Мценске или в окрестностях оного.

Чрез несколько времени получила она ответы, которые состояли из возможных похвал молодому графу. Одна писала, что он ужасно как умен, говорит по-французски беспримерно, танцует, поет, – словом, он есть душа общества. Другая уведомляла, что у него в Мценске дом меблирован в последнем вкусе; карета, лошади, скороходы, музыканты и проч. и проч. первые в городе.

Как не соблазниться таким описанием Катерине, и даже Маремьяне, которая, читая письмо, говорила дочери с нежною улыбкою: «Так точно было у покойного твоего дедушки!»

Следовательно, более нечего и думать? Подлинно так! Мало и думали. Катерина в скором времени сделалась сиятельною, и влюбленный супруг повез ее вместе со всем семейством в город – показать великолепие и все веселости тамошней жизни. Елизавета пролила слезы на могиле доброго отца своего; поклялась памяти его не уклоняться от невинности нрава и чистоты сердца, воспоминанию любимца души своей принесла она обеты вечной любви и верности, хотя бы не только сиятельства, но и самые светлости предлагали ей руки свои.

Князь Гаврило Симонович и Никандр не без удивления и вместе соболезнования услышали о происшествиях в фамилии Простакова. Они оплакали смерть доброго старца и, вздохнув, сказали: «Брак Катерины не предвещает много доброго! – и Елизавета будет теперь обращаться в городском шумном доме. Ах! чего иногда не делает дурной пример и для сердца самого чистого, непорочного?»

Таким образом, оставя госпож Простаковых, молодого графа с его графинею и всех прочих охотников до шумных забав, обратимся к скромным и добрым друзьям нашим, князю Гавриле Симоновичу, его сыну Никандру и Афанасию Онисимовичу Причудину. Занявшись то сватовством, то смертью, то браком в одном семействе, другое давно мы оставили; но зато и займемся теперь им подолее.

Глава V Верх просвещения

Господин Причудин, окончив торговые дела свои, возвратился домой к общему удовольствию. Препровождение дня расположено было по-прежнему, и потому в первый свободный вечер князь Гаврило Симонович начал продолжение повествования жизни своей следующими словами:

– Вы видели из последней статьи моей повести, в каком состоянии был и относительно просвещения, любви к Ликорисе и имущества. Проведши довольное время покойно в доме господина Доброславова, продолжая присутствовать в чертогах мудрости, в один день посещен был я моим хозяином и наставником, который сказал приятельски: «Друг мой! ты довольно отдохнул после знаменитого подвига над Полярным Гусем! Человек родится действовать; пора и тебе приняться за другое животное – поогромнее прежнего. Ты заметил Небесного Тельца? Не страшись! Он не умнее Гуся, несмотря на свою огромность. Тебе давно известно, что он есть граф Такалов, старик богатый и который помощию нашего просвещения страстно влюбился в благотворения, хотя совершенно не разумеет искусства кстати делать оные. Надобно помочь бедному человеку сему; и к тому избран ты, любезный друг. Олимпий объяснит плав действия».

Сказав сие, он дружески пожал у меня руку и удалился, а вслед за ним вошел Олимпий и говорил: «Поздравляю тебя, почтенный брат, с таковыми успехами! не всякий так проворно просвещается! Иному и в жизнь не поверяют дел толико важных. Трудись, друг мой, – человеком будешь! Следует теперь вступить тебе в службу к графу Такалову; ничем ты скорее успеть в сем не можешь, как понравясь жене его, которой он так же охотно слушается и боится, как малый ребенок своей мамы. Она ветрена, влюбчива, нахальна, по вместе так набожна, что каждый день бывает у трех обеден в сопровождении семнадцатилетней девушки Ефросиньи, которая есть настоящий ее список, как нравом, так и лицом, и которую называет питомкою, в предосуждение клеветникам, рассказывающим о ее рождении всякие небылицы. Итак, надобно тебе первоначально бегать следом за нею по церквам, бить сколько можно больше поклонов и вздыхать слезно, а там посмотрим! Я тебе сначала укажу ее».

Таким образом, поговорив обстоятельно о новом сем назначении, отправились мы к дому графа Такалова и уселись в некотором отдалении. Как скоро зазвонили в колокола, графиня наша показалась в карете, запряженной шестью лошадьми. Мы поспешили за нею, и как тогда не было моды скакать по улицам как бешеным, то мы легко не оставляли ее из виду. Пришед в церковь, уставился я поотдаль от графини и так неумеренно кувыркался, такие издавал воздыхания, так колотил себя в грудь, что во всей церкви меня слышно было, и Олимпий принужден был шепнуть мне, чтоб я поубавил ревности, а то подвергнусь опасности быть выведен с бесчестием как соблазнитель. Я послушался благоразумного совета и немного поукротился.

С сего дня начались духовные мои ратоборства и продолжались около двух недель, пока сделал я начало к достижению своей цели; и произошло сие довольно любопытно. Однажды, когда я, забыв наставление Олимпиево, богомольствовал с величайшим жаром и по церкви разносились мои завывания, графиня принуждена была на меня оглянуться, причем оказала некоторый вид удивления. Лакей ее худо понял движение госпожи своей, подошел ко мне и сказал:

– Милостивец! Если ты привык молиться с таким шумом и неистовством, то мог бы делать то за оградою или по крайней мере на паперти, а то беспокоишь людей и походишь больше на кощуна! Лучше выйди!

– Призри на моление, ангел-хранитель мой, – сказал я вместо ответа и, повалясь на пол кубарем, три раза стукнул лбом об пол и тяжко вздыхал, ограждаясь крестным знамением.

– О, о! – сказал лакей, взяв меня за руку, – так я тебя, дружок, и выведу, когда ты столько упрям! – С сим словом он меня потащил, но я, произнося смиренно: «Господи! Вонми рабу твоему!» – изрядно упирался. В храме произошел подлинный соблазн, и графиня, кликнув лакея, сказала важно: «Оставь его! Он никого не беспокоит! Молись, друг мой, – продолжала она, оборотясь ко мне, – сердце смиренно и сокрушенно бог не уничижит».

Я воспользовался предложением и с большим рвением молился. Иные сочли меня великим грешником, приносящим публичное покаяние; другие мошенником, который имеет свои виды. Третие, наконец, сумасшедшим, который сорвался с цепи. Всякий видит, что вторые были догадливее прочих.

По окончании церковной службы графиня, подозвав меня, спросила:

– Скажи, друг мой, о чем ты так усердно молишься?

– Милостивейшая государыня! – отвечал я, потупя смущенно взоры, – я умоляю господа дать мне место службы у такого господина, какого до сих пор был я секретарем!

– Москва обширна, и мест довольно, – сказала она.

– Но, милостивейшая государыня, – отвечал я, – где найти место по моим мыслям? Мне хочется вступить в дом смиренномудрого, благочестивого христианина. Хотя и многие предлагаемы мне были, но я находил, что хозяева их кощуны, лицемеры, порочные люди; и редкий из них в месяц бывает у службы божией, хотя, в Москве у каждого почти дома есть церковь или церковка.

– Мне нравится образ твоих мыслей, – сказала графиня. – У мужа моего недавно очистилось место. Я поговорю ему. Будь завтра здесь. Когда ты понравишься, то будешь у него более приятель, нежели подчиненный. И прежний секретарь его был изрядный человек, да только упрям и не по достоинству высокомерен. Я надеюсь, ты будешь умнее.

С сим мы расстались. Я не забыл отвесить по поклону как ей, так и любезной ее Афросе. Когда, воротясь домой, отдал отчет, то Доброславов и Олимпий обняли меня за расторопность.

На другой день не преминул я поспешить в церковь и был так проворен, что, когда приехала графиня, я уже стоял на коленях у образа Неопалимыя Купины, подаренного ею церкви. Увидя ее прибытие, встал и почтенно поклонился.

– Благодари всещедрому провидению, – говорила она, – муж мой тебя принимает. Он человек честный, набожный и благотворительный. Сего дня под вечер приходи и явись ко мне.

Разумеется, что после того я нелицемерно молился небу за содействие в наших преднамерениях. Явясь в назначенное время к ее сиятельству, был принят благосклонно. Она представила меня мужу, вознесла похвалами, и я в тот же день переселился в дом их. Мне отведен покой, – и первое дело, какое поручено мне, было прошение на имя князя Латрона, в коем я должен был красноречиво доказать, что с его сиятельства несправедливо было снято достоинство градоначальника. Я трудился в поте лица и творением моим был доволен, а Такалов и того больше. Хотя оно не имело никакого действия, однако был награжден не худо.

Проведши у него около полугода, я беспрестанно рассуждал о благотворении и милосердии и так настроил воображение моего графа, что добродетели сии казались ему даже во сне в прекрасных видах. Когда он давал рубль какому-нибудь изувеченному на сражении офицеру или девке, лишившейся носа от излишней воздержности в жизни (что делал он без разбору), я сочинял в честь его похвальную оду, передавал ее тиснению в периодическом издании и получал награды и похвалы. Когда г-ну Доброславову показалось, что мы достаточно уже свели с ума Такалова, то в первое общее заседание Высокопросвещеннейший со всею пышностию объявил, что ночи тоя мы удостоимся – хотя издалека – видеть духов небесных и слышать слова их.

Таковое обещание наполнило существо каждого разными движениями: ужасом, восторгом, любопытством. Почти все содрогались при воображении о духах. Я и сам тогда не знал, что думать. Неужели и подлинно настоятель наш так могущ, что сподобился располагать духами? Откуда власть такая? Почему другие не достигают сей степени просвещения? Я терялся в размышлениях, ожидая начатия сего чуда.

К полуночи ввели нас в особый покой, в котором я никогда еще не бывал. Посредине его возвышался олтарь, над которым висела малая лампада, едва освещавшая стены. На олтаре курились благовонные смолы и травы. Когда уставились мы полукругом около олтаря, Высокопросвещеннейший пал на колени и, подняв кверху руки, вещал умоляющим голосом: «Начало премудрости, источник просвещения, искра всякого разумения, – великая Единица! благоволи внять молениям верных твоих поклонников и ниспошли к ним единого от седми духов, предстоящих твоему престолу, да возвестит им твое изволение! Да сподобимся узреть лицеи к лицу или, если днесь того недостойны, услышать слова его и увериться, яко ты, еси – ты, и несть иной разве тебе! Повели – и Гавриил, Захариил, Самуил, Михаил, Анноил, Рафаил, Офеил предстанут пред нами».

Он умолк, вслушивался и, скоро исполнясь восхищения, вскричал: «Внемлите! слышите ли кроткий полет вестника неба? Падите ниц и поклоняйтесь!» Он простерся пред жертвенником; мы все ему последовали и вскоре услышали следующие слова: «Благоговейте! Аз есмь Рафаил, предстоящий одесную престола всевечного! Приношу вам мир и милость! Пождите, время мало есть. Хощет повелитель неба, да уподобитесь ему милосердием к неимущей братии. Отдели каждый от избытков своих на богоугодные заведения! Когда сердца ваши раскроются к моим внушениям, вы меня узрите; днесь же не узрите!»

Голос умолк. Мы были как полоумные, пока слова настоятеля не привели нас в себя. «Встаньте, – сказал он, – и всякий из просвещенных назначь в книге живота, чем хощет он пожертвовать, чтоб узреть духов и уподобиться богу».

Тут все бросились к чудесной книге, и мой Телец подписался на двадцать пять тысяч рублей, которые деньги мною же в запечатанном пакете отвезены к Высокопросвещеннейшему. Граф совсем не подозревал, что и я состою в числе небесной животины. Однако, как ни хорошо расположили мы воображение Тельца своего, природная склонность, или привычка, или чей-нибудь злой совет взяли свою силу. Дня три после сего заседания граф Такалов сделался необычайно пасмурен, вздыхал, уединялся и что-то шептал, сжимая на руках пальцы. Это привело меня в некоторое беспокойство. Предчувствие говорило: «Смотри! узнай причину таковой печали и умудрися!» Я вошел в его кабинет, бросился к ногам и сказал жалостнейшим голосом:

– Ваше сиятельство! Простите, что я осмеливаюсь вас беспокоить! Неограниченное мое усердие тому причиною! Смущение ваше потрясает душу мою. Откройте мне вину вашей горести. Может быть, не буду ли я столько благополучен, чтобы облегчить оную!

– Друг мой! – отвечал он, подняв меня. – Я только что хотел послать за тобою. Надобно тебе писать представление правительству. Основание его следующее: здесь в городе есть скопище злодеев, тем более опасных, что дела их несут имена добродетелей. Они называют себя просветителями мира и разными способами выманивают деньги у легковерных. Краснея от стыда, должен признаться, что и я на старости лет был столько глуп, что вошел в их шайку и позволил себя одурачить. Сколько они выманили у меня денег! И четвертый день назад я с тобою отослал к главному плуту двадцать пять тысяч рублей.

Тут, рассказав, какими образами высокопросвещенные доставали деньги, что я сам знал не хуже его, прибавил:

– Напиши, друг мой, представление, в котором объясни все сии душепагубные мерзости, – а я подам; и надеюсь, что правосудие не оставит без рассмотрения дела сего!

Я немало подивился таковому намерению графскому, равно как и Доброславов, которому не преминул я все рассказать того же вечера. «Ах он старый безумец! – вскричал Высокопросвещенный. – Так он думает открывать тайны, кои клялся сохранять свято? Надобно его просветить скорее!» Поблагодаря меня за усердие, отпустил и поехал посоветоваться с Высокопросвещеннейшим.

В первое после сего заседание увидел я также и Небесного Тельца. Настоятель сидел с важностию. Наконец, совершив обычные молитвы, сказал: «Времена развратные! век несчастный! злополучные землеобитатели! Любовь братская удалилась от мира сего! обеты священные не брегутся; честь и совесть изгнаны! Не есть ли сие предвестие гибельного падения машины звездной и совершенного земли уничтожения? Так, просвещенные друзья мои и братья. Собеседуя с небесными жителями и открыв завесу вечности, познал я, что один из вас по сребролюбию, малодушию и ветрености хочет забыть свои клятвы и братьев своих открыть взорам непросвещенных!» Тут все общество восшумело; раздался общий ропот, и некоторые воззвали к великому просветителю: «Открой вам имя злополучного, дерзкого смертного! Мщение прольется на главу его!»

– Небо вам откроет его! – сказал просветитель, и, о чудо! стены покоя поколебались; раздался ужасный удар грома, свечи погасли; сильный резкий голос ясно произнес: «Телец – имя преступника!»

У всех волосы стали дыбом, а бедный Телец, упав на колени, произнес дрожащими устами: «Виновен, злополучный я! Впредь потщусь исправить вину мою двойным вспоможением». Едва кончил он слова свои, как двери с треском отворились. Мы вскочили, чая видеть целый полк духов, идущих карать преступного Тельца, но не мало смутились, а особливо я, увидя Куроумова, вошедшего в комнату с страшною свитою усатых драгунов с предлинными алебардами. Некоторые несли горящие факелы. Куроумов сколько мог кричал: «Вот скопище воров и разбойников! Здесь-то совершают они душепагубные свои чародейства! Пуще всего ловите проклятого Козерога! Он – самый злой мошенник и обманщик!»

Кажется, лишнее будет сказывать, что мы с первым его появлением бросились стремглав с места и старались скрыться. Так-то чиста была совесть у просветителей мира. Стулья падали, мы на стулья, общий шум, крик – словом, целый ад вселился. Да как и быть иначе в доме духов? В дверях мы стеснились; последние давали мне изрядные тумаки в спину, понуждая быть проворнее, я тем же платил передним и, выбравшись в другую, там в третью и четвертую комнату, пустился искать выхода из сего вертепа, трепеща в каждом суставе. С лестницы всходил я на лестницу; где было заперто, ломал двери и беспрестанно проклинал просвещение, которое знакомит с правосудием. Слава богу, что я, продолжая любить Ликорису, хотел уже несколько польстить страсти ее к золоту, почему, отсчитав двести червонных, взял с собою, как задаток тех несчетных богатств, коих ожидал от державного моего родителя, царя индейского. Я очень предвидел теперь, что мне не для чего возвращаться в дом к Доброславову. Его очень хорошо знал мстительный Куроумов. Довольно с меня просвещения! Пора кинуть смотреть духов, пока сам не сделался духом.


Глава VI Созерцание духов на чердаке

Проведя около часа в ночном странствии, останавливаясь с каждым мигом, прислушиваясь к шуму, делаемому собственными ногами и едва переводя дыхание, очутился я в пространном покое, слабо освещенном круглым окном. Я подошел к нему, выглянул и скоро догадался, что нахожусь на чердаке дома просвещения.

Погрузясь в мрачное уныние о будущей судьбе своей, я размышлял, облокотясь на окошко: «Боже мой! Каким превратностям подвержена жизнь человеческая! Сколько страстей волнуют вдруг сердца наши! Стоит ли временное имущество того, чтобы для приобретения его изобретать такие гнусные обманы? Да и стоит ли также пустое любопытство видеть невидимое того, чтобы для такой редкости кидать свое золото? О суета сует! Итак, я – князь Гаврило Симонович – пустился быть обманщиком? Так! совесть моя говорит, что если я не был сам совершенным плутом, то усердно помогал другим совершать свои плутни! А это разве не все равно? нет! Никогда я не ожидал сего от ученика велемудрого Бибариуса! Что-то сталось с моею княгинею Феклою Сидоровною; что-то будет с прекрасною Ликорисою, принцессою Тибетскою? Увы! что будет с принцем Голькондским?»

Так оплакивая горькую участь свою и не видя впереди ничего лестного, не мог я не вздохнуть тяжко; как вдруг услышал легкую походку на лестнице, ведущей на чердак. Я задрожал и окаменел; но благодаря богу скоро пришел в себя и бросился в угол, где, найдя, по счастию, кипу старых рогожек, зарылся как можно было глубже. Одни глаза и рот были на свободе. Спустя менее минуты является на чердаке – о ужас! Я подобился человеку, который, вспомня, что некогда шел по узкой, тонкой дощечке, лежащей над неизмеримою бездною, чувствует содрогание во всех мускулах; итак, вижу – является на чердаке существо совсем неземное. Лицо его, вмещавшее в себе все возможные прелести, сияло светом полного месяца. Длинные волоса, в небрежных локонах, раскиданы были по плечам и груди. Легкая мантия в греческом вкусе была единым покровом тела его. На груди висела таинственная перевязь, горевшая золотым огнем, в одной руке цветущая миртовая ветвь, в другой – драгоценный жезл. Обувью служили легкие сандалии, переплетенные лентами. Каждое его движение разливало благоухание. Подошед к окну, оно остановилось.

«Погиб несчастный, – говорил я сам в себе, дрожа всем телом и скрипя зубами. – Это, без всякого сомнения, один из духов, прибывших сюда выручить Высокопросвещеннейшего с почтенною братиею! Ах! как мог я, быв еще во тьме невежества, сомневаться в существовании духов и призывание их называть плутовством? О я, окаянный! Не своими глазами вижу теперь духа? Верно, великий призыватель помощию симпатии проникнул уже мои богопротивные хуления и сего прекрасного вестника послал быть своим отмстителем!»

Так горестно рассуждая, поручал я грешную душу мою милосердию божию и ждал кончины, зажмуря глаза, но вдруг новое происшествие заставило меня скоро раскрыть оные. Страшный шум, смешанный крик и род как бы некоторого грохота и рева раздался посредине лестницы. Я вновь затрясся, но сие не помешало мне заметить, что вестник небесный также задрожал и произнес, хотя тихо, но довольно явственно: «Ах, боже мой! что-то будет?»

Новое явление, – новый ужас! – с великим усилием тащится на чердак некоторое страшилище. Мрачную голову его украшали два великие рога. Пальцы на руках и ногах вооружены были страшными когтями. Длинный хвост величественно висел сзади, но уже дюжий драгун, за него уцепившийся, также явился с несколькими товарищами и бросился на злого духа, как я догадывался. Тут началось жестокое сражение при свете многих фонарей и факелов, принесенных другими драгунами.

Злой дух был подлинно немаловажный витязь, с неподражаемым искусством размахивал он руками, и, быть может, сражение скоро бы не кончилось, если бы он ратоборствовал с обыкновенными людьми, а не полицейскими драгунами, из коих иногда каждый не плоше сатаны. А сверх того, упрямый драгун, державшийся за демонский хвост, так сильно рванулся, уклоняясь от бесовской пощечины, что хвост лопнул – и оба соперника повалились на пол. Вся команда бросилась на дьявола, ужасно кричащего, связала ему руки и ноги и поволокла вниз по лестнице. Долго еще слышны были адские его завывания.

Что касается до моего белого, прелестного духа, то он избежал необходимости сражаться с хранителями тишины и порядка! При первом появлении дьявола с преследователями своими он ахнул, вздохнул, колена его задрожали, подогнулись, и он опустился на пол без чувства. Он, конечно, привлек бы внимание многоочитых полицейских аргусов, если бы меньше черт был упорен; а то пленом одного его дело и кончилось. Да и самая строгая справедливость требует наказать злого и наградить доброго, не смотря, дух ли он или человек.

Глубокая тишина настала. Месяц перестал освещать чердак наш. Мрак и безмолвие усугубляли мой ужас! Шутка ли быть одному на чердаке – ночью, возле духа, правда хотя и не злого? (Он начал уже терять белизну лица своего, а вскоре и совсем померк.) Что мне мыслить? что мне делать? Тут, думаю я, разве бы только один премудрый Соломон был решительнее, и то с помощию своего волшебного перстня!

Проведши довольно времени в сем несносном положении, заметил я, что на чердаке начинает сереть, из чего догадался, что настает заря. Это меня обрадовало, ибо в Фалалеевке еще знал я, что в сие время дня духи теряют свою силу, добрые ли они, или злые. Я оградил крестом и встал. И подлинно уже рассвело, и я решился подойти к моему соседу. Он пришел в себя и, открыв глаза, сказал тихо со вздохом: «Боже! где я? где брат?»

Кто опишет мое удивление! Я не верил своим чувствам. Протирал глаза, чтобы увериться, не сон ли вижу я. Наконец удостоверился и, подбежав к духу, вскричал:

– Возможно ли? Ты ли это, прекрасная Ликориса? Какое счастие доставляет мне случай видеть княжну Тибетскую и в сем загадочном состоянии?

– Принц Голькондский, – сказала Ликориса, – я надеюсь, что вы уважите мою просьбу и спасете меня и моего брата! Ах, вы были ко мне неравнодушны и уверяли…

– И теперь уверяю, – подхватил я, – что готов все сделать, что будет в моих силах, – но увы! проклятые драгуны изрядно надо мною подшутили. Знай, любезная Ликориса; они разжаловали меня из принцев, – и я теперь не более как бедный Козерог. Однако это не мешает мне любить тебя по-прежнему и служить, как должно верноподданному.

– Ах! – сказала Ликориса, – откровенность ваша должна родить во мне доверенность. – Знайте, я вас обманывала! – и я не больше, как Ликориса, сестра актера Хвостикова, который в сем сословии обманщиков носил имя Скорпиона.

– Небо! – вскричал я. – Так ты сестра моего приятеля! – Тут я обнял прекрасную девушку.

Когда довольно потолковали мы о ночном происшествии и общем нашем ужасе, Ликориса рассказала мне следующее: «Надобно знать, что бедность наша есть наследственная. Будучи еще в младенчестве, лишились мы родителей и обязаны милосердию родственников своим воспитанием. Брата отдали в училище, а меня взяла пожилая тетка, которая некогда отличалась на здешнем феатре и жила плодами трудолюбивой своей молодости. Я показалась ей достойною ее попечения, и она захотела видеть во мне другую себя. Она не жалела издержек, будучи уверена, что я со временем окуплюсь. И подлинно, когда вступила я на шестнадцатый год, то могла уже изрядно играть, петь, танцевать и кидать такие взгляды и делать телодвижения, которые достаточны были возжечь сердца самые холодные. Разумеется, что я была не без обожателей, и тетка не заставила их долго воздыхать и томиться. Первый, которому небесная судьба определила разрешить девический пояс мой, был пожилых лет вельможа, человек великого ума, но до такой степени любострастный, что готов был всем пожертвовать для красавицы, лишь бы насладиться ее прелестями. Правда и то, – тетка недешево продала ему начатки моей молодости. С сего времени до девятнадцати лет вела я жизнь, которой воспоминание невольным образом наводит краску на щеках моих. Тетка но пропускала ни одного случая, чтоб возвратить убытки, при воспитании моем понесенные. Хотя я ни в чем не имела недостатка, но и самой малости должна была ожидать из рук ее, и сие обстоятельство сделало наконец жизнь мою неприятною. В это время бедный брат мой не имел куска хлеба; я утопала в изобилии и была не в силах помочь ему. Я доставляла тетке тысячи, а брату не могла подать ни копейки. Я сама ничего, кроме прелестей, не имела; да и ими располагали другие.

Около сего времени нужда, необходимость и советы тетки нашей заставили брата моего пуститься на отчаянное предприятие – сделаться предметом народных толков, хвалы, хулы, рукоплесканий, свисту, словом – сделаться актером! Однако это поправило его состояние. Жена его, моя дражайшая невестка, также пообразумилась. Добрые приятельницы растолковали ей, что не всегда полезно слишком много дорожить своими прелестями. «Молодость бывает однажды, – говорили они, – кто не умеет пользоваться ею, тот похож на скупца, который, лежа на грудах золота, умирает с голоду». Невестка была на этот раз очень понятлива, брат не упрям, и так дело пошло своим чередом. Она познакомилась с господином Доброславовым, который столько же не презирает утех физических, как и метафизических; а вскоре и мужа с ним познакомила. Высокопросвещенной братии давно хотелось в свите своей иметь человека проворного, и брат показался им к тому способным. Скоро сделался он участником в таинствах высокой мудрости, а узнав подробно связь и цель сего заведения, предложил и мне быть просветительницею.

Тем охотнее склонилась я на его представления, что зависимость от тетки казалась мне рабством, и я хотела любить по своей воле. Высокопросвещеннейший с господином Доброславовым осмотрели меня, нашли достойною жрицею того божества, к которому меня назначали, и я, собрав тихонько мои пожитки, переселилась в чертоги мудрости, мало заботясь о суждении тетки и ее приятелей.

Тут провела я два года в совершенном удовольствии, которое было бы ощутительным, если бы Высокопросвещеннейший был не столько ревнив. Но чего нельзя делать явно, то мы делаем скрытно. Брат затеял на мой счет живиться так же, как и тетка. Мне и самой наконец понравилось соединять приятное с полезным, и оттого-то вышла княжна Тибетская. Теперь знаешь ты Ликорису».

Почтенному брату Козерогу не очень приятна была такая откровенность. Куда девались милые мечты о невинности Ликорисы? Они улетели, как туман, и я видел в ней весьма опытную прелестницу – достойную отрасль преученой своей тетки! Что делать! Она теперь в несчастии, а несчастным помогать должно, хотя они и порочны.

– Но что же, – спросил я по некотором молчании, – что значит вчерашний маскерад твой и того злого духа, которому полицейские хвост оторвали?

– Ты правду сказал, – отвечала она, – что это был один маскерад. Высокопросвещеннейший узнал, что прочие братия, тратя свои деньги и до сих пор не сподобясь видеть обещанных духов и проникнуть завесу вечности, начали несколько роптать. Благоразумие требовало сколько-нибудь удовлетворить таковому желанию. Для сего назначена была я и брат мой. Он должен был явиться в виде злого духа и требовать душу Небесного Тельца, понеже он оказался малодушным и неверующим тайнам высокой мудрости. Мне предоставлено было победить беса, уверяя, что Телец внесет в знак раскаяния и исправления вдвое более денег. Комедия расположена была прекрасно, как проклятый Полярный Гусь с своею свитою все испортил.

Тут прекрасная Ликориса окончила свое повествование. Хотя оно, как я и прежде заметил, не во всех статьях мне нравилось, однако я смотрел на нее, как на жертву соблазна и бедности. Ах! чего не делает нужда! Я решился помочь девушке и как-нибудь вывесть из сего дома. Но куда? Я сам не имел пристанища!

Мгновенно сделалась во мне чудная перемена. Прежняя безумная любовь моя улетела, а на место ее родилось какое-то особливое чувство сострадания, которое говорило мне: «Ты мужчина, – помоги девушке!» Сердце мое расположилось к ней как бы к сестре, и я, поцеловав ее по-братски, сказал: «Утешься, моя милая! Пока Гаврило Симонович имеет кусок хлеба, ты не умрешь с голоду!» Тут в знак благодарности за редкое чистосердечие и я, с своей стороны, рассказал ей, ничего не тая, свои похождения.

Время обеденное прошло, и надобно было думать о выходе из тюрьмы своей. Мне вспал на ум честный благодетель мой, погребщик, который платил Бибариусу за научение меня всем мудростям. Я на него надеялся, как на отца, – и вся трудность состояла, как выйти самому и вывести мою милую подругу из такого места, над которым, вероятно, надзирают недремлющие очи полиции.

Отвязав крылья у моего милого духа, я скинул с себя мантию с знаком Козерога и, оставшись в обыкновенном уборе, пошел искать выхода из сего лабиринта, страшась на каждом шаге встретиться с одним из полицейских минотавров и оставя прекрасную мою Ариадну в грусти, скуке и нетерпении. В сем случае поступил я несравненно совестнее Тезея, которым так много хвалится древняя Греция. Тот, будучи любим, облагодетельствован своею любовницею, оставляет несчастную на пустом острове, а я из одной братской любви хочу одолжить красавицу и избавить ее от когтей правосудия, которые – надобно думать – навострены изрядно.

Показать полностью
0

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 4 Главы 1, 2, 3)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Часть третья, Глава 1

Часть четвертая

Глава I Лекарства от ипохондрии

Когда князь Гаврило Симонович довел повесть жизни своей до того времени, как он оказал такой знаменитый подвиг просвещения над Полярным Гусем, купец Причудин отправился в другой город по торговым делам своим; итак, князь, оставшись с сыном Никандром, отложил продолжение повествования до возвращения своего друга.

Настала осень суровая, и октябрьские ветры зашумели. Листья с дерев сыпались градом. Свинцовые тучи носились по орловскому небосклону и наводили сумрак на челе природы. Ее уныние, – несмотря на счастливое состояние наших героев, – неприметно наводило какую-то задумчивость на их лица. Князь Гаврило вспоминал о днях протекших, а сын его о своей незабвенной Елизавете, которая тем более занимала сердце его, тем нераздельнее наполняла душу его, тем блистательнее представлялись пылкому воображению юноши девические прелести предмета обожаемого, что природа, источник радостей, мать-утешительница горестных, чертеж вечныя мудрости, рассматриванием которого утешается плачущий, успокаивается скорбный и самый неверующий с кротким благоговением возводит взоры к высоте звездной – и поклоняется, – что самая, говорю, природа казалась стенящею под бременем и поминутно замирала до весеннего воскресения.

Однако же таковое расположение унылого духа Никандрова не помешало ему заметить, что отец его не только день ото дня, но час от часу делался пасмурнее, дичее, так сказать, неприступнее. Князь Гаврило оставил всю наружную опрятность. Сертук его целую неделю не чищен, волосы столько же времени не чесаны. Глаза его были мутны, щеки бледны и впалы. Отужинав как можно раньше, он запирался в своем кабинете и не прежде появлялся, как по возвращении сына от должности к обеду. И тогда он походил на мертвеца, из гроба восстающего.

Таковое непонятное поведение опечалило нежное сердце Никандрово. Он хорошо замечал, что отец его не в совершенном здоровье, но никак не мог открыть источника его болезни. Спросить же о сем у самого князя казалось ему нескромностию, могущею навлечь его негодование. Столько был он нежен и разборчив. С тех пор как впервые увидел он Елизавету, в неделю отсутствия г-на Причудина, она менее всего занимала его мысли. Так, он по-прежнему любил ее, может быть, еще и более, но мысль: она под кровом родительским, в объятиях семейства, старающегося доставить ей возможную рассеянность, если не увеселение, – ах! как сравнить ее положение с положением старца, которого юность и мужеские лета протекали в бурном, треволненном море мира сего? Он сирота на земле многолюдной, – и одни сострадательные были доселе его сродниками. Если бы Никандр с самых пелен своих воспитывался пред глазами родителя, быть может, он не был бы подвержен той робости и застенчивости, которые препятствовали ему открыть отцу свои сомнения и опасения, – но теперь он любил князя со всею детскою нежностию, но и благоговел пред ним, как пред посторонним человеком, мужем мудрым по своим бесчисленным опытам. Хорошо ли это или худо, только всякий может видеть тут следствия домашнего и постороннего воспитания.

Однако Никандр, не решась испытать сам отца своего, нашел, по-видимому, способ открыть источник его болезни, а потому найти лекарства к исцелению, именно: он на листе бумаги описал приметы лица Князева, поступки, движения, пищу, питье и проч. и, не упоминая имени, предложил всем славнейшим, многоученейшим врачам орловским, которые более всего превозносимы были мотоватыми наследниками, кладбищными священниками и аптекарями, которым они доставляли хлеб изрядный. Но, увы! – российский, германский, галльский и великобританский эскулапии, все порознь – никак не могли согласиться в причине болезни и средствах к ее исцелению. Что одни утверждали клятвенно, то другие с проклятием отрицали; итак, Никандр должен был испытать последнее, то есть составить медицинский совет и послушать, что они скажут в общем присутствии.

Не смея сделать того у себя в доме, он заказал самый деликатный обед в лучшем из тамошних трактиров. Все приняли его предложение безотговорочно, собрались, и всякий был доволен и ласковым обращением хозяина, и его угощением. Русский нашел хороший пирог и добрые щи; немец – бутерброд, ветчину и сосиски, француз – суп и соусы, а англичанин – ростбиф и бифстекс.

Напитки также учреждены были сообразно кушаньям.

Когда обед кончился и гости были в лучшем расположении своих духов, Никандр открыл заседание витиеватою речью, в которой, пространно объясня состояние больного, просил у них совета и помощи. Медики, подумав немного, присудили говорить младшим сначала, и так произошел следующий диспут.

Русский. По моему мнению, милостивые государи, так этот больной приблаживает. Несмотря на его причуды, выломать бы двери, противу воли влить ему в горло стакан доброго пуншу; если это не помогает, влить и другой, а если и тут нет удачи, приняться за третий. Отвечаю, что тогда лекарство подействует.

Француз. Ах боже мой! как можно столь насильственно обращаться с больными? Подлинно это прилично одним только господам русским! Пунш? Это будет яд человеку в ипохондрии! Я совсем другого мнения! По всему видно, что у него кровь сгустилась; мокрота спеклась; итак, должно непременно разбить и то и другое. А для сего нет лучшего лекарства, как приискать молодую, пригожую, здоровую, ловкую девушку. Это универсальное лекарство от ипохондрии. Да у меня и на примете есть такое сокровище в медицине. Племянница, или, как другие злословят, дочь любви содержательницы здешнего пансиона для благородных девиц, весьма к тому способна. О! Роза Инносанс! – имя ее – есть феникс в женском поле! Она полна и румяна, как русская горожанка; величава, как немецкая баронесса; нежна, как английская мисс; и ловка, изобретательна, прелестна, как французская актриса. Она в пансионе преподает уроки девицам о поведении, и успехи беспредельны. Сколько помощию ее дарований ипохондриков я излечил от сей страшной болезни. Так, господа! я предаю душу мою всем чертям огромного сего света, если она в одну неделю не поставит нашего больного на ноги так, что он будет смеяться и плясать; и если не совсем перестанет запираться в кабинете, так уж, верно, не за тем, чтобы задумываться и сидеть, повеся голову. Все же это весьма немного будет стоить. Какой-нибудь брильянтовый перстенек, жемчужное ожерелье, индейская шаль и тому подобные безделушки для вас ничего не значат.

Немец(захохотав). Вай, вай! Вот что называется быть медиком по моде. Я думаю, что вы девиц и вдов подобным универсальным лекарством захотите лечить от ипохондрии! Не много же благодарны будут вам аптекари, в аптеках коих совсем не составляются такого роду медикаменты, а привилегию сию единственно себе присвоили французские учители и содержатели мужских пансионов. Послушайте меня! Иена, Лейпциг и Геттинген довольно знают, каков Грабшауфель. Имя мое – одно уже мое имя достаточно вселить обо мне мнение, которого я достоин! Так, больной в ипохондрии, но не от сгущения крови (к французу), с вашего позволения, а от разлития желчи и воспламенения мозговых и кровяных фибров. (К Никандру.) Вы говорите, что больной часто задумывается?

Никандр. Так!

Немец. Не ворочает ли он иногда глазами в сторону, сам не трогаясь с места?

Никандр. Бывает!

Немец. Не случается ли, что он растворяет рот, будто что хочет сказать, вдруг останавливается, замолкает и кажет недовольный вид?

Никандр. Помнится, что и то несколько раз было.

Немец. Сего достаточно, – и я утверждаю, что нет в свете лучше следующего лекарства. Как больной запирается и никого к себе не пускает, то надобно и его запереть снаружи и не выпускать целую неделю. Не давать ему ни есть, ни пить; а можно в боковой комнате заводить пирушки, играть симфонии, петь песенки, вальсировать и тому подобное. Когда же примечено будет, что от пощения желчь придет в первое свое состояние и больной не в силах будет встать с постели, тогда можно приняться за дальнейшие лекарства, но отнюдь не за французские, а немецкие, именно: давать пиво, есть салат, масло, сыр, и изредка выкурить трубку табаку. Это возымеет удивительное действие! Я знаю на опыте. Что скажет высокоименитый Тодборуг?

Англичанин. Я скажу, что если бы Грабшауфель так рассуждал в Англии, то его несколькими днями заперли бы в дом сумасшедших прежде, чем нашего больного, который, правду сказать, также недалек от этого. Русский судил довольно грубо, француз отменно глупо, а ты, немец, совершенно безумно. Нет! в Англии не так лечат от сей болезни. Совет мой таков: зарядить пистолет двумя пулями, и когда выйдет больной, подать ему и сказать: «Жалкий человек! ты в тягость себе и другим. Оставь свет, если он тебе опротивел. По всему видно, что утопиться считаешь ты смертию медлительною, зарезаться – отвратительною, удавиться – подлою. Вот пистолет! самая скорая, благородная, величественная смерть, и большая часть лучших мужей и мудрецов британских ею умирали. Зато всякий и считает их народом единственным, великим». Пунш твой, господин русский, – по себе наилучшее питье, – в сем случае ни к черту не годится. Твоя мамзель, монсье француз, достойна быть повешенною. Твой салат и твое пиво, немец, приличны больше быкам, каков ты и сам по справедливости! Пистолет, один пистолет есть универсальное лекарство в ипохондрии.

Немец. Правду говорят, что если бы всех бешеных англичан запирать в домы и ковать в железы, то целая Англия превратилась бы в доль-гауз и на делание цепей недостало бы железа всей Сибири и Швеции.

Русский. Я охотно отступаюсь от мнения своего касательно больного, но от пуншу никак; и надеюсь, что наш дорогой приятель и теперешний хозяин не оставит сейчас же предписать самый исправный рецепт.

Француз. По мне, как они себе хотят, а мамзель Роза – есть неоцененное лекарство от сгущения крови и жизненных соков.

Англичанин. Оба вы хорошо и делаете, что сговорчивы; но что касается до Грабшауфеля, то он, сколько я знаю, настоящий немец; то есть глуп, как баран, зол, как мартышка, и упрям, как украинский бык!

Немец. Подлинно. Тодборуг изрядно малюет портрет свой. Клянусь, у меня в парике больше ума, чем у него в голове.

Англичанин. Так непростительно и даже безбожно такую драгоценность держать во тьме. Пусть идет парик твой просвещать народ российский!

С сим словом англичанин сорвал с немца парик, бросил за окошко и спокойно сел по-прежнему. «Ах!» – раздалось отовсюду. Грабшауфель вскочил как бешеный, схватил бутылку с пивом и со всего размаху пустил в неприятеля, который, уклонясь от поражения, с важностию подошел к храброму доктору, схватил его за уши, ибо ни волоска на голове не было, и поволок к окну, чтобы выбросить на улицу, вслед за париком. «Mem Gott, Jesus, Maria!»[ – кричал немец, не переставая, однако, упираться сколько было силы и исправно действовать ногами и руками по чему ни попало. Бог знает чем бы все это кончилось, если бы русский лекарь, с помощию устрашенного хозяина трактира и Никандра, не бросился разнять состязателей в науках и силе. Что касается до француза, он хохотал во все горло, говоря:

– Клянусь всеми бывшими, настоящими и грядущими медиками, что пунш редко, а бесподобная Роза Инносанс никогда не была поводом к таким кровопролитным подвигам, как салат, бутерброд и пистолеты! Виват Роза и все ей подобные докторши от ипохондрии.

Поединщиков розняли. Англичанин поправил взъерошенные волосы, надел шляпу и, взяв Никандра за руку, сказал:

– Прощай! не забудь употребить моего лекарства, и вы все сего дни же будете спокойны. – С сим словом он вышел. Бедный Грабшауфель, надевая пред зеркалом принесенный с улицы парик, с плачем отирал кровь, текущую с разодранных ушей его.

– Безбожник! – говорил он с яростию. – Такие предписывать лекарства! Не есть ли он кровопийца, душегубец! Если б я был повелитель, я велел бы таких медиков вешать, топить, колесовать, четвертовать. Нет, даром ему это не пройдет! У меня уже почти готово сочинение на трехстах восьмидесяти семи страницах in folio, в коем неоспоримо доказано, что способ лечения английского есть настоящее убийство, достойное казни как в здешней, так и в будущей жизни. Сегодняшний случай подает мне материю умножить сочинение мое по крайней мере двумястами страницами.

Выходя, предавал он страшному проклятию Тодборуга, всю Англию и всю вселенную, где только терпят таких кровожадных медиков. Русский вышел, качая головою, а француз – распевая песню.

Итак, Никандр лишился надежды помочь бедному отцу своему. Он предоставил излечение его остальным трем врачам, именно: богу, телесному сложению и времени. Едва кончил он расчеты с содержателем трактира и собирался выйти, вбегает слуга их дому. Бледное его лицо, блуждающие взоры и трепет во всем теле привели и Никандра в подобное содрогание.

– Что такое? – вскричал он, уставив на слугу неподвижно глаза свои.

– Князь! – отвечал тот, – положитесь на помощь божию – и не пугайтесь. У нас в доме не совсем здорово! более всего будьте твердым и не пугайтесь. Велика власть и милость господня!

– Говори, говори!

– Батюшка ваш – почтеннейший князь Гаврило Симонович…

– Скорее, скорее.

– Невозвратно, бесповоротно, на веки веков…

– Умер? – вскричал Никандр с отчаянием.

– Нет, ваше сиятельство, – подхватил слуга, – слава всевышнему и всем святым угодникам, ваш батюшка здравствует по-прежнему, но только несколько…

– Не мучь меня, говори все, я готов слушать, если только жив он…

– Жив и здоров, но только – невозвратно, бесповоротно, на веки веков сошел с ума!

Никандр, как ударом грома пораженный, затрепетал, потрясся и мгновенно пал без чувств на пол.

Глава II

Сочинители

Чрез несколько минут Никандр, пришед в себя, видит, что он окружен хозяином трактира, хозяйкою и детьми их. Слуга натирал ему виски уксусом так усердно, что чуть не содрал кожи. Между несколькими посторонними узнал он Голякова, сына довольно зажиточного деревенского дворянина. Сей подошел к Никандру с дружеским соучастием и сказал:

– Любезный князь! не лучше ли тебе пойти домой и не подвергаться неприятности быть предметом ротозеев, которые сплетут на твой счет какую-нибудь глупую сказку.

– Никогда, – возразил Никандр, – не переступлю я порога того дома, где страдает несчастный отец мой!

Когда все немного поуспокоились и Никандр с г-м Голяковым и слугою остались одни, то оба приятеля приступили к последнему с расспросами, почему он утвердительно полагает, что отец его лишился рассудка?

Слуга отвечал:

– Нельзя другого и думать! Как скоро его сиятельство начал запираться и вести такую уединенную жизнь, все слуги и служанки – по обыкновению, от первого до последнего, начали догадываться, подозревать, подглядывать, подслушивать и таким образом добираться причины, отчего князь так переменился. Первый клюшник усмотрел, что батюшка ваш иногда сидит за полночь за свечою. Открытие сие сделано сквозь замочную скважину. Портомоя слышала нередко, что он что-то бормочет, стучит об стол руками и ногами о пол.

Всякий догадается, что таковые открытия не могли, да и не должны были остаться без надлежащих замечаний, а после и заключений. Одни догадывались, что родитель ваш, конечно, был в свое время великий грешник и теперь очищает душу постом и молитвами. Другие утверждали, что он больше похож на колдуна и по ночам упражняется в чернокнижии и что стук, в комнате его происходящий от топанья ногами, есть призывание и приход злых духов, с коими он беседует. Признаюсь, что я и сам был несколько в сих мыслях, а особливо слыша иногда очень явственно произносимые слова: злой дух, дьявол и проч. Весь дом боялся близко и подходить к колдовскому убежищу. Скоро, однако, мы выведены были из сего заблуждения. Известно всем, что в городе сем есть старая цыганка, которая прославилась своими колдовствами и ворожбою. Мы тихонько отправили к ней депутатов, и она, расспрося хорошенько об образе жизни его сиятельства, вашего батюшки, и рассмотрев все обстоятельно, подумала, погадала и, наконец, сказала решительно: «Нет! Господин ваш не колдун. Первое: такого рода люди всегда дела свои производят тайно, остерегаясь, чтобы никто близко и не подходил. Главное их упражнение происходит в дремучем лесу или открытом поле, а по крайней мере на чердаках. Второе: всякий ворожея, чернокнижник или колдун не может действовать далее двенадцати часов ночи. Третие: ему нет нужды быть собеседником дьяволов, ибо он, будучи будучи богат, может найти хороших приятелей и между людьми. А как князь Гаврило Симонович совсем иначе сему поступает, ибо он живет в прежнем своем кабинете, делает странности почти до обеда, то надобно заключить, – да так оно и есть, – что он, бедный, рехнулся ума».

Сим велемудрый оратор кончил свое повествование. Никандр погрузился в мрачную думу, несмотря на всю глупость сих рассказов. Но молодой его приятель Голяков, вместо того чтобы соучаствовать, спустя несколько секунд поднял такой ужасный хохот, что Никандр и слуга вздрогнули, и первый не удержался, чтобы не выговорить ему за поступок, не сходственный ни с их приязнию, ни даже с благопристойностию.

– Потерпи, – возразил Голяков, – и ты сам будешь также смеяться. Будь надежен! Отец твой так здоров, как был и прежде. Головой отвечаю, что у него та же болезнь, которая несколько времени назад старшего брата моего доводила до крайностей. Выслушай небольшое сие приключение, и я уверяю, что ты совершенно успокоишься.

Незадолго до того времени, как вытолкали тебя из пансиона, – ты простишь дружескую речь, – я приехал в деревню к отцу своему погостить, пока не найдется места по службе. Там застал уже старшего брата моего Якова, который выпущен был из московского училища и проживал дома с тою же надеждою. Брат мой был человек ученый, самый ужасный из всех возможных метафизиков, самый упрямый из философов и самый задорнейший из стихотворцев и притом, что всего опаснее, трагических. К большому несчастию, отец наш ничего далее не знал в науках, как подписывать кое-как свое имя на письмах, сочиняемых заштатным пономарем нашей деревни. Мать моя и того меньше знала. Посуди ж о их удивлении, когда брат Яков говорил им о таинствах метафизики и поэзии; когда толковал об афоризмах, категориях, ямбах и анапестах! Кто чего совсем не понимает, тому долго слушать о том покажется скучно, а особливо если имеет возможность не слушать. Долго сносил отец мой метафизические нападки сыновние, наконец сказал прямо, что он не только никогда не занимался такими пустяками и впредь заниматься не будет, но советует и сыну бросить сии дурачества. Яков, – как и следует ученому человеку, – называл его без обиняков простофилею и гусем, мать – индейскою курицею, сестер – дрофами и проч. Старик сердился и проклинал тех, кои присоветовали ему посылать сына в такое важное училище.

Чтоб отомстить отцу и еще более обнаружить великолепие своих дарований, Яков принял самое отчаянное намерение, – именно, сочинить трагедию, и притом такую, какой в свете не было, не будет, да и быть не должно.

Однажды, когда мы остались наедине, он сказал мне: «Так, брат, я хочу обессмертить свое имя и тем оказать важную услугу своей фамилии, месту рождения, отечеству, веку, всей вселенной. План трагедии готов. Она взята из жизни царя Иоанна Грозного и будет состоять из десяти действий или более. Я не люблю ни греческих, ни римских, ни французских трагиков. У них все как будто без души, – без вкуса, без чувства. Мне нравятся одни немецкие, а более английские трагики. У них везде природа, да и какая еще природа? Natura naturans, а не naturata.

Действующих лиц в трагедии моей будет до десяти тысяч человек. Зачем без нужды стеснять себя? Первое действие заключит в себе жизнь царя ото дня рождения до совершенного возраста, когда он сам уже вступит в управление областями. Для большей точности и извлечения чувствительных слез у зрителей не премину представить вначале, как гордые советники, правители царства, в малолетие царя обижают всячески венчанного младенца. Он плачет, просит пощады, – а что сего чувствительнее? Далее откроется всеместный в Москве пожар, от которого горят две трети города, дворцы и соборы, меж тем как царская сродница, великая колдунья, вместе с своею дочерью летают по воздуху и раздувают пожар. Не правда ли, что это совершенно по-шекспировски? Колдуньи летают по воздуху! – Ах, как это разительно! Впоследствии представится их казнь, побиение бояр, разные внутренние мятежи, язвы, голод, взятие царем Казани, Астрахани, искоренение новгородских дворян и духовенства, и все сие величественное зрелище заключится убиением сына и смертию царя. Все это будет одушевлено; нравы и обычаи века соблюдутся. Целые армии сразятся, и кровь будет течь реками, крики и стоны взойдут на небо; волки и вороны будут пожирать убитых на сражениях или погибших от голода и язвы. В пристойных местах будут показываться шуты и скоморохи. Словом, я хочу, чтобы моя трагедия была зеркалом целого мира. Если и она не произведет желаемого впечатления, то есть жалости и ужаса, как предлагает Аристотель, то горе отечеству и веку! Тогда ясно увижу я, что все похожи на невежду отца моего».

Так рассуждал красноречивый брат мой Яков, – и с неутомимою деятельностию принялся за свою работу; а я отправился гостить к родственнику в дальнюю деревню. Спустя недели две весь дом ужаснулся. Надобно знать, что брат жил в особом домике в саду. В самую полночь начинался у него такой шум, такая возня, как бы домовые со всего света выбрали его своим седалищем. Слышен был по временам стон, аханье и болезненный вопль. Стулья двигались, окна звенели, столы трещали и прочее, – словом, никто не смел и подойти. Поутру отец спросил у Якова, что было причиною необыкновенного шума в его покоях? «Не знаю, ничего не слыхал», – был ответ его. Другая, третья и четвертая ночь прошли так же, весь дом погрузила в мрачное уныние, и отец мой, хотя человек старый и не ученый, однако для возобновления тишины и порядка в доме решился попытать, не возвратит ли он дней своей храброй юности. Утвердившись в сих мыслях, сколько можно скрытнее, собрал он совет, состоящий человек из шести дворовых людей, которые были посильнее и поотважнее. В совете сем определено в ту же ночь, запасшись оружием и крестною силою, пойти ратовать с домовыми; ибо они полагали, что один такого шуму не наделает. Как скоро ударило одиннадцать часов ночи, время, в которое обыкновенно злые духи начинали свои упражнения, отважный родитель мой с воинством своим выступил в поход, не позабыв поставить две свечи пред образом Георгия Победоносца. Один из воителей нес большой фонарь.

Поминутно ограждаясь одною рукою крестом, а другою держась кто за саблю, кто за ржавое копье, которое за триста лет бывало в действии противу татар, ратники вошли в коридор, который был первым ходом к братниным покоям. Не без удивления увидели они, что в противулежащем углу оного висел маленький зажженный фонарь, на полу стояли кресла, на коих сидело некое страшилище в рубищах. Голова его лежала на ручке кресел, и потому лица явственно распознать было не можно. Храбрецы наши оторопели; дрожь разлилась по их жилам. «Архип, – шептал отец мой, – войди погляди поближе, кто там; у тебя копье, так издали достать можешь!» – «Избави меня мати божия, – отвечал Архип, – мне жизнь не надоела! Как можно самому лезть в рот злого духа? Вам, сударь, сходнее; вы барин, – да и сабля ваша недавно чищена, а моим копьем и с собакою не сладишь, не только с дьяволом!» Тут все перекрестились. Долго были они в нерешимости и стояли в молчании. Полночная тишина господствовала в доме, как вдруг в некотором отдалении послышался слабый, изможденный голос: «Помилуй, пощади!» – «Нет милости, пощады!» Раздался ужасный рев, сопровождаемый страшным треском, как бы целый дом рушился, и вмиг боковые двери с шумом растворяются; быстро выбегает страшилище с обнаженным кинжалом, устремляется к другому, сидящему в креслах, поражает его несколько раз, потом грызет кинжал зубами и, задыхаясь от бешенства, топает ногами. Герои окаменели; между тем как одно привидение так жестоко управлялось с другим, они подобно мертвым стояли без движения; губы их посинели, страшная бледность покрыла щеки; они не смели взглянуть один на другого. Беда беду родит, говорит пословица: так и с ними. Наихрабрейший из всех храбрых на кулачных боях и кабачных поединках – Архип, на которого отец полагался, как на каменную стену, Архип задрожал, поколебался и упал бы на пол, если б не поддержало его копье; но он так им стукнул о пол, что возбудил внимание привидения. Оно оглянулось. Кровавы были взоры его: густая черная борода висела до пояса, голову украшала шапка, подобная сахарной голове. Несколько секунд оно рассматривало пришельцев и вдруг, вскричав:

Измена адская! что вижу пред собой!

Погибните вы все в страданьях, муке злой! –

с сими словами бросилось к открывателям духов. «Да воскреснет бог и расточатся врази его!» – кое-как прошептал дрожащими губами отец мой и первый обратился в бегство; за ним следовали все по мере отваги, один быстро, другой еще быстрее; однако все благополучно убрались, прежде нежели злой дух мог наказать их за любопытство.

Я ничего тогда не знал о сем, ибо приехал домой на рассвете той ночи, когда рыцари оказали такую отвагу.

Около обеда явясь к отцу, я нашел его необыкновенно пасмурным. Расстройство видно было из каждой черты лица его.

– Сын мой, – сказал он, посадив меня. – Я очень несчастлив! – Тут, чистосердечно рассказав мне о причинах и следствиях ночного ратоборства, присовокупил: – Так! я имею теперь причину страшиться, что брат твой Яков чрез свои проклятые науки спознался с нечистыми духами и предал им свою душу. Как можно только спать в таком месте, где столько ужасов; а он и не подумает! о я, злополучный!

– Батюшка, – сказал я шутливо, чем немало удивил старика, – вы напрасно крушиться изволите! Сын ваш никогда не входил в такие союзы; а он трудится над прославлением себя, своей фамилии, отечества, века и целой вселенной, – словом: он занимается трагедиею.

Старик выпучил глаза.

– А что это за особа, друг мой? – спросил он стремительно, – уж не матка ли дьявольская?

Я пространно описал ему достоинство и прочие принадлежности сего высокого творения. Отец вздыхал при каждом слове, возводил глаза к образу богоматери всех скорбящих и наконец сказал:

– Так! теперь понимаю все несчастие. Он, бедный, или лунатик, или совершенно сумасшедший. Надобно поскорее помочь.

Наказав мне строго никому не открывать о нашем разговоре, велел заложить лошадей и поскакал в ближайший городок. Мне хотелось переговорить с братом и, несмотря на запрещение, предостеречь его, но сколько ни стучался у дверей его домика, – тщетно. Видно, он сочинял тогда самый свирепый монолог. К вечеру возвратился отец – и с лекарем. Когда все отужинали, родитель поведал о новом намерении своем прежним совоителям, увещевая не робеть, ибо проказничает не другой кто, как сын его, который совсем не знается с чертями, хотя часто говорит и пишет чертовщину.

Когда наступило урочное время, отправились мы все к трагику, запасшись на сей раз вместо сабель и копьев довольным количеством веревок. Вошед в коридор, Архип – мужественный Архип – ничего уже не страшился. Он с другим слугою притаился у дверей, из коих должно было показаться пугалище. Оно не заставило долго дожидаться. Скоро поднялся такой смешанный шум и гул, что подлинно можно было покуситься думать, что брат мой сделал притон дьяволам или сошел с ума. Вскоре отворились двери, и он бросился на вчерашний предмет своей ярости. Но не успел сделать и пяти шагов, как Архип с товарищем схватили его сзади; прочие прибежали, свалили с ног, вырвали кинжал и скрутили руки и ноги веревками. Брат мой походил на беснующегося. Тут подошли мы и увидели на стихотворце старинное маскерадное платье; на голове была бумажная шапка, наподобие прежних корон царских. Когда избавили его от сих украшений, равно как накладной бороды и усов, лекарь приступил к нему с орудиями лечения, или, лучше, пытки. Сколько бедный Яков ни умолял его помиловать, сколько ни заклинался не писать не только таких ужасных трагедий, но ниже слезных драм, ниже комедий, – тщетно. Отец был неумолим. Якову пустили кровь, выбрили затылок, приложили к нему шпанскую муху, и отец приказал двум слугам не отходить от его постели, пока не заживет рана и не отрастет затылок.

В ту же ночь преданы всесожжению новая его трагедия и все прочие сочинения, не исключая даже ни одной немецкой и английской феатральной штуки. Я должен был всей библиотеки братниной переводить заглавия, и при малейшем сомнении отец клад книгу в огонь, приговаривая: «Исчезни, нечистая сила!)

Чучела его, представлявшая какогото знатного пленника, изрублена в куски. Брат мой скоро излечился, забыл о своей трагедии и о прославлении отечества, века и вселенной. Если и отец твой страждет сею ужасною болезнию, то его легко вылечить, потому что он и умнее и опытнее брата Якова. Пойдем к нему и посмотрим.

Приятели наши отправились к князю Гавриле Симоновичу и, к счастию, застали, что он только садился за ужинный стол. Он ласково принял гостя и пригласил сесть с собою. Никандр и товарищ его не без удивления приметили, что больной был весел, говорлив и шутил с приятностию. Когда стол кончился и сын намекнул ему о перемене поведения, столько обеспокоившего целый дом, а особливо его, старик, улыбнувшись, сказал:

– Друг мой! Ты нов в свете и не знаешь, что люди, дерзнувшие пуститься на поприще славы авторской, и не то еще делают! Так, Никандр, я хотел и хочу сделаться сочинителем! – Праведное небо! – вскричал сын с горестию. – Мог ли я подумать, что с вашим умом можно сделаться столько…

– Глупым, хочешь ты сказать? – подхватил князь, – потише, друг мой! Быть сочинителем отнюдь не глупо; но только надобно знать, как за ремесло сие приняться.

– Милосердый боже! – сказал Никандр еще печальнее, – пусть бы вы писали роман, комедию или что-нибудь полегче; а то трагедию! Клянусь, сочинение трагедий и молодых людей с ума сводило. Спросите у моего товарища.

– Кто ж сказал тебе, что я пишу трагедию, – спросил князь с некоторым удивлением, и Никандр объявил ему чистосердечно и подробно о своей печали, видя его в такой задумчивости, о замечаниях целого дома, о советах докторских касательно способов излечения от ипохондрии, об рыцарствах молодого трагика Якова и общих их догадках.

Гаврило Симонович, сколько ни был важен, не мог удержаться от смеха. «Друзья мои, – говорил он, – теперь и я, с своей стороны, открою вам тайну мою. Так! мне пришло на мысль досуги свои посвятить размышлению и для большего собственно своего удовольствия, а может быть, и пользы общества, сделаться сочинителем. Надобно было только избрать род сочинений, коими бы мог прославить имя Чистяковых. В том вся и сила. Всегда надобно, прежде нежели обмакнешь перо в чернилы, подумать основательно: хорошо ли знаешь предмет, о коем писать хочешь; будет ли приятен и полезен людям; достаточно ли сил к его совершению? Если не так, то сочинитель никому не принесет пользы, кроме продавцам чернил, бумажным фабрикантам и делателям ваксы; ибо нет зла, в коем бы сколько-нибудь не было и пользы.

Основавшись на сих истинах, начал размышлять, к чему я более способен и за что приняться.

По довольном обдумывании…»

В самую ту минуту вошел курьер и требовал, чтобы Никандр немедленно шел к г-ну губернатору. «Сейчас возвращусь», – сказал Никандр отцу и гостю и поспешно вышел.

– По довольном обдумывании, – продолжал князь Гаврило Симонович, – напал я прежде всего на эпическую поэму, как достойнейшее произведение гения человеческого. Я перебежал в уме всех эпических стихотворцев, нашел в них необъятные дарования, неисчерпаемое воображение, парящую пылкость и прочее, но вместе с тем столько же вздору и нелепостей, и совершенно ничего для пользы мира земного. Например: сделался ли кто-либо лучшим человеком, лучшим гражданином, прочитав в «Илиаде», как Ахиллес, не хотя отдать Агамемнону пленной своей наложницы, называет царя царей пьяницею и сукиным сыном? Или в «Одиссее» описание спальни волшебницы Цирцеи, где перечислены, кажется, все булавки, коими сия могущая блудница ушпиливала свои прелести. А известно, что Гомер считается у нас отцом эпического стихотворства и все его брали и берут за образец.

Таким образом, оставя эпопею в покое, спустился я к трагедии. О древних и говорить не хочу. Никогда не находил я в них того, чего искало мое сердце, и не понимаю, как могут восхищаться ими новейшие, которые узнали природу человеческую, науки, искусства! Да и то уже одно, что каждый из них написал такую кучу трагедий (если филологи говорят правду), кажется, довольно доказывает, что они писали трагедию в два присеста. Чему же доброму и быть тут?

Итак, обратимся к новым: французские трагедии показались мне узкими, мелкими лодками, на коих чучелы Ахиллесов, Агамемнонов, Гекторов, Александров и Кесарей плывут по пузырящемуся ручью, одеты будучи в шитые камергерские кафтаны, с кошельками на косах, в париках XVII века. Английские трагедии и списки их немецкие большею частию похожи на пространную долину, коей взор обнять не может. Там пенятся реки, кипят ручьи – подле болот, где квакают лягушки и шипят змеи. Прекрасные цветы – розы, лилеи и гвоздики – растут, перепутаны крапивою и репейником; громы гремят, молнии раздирают небо, освещая мечи ратоборцев и кровь, ими проливаемую; меж тем как шуты в гремущатых колпаках скачут пред ними, бренча щелкушкамп. Надобно, однако ж, отдать справедливость, что Англия и Германия могут хвалиться несколькими истинно достойными трагиками, которые совершенно превзошли древних и новых всех веков и народов и могут служить достойными образцами.

Нашед, что я не в силах не только превзойти, но и сравниться с сими последними, не захотел быть ниже их, вздохнул и спустился к комедии.

Происхождение или начало сего рода сочинений не думаю я приписывать желанию исправить людские нравы. Основательнее положить можно, что им обязаны мы мщению, злобе, ненависти. Кто лично противу кого не смел обнаружить сих качеств, тот выставлял противника под ложным именем, не забыв так его раскрасить, что всякий мог легко догадываться. А первоначально и сею учтивостию пренебрегали. Я нашел, что сей род театральных сочинений наводнил целую вселенную, ибо начало их происхождения есть общее людям. Хотя в собственной жизни моей есть довольно случаев, могущих быть поводом к не худым комедиям и даже слезным, в коих некоторые немцы так много отличились, но я, чувствуя какое-то отвращение писать что-либо соблазнительное, оставил в покое и Талию, как Мельпомену. Да, теперь до такой степени унизилась нравственность, развратился вкус даже и в нашем отечестве, что никто из так называемых лучших людей не будет смотреть в другой раз комедию, в которой мало похабных двоезначений, соблазнительных положений и вообще всякой возможной низости. Если кто-либо подлинно из жалости к соотчичам затеял написать настоящую комедию, которая исправляла бы нравы, а не развращала, его освистали бы при первом представлении. Стоит внимательно раз десяток посмотреть в театре вокруг себя, что делают молодые девушки, полу- и целые невесты! Зардевшись от кипения крови, едва переводя от жару дух, с полуоткрытыми губами, влажными от изнеможения глазами смотрят, как молодой военный или придворный повеса объясняется в любви девушке, без сведения отца ее и матери, без всякого намерения жениться на ней (ибо о сем вале-дешамбр прежде уже объявит любезной своей Лизетте), после того увозит, – возит, возит и, наконец, привозит на прежнее место. Дело дойдет до аханья родителей, их плача и стона, проклятий и проч. Что делают тогда наши молодые зрители и зрительницы? Тут они занимаются кушаньем апельсинов, питьем лимонаду, рассказами и толкованиями о прежних явлениях, их пленивших, и ждут нетерпеливо, пока молодые безумцы ударят в ладоши и застучат ногами. Знак сей объясняет, что дело пошло опять о разврате; красавицы перестают разговаривать – и смотрят не переводя духа. Вот истинное изображение теперешней комедии.

А потому, кинув все сии бредни, вздумал я описать собственную жизнь свою. В ней найдут немало комедий, трагедий и слезных драм. Я не виноват буду, если глупцы не сумеют воспользоваться моим примером. Исступления мои, испугавшие Никандра и весь дом, были следствия раскаяния, сожаления, неудовольствия и прочих страстей при рассматривании хода моей жизни.

Ударило двенадцать часов; гость простился и вышел; а князь Гаврило, ложась спать, говорил:

– Видно, сына что-нибудь важное задержало.

Глава III

Брак не состоялся

Поутру спросил князь у слуги: «Когда пришел домой Никандр?» Вместо ответа подана ему записка, в которой князь прочитал следующие строки:

«В полночь уезжаю по препоручению г-на губернатора. Не хотел беспокоить вас прощанием. Надеюсь скоро возвратиться».

Князь несколько обеспокоился. «Почему же бы, – говорил он сам себе, – не написать яснее, куда именно едет, зачем, надолго ли? Неужели и мой Никандр есть обыкновенный сын?»

Чай и завтрак показались князю невкусны. Он оделся наскоро и спешил объясниться с губернатором. «Вам совершенно не для чего беспокоиться, – сказал его превосходительство, выслушав сомнения Князевы, – сын ваш послан мною нарочно, чтобы дать ему случай отличиться и возбудить внимание вышнего начальства. Куда и зачем послан – сказать до окончания дела не могу. Оно довольно важно и требует до времени скрытности».

Хотя князь и не совсем доволен был губернаторским ответом, но делать было нечего, и он решился часы уединения посвятить на описание своей жизни, оставив запираться по-прежнему и навлекать подозрение домашних и соседей.

Как в доме Причудина до времени ничего любопытного не происходит, то перенесемся и мы в деревню господ Простаковых. Может быть, там что-либо увидим примечательное.

Наступил ноябрь месяц. Князь Светлозаров, подобно майскому ветру, носился по дому Простакова. Катерина цвела, как алая полная роза. Улыбка покоилась на старческих устах Ивана Ефремовича. Веселая Маремьяна Харитоновна бегала, суетилась, все осматривала, приказывала, переприказывала, – однако без гнева и брани. Одна Елизавета была ко всему равнодушна. Пасмурное спокойствие лежало на глазах ее. Общая радость, казалось, нимало ее не трогала. Она была сирота в объятиях отца и матери; была как бы чужая, даже незнакомая в целом доме. Большую часть дня просиживала в своей спальне за книжкою, за пяльцами и в подобных тому упражнениях.

Наступил день бракосочетания. Все в доме поднялись очень рано. Везде раздался шум и стук. Кто повелевал, кто исполнял – все были не без дела. Свадебные билеты заранее разосланы. Когда все собрались в залу, Иван Ефремович спросил Катерину:

– Что же ты не одета по-надлежащему? Скоро восемь часов; до ближней церкви час езды. Поди сейчас; я приказал карету закладывать.

– Ах боже мой! – вскричала Маремьяна с важностию. – Что хочешь ты, друг мой, делать? Неужели навсегда посрамить себя? Венчать дочь после обедни! Это прилично только крестьянам и купцам, а благородная девица должна венчаться в полночь! Вспомни, как выходила замуж комиссарша, советница и другие!

Князь Светлозаров и Катерина были ее мнения; но ничто не могло убедить хозяина. Он, подобно Зенону и Кратесу, стоял твердо в своем намерении. «Хочу, – говорил он, – чтобы дочь моя, прежде нежели принесет обеты в постоянной любви и верности своему мужу, принесла мольбы всевышнему, прося у него милосердого воззрения в будущем ее состоянин. Катерина! иди одевайся, надобно поспевать к обедне».

Должно было послушаться. Мать и дочка начали наряжаться, а князь Виктор приказал и свою карету закладывать.

Званые гости и гостьи съехались, и, после небольших споров касательно убора невесты, все были готовы. Кареты подвезены, отец благословил образом обрученных, жених подал руку невесте, – двинулись, как на дворе раздался шум и топот скачущих. Все бросились к окнам, считая кого-нибудь из гостей свадебных; но немало изумились, увидя необыкновенную перемену в лице князя Виктора. Он задрожал. Рука его выпустила руку Катерины. Дыхание его сперлось. Если бы не поддержали его устрашенные зрители, он упал бы на пол.

Когда все суетились и не знали, что делать, двери гостиной быстро отворяются; входит молодой человек в мундире, сопровождаемый другим, обремененным железами. Шесть человек команды за ними следовали.

«Никандр!» – вскричала Елизавета, протянув к вошедшему молодому человеку руки свои и не трогаясь с места. «Никандр!» – сказал Простаков, отступив назад; «Никандр!»-молвила Маремьяна, закуся язык и спустя руки.

Так! Это был сам Никандр. Он подошел к Простакову с учтивостию и сказал:

– Прошу извинить меня в том беспокойстве, какое причинил вам! Оно спасительно для всего вашего дома.

Тут приведенный узник выступил вперед и, подав руку князю Светлозарову, окаменевшему на своем месте, сказал:

– Приятель! жизнь, нами проведенная, мне наскучила. Все открыто правительству, которому судьба меня подвергла. Недостает только твоего подтверждения. Следуй за мною!

Никандр дал знак, и вмиг оковы загремели на руках князя Светлозарова. Стража окружила обоих друзей и повлекла вниз по лестнице. Никандр сказал Простакову:

– Я исполняю предписание правительства. Дом ваш избавился злодея, которого хотели вы сделать сыном и который разлучил вас с умным, добрым и истинно любившим вас человеком, князем Чистяковым. Так! он обижен вами, но не питает ни гнева, ни мщения. Чувства его выше сих движений. Не думайте, что я, как сын его и друг, говорю пристрастно. Нет! во время пребывания моего в вашем доме, быв чужд во всей природе, я нашел уже в нем благодетеля и мудреца. Оставляю дом ваш с приятною надеждою, что вы будете питать к отцу моему такие чувства, какие питали прежде и каких он всегда достоин!

Тут Никандр раскланялся, вышел, сел в повозку и ускакал. Положение всего семейства было неописанно. Катерина, как главное действующее лицо, была в страшном расстройстве; Простаков, устремив глаза на дверь, в которую увели нареченного зятя и куда скрылся Никандр, стоял неподвижно. Маремьяна, взглядывая то на мужа, то на дочь, шептала:

«Ах мати божия! что это сделано с князем Виктором? Как? Никандр сын князя Гаврилы Симоновича?»

Елизавета была как каменная. Она не слыхала и половины слов Никандровых, так поражено было все существо ее. Глаза ее блуждали, голова кружилась, колена подгибались; наконец слезы как град полились по лицу ее, она застонала, закрылась руками, удалилась в спальню и упала ниц на постелю. Казалось, что на ту пору страх к отцу, стыдливость противу матери, гостей и домашних – все забыто Елизаветою. Один удаляющийся Никандр занимал все мысли ее, все чувства.

Иван Ефремович, как и должно мужчине, а притом мужу и отцу, первый пришел в себя и, севши на софу, сказал:

– Господи, твоя воля! с тех пор как в доме моем показались князья, сделался я несчастен! Один князь выгоняет другого, один чернит другого. Прежде полиция ищет Чистякова, как вора и разбойника, но не находит, теперь молодой Чистяков так же поступил с Светлозаровым. Дело это на шутку не походит! Кто-нибудь из них да злодей. Надобно узнать истину. Не допущу так позорно шутить надо мною – человеком старым.

– И природным дворянином, – подхватила Маремьяна, получив употребление чувств. – О, если б так поступили в доме покойного моего батюшки, у которого были балы и феатры.

– Чтоб черти побрали все такие феатры, – вскричал муж вспыльчиво. – А чем худа комедия, теперь только у нас сыгранная? стоит представить стук алебард, звук цепей. Как бы то ни было, я должен добраться истины, а иначе сойду с ума. Завтра же еду в Орел и там увижу, – что станем думать и что делать!

Какая перемена в доме! Из гостей некоторые уехали, других уняли отобедать, чтобы приготовленное даром не пропадало. Жалко было смотреть на Катерину, с каким печальным лицом скидывала она брачные наряды. От стыда и грусти отказалась она от обеда, легла в постель и плакала с досады. День прошел очень скучно, тем более что ожидали и готовились провести его весело и приятно. Гости к ночи разъехались – рассказывать домашним и посторонним, какие чудеса происходили в доме Простаковых. На другой же день Иван Ефремович пустился в дорогу доискиваться истины.

В крайнем смущении на пятые сутки путник наш въехал в орловские ворота. Тогда рассуждал он, где остановиться; ехать в дом Причудина, как делывал он прежде, почитал теперь неприличным; ибо он наверное полагать мог, что старик давно известен от Никандра о подозрениях его на князя Гаврилу Симоновича. А притом и встретиться с Никандром было для него чрезвычайно тягостно. Он остановился в трактире.

Просидев в общей зале около часа, увидел он, что все бросились к окнам. Он тому же последовал, выставил голову на улицу и вмиг бросился от окна с таким стремлением, как будто бы в глаза ему кинулось чудовище. Чуть не сбил с ног трех таких же любопытных.

И подлинно причина ужаса была достаточна! Едва, как сказал я прежде, выставил он в окно голову, как увидел конвой с обнаженными тесаками, а в средине оного князя Светлозарова с его товарищем, вместе скованных. Они походили на ночные привидения! Где прежняя князева ловкость, его приятность, его веселость! Увы! открытый порок страшится сам взглянуть на себя.

Когда увели узников, любопытные оставили окна или бросились к двери, Иван Ефремович сидел неподвижно на стуле. Воображению его беспрестанно представлялись железа, и в ушах раздавался звук их. К обеду только, когда понабралось довольно народу, он несколько пришел в себя. Разумеется, что в числе разных материй, обыкновенных при трактирных столах, не позабыто было и о колодниках. Более других отличился малорослый, пузатый, нечесаный человек в штатском мундире. Он перебивал речь у всех и соединял три важные искусства вместе. Он ел, пил и говорил беспрестанно. Правая рука его двигалась, как маятник у часов, от тарелки ко рту, а левая стирала пот с багряного лица его. Когда обед кончился, Иван Ефремович не без причины почел, что пузатый вития лучше других удовольствует его любопытство, почему, пригласив его напиться вместе кофию, просил сказать, кто такие были давешние преступники и какая судьба их постигла?

– Понеже, – отвечал пузан, – благоугодно вашему высокоблагородию ведать точную правду, то я, нижайший, потщусь изложить ее в кратком экстракте. Я состою по службе повытчиком в уездном суде, того ради все мне известно. Вышереченные колодники суть: один, что повыше, сын священника, а другой по справкам оказался урожденный дворянин, как и ваше высокородие. Оба они, промотавшись, пустились в законопреступные чинения. Они имели подложные виды и имена. То являлись купцами, то дворянами, князьями, графами и прочее, смотря по надобности. Они были воры, разбойники, зажигатели. Похищали у отцов дочерей, у мужей жен, а все для прибытку. Недалеко от города, в дремучем лесу, открыто их логовище, где держали они человек двадцать товарищей и великое количество девок, ими похищенных. Теперь повели их вертеп сей обнаружить, после чего, освободя заключенных обманом, воров сих отправят делать богомерзкие хитрости за Байкалом.

Всего чуднее и смешнее, что сии плуты, а особливо дворянской породы, как и ваше благоутробие, пускались иногда в странные затеи. Если примечали, что какой-либо отец семейства глупенек, а мать спесива, они являлись в великолепном образе и виде, предлагали себя женихами, получали согласие, увозили жен в свой вертеп, делились ими и приданым, а после запирали в подземные норы. Недавно один из них, дворянин-ат, пронюхав, что в дальней деревне здешней губернии проживает богатый, но преглупый старичонка – как бишь имя его? Дураков? нет! Филин? нет!

– Все равно, – вскричал Простаков, почесавшись в затылке.

– Да, да! – продолжал пузан. – Его звали Простофилин. Мошенник-ат и въехал в дом его, вскружил головы жене, сущей обезьяне, и дочери, настоящей повесе, и вскоре объявлен женихом. Но на беду его – в доме-то Простофилина проживал какой-то один мелкотравчатый князь, который знал про плута и донес старому хрычу. Удалец наш, видя, что хитросплетения его не удаются, однажды за деревнею поймал врага, да и в свой вертеп. После нарядил товарищей своих гусарами, драгунами и черт знает чем, которые, прискакав в дом Простофилина, начали везде шарить и искать того, который был у них же под стражею. Они обнесли его вором и разбойником, каковы были поистине сами, и глупый Простофилин всему поверил, возвратил слово свое честному жениху и только хотел уже обвенчать дочь свою, как вдруг один из наших, малый бойкий, вот как бы и я, сын того князька, что, помните, я докладывал вашей чести…

– Довольно! – сказал Простаков, утирая пот. – С меня будет! Вот вам за труды! – Он подал серебряный рубль, и пузан, приняв оный с благоговейным поклоном, вышел, согнувшись в дугу и промолвя:

– От щедрот вашего высокородия пойду повеселиться и с приятелями потешиться над Простофилиным. Экой урод! Нет, меня бы так не провели! Куды!

Иван Ефремович остался в самом горестном состоянии. Стыд, досада и раскаяние волновали душу его. «Куда теперь обращусь я? – говорил он с горестию, – как взгляну на дочь, которую по своей ветрености и необдуманности едва не погрузил в бездну погибели? Что скажу жене, легковерной, тщеславной матери, когда сам я был участником в ее глупостях? Я имел истинного друга, всего душою радеющего моим пользам, и лишился его по своему малодушию. Кто утешит меня! Кто даст совет, когда целый дом стенает?»

Так жаловался Иван Ефремович на судьбу свою. Три дни провел он в трактире, не могши решиться, повидаться ли с князем Гаврилою Симоновичем или нет, ибо он заключал, что по разорении разбойничьего вертепа он будет освобожден и непременно пристанет к Причудину. Часто намерялся он идти, упасть в его объятия и сказать: «Прости! я был обманут злодеем!» Он брал шляпу и трость, выходил на улицу и опять возвращался назад. Стыд не допускал его исполнить сие намерение.

Таким образом, под вечер четвертого дня надумался он ехать обратно в деревню. Сел в кибитку и отправился. Дорога была благополучна, и с ним ничего не случилось необыкновенного до одного селения, на половине дороги до дому. Настала ночь суровая, дождь и снег сыпались с неба, и так Иван Ефремович решился взять отдых и дать оный людям и лошадям в избе крестьянской.

Показать полностью
0

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 16, 17)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Глава XVI Принц Голькондский

Когда вступили мы в залу в своих величественных нарядах, то нашли уже несколько человек из собратий, в числе которых заметил я Полярного Гуся и маленького Скорпиона, который, увидя меня, подскочил, как приметно было, с удовольствием, взял меня за руку и сказал с дружескою укоризною: «Что же, любезный Козерог, не сдержал ты своего слова? Я всякий раз смотрел во все глаза, не увижу ли кого делающего масонские знаки, но, не видя никого, сам принимался, чесал затылок нещадно, но по-пустому.

– Этому есть важная причина, дорогой Скорпион, – отвечал я. – На сих днях назначен я к миссии при дворе сильного владельца, однако ж сие обстоятельство не помешает мне каждую субботу присутствовать в собрании просветителей мира. Как скоро кончу с успехом важную мою миссию, тогда непременно посещу тебя и постараюсь приобрести дружбу.

– Я совсем тебя не понимаю, – сказал Скорпион.

– Что делать! – отвечал я с важностию. – Значит, ты еще не просветился и взор твой не может подобно моему расторгать завесу вечности и созерцать духов!

Скорпион с благоговением отступил; возвещено о прибытии Высокопросвещеннейшего, все уселись на своих местах, и когда вошел он в залу, то братия, вставши, запели песнь:

Блеснул, блеснул троякий свет!

Прогнал лучами мрачность ночи!

К святилищу преграды нет:

Питайтесь истиною, очи!

При свете тройственных лучей

Познайте чин природы всей!

Во время сего пения Высокопросвещеннейший в предшествии семи горящих светильников, сопровождаемый кадильницами благовонными, шествовал к своему седалищу. Прибыв к оному, воздел к небу руки и про себя молился. Потом начал говорить, сперва тихо, а после громко и с жаром: «О ты, великая единица, совокупившаяся с соцарствующею тебе двоицею и вращающая всеми числами до девяти! Непонятна ты для мира подлунного, невидима, непостижима! Но взоры мудрых друзей твоих проницают в состав твой. Недра твои, подобные океану огненному, наполненному выспренных плодов от древа жизни, для них отверзты! Они проницают непроницаемое и видят, как ты громоносною рукою, взяв в персты циркуль измерения и утвердив один конец на персях своих, вращаешь, очертываешь». Тут я, приметя, что при всем внимании опять ничего не могу понять, перестал и слушать; а единственно занял воображение Ликорисою и ее прелестями. Сколько Высокопросвещеннейший ни кричал, сколько ни горячился, я глядел на него покойно, думая: «Ах! скоро ли настанет минута удовольствия, гораздо большего, чем созерцать духов в недрах вечности!»

Речь кончилась; я с нетерпением ожидал минуты, когда вступим в эдем, обещанный в предыдущей песне; но назло моему нетерпению просвещенные братия, опять затянули унывно:

Отыди прочь, жестокосердый,

Пред кем напрасно слезы льют;

Беги, скупый, немилосердый,

Здесь ближним помощь подают!

По окончании пения, походившего более на плачевный вой голодных волков, все встали, и я увидел, что мой Полярный Гусь притащился к столику, на котором лежала разгнутая книга живота, и что-то вписал в нее. Тут по порядку следовали Телец, Овен, Лев и многие из отличнейших животных. Что касается до меня и смиренного Скорпиона, то мы стояли поодаль и смотрели на толпящихся. Когда вошли в чертог духовной радости (так братия называли комнату с бархатными обоями) и уселись за стол, я спросил Скорпиона: «Для чего просвещенные братия теснились к книге и что в ней вписывали?»

– Как? – спросил он с удивлением, – где ж был ты, когда великий настоятель говорил прекраснейшую речь в свете?

– Признаюсь, – сказал я, – что был недалеко, однако ж и не в той мрачной зале. Мысли мои блуждали в месте гораздо приятнейшем, и я очень одолжен был бы, если б ты открыл мне причину!

Скорпион согласился и во время ужина рассказывал следующее: Высокопросвещеннейший, открыв очень ясно гармонию духов и симпатию душ, посредством чего они, быв заключены в телах, могут видеть одна другую и разговаривать, хотя бы одна была в Москве, другая – в Филадельфии, одна – в аде, другая – в раю, доказал, что помощию сей гармонии усмотрел он одно несчастное семейство, состоящее из отца, мудрейшего старца; жены его, добродетельнейшей женщины; двух сыновей, храбрых, как Марс, величественных, как Аполлон; и двух дочерей, прелестных, как Венера, и целомудренных, как Диана.

Отец с семейством жили сперва в Москве доходами с обширного имения; но когда родилась у всех сильная охота странствовать, то и они отправились в С.Петербург, сели там на корабль и пустились в океан. Долго плавание их было благополучно; наконец поднялась ужасная буря. Четыре месяца носило корабль по волнам, угрожая разрушением, что и последовало у неизвестных берегов. Старик ухватился за корабельную доску, старуха за него, за нее сын, за того другой, а там следовали и дочери. Тринадцать дней их носило по пенящимся волнам, пока выкинуло на берег. Они, без сомнения, погибли бы в волнах, если б не составили цепи, из чего заключить должно, что они масоны. Там наскочило на них несколько сот диких людоедов, которые, связав им руки и ноги, отвели в плен, туда, где со страшных скал низвергается с ревом Миссисиппа. Участь семейства самая жалкая. Людоеды так скупы, что без денег не дают ничего, а потому честные пленники едят траву и коренья подобно Навуходоносору. Но государь сей был великий гордец и грешник, так его и следовало наказать; но за что терпят добродетельные?

Скорпион рассказывал повесть таким унывным голосом, что я засмеялся громко. Высокопросвещенные, споря с жаром о наслаждениях, какие приличнее душе по исходе из тела, того не заметили.

– Чему ж ты смеешься, брат? – спросил Скорпион.

– Чудесности твоего повествования, – отвечал я. – Прочти все путешествия около, вдоль и поперек света, нигде подобного не сыщешь. И почему все это известно Высокопросвещеннейшему?

– Посредством гармонии душ, – отвечал он. – Прошлая ночь была звездная. Чтоб узнать судьбу мира, Великий Настоятель глядел на небесного Дракона. Нечаянно глаза его обратились к западу; он увидел старца у истока Миссисиппа, вступил с ним в разговор и все узнал.

– Но каким образом?

– Как? ты сомневаешься? Или тот, кто проницает будущее, смотрит в пучину небес и постигает вечные тайны, или тот не увидит чрез океан, горы и леса? Так, любезный Козерог, это было! Его Высокопросвещенство, вступя в разговор с пленными, узнал, что лихие дикие не хотят отпустить их без пяти тысяч рублей выкупу. А как на проезд понадобится столько же, то благочестивый муж и предложил собранию, не согласятся ли просвещенные братия внести сумму сию? Он говорил так пленительно, что братия Телец, Полярный Гусь и Западный Рак тотчас подписались на пятнадцать тысяч рублей, которые деньги завтра же доставлены будут Высокопросвещенному, а он по внушению симпатии перешлет куда следует.

Я не мог воздержаться, чтоб не засмеяться снова, слушая сии нелепости. Когда стол кончился и, по обыкновению, явились красавицы и начались танцы, я заметил, что моя Феклуша кидала на меня пасмурные взоры, но зато Ликориса превосходила сама себя. Ее легкость, любезность, пламень в каждой черте делали ее богинею. От меня не утаилось, что она украдкою бросала на меня взоры. Я был в восхищении, и когда Высокопросвещеннейший спросил под конец, кого избирают царицею ночи, я первый вскричал: «Ликорису!» «Ликорису!» – раздалось со всех сторон, и она воссела на троне. Когда приближился я к урне и вынул с крайним волнением жребий, смотрю и со стоном произношу имя: «Филомела». Итак, я лишаюсь случая видеться с Феклушею, а с тем вместе и с Ликорисою. Лавиния моя вскоре досталась Скорпиону, и надежда моя возобновилась. Я подхожу к нему и говорю ласково: «Любезный брат! Подруга моя прекрасна, как майский день, свежа, как юная роза! Не хочешь ли, я уступлю ее тебе, а ты отдай мне Лавинию!» – «С охотою», – отвечал он. Мы разменялись; сели на диванах и скоро очутились в уединенных опочивальнях.

– Что, любезная моя княгиня? – говорил я, нетерпеливо отвязывая маску, – каковы твои успехи?

– Я не знаю, что и сказать тебе, друг мой; вышло то, чего я и не ожидала. Ликориса или полупомешанная, или великая плутовка! Когда я открыла о страсти твоей к ее прелестям, она улыбнулась, покачала головою, залилась слезами и спросила: «Какого он состояния?» – «Об этом я ничего не могу решительно сказать, – отвечала я, – только слышала, что он знаменитый человек!» – «И богат?» – «Опять не знаю, однако надеюсь!» Тут по секрету она открыла мне, что происходит из владетельного дому князей Тибетских; что в молодости лишилась родителей; что какой-то злодей отнял все ее владение, чрезмерно большое; и что она дала клятву не отдаваться в любовь никому, кроме разве такого же князя, который помощию оружия или золота возвратит похищенное имение. Теперь суди, как знаешь!

– Что ж тут долго думать, – вскричал я, – когда она такая знатная княжна и не совестится быть жрицею в сем храме, то что мешает мне самому быть светлейшим князем или владетельным принцем?

Лавиния одобрила мысль мою смехом, и мы услышали легкую походку. Дыхание мое остановилось, сердце затрепетало, кровь запылала. Двери тихо отворяются, входит Ликориса и с нею сонм прелестей. Белое спальное платье обвивалось около лилейного стана ее. Щеки ее горели румянцем стыдливости; она потупила взор и молчала. Кротко волновалась грудь милой красавицы.

Мгновенно упал я на колени и возгласил самым феатральным голосом:

– Прелестная, обожаемая княжна! Прими признание в пламенной любви владетельного принца, который во прахе [у] ног твоих умоляет о соответствии! Я буду счастливейший из всех обладателей народов, когда ты удостоишь меня благосклонным взором!

Проговоря такую красивую речь, я схватил с жаром ее руку, покрывал пламенными поцелуями и беспрестанно твердил:

– Прости, дражайшая княжна, дерзость, что осмелился возвести на тебя взор любви моей. О! как обрадуется престарелый родитель мой и многочисленные мои подданные, когда узнают, что я возвожу на трон такую богиню!

– Встаньте, принц, – сказала она нежным, сладости исполненным голосом. – Вам приличнее быть у груди моей, чем у ног. Такой достойный мужчина может ожидать соответствия и от самой принцессы.

Я кинулся в ее объятия и прижал к сердцу.

Когда сели мы на диване, я не видал уже Лавинии. Она, видно предоставила мне одному пещись о своем благополучии.

– Скажите, княжна, чем вы несчастны? Подруга ваша рассказала мне, что злодеи лишили вас владения, ограбили? О! наименуйте мне их только, и через несколько недель огромное войско моего родителя явится защищать права ваши!

– Ах! – сказала Ликориса с тяжким вздохом, – неужели буду я виною страшного кровопролития! Я сего ужасаюсь и желала бы, любезный принц, чтоб дело обошлось без таких насильственных способов! Тиран, выгнавший меня из владений, соглашается уступить мне все за несколько тысяч рублей.

– Это прекрасно! – вскричал я с величайшею важностию. – Завтре же отпишу к моему отцу и вскоре получу золотые кучи, которые предоставлю вашему распоряжению.

– А где владения вашего родителя? – спросила она. Я немного позамешался, но скоро оправился и отвечал:

– Столица отца моего есть Гольконда в Индии. Там золота, алмазов целые горы! Там…

– Да вить Индия очень далеко, слыхала я.

– То другая. Вить их много! Индия, подвластная отцу моему, недалеко от Каспийского моря, и письмо к нему обращается в три недели, а в хорошую погоду и того меньше.

Однако, хотя княжна время от времени становилась нежнее, а я лгал час от часу бесстыднее, но кончилось тем, что звук утреннего колокола застал нас в некоторой размолвке. Княжна Тибетская хотела уверения в любви моей, то есть требовала золота; а где его взять? Я не алхимист! Сколько я ни умолял непреклонную, она клялась, что не прежде сделает меня счастливым ее обладателем, пока получит ответное письмо от отца моего с приложением червонцев. Она вырвалась из моих объятий.

Надевая маску, я вздыхал. Жестокая! Думал ли я, что ничтожный металл подействует над сердцем твоим более, чем знаменитое титло принца Голькондского?


Глава XVII Успехи в просвещении

Не получив успеха в любви, я хотел иметь его по крайней мере в поручениях просветительного общества. На сей конец, представя в уме своем все наставления Доброславова в надлежащем порядке, однажды вошел я в комнату Куроумова и говорил:

– Милостивый государь! Не удивляйтесь, если я буду говорить вам истину. Вы любите Лизу, сестру мою; она вас обожает; а потому и брат ее не может не любить вас чистейшею любовию и не стараться о пользах ваших. Недавно начитал я в иностранных газетах, что один парижский откупщик, гораздо менее вас имеющий капитала и ума, удивил всех сограждан тонкостию мыслей своих, великостию воображения и благородным употреблением богатства. Дом его, который можно назвать дворцом, блестит золотом, дорогими картинами, эстампами и всякого рода редкостями. Библиотека самая избранная. Знатнейшие вельможи за счастие почитают у него отобедать, провести вечер за концертом и вообще побеседовать. Не жалко ли, что вы, с таким умом и с таким просвещением, нимало не печетесь сделать имя свое известным свету, чтобы и об вас печатали в газетах, переводили на все иностранные языки и во всех столицах говорили о ваших неподражаемых добродетелях, как-то: вкусе, гостеприимстве и милосердии к неимущей братии?

Куроумов был восхищен моим витийством. Он прежде задумался, потом завел со мною длинный разговор, каким бы образом достичь той великой цели, о которой я проповедовал. Я уговорил его вытаскать прежде все бочки с салом, говяжьи кожи, деготь и прочие мебели; а на себя брал обязанность приискать для него новые в лучшем вкусе мебели, прекрасную библиотеку и картины известнейших мастеров. Куроумов на все с радостию согласился, проклиная прежнего управителя Савкина, который столь был бессмыслен, что во всю жизнь не читал ничего в газетах, кроме о торгах и подрядах, и нимало не знал толку в картинах.

В тот же день все было из дому вытаскано в сараи; и когда новый мудрец Куроумов уехал на вечер к Лизе, чтобы обрадовать ее дорогим ожерельем и вестию о прозорливости и усердии брата ее, я бросился к Доброславову, рассказал все и привел его в восторг. Он придал мне в помощь Олимпия, и мы в час набрали на толкучем рынке великое множество разных мебелей, книг и древних картин, что всё едва на десяти возах мог притащить в дом своего хозяина. Нельзя вообразить его восхищения при первом взоре на сии драгоценные оттенки вкуса и великой мудрости. Равным образом и я был поражен, взглянув на него и не видя ни усов, ни бороды, и остриженного в последнем вкусе.

– О небо! – вскричал я. – Какому божеству обязаны вы таким счастливым превращением? Конечно, какой-либо благодетельный гений, следующий по стопам великих людей…

– Этот гений, – сказал с улыбкою силена Куроумов, – небольшого роста, с черными сверкающими глазками, с полными румяными щечками; словом, это сделала сестра твоя Лиза. Она, шутя и играя, остригла мне голову и бороду. Впрочем, я рад! Теперь сам не понимаю, как мог в прежнем безобразном виде нравиться девушкам, а более всего заседать в присутствии просвещеннейших людей? Знай, друг мой, я – член такого сословия, которое проницает тайны будущего и созерцает духов! Правда, я не достиг еще сей степени совершенства и ношу смиренное имя почтенного брата Полярного Гуся; но скоро посвящен буду в просвещенного брата, и тогда сам буду видеть духов и с ними беседовать!

Я оказал притворное удивление и благоговение к такой великой особе, насказал множество примеров, кои будто читал где-то, как великие просветители мира вызывали духов и проч. Полярный Гусь был в неописанном восторге и наперед рассказывал мне, о чем будет рассуждать с духами.

Мебели, картины, эстампы и книги – все поставлено в списке непомерно дорогою ценою. Я рассказывал ему имена живописцев, граверов и сочинителей, которых никогда и на свете не бывало; да я и сам не знал тогда имени ни одного из лучших живописцев.

Чтобы не наскучать подробными рассказами о всех глупостях, в которые по общему нашему наущению вдавался Куроумов, я скажу, что в течение двух с небольшим месяцев мы высосали у него до полумиллиона, – то на выкуп пленных или содержащихся в тюрьмах, то на вспоможение благородным фамилиям, кочующим в Камчатке, на берегах Урала, Енисея и проч. Редкое собрание проходило, чтобы Высокопросвещенный не говорил с отличным витийством о том, к чему уже смиренный брат Козерог склонил прежде Куроумова. К общему нашему несчастию, откупщик сей, вдавшись в праздность, лень, совершенное сладострастие, оставил дела свои на попечение приказчиков, которые по заведенному порядку пеклись больше о себе, чем о хозяине. По подрядам сделались значущие неисправности; имение Куроумова описано, и дом с библиотекою и картинами продан с публичного торга. Тут с удивлением смотрел он, что нашим редким картинам и книгам, которые так дорого стоят, никто не удивляется и продают их за бесценок. Я был при плачевном сем позорище. Сначала Куроумов стоял неподвижен и дико смотрел на кричащего аукциониста. Глаза его сурово по сторонам обращались. Из одного скрежета зубов было видно, что он не трус. Потом нередко бил он себя по лбу и ломал пальцы.

Когда все кончилось и ему новый покупщик дома указал на двери, я не знаю, какое дурачество, или, лучше сказать, бешенство обуяло мною так, что я вдруг забыл все наставления мудрого моего Доброславова, наполнился спесью, хвастовством о великих подвигах своих, или, правильнее, бездельствах, и, отведши Куроумова на сторону, сказал, коварно улыбаясь и сильно шаркая ногами:

– Простите, почтеннейший Полярный Гусь! Не припомните ли не простого брата Козерога? Знайте, это самый я!

Куроумов смотрел на меня сперва с удивлением, а потом с бешенством.

– Как? – вскричал он. – Так я был игрушкою, орудием обмана? О! это не пройдет вам даром, злодеи! – Он погрозил палкою и вышел на улицу довольно бодро. Откуда взялись силы у человека, который не мог прежде сойти с лестницы и сесть в карету без помощи нескольких слуг? Я смеялся вслед ему, крича:

– Добрый путь Полярному Гусю!

Сделавши сие дурачество, я опомнился; был недоволен собою и решился ничего не сказывать о сем Доброславову, опасаясь выговора. Я пришел в его дом и занял прежнюю должность. Господин Высокопросвещенный и Олимпий осыпали меня похвалами, отсчитали значущую сумму денег и позволили отдохнуть, пока не прийдет время снова действовать. К пущему моему огорчению, Куроумов был прост до ребячества. Он всем знакомым и незнакомым рассказывал о своем несчастии и его причине, и один насмешник нанял стихотворца, который и сочинил преколкую сатиру, в коей представил Полярного Гуся, совершенно ощипанного, а потому, вместо того чтоб парить к звездам и созерцать духов, смиренно путешествующего пешком, повеся голову, по колена в грязи. Куроумов прочел ее и поклялся непримиримою к нам ненавистью. Мои сотрудники в просвещении о сем узнали посредством своих шпионов и, с своей стороны, начали рассуждать о средствах, каким бы образом у ощипанного Гуся поукоротать язык.

Между тем заседания по-прежнему продолжались. Ликориса посещала мою опочивальню, но была все так же непреклонна. Она ожидала ответа царя Голькондского, моего державного родителя. Я приписывал вину молчания или дурной погоде, или неисправности почт, или разбойникам, которые могли посланцев с деньгами ограбить, убить, утопить и проч.

Она, повидимому, соглашалась, ласкала меня, как сестра, и обещала вечную любовь и верность, как скоро возвращу ей похищенное владение! Я терялся в замыслах, как бы обмануть ее и достичь своей цели.

Показать полностью
0

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 13, 14, 15)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Глава XIII Царица ночи

В одно утро, когда я, сидя в своей комнате, рылся в бумагах, крайне изумился, услыша в кабинете Доброславова смешанный крик, похожий на женский. Как сего прежде не случалось никогда, то я пришел в беспокойство и бросился туда. Кто опишет мое смятение при виде на такую картину! Доброславов сидел в креслах, положив голову на стол и закрыв ее руками. Мария стояла пред ним на коленях, обнимала с рыданием ноги его и с воплем говорила: «Сжалься, родитель мой!» Подле нее лежало в маленькой люльке кричащее дитя, а в углу стояла, потупясь, печальная мадам.

Едва успел я окинуть глазами все предметы, которые так меня поражали, как мадам взглянула на меня с яростию, подскочила, схватила за руку, и, протянувшись к Доброславову, завопила: «Вот, милостивый государь, тот злодей, изверг, который ввел в соблазн неопытную девицу; он поверг ее своими адскими советами в объятия пылкого Луциана. Вот свидетели его вероломства! Прочтите, милостивый государь, прочтите и уверьтесь в моей и сына моего невинности. Один хитрый плут сей всему виною. Несчастные письма его, коими развращал он Марию, нашла я, когда бедствие было уже невозвратимо!»

Тут она с видом обиженной невинности подала Доброславову письма мои к Марии, которые, можно сказать, сама мне диктовала или по крайней мере все читала прежде, нежели отдавал я Марии. Эта новость поразила меня. Я стоял как вкопанный; взглядывал то на мадам, то на Доброславова. Я терялся сам в себе!

Наконец его превосходительство поднялся, взглянул на меня, правда без гнева, но раскрасневшись и с пылающими глазами от негодования.

– Мне недосуг теперь заняться с вами, – сказал он, – подите в свою комнату и ждите, пока я позову!

– Милостивый государь! – вскричал я, рассердясь не на шутку. – Извольте выслушать прежде, нежели обвините!

– Оставьте меня, – сказал он и отворотился. – Я вышел с сердцем, полным досады и гнева на вероломную мадам и легковерного Доброславова. Две недели не видался я с ним, да он редко бывал и дома, как уведомлял меня служивший мне мальчик. Однако стол мой продолжался по-прежнему, и я терпеливо ожидал минуты примирения или совершенного разрыва нашего союза.

В один раз я читал какую-то книгу и остановился на следующем разительном месте: «Безумен, кто дерзнет мечтать, что он знает сердце человеческое, тайные его изгибы, движения, пристрастия, отвращение. Не так непостоянен ветер, носящийся по челу небесному; не так переменно зыбкое лоно моря, как изменчивы, непостоянны сердца человеческие! Мы не понимаем, часто не отгадываем собственных желаний: как же можем постигать чужие?»

Едва кончил я слова сии и начал приводить их в логический порядок, вдруг вошел ко мне Доброславов, сел с важным видом и начал говорить:

– Так, господин Чистяков! Ты причинил мне неудовольствие. Виноват ли ты или нет, но неудовольствие все тем же остается. Дело совсем кончено. Мария уже женою Луциана, который, по моему старанию, пристроен к месту. Я все забыл, простил всех, и прежде нежели мы примемся за обыкновенные дела свои, я хочу знать, какое имел ты участие в сей интриге?

– Милостивый государь! – вскричал я, – если б мадам открыла мне, что Мария есть дочь ваша, то, клянусь, я не вступился бы в такое дело! Но я совсем и не воображал того!

Тут рассказал я с полным чистосердечием обо всем, как происходило. Когда кончил я свою повесть, Доброславов говорил: «Вижу, что ты не виноват в рассуждении меня, и доволен. Но касательно самого дела ты виноват много! Однако, чтобы доказать, что я имею к тебе большую еще доверенность, нежели прежде, то открою план мой об устроении твоего благополучия. Знай, что здесь есть общество благотворителей света. Благодеяния его изливаются втайне, и члены его, равно как и место собрания, неизвестны. Самые члены не знают друг друга, заседая в полумасках. Новый член вписывается в книгу под именем звезды, стоящей вертикально в минуту вступления его в сей орден. Хочешь ли иметь понятие о высокой таинственной мудрости, которая пронзает небеса и освещает сокровенные движения горних духов? Хочешь ли знать замыслы европейских дворов, намерения бояр, весь ход подлунного мира? Хочешь ли вместе со мною и моим другом, который есть главный руководитель и просветитель общества, быть светилом мира, другом людей и повелителем? Или просто, как несмысленная чернь называет великих людей сих – масоном?»

Я сидел, устремив взоры на Доброславова. Такое странное, чудное предложение меня изумило. Сердце мое затрепетало приятным трепетом, и кровь быстро волновалась в груди. Изъявив ему чувствительнейшую благодарность за то высокое мнение, которое он обо мне имеет, я сказал, что с детскою покорностию предаюсь его руководству.

– Хорошо, – говорил он. – Тайное предчувствие внушило мне, что духи наши были в братской связи еще прежде, нежели небытие оживилось и природа почувствовала биение пульса. Отселе не иначе буду называть тебя, как братом, и ты меня тем же именем. Несколько времени назад я предложил сообществу о принятии нового брата, которого ум, бдительность, а особливо скромность, испытал я в годичное время. Все единогласно утвердили мое предложение, и тебе стоит явиться только, – что мы ввечеру вместе и сделаем.

Я снова благодарил моего благодетеля, и оба расстались очень довольны один другим. Голова моя кружилась; воображение пылало. Весь день походил я на страждущего горячкою. «Как? и я буду понимать действия неба и духов, его наполняющих? Я буду слышать их беседы, любоваться их образом, без сомнения прелестнейшим? О! как же непростительно грешат те, кои издеваются над священною метафизикою, а особливо над мудрейшею дщерию ее пневматологиею! Коль скоро достигну я той высокости, какую обещает мне Доброславов, тогда докажу буйным невеждам, что они грубо обманываются; разрушу сомнения света, открою завесу непроницаемую и покажу небожителей!»

Так сгоряча рассуждал я, забыв, что Доброславов требовал от меня более всего молчаливости. Но человек слаб! Как не восхищаться, готовясь проникнуть в недра неба и увидеть такую редкость, как духи! В старину они все-таки почаще являлись людям, а ныне как в воду упали.

День прошел в сем мечтании; настали сумерки; Доброславов вошел ко мне с Олимпием, завязали мне глаза, вывели из дому, посадили в карету, и поехали. Благодетель увещевал меня не робеть, и я был довольно бодр. Чрез час карета остановилась, мы вышли. Долго водили меня, и наконец Доброславов сказал: «Стой здесь до времени». С маски моей сняли повязку и – о ужас! – я увидел обширную комнату, обитую черным сукном, на котором из белого вышиты были птицы, четвероногие, гады, рыбы и насекомые. Посредине комнаты стоял большой стол, уставленный свечами, за которым сидели, потупя головы, в молчании около пятидесяти человек в черных мантиях, на коих изображены были пламенными красками таинственные знаки, как-то: созвездия, планеты, духи парящие а ползающие, добрые и злые.

Первенствующий из них встал, взошел на кафедру, поклонился собранию весьма низко три раза, а потом говорил: «Почтенные, высокопочтенные, просвещенные и высокопросвещенные братия! Позволено ли будет говорить мне о принятии в общество наше достойного сочлена?»

Тут все встали, также низко поклонились ему три раза и сказали: «Говори, Высокопросвещеннейший наставник наш и брат!»

Он начал громко и размахивая руками; говорил так высокопарно, так замысловато, что я не мог понять ни одного слова. Куды? Он упоминал о небесной гармонии, о брачном сочетании звезд, о выспренном плане Еговы, начертанном для создания человека. С час продолжалась речь сия, и я впал в уныние, что ничего не понимаю. «Конечно, я еще недостоин понимать языка истинной мудрости», – думал я и перестал слушать. Сердце мое занывало.

Наконец оратор кончил вопросом: «Согласны ли, братия?» Вместо одобрительного ответа они со всей силы начали хлопать по своим лайковым передникам. Тогда говоривший речь подошел к телескопу, навел его на звезды, долго смотрел, наконец вписал что-то в большой книге, развернутой на столе, и громко возгласил: «Козерог будет имя ищущему просвещения младенцу!» Тут некоторые вышли в другую комнату, а прочие запели песню, в продолжение которой покрыли меня мантией, на голову надели шляпу и начали поздравлять. Со всех сторон раздавалось: «Поздравляю тебя, почтенный Козерог! Ты ступил на светлую стезю истины. Ты принял в себя луч разума, истекающего из небесных чертогов; да возможен нарещи тебя вскоре отроком, а потом и братом!»

Я только что кланялся во все стороны, не зная, как назвать кого.

Тогда начальный вышел, а за ним и все мы. Я увидел преогромную залу, великолепно освещенную; стены ее обиты были розовым бархатом. На стенах висели прекрасные картины в великолепных рамах. На одной изображен был Адам в объятиях Евы, когда они были еще в счастливом состоянии невинности. На другой – восхищенный мудрец, взирающий пламенными глазами на прелести юной красавицы, моющейся в ручье. На третьей – Соломон в кругу множества девиц красоты неописанной. Одна окуривала его одежды, другая опрыскивала благоуханием востока, третия переплетала волосы золотом и жемчугом. Все картины были подобного содержания. Зала окружена была диванами из пунцового атласа. Посредине стоял большой стол, уставленный яствами и напитками.

Когда все уселись и довольно понасытились тем и другим, начались веселые разговоры, и радость заблистала на глазах каждого; ибо и видны были одни только глаза, нос, рот и подбородок; а верхнюю благороднейшую часть головы покрывали прежние полумаски. Один говорил о прелестях покойной, довольной жизни; другой отдавал преимущество любви прелестной девицы; третий доказывал, что без вина и самые пламенные объятия покажутся ледяными. Все говорили, все шутили, однако без насмешек, без колкостей, а прямо по-братски, и оттого веселость была непритворная. Один я сидел молча, не зная, как и к кому отнестись. Сидевший подле меня спросил:

– Что ты молчишь, почтенный брат Козерог? Или тебе не полюбилось увеселение наше? Клянусь, таково должно быть всегда увеселение мудрого! Спроси у Высокопросвещеннейшего, он подтвердит!

– Не оттого молчу я, что мне здесь не нравится, а, никого не зная, не смею говорить.

– Как? – сказал сосед. – Тебе стоит только взглянуть на спину каждого, так и узнаешь имя его. Там написано пламенными словами имя той звезды или планеты, под которою он записан в книгу превечной мудрости. Я называюсь Скорпионом. Там сидит Телец, который, видно, знатный барин, ибо всегда является в брильянтах и говорит важно и протяжно. Вот Большой Пес, или Сириус, и, судя по словам, должен быть великий подьячий: так все речи его крючковаты! Вот Овен, и, как приметно, купец. Вот Водолей, как кажется, эпический стихотворец. Только он не выдерживает своего имени: воды боится, как яду, а вливает в себя одно вино. Его лучше бы назвать Виноелей. А что касается до меня, то я ношу почтенное звание актера на здешнем феатре и прошу покорно ко мне. Вы должны быть честный человек, когда удостоились совосседать с нами, и притом по представлению Высокопросвещенного.

– Хорошо, – отвечал я, – но как мне узнать вас в лицо, не видя его и не зная имени?

– Ничего, – отвечал он, – стоит вам только на сцене, где после представления собираются феатральные боги, богини и их обожатели, сделать масонский знак, так я и догадаюсь.

– Какой же это знак? – спросил я с нетерпением.

– Указательным пальцем правой руки, – отвечал он, – коснись большого на левой; потом изобрази кружок на лбу и почешись в затылке, то я мигом догадаюсь, что ты сочлен знаменитого сего святилища.

Во время ужина брат Скорпион рассказал мне имена всех сочленов и догадки свои о состоянии каждого в свете. Я нашел в одной зале весь скотный двор земный, небесный и преисподний. В самом деле: тут были Львы, Тигры, Медведи, большие и малые, Змеи, Скорпионы, Раки, Гуси, Лебеди и проч. и проч.

Когда пресытились от благ земных, Высокопросвещенный три раза ударил по столу молотком, и глубокое молчание настало. Оно продолжалось около двух или трех минут, после чего все, возвыся гласы, воспели следующую песнь:

Ликуйте, братья, путь свершая

И музикийский глас внимая;

Глядите, мудрость где живет!

Чтоб не иметь в пути препоны,

Се истины святой законы Вам

Геометрия дает.

Строитель мудрый всей вселенной,

Во братски души впечатленной,

Ведет нас в радостный эдем.

Чтоб жизнь там в благе провождати,

Он сам благоволил нам дати

Блистающу звезду вождем.

По окончании сей сладкогласной песни все мы уселись по диванам. Мгновенно раздалась невидимая огромная гармония; быстро отворяются потаенные двери залы, вылетает хор юных, прелестных нимф, одетых в греческом вкусе, в белых легких одеждах, с полуобнаженными полными грудями и цветочными венками на головах. Пламень разлился в груди моей, взоры налились сладкою влагою и с дикостию вожделения обращались от одного предмета к другому. Прелестные нимфы сии начали пленительную пляску. Они кружились, обнимались, сближались и опять разбегались. Каждое их движение было огонь, ветр. Если одна обнаруживала гибкий, стройный стан свой, другая блистала очаровательною белизною; одна – быстрым, все проницающим взором, другая – томным, нежным, умоляющим. Словом, что черта, что взор, что малейшее движение, то новая прелесть, новая нега, новое наслаждение. Я покушался думать, что достиг эдема Магометова и окружен вечно невинными гуриями; или, просидя один вечер за столом, помощию нескольких бокалов вина столько уже просветился, что достиг блаженства видеть небожителей и упиваться сладостию их взоров. Весь состав мой обратился в восхищение; каждое дыхание было подобно кроткому огню юного майского солнца, которое согревает распускающуюся розу, не утомляя нежного недра ее палящим зноем.

На стенных часах в зале пробило двенадцать часов, и вмиг все утихло; музыка остановилась, пляски также; все девицы стояли в глубоком молчании, которое продолжалось несколько секунд. Тогда встал Высокопросвещеннейший с своего дивана и сказал громко: «Которую из сих прелестных назначаете вы царицею ночи сея?»

«Прекрасная Ликориса да будет царицею, да усладит тебя своею любовию», – раздались голоса почтенной братии; и в то ж мгновение из-под полу возник престол, блестящий резьбою, представляющею купидонов в разных положениях. По правую сторону его, на особливом столике, стояла фарфоровая урна, а по левую – миртовая диадима. Высокопросвещеинейший встал с своего места, подошел к одной из нимф, возвел ее на трон, возложил на голову венок, и, облобызав румяную щеку ее, сел на свое место. Прелестная юность взяла арфу, наложила белые персты, – все умолкло, – и чистый звонкий голос ее раздался в сопровождении звонких струн.

Блажен, кто в жизни жить умеет,

К прелестному хранит любовь!

Его природа не хладеет,

Хотя и охладеет кровь.

Кто любит, юн под сединою;

Вино согреет хладну кровь.

В объятьях с нимфою младою

Блаженство даст ему любовь!

Алчные взоры мои пожирали певицу неподражаемую. Любовь, подобно огню молнии, поразила сердце мое, и оно запылало. Она одна казалась мне достойною моих объятий, а прочие все обыкновенные прелестницы. Один звук ее голоса возвышал меня к небу, и я пил прелесть наслаждения с румяных уст ее; но мысль, [что] она будет в объятиях другого, дряхлого старика, погружала меня в оледенение. Сердце каменело; невольно отвращал я взоры и стенал. Не понимаю, что могло вдруг так нечаянно воспламенить меня к Ликорисе, которой я не знал, но мог положить наверное, что она многих из общества собратий моих сделала счастливыми. Это или обаяние торжественности, с какою происходило действие, или великая роскошь окружающих предметов, новость одежд девических, сладость гармонии, а наконец, чад от вина, за столом выпитого, – вероятно, все вместе сделало меня обожателем Ликорисы, и я поклялся употребить все старания сделаться счастливым.

Пение кончилось. Братия встали и подошли к трону. Богиня заставила каждого из нас вынимать из урны жребии, на коих написаны были женские имена, греческие и римские. Дошла очередь до меня. С трепетом и почти нехотением опускаю руку, вынимаю, читаю вслух: «Лавиния», – и вмиг девушка с потупленными взорами, с закрасневшими щеками, с волнующеюся грудью берет меня за руку, отводит и сажает на диван. От стыдливости она не смела поднять глаз, а я, движимый любовию к Ликорисе и ревностию, сидел отворотясь, как вдруг с ужасом увидел, что стены залы поколебались, свечи в люстрах постепенно потухли, диваны начали двигаться, и в один миг очутился я в небольшой, чистой, уединенной комнате, в углу которой горела лампада. Все умолкло.


Глава XIV Находка

Лавиния недовольна была продолжительным моим молчанием и бесчувственностию. Она с нежностию и даже восторгом сжимала меня в пламенных объятиях, давала мне страстные поцелуи, но я и не глядел! Утомясь от тщетных стараний, она сказала с досадою: «Не превратились ли вы в мрамор, почтенный Козерог?» Звук голоса привел меня несколько в себя; я взглянул на нее пристально и затрепетал. Незнакомка, приметив то, сказала с улыбкою:

– Неужели вы, почтенный брат, так новы в обращении, что дрожите, оставшись наедине с женщиною? Если так, то напрасно: мы совсем не ужасны!

– Княгиня Фекла Сидоровна! – сказал я, отталкивая ее одною рукою, а другою сняв маску. Она ахнула, побледнела и упала на диване без чувства.

Кроме негодования и досады, я ничего не чувствовал к ней в ту минуту и нимало не старался привести в чувство. «Презренная женщина! – говорил я. – Ты стоишь не сего наказания. Ты отравила дни мои горестию; ты заставила вести кочевую жизнь и быть во всегдашней опасности лишиться пристанища. О порок! как ужасны следы твои! Стоит издалека взглянуть на тебя с приятностию, ты с быстротою ветра прилетаешь и в ужасных объятиях сжимаешь несчастную жертву!»

Лавиния моя, пришед в себя, сказала с геройскою твердостию: – Князь! не станем часов сих наполнять упреками: что прошло, то невозвратно! Гнев и досада тут невместны. Я уверена, что и ты в течение пяти или шести лет нашей разлуки не невинен. Не предлагаю тебе моих объятий, ибо ты не найдешь в них утехи, а я привыкла видеть у груди моей благополучных. Однако ж это не мешает быть нам друзьями и доставлять один другому выгоды. Назначь мне любую из подруг моих, и ты в непродолжительном времени будешь доволен. Я сама иногда бываю царицею ночи.

Такие рассуждения княгини были, конечно, плоды закоренелого бесстыдства, однако ж они развеселили меня против чаяния. Если б она заплакала, упала к ногам, раскаивалась, просила прощения, примирения и проч., то любовь моя могла возобновиться ежели не совершенно в сердце, то, верно, в воображении; ревность стала бы мучить, терзать, и я, конечно, был бы вновь несчастен. Но как философствующая супруга моя была так равнодушна, то ее спокойствие перелилось в меня, и я смотрел на нее как на старинную знакомку, с которою долго не видался. – Ты изрядно умствуешь, – сказал я ей, – и после моего просвещения, видно, доучивалась в благоустроенной школе?

– Не без того, – отвечала она, улыбаясь.

Но когда я рассказал ей о потере сына, Феклуша заплакала. И распутная мать – все же мать и может любить дитя, не терпя отца его.

Всю ночь провели мы в болтанье, и я рассказал ей чистосердечно мои любовные похождения. Мне хотелось тем кольнуть Феклушу и показать, что если она может прельщать сердца людские, то и я на свой пай не последний соблазнитель. Таковы сердца человеческие!

Но что было чуднее, то Феклуша, выслушав о том, покраснела, и хотя улыбалась, однако не могла скрыть досады. Опять повторю: таковы-то сердца человеческие! – Тут я признался в сильной страсти моей к Ликорисе. Лавиния захохотала.

– Знаешь ли, – сказала она, – что Ликориса есть любовница Высокопросвещеннейшего? Он стар и дряхл, не может уже наслаждаться любовию; по крайней мере утешается тем, что и другие лишены девических объятий Ликорисы.

Ликориса мне хорошая приятельница и нередко, плача на груди моей, признается, что старый Высокопросвещеннейший крайне для нее несносен. Она со всею нежностию поверглась бы в объятия другому, но судьба ее несчастная до того не допускает.

– Почему же? – сказал я. – Разве не жребий располагает выбором красавицы?

– Так, – отвечала она, – для всей собратий избираются подруги жребием, но по уставу общества для Высокопросвещеннейшего назначается царица ночи, избираемая общим согласием. Как все члены знают пристрастие его к Ликорисе, то ее и избирают чаще всех; а если иной пожелает сам иметь прекрасную девушку сию и избирают царицею другую, то старик отказывается, уступает сию честь другому, а себе назначает Ликорису. Как он есть глава и законодатель, то ему все покорствует.

– Но как вы попадаете сюда, – спросил я, – и свободно ли можете выйти?

– Попадаем мы в общество случайно, как и ты, но уже не пользуемся такою свободою. Мы можем только прогуливаться в саду сего дома, обнесенном высокою оградою. Однако, как скоро которой из нас наскучит, она может просить, и ее выпустят с обязательством не открывать тайны и местоположения дома. Но можно ли наскучить райскою жизнию? Говорят, что во все время существования сего ордена был такой пример один, и то потому, что некто из собратий, человек именитый, прельстясь красотою своей богини так, как ты прелестьми Ликорисы, не хотел видеть ее предметом наслаждения других и уговорил просить выпуска, который она без затруднения и получила.

В таких и сим подобным разговорах провели мы ночь, как глухой звук колокола раздался по комнатам.

– Это значит, – сказала Лавиния, – что настало утро и братия должны готовиться к отъезду в домы для исполнения должностей своих до будущей субботы. Собрание бывает один раз в неделю. Надень маску, любезный князь, и прости! Положись на меня в рассуждении Ликорисы. Она скоро наградит страсть твою; и если, сверх того, ты станешь равнодушно смотреть на мои поступки, то, уверяю, очень доволен будешь!

Когда вышел я в залу, то при слабом свете маленькой лампады увидел большую часть собратий. Доброславов подошел ко мне, взял за руку и вывел; в передней завязали мне глаза, и мы поехали домой, где я и господин Доброславов проспали до полудня. Конечно, и он бодрствовал всю ночь. Во весь день не видался я с ним.

Наутро другого дня он позвал меня к себе и говорил:

– Любезный брат и друг! Чтоб действовать хорошо в новом звании твоем, надобно знать цель и предопределение общества, коего ты сочлен. Свет сей при самом лучшем устройстве со стороны Великого Строителя, бренными людьми так испорчен и искажен, что неотменно требует стараний мудрого, чтобы происшествия следовали установленным порядком. Сколько есть честных и добрых семейств, которые от холоду и голоду лишаются жизни? Сколько есть бессмысленных злодеев, которые блестят золотом и жирными щеками, коих душа так тоща, так безобразна, что походит на дьявола более, чем на подобие божие? Итак, не благородно ли, не согласно ли с правилами Верховной Мудрости устроять равновесие, то есть у богатого безумца отбирать часть имущества и отдавать неимущему мудрецу? Одного заставишь сим образумиться и познать тщету земных имуществ, а другому доставишь способы разливать свет ума своего в обширнейшем круге! Но богатые безумцы горды и упрямы. Представления истины их не трогают, ибо они закоренели в заблуждениях. Чтобы воспламенить в них угасшую искру божества, нет другого способа, как возбудить их от сна лестию, угождениями и таинственным просвещением.

На сей великий предмет я и Высокий Строитель нашего общества избираем тебя, любезный друг. Вчера в собрании видел ты братий Тельца и Гуся Полярного. Первый из них – граф, а другой – заводчик; оба – крезы и безумны, как истуканы, но притом злы и своенравны, как мартышки. Ты по нашему старанию сперва к Полярному Гусю вступишь в услужение и будешь помогать нам в том, чего потребует польза мира. После примемся и за Тельца. Как скоро успеешь в том и другом, то награда тебе будет соразмерна трудам, и остаток жизни ты будешь вести в довольстве.

Я прельстился таким предложением, от которого, может быть, и отказался бы, если б образ милой Ликорисы не преследовал меня во сне и наяву. Я обнадежил Доброславова последовать всем его намерениям и расстался, будучи обнимаем несколько раз. Я наперед веселился, что буду восстановителем равновесия в природе и помощникам великим людям в том, чего требует польза целого мира. О! Как это прекрасно! Это столько же трогало душу мою, сколько прелести Ликорисы мое сердце.

Под вечер я пошел в феатр, чтобы по окончании представления увидеть почтенного брата Скорпиона, но на тот раз играли немецкую комедию славного автора и на немецком языке. Все зрители утопали в слезах, и вздохи заглушали слова актеров.

– Что вы находите в комедии сей печального, что так скорбите? – спросил я у одного старика, подле меня сидевшего.

– Ах, – отвечал он с тяжким вздохом, – как можно быть равнодушну, смотря на большую часть зрителей горько плачущих? Впрочем, я сам по-немецки ни слова не разумею!

– Чувствительность всегда похвальная добродетель, – сказал я и, оборотясь к другому соседу, спросил – Скажите, пожалуйте, содержание сей жалостной комедии, если понимаете язык!

– Как не понимать, государь мой. Хотя я родился и в Польше, но все же происхожу из благородного дома фон Вольф-Кальб-Гаузов, что в Нижней Саксонии; а потому как сохранил свой отечественный язык, так и достоинство немца, то есть благородство, чувствительность и всегдашнее присутствие духа. Знаете ли, отчего в России большая часть шорников, колбасников и трубочистов все немцы? Именно оттого, что они с неподражаемым благородством выправляют ремни, с нежною чувствительностию начиняют колбасы и с геройским мужеством лазят по крышкам домов, чистя трубы!

– На все согласен, – отвечал я, – но желал бы знать содержание комедии. Пожалуйте, потрудитесь.

– Извольте. Вот оно. Один благородный немецкий барон, имея от роду не более пятидесяти лет, женился, по обыкновению всех баронов Священной Римской империи, на пятнадцатилетней девушке и против всех обыкновений прижил с нею, собственно он своею баронскою особою, двух детей. Он любил жену свою, как прилично благородному немцу, то есть с чувствительностию и присутствием духа; пил пиво, курил табак, ездил с собаками в поле и проч., как водится у баронов.

Молодой баронессе такая жизнь не понравилась; она украдкою познакомилась с каким-то повесою и, верно, уж французом и, оставя мужа и двух детей, бежала куда глаза глядят. Хотя такие происшествия в высоких баронских домах нередки и всякий благородный немец должен смотреть на то с присутствием духа, однако с нашим бароном сделалось иначе. Ах бедный, жалкий человек! Он предался унынию, оставил свои забавы, перестал ездить за зайцами, отказался от пива и табаку, – и увы! – он в течение времени еще больше сделал! Сколько слуга ни уговаривал его поесть чего-нибудь, чтоб не умереть с голоду, – предлагал райские кушанья, как-то салат с салдереею, жареный картофель, даже масло, колбасы, сыр голландский, – тщетно: все не помогло!

Тут благородный фон Вольф-Кальб-Гаузен, сложив крестообразно руки, взглянул жалобно к небу и залился слезами, проговорив сквозь зубы: «Чего ожидать от несчастного, которого и бутерброд не прельщает!»

Такая горесть помешала ему заметить, что я встал и вышел из феатра. Идучи домой, я не мог надивиться безумному хвастовству и спеси сего немецкого пустомели. В последствии времени я узнал, что многие из сих спесивых безумцев, не находя на родине куска хлеба, приходят в Россию, нередко с котомкою за плечьми и в лохмотьях; и скоро, с помощию таких же выходцев, как и они, подлостию, ласкательствами и всеми низкими средствами достают себе выгодные места и после с гордостию и бесстыдством презирают и теснят природных русских. Тогда узнал я, что мы в гражданской образованности еще весьма далеки от других наций; потому что таких примеров нигде не найдешь, кроме как у нас.


Глава XV Великое предприятие

Наутро вошел ко мне Олимпий, сел дружески и сказал:

– Я пришел к тебе по приказанию господина Доброславова и буду говорить о том, что он поручил. Знай, что я также член общества просветителей и называюсь там почтенным братом Дельфином. В числе братии заметил ты Полярного Гуся, который в свете называется Куроумов и есть богатейший откупщик? Он не только не скуп, как другие, но так быстро богатство свое расточает на друзей и подруг, коих он любит страстно, что имение его скоро обратится в дым. Итак, непростительно было бы для общества просветителей равнодушно смотреть на безумное употребление имения, сего дара божия, который дается свыше на благодеяния, богоугодные заведения, вообще на вспомоществование бедному человечеству. Дабы великое преднамерение ордена нашего произвести в действие сообразно с его целию, мы избираем тебя, любезный брат. Ты будешь священным орудием Вышнего и получишь как там блистательный венец, так и здесь благи мирские. Для сего сделаешься ты камердинером Куроумова и получишь от Доброславова полное наставление, по которому поступая, верно успеешь в нашем высоком предприятии. Одна из любовниц богача того есть моя искренняя приятельница, и помощию ее ты будешь принят в дом его под именем ближнего ее родственника. Разумеется, должно хранить в тайне, что ты сам член того же общества.

Бог, помогающий благим намерениям, не откажет и нам в своей помощи. Пойдем к прекрасной Лизе.

– Как? – вскричал я. – Неужели это Лиза, которая некогда принадлежала господину Ястребову?

– Она самая, – сказал Олимпий. – Как я первый ее друг, то и поставляю обязанностию пещись о благосостоянии своего друга. Знатный боярин думал, что одним блеском экипажа, в котором приезжал к ней, хвастливыми рассказами о величии предков и своем собственном достаточно может прельстить пригожую девушку! Лиза увидела, что она должна томиться голодом на атласных диванах, смотрясь в великолепные зеркала, или искать другого любовника. Я принял на себя стараться о ее участи, и она скоро сделалась обожаемым предметом Куроумова, который умеет любить, как должно богатому откупщику.

Мы достигли жилища Лизы, и она приняла Олимпия как нежного друга; вспомнила и обо мне и, смеючись, спросила:

– Как? уже не у Ястребова?

– Худо служить тем, – сказал я, – которые не знают чести!

– И за оказанные услуги, – подхватила Лиза, – платят рассказами о победах своих предков и добычах, полученных от неприятеля.

Узнав намерения наши, она одобрила оные в полной мере, приказала мне остаться у себя, ибо Куроумов прислал сказать, что будет у нее ужинать. После обеда Олимпий ушел, а я занялся с Лизою ворожить на картах.

– Намерение ваше, любезный друг, – сказала она, – весьма похвально. Если только можно, то надобно унимать безумца от его дурачеств; а если он знатен или богат, следовательно упрямее злой женщины, то должно самые пороки его обращать в добрую сторону. Если непременно уже надобно реке выступить из берегов своих, так пусть течет она среди полей и, удобряя землю илом, доставит богатую жатву, чем снесет хижину бедного хлебопашца и сделает несчастным целое семейство.

– Ваша правда, прекрасная Лиза, – отвечал я. – Может быть, намерение наше, если разобрать по правилам нравственной философии, не совсем согласно с честию; но так и быть! Прежде всеми силами старался я не уклоняться от путей ее, но всегда бывал обманут, притеснен и бит. Теперь пускаюсь я наудачу; не слишком строго стану смотреть на свои поступки и погляжу, не лучше ли выйдет?

– Уверяю, что лучше, – вскричала Лиза, и мы услышали стук кареты у подъезда. – Это Куроумов! Стань, друг мой, в углу и будь благоразумен.

Чрез несколько минут ввалился в двери огромный мужчина под пятьдесят лет. Брюхо его походило на бочку; багровые щеки и подбородок колебались, как студень; он протянул руки к красавице и прошипел, оскаля клыки: «Здравствуй!» Тут увидел я, что сказать слово для него было труднее, чем для Сизифа вскатить камень на гору в пропастях тартара.

Лиза, с нежностию потрепав его по щекам, сказала:

– Милый друг! Я нередко слыхала от тебя, что имеешь нужду в камердинере, который мог бы исправлять и секретарскую должность. Вот мой двоюродный брат, который учился с упехом многим наукам. Он отошел от знатного барина, который не платил ему жалованья, и я прошу принять его к себе. За верность его и исправность я ручаюсь, как за себя.

Куроумов, окинув меня мутными глазами, сказал:

– Я не имею нужды в камердинере и никогда тебе о том не говорил. Теперешний, у меня служащий, человек искусный, применился ко мне, и я, им доволен.

– Как? Ты можешь быть так слеп? – сказала Лиза в гневе. – Разве не замечаешь, что он ласкается ко мне и хочет заменить собою место твое в моем сердце?

– О! Этому не верю! Он в таких уже летах…

– Мне не верить? Ах, я несчастная! Такая ли награда за безмерную любовь мою? Знай же, слепой человек, что камердинер твой и вместе управитель и поверенный, мне уже открылся в своей страсти! Стоя на коленях, он умолял меня дать согласие, после чего обещался нанять другой дом и содержать меня гораздо пышнее, нежели безобразный скряга, как называл он тебя.

Лиза проливала горькие слезы. Я стоял и удивлялся великому ее искусству. Куроумов то бледнел, то краснел и машинально утирал пот, градом лившийся на усы его и бороду. Наконец сказал он с великим гневом:

– Как? Безобразный скряга? Содержать лучше меня красавицу? Нет, бездельник, не удастся! Сейчас же вон из моего дому!.. Утешься, Лиза, ты забыта и не отмщена не останешься!

С сими словами надел он на палец Лизы брильянтовый перстень и, оборотясь ко мне, продолжал:

– Ты остаешься у меня и, надеюсь, будешь доволен мною, как и сестра твоя Лиза. Поедем отмщать, а после я буду здесь.

Лиза провожала нас, представляя печальное лицо и умоляя Куроумова не забыть обещания посетить ее в этот еще вечер. «Не забуду, моя душенька», – говорил он и с сильным кряхтеньем уселся в карете, а я подле него. Во всю дорогу он стонал, и стон его походил на скрыпение старого дерева, сильно вихрем колеблемого.

Когда въехали на двор и Куроумова высадили из кареты, он грозно закричал: «Подайте бездельника Савкина!» Когда Савкин явился, то я увидел пожилого старичонка с седенькою бородою и лысиною. Ростом был он не более двух аршин с вершком, тощ, подслеповат, немножко горбат и курнос. Как можно было почесть его способным влюбляться, а особливо в Лизу? Однако Куроумов почел его изрядным еще молодцом. «Как, – вскричал он, – осмелился ты, поганый сын, открываться в любви такой особе, которую я сам люблю, и еще называть меня безобразным скрягою?»

Бедный Савкин помертвел, выпучил глазенки и дрожал, не зная, что отвечать хозяину; ибо он совсем ничего не понимал. Такое положение его почел Куроумов за признание в грехе, рассвирепел, поднял пудовую десницу свою, занес ее на Савкина, крепко замахнулся; но маленький кащей отскочил, и толстый откупщик растянулся на земле.

Савкин поражен был новым ужасом и хотел бежать, но приказчики и лакеи, почитая поначалу, что он сделал уголовное преступление, поймав, подвели к Куроумову, который меж тем, вставая с помощию трех человек, говорил: «Господи помилуй! Злодей уморит меня! Вижу теперь ясно его преступление! Вытолкайте сего бесчинника в шею со двора, заприте вороты, а животишки его выкидайте через забор!»

Богатых слушают скоро. Часть работников начала бедного Савкина щипать и толкать в затылок, а другая бросилась за его пожитками и, не щадя ничего, начала швырять чрез забор на улицу. Бедный Савкин не мог противиться; он шел, обращая глаза к небу, и говорил: «Господь да воздаст тебе, о Куроуме, я же воздавши рабу его Савкину!» Через пять минут все было окончано: хозяин приказал отвести мне покои прежнего управителя и поверенного и, севши в карету, сказал: «Ну, Гаврило Симонов! Теперь еду я к Лизе и буду там ужинать; ты между тем осмотри новое твое жилище и перевези какие имеешь пожитки от прежнего хозяина!»

Он съехал со двора. Мне показали будущие мои два покойчика, довольно порядочно убранные. Распорядя все, я бросился в дом Доброславова, рассказал ему и Олимпию о своих успехах и обоих привел в восхищение. «Не робей, друг мой, – говорил первый, – как скоро окончание будет соответствовать началу, то ты награжден будешь с избытком». После сего он с добрый час делал мне наставления, как поступать, и отпустил, наградя кошельком, полным золота, чтоб одушевить мою бодрость, и велел на третий день, как скоро Куроумов съедет со двора, поспешать к нему, дабы вместе отправиться во собрание просветителей. Я простился, и двое слуг потащили мое имение.

На другой день вступил я в новую должность, которая, по словам самого Куроумова, состояла в том, чтоб вести переписку с его красавицами, во-первых, с Лизою, а там Машею, Грушею и проч.; а после смотреть над приказчиками и поверять их счеты.

Господин Куроумов вместе с тем, что был богатый откупщик питейных сборов, имел большие заводы отечественных изделий, кои отправлял за море. Дом его снаружи походил на дворец, а внутри был хуже сарая. Передняя в сем доме была обширная комната, увешанная кнутьями и пуками лоз; ибо Куроумов слыхал, что знатные отличаются, между прочим, от других и тем, что жестоко наказывают людей своих за маловажные вины, а часто и невинно, по одной прихоти, чтоб бедняки не забывали, что они имеют господина. «Мы господские!» – крестьяне многих говорят с таким лицом и таким голосом, как будто бы хотели выразить: мы осужденные в жизни сей на одно страдание! Господин Куроумов хотел доказать, что он – помещик, хотя и недавний, и в доме его раздавались стоны. Зала дома того была богато расписанная комната с позолоченными карнизами; зато вместо люстры висел мешок копченых окороков, а взамен жирандолей стояли бураки с икрою разных родов. Все комнаты были убраны подобным сему образом. Где стояли кадки с салом, где кучами лежали говяжьи сырые кожи; а в спальне, в которой блистала штофная кровать, стоял чан с дегтем, который в плошках курился местах в десяти. Кто-то из иностранных врачей уверил Куроумова, что он подвержен апоплексии и, верно, погибнет, если в спальне его не будет деготь беспрестанно гореть в известной пропорции.

Помня твердо последнее наставление Доброславова, я не намеревался из головы моего хозяина выгонять овладевших им дурачеств, а только хотел переменить направление их по своим видам. Я знал, что сделать его путным человеком дело невозможное, ибо он избалован счастием, если сим именем можно назвать богатство и получаемые чрез него выгоды. Первый день провел я в рассматривании всего дома и живущих в нем; потом, рассудя, что скоро действовать значит действовать худо, положил не прежде приступить к исполнению плана, как, вызнав хорошенько порядок жизни, образ мыслей, страсти и – буде есть – добродетели Куроумова; а между тем, чтоб время не пропадало, приложить все старание склонить на соответствие прекрасную Ликорису. «Кажется, Феклуша, – говорил я, – обязана содействовать. Я так великодушно простил ее! Она меня обнадежила! Чего сомневаться?»

На другой день ввечеру, как скоро мой Куроумов съехал, чтоб представлять Полярного Гуся, я бросился к Доброславову, сел с ним и Олимпием в карету, и поскакали. Теперь уже глаз мне не завязывали. Дорогою я рассказал им свои замечания и намерения в рассуждении Куроумова.

Показать полностью

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 10, 11, 12)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Глава X Мщение

Я увидел в нем человека в летах, большого роста и дородного собою. Он сидел за столом, бумагами укрытым, и развернутая книга пред ним лежала. Я поклонился и стоял молча.

– Что скажешь, друг мой? – спросил он.

Когда объяснился я, что имею надобность говорить с ним наедине и по его приказанию слуга вышел, тогда я подробно рассказал об умысле бездельника Светлозарова и вероломной Феклуши. Его светлость запылал гневом и, вскочив, закричал:

– О! я умею отомстить за честь свою! Не ее ли, неблагодарную тварь, из праха поставил я на блестящей дороге? Не я ли осыпал ее благодеяниями? О! сию минуту почувствует она всю тяжесть моего мщения! Она погибнет, как погибает насекомое под моими ногами.

Он хотел было идти, но я осмелился остановить и сказал, низко поклонившись:

– Простите, милостивейший государь, дерзость мою: я советую вам подождать. Вы должны прежде увериться, что я не клеветник и не с намерением сплетаю сказки. А сверх того, для вас не довольно наказать преступницу: надобно, чтоб и тот бездельник, который не страшится сделать вам сие огорчение и возвесть недостойные глаза на предмет страсти такого человека, понес не меньше тяжкое наказание. Итак, я советовал бы вам не только не показывать недовольного вида, но еще сделаться благосклоннее обыкновенного; и вместо того, чтоб запирать двери на замки, отвести ей покой с особливым ходом, чтобы мы не подвергались опасностям лезть по лестницам.

Князь подумал и посмотрел на меня выразительно.

– Понимаю взор ваш, милостивейший государь, – вскричал я. – Вам кажется сомнительно мое предложение? Но кто запретит вам поставить на тайной страже целые десятки слуг, которые всё будут видеть, будучи сами невидимы?

Это его успокоило, и он обещал, что если слова мои справедливы и он уверится в неверности особы, им любимой, то не оставит наградить меня по достоинству.

Я вышел из его дома очень весел. Нимало жалости к Феклуше не осталось в моем сердце. Пришед в трактир, я не нашел еще моих сообщников и ожидал их с приятным равнодушием. Признаюсь, что мщение есть порок, но оно весьма сродно сердцу человеческому. Как не скорбеть ему, когда предмет единственной любви его, приверженности, – существо, для удовольствия которого не жалеешь трудов, здоровья, – так постыдно изменяет и предается другому, который ничего подобного не сделал? Я начал рассуждать по правилам логики и неоспоримо сам себе доказал, что я делаю прекрасно. Негодных людей должно наказывать как для собственного их исправления, так и для примера прочим.

К обеду собрались в трактир мои товарищи, будучи весьма веселы от успеха в начальных своих предприятиях: Сильвестр приготовил крепкую повозку, запряженную в три лошади, а князь Светлозаров хорошую лестницу. Чтоб быть отважнее, мы принялись за бутылки и на досуге рассуждали, что каждый сделает с своею находкою, которую получит от богатства Фионы.

– Я намерен, – говорил Сильвестр, – блудную жизнь кинуть. Куплю маленькую деревушку и буду заниматься хлебопашеством. Мне наскучило уже предаваться всегдашним опасностям и жертвовать вольностию и, может быть, жизнию из пустяков!

– А я совсем иначе сделать намерен, – сказал князь Светлозаров, – я, живучи в Петербурге, постараюсь определиться к месту, а Фиона выйдет на феатр. Моя ловкость и деятельность, а ее прелести и приманчивость, надеюсь, в скором времени выведут меня в люди. Я знаю многих, которые, идучи сею дорогою, сделались людьми счастливыми!

– И это не худо, – заметил Сильвестр, – но ты, господин Чистяков, что намерен делать с своими деньгами?

Я отвечал, что о том довольно времени будет и тогда подумать, когда положу их в свой карман. Под конец нашего обеда трактирный мальчик ввел к нам в комнату молоденькую девочку, которая спросила: «Где я найду князя Виктора Аполлоновича?»

– А что тебе надобно, голубушка? – спросил он. – Ты видишь его во мне.

Девушка вместо ответа подала ему письмецо, которое как скоро прочел он, то сделался как бешеный. Он прыгал, смеялся, глядел на всех блестящими глазами, а после сел за стол, написал несколько слов и, отдавая девке ответ вместе с несколькими рублями серебра, сказал:

– Поди, душенька, и отнеси это прекрасной госпоже твоей; только будь скромна.

Когда посланница вышла, мнимый князь, выпивая рюмку, вскричал:

– Се жертва благодарности счастию, покровительствующему любви! За мной, друзья, courage!

– Не с ума ли ты сошел, приятель? – спросил Сильвестр. – Что за причина неумеренной твоей радости?

– На, прочти, – вскричал названый князь, – и подивись путям провидения!

Сильвестр читал:

«Я не знаю, дражайший мой, я ли, ты ли, оба родились счастливыми. Не беспокойся более изыскиванием средств к моему побегу; не задумывайся об опасностях, они миновались, и я сегодни же еще успокоюсь в твоих объятиях! Вот что случилось: сегодни поутру против своего обыкновения призывает меня к себе мой сиятельный и, посадив подле себя, говорит ласково: «Любезная Фиона! чувствую, что до сих пор поступал с тобою несправедливо и жестоко. Моя опытность в познании женщин делала меня недоверчивым к твоему постоянству, и я употреблял насильственные меры сберечь твою добродетель. Но как теперь вижу я, что ты – Феникс в женском поле, то сей же час переменяю свое поведение. Прекрасные покои в нижнем этаже, к которым сделан совершенно особенный подъезд, будут твоим жилищем. Ты можешь принимать посетителей и сама уходить к подругам, когда тебе вздумается. У тебя будет свой экипаж, особая услуга, словом, все, что может жизнь молодой женщины сделать приятною».

Я, проливая слезы, бросилась к нему на шею и так искусно представляла лицо благодарности, столько оказала нежных ласк, что он пришел в удивление и посмотрел на меня диким взором. Я, не ожидая такого приема на мои нежности, немного изумилась; но он, приняв прежний вид, сказал: «Хорошо, мой друг, благодарить будешь после, а теперь я обременен делами. Ты будешь обедать в новых своих покоях».

Так, милый друг; это пишу я из той комнаты, где ожидаю тебя в полночь. Укладываться стану не прежде, как наступит ночь, ибо опасаюсь подать какое-либо подозрение. Прости, ожидаю вожделенного часа с неописанным нетерпением».

– Ну, что скажете, господа? Не счастливец ли я? – спросил князь избоченясь.

– Конечно, конечно, – отвечали мы в один голос.

– Право, – продолжал он, – если б я был побольше учен, то на сей случай написал бы превосходную комедию. Да, господин Чистяков, помнится, ты поговаривал, что учился где-то, и довольно успешно! Одолжи-ка, брат, меня и напиши комедию; а предмет, право, того стоит!

– Изволь, я напишу славную трагикомедию и начну трудиться, как скоро кончим свое дело!

– Почему же трагикомедию? Надеюсь, тут ничего печального с нами не будет!

– Ты позабыл разве о князе? Представь положение его завтрашнего дня! Шутка разве лишиться обожаемой любовницы, стольких драгоценностей, и в одно время?

– Правда, дорого бы заплатил, чтоб только увидеть, что он будет делать!

– Ну, если не увидишь, то по крайней мере можешь услышать!

– Авось!

Они начали одни укладываться в повозку, ибо я объявил, что обстоятельства не позволяют покудова оставить Москву.

Желанное время настало. Сильвестр сел на козлы я выехал со двора, а мы с князем пошли сзади пешком. Кибитка наша остановилась шагов за сто от дому князева, и мы, подошед к воротам, нашли стоящую маленькую вестницу Феклушину, которая, взглянув на нас, при помощи фонарика узнала, улыбнулась, отворила дверь, и мы вошли. Прошед около десятка ступеней вверх, поворотили в коридор. Тут я сказал: «Брат, ступай же ты один, а я останусь на страже; не равен случай; как скоро что позамечу, то сейчас дам знать; а вы убрать нужнейшее можете и вдвоем. Когда же все готово будет, скажи, и я помогу нести». Он был доволен моею догадкою и пошел.

Спустя минут десять я подошел к прихожей Феклушиной, запер дверь и поднял ужасный вопль: «Сюда, сюда! воры, разбойники! бьют, режут!» Я услышал звонкое: «Ах!» Князь толкнулся в двери, но я крепко держал и продолжал кричать. В минуту набежало человек двадцать слуг, вооруженных, а вскоре и сам князь с бешенством, пылавшим в каждой черте лица его.

Отворив двери, мы вошли. Преступники, подобные осужденным на казнь, стояли с помертвелыми лицами. Феклуша, увидя меня, еще вскрикнула и упала в обморок.

– Неверная, неблагодарная женщина! – сказал князь, дал знак, и вмиг их связали по рукам и по ногам.

Увы! я был свидетелем жестокой экзекуции. Феклушу раздели, оставя в одной рубашке… Но зачем описывать жестокость наказания? Оно было соразмерно с ее поступком. Я тронулся ее страданием и несколько раскаялся в своем мщении. Когда сие наказание кончилось, по приказу князя ее подняли, босую в одной рубашке вытолкали на снег и заперли ворота. Я окаменел, страдая об ее участи, но нечего было уже делать! «Вот награда тебе, распутная женщина», – думал я, стараясь ожесточить сердце, но оно трепетало, и я почти плакал.

Дошла очередь и до его сиятельства. О! с ним неимоверно жестоко поступили. Все тело его обратилось в одну рану. «Так наказываю я, – говорил Латрон, – тех злодеев, которые дерзают оскорблять меня! Отведите сего преступника в погреб и велите домашнему моему врачу посетить его».

Когда слуги унесли Светлозарова, ибо он не только не мог идти, но едва дышал, то князь, оборотясь ко мне, сказал: «Ты, друг мой, приходи завтре после обеда; я буду тогда свободен и постараюсь наградить тебя за твою преданность!»

Я поклонился низко и вышел. Легши в постель в моем трактире, я долго не мог уснуть: происшествия ночи волновали меня. «Какая разница между Латроном и Ястребовым, – говорил я. – Один хохочет, узнав об измене жены своей, а другой неверность любовницы омывает кровию. Тот за усердие выгнал меня с бесчестием из дому, а сей хочет наградить. Вот как разно платят великие люди за услуги малых людей».

Я проснулся около обедень и рассуждал, каким-то образом наградит меня его сиятельство? Если деньгами или подарками, так у меня и того и другого довольно от щедрот богобоязливой г-жи Бываловой. Всего бы лучше сделал он, если б принял в свою канцелярию. Он так знатен, что скоро мог бы составить мое счастие. А почему знать, может быть он это и сделает? Я довольно учен, обращался уже немало времени в больших домах и стыда ему не сделаю. Стоит мне только намекнуть ему о том, то он, верно, согласится, и я, год, другой послужа, попаду и в секретари его! А это не шутка!

Ввечеру я отправился в путь. Дорогою выступал так важно, так надуто, как человек, из деревенских целовальников в короткое время попавший в откупщики. Крайне жаль было мне, что ни один знакомый не попался навстречу, которому имел бы случай сказать: «Знаешь ли, к кому я иду? К князю Латрону! Он именно сего вечера велел посетить себя!»

Едва вступил я в вороты, как двое огромных слуг подхватили меня под руки и повели вверх по лестнице. Я легко улыбнулся и думал: «Вот что значит угодить знатному боярину! Думал ли я заслужить такую почесть, живучи в Фалалеевке? и в голову не приходило! То ли дело в столице? Правда, Ястребов поступил со мною несправедливо; но вить не все на свете Ястребовы, и князь Латрон ясным тому доказательством». Когда ввели меня в таком параде в кабинет его сиятельства, я увидел, что он бледен, пасмурен и, казалось, сам не свой. Задумчивость его была так велика, что он не приметил нашего прихода, пока слуги не сказали громко: «Вот он!» Тогда господин взглянул на меня кровавыми глазами и молчал. Я, поклонившись низко, сказал:

– Милостивейший государь! вчера имел я счастие получить приказание явиться к вашей светлости.

– Так, коварный бездельник, – говорил он, – ты пришел кстати. Я отблагодарю тебя за услугу, от которой лишился я прелестной Фионы, без коей жизнь мне в тягость! Исполните, что я вам приказывал.

Слуги взяли меня за ворот и потащили. Я трепетал как в лихорадке; зубы мои стучали, губы тряслись, я стонал и не мог произнести ни слова. Страдание Светлозарова живо мне представилось. Проведя меня чрез несколько дворов, ввели в небольшой погреб, освещаемый малою лампадою.

– Вот постель ваша, – сказал один из проводников, указав на маленькую кроватку, покрытую хрящовым холстом.

Оставшись один, я в помешательстве упал на постель и предался отчаянию.

Глава XI Отчаяние

До самого утра пробыл я в одинаком положении. Мысли клубились в голове, подобно туманным облакам, вихрем раздираемым. Я старался возобновить в душе прекрасные рассуждения, читанные мною во время учения: «Mundus hic est quam optimus; virtus nullo dominatu premitus» и проч.; но они только меня раздражали.

Около полудня вошел ко мне пожилой мужчина, похожий на дворецкого, судя по румяным щекам и толстому брюху. Он поставил на маленьком столике ржаной хлеб и бутылку с водою. «Что это такое?» – спросил я. «Пища ваша и питье», – отвечал он; вышел и запер дверь. О жестокость! О бесчеловечие! Можно ли потому только, что богат и могущ, самовольно отнимать свободу у вольнорожденного? Не есть ли это издеваться над законами и пользоваться правом сильного, которое есть то же самое, что право разбойника? Нет, не унижу себя повиновением тирану и отвергну скудный дар его. Лучше погибну голодною смертию, но не забуду, что я урожденный князь и ученый человек!

Я отворотился лицом от стола и упрямился до вечера. Но там начал соблазняться. Взглянул на хлеб и невольным образом начал есть исправно, запивая водою.

Около двух недель провел я таким образом в моем уединении. Всякий день дворецкий посещал меня два раза; приносил хлеб и воду, поправлял лампаду и уходил молча, несмотря на приступы мои с вопросами. Тут пришла мне в голову дорогая мысль. «Что до сих пор дурачусь? – говорил я. – Дворецкий, правда, плотен и брюхат, а я поистощал от долгого пощения, однако ему за пятьдесят лет, а мне нет и тридцати. Что мешает мне, как прийдет ввечеру, на него кинуться, привязать к этому столбу и спасаться бегством? Непременно это сделаю. Убийцы и разбойники усугубляют свое преступление, убегая из заключения, но мне для чего не сделать этого, когда я невинен и заключен в неволе насильством?»

Я вывязал из кровати веревку должной длины, спрятал и ожидал его с трепетом сердца, как бы готовясь на разбой. Он появился, поставил хлеб и воду и едва подошел к лампаде, как я бросился на него с зверством и сшиб с ног. «Ах, – вскричал он, – помилуй!» – «Если ты хоть слово пикнешь, – говорил я, – то сейчас удушу; но если будешь молчать, то дело обойдется тем, что привяжу тебя легонько к этому столбику и уйду. Тогда на первый твой крик кто-нибудь придет, ты будешь свободен, не мучась двух недель и не постясь ни одного часа! Ну, что скажешь? избирай, не мешкая!»

«Что мешкать? – говорил он задыхаясь, – я давно избрал; изволь вязать! Шутка ли морить себя на хлебе и воде?» – Я привязал его к столбу и, пользуясь темнотою вечера, бросился бежать. Не успел я достичь ворот, как раздался жалобный голос моего узника: «Помогите, ах, помогите!»

«Бог тебе поможет», – сказал я и побежал прытче прежнего в свой трактир. Подошед к нумеру, мною занимаемому, я осмотрел замок и был рад, нашед все в целости; отпираю, вхожу, все на своем месте. «Слава богу, – говорил я, – не во всех трактирах так честны содержатели. Теперь надобно заказать хороший ужин, чтоб наградить убыток желудка с лихвой». Таким образом, поевши со вкусом и выпивши стакана два вина, я лег спать с приятным воображением и проснулся, когда взошло солнце и везде раздавался звон колоколов.

Я почел за благо тотчас рассчитаться с хозяином, укласться и выйти из трактира, ибо уверен был, что князь Латрон от пленного Светлозарова мог узнать о месте моего пребывания и опять похитить в темницу. На сей конец позвал я хозяина и велел подать счет, из которого увидел, что за квартиру и за пищу, за прислугу, за напитки должен я пятьдесят рублей невступно. Хотя это было и крайне дорого, однако, не любя зачинать споров без необходимой надобности, я согласился и пошел в чемодан. Но – увы! – видно, злая судьба при зачатии моем решилась делать мне всякие пакости! Я шарил во всех уголках, но нигде не находил кошелька, в котором лежали мои деньги. Колена мои затряслись, пот выступил на лбу, и я дрожал, как злодей при чтении ему смертного приговора.

– Что с вами сделалось, господин Чистяков? – спросил хозяин.

– А то, – ответил я с лютостию тигра, потерявшего детей своих, – что вы отведаете московского правосудия! Где девались из чемодана мои деньги? А их было немало.

– У кого был ключ от дверей? – спросил он холоднокровно.

– У меня, без сомнения!

– Дверь ваша была ли заперта?

– Разумеется!

– Все ли было на своем месте, когда вошли вы?

– Казалось так вчера, но сегодни совсем иначе.

– Что вы вчера об этом не сказали? У меня трактир, как океан: беспрестанный прилив и отлив. Вчера ввечеру и сегодни поутру выехали из моего трактира около полусотни людей и столько же въехало новых.

– Но можно ль было подумать, – вскричал я, вышед из терпения, – что в этом океане найду воров и мошенников. Для чего ты – хозяин, что не смотришь? Или ты делишься с плутами и держишь поддельные ключи?

– Господин честный! – сказал хозяин, поклонившись, – если вы не заплатите должных мне денег, а более всего станете упрямиться и нарушать должную тишину и порядок, я позову квартального надзирателя, и тогда поговорите с ним о плутах и поддельных ключах! Прошу подождать! – С сим словом он вышел.

«Что мне делать теперь? – думал я. – Меня ограбили, ничего не осталось, кроме несколько белья, платья и малого количества денег, бывших у меня в кармане во время плена.

Не лучше ли убраться с остатками, пока не посадили в тюрьму?» С сими словами я наскоро уклал в чемодан все и, вышед задним крыльцом, бросился бежать. Гораздо спустя узнал я, что хозяин мой и не думал идти искать правосудия, а только смотрел, что буду я делать. Видя побег мой, он чуть не лопнул от хохота и послал работников, которые на улице, топая ногами, кричали: «Держи, держи!» Я, слыша то, как заяц ударился в сторону.

Я бродил до сумерок по улицам московским, а еще не подумал о ночлеге: так возмущены были мысли мои. Я в таком был огорчении, что жадными глазами смотрел каждому прохожему в лицо, чтобы, узнав в нем вора, грабителя, убийцу, протянуть к нему руку и сказать: «Брат! Я товарищ твой! Станем вместе мстить сим извергам, сим чудовищам, которые называются честные люди!»

Видя везде кроткие лица, умильные взгляды, дружескую улыбку на губах, я говорил: «Нет, не обманете меня, крокодилы! Вы улыбаетесь, но зубы ваши и когти ужасны! Мне надобен друг, у которого бы мрачные были взоры, глаза кровавы, бледные, тощие щеки; чтобы волосы стояли дыбом. В нем познаю я подобного мне несчастного и кинусь в его объятия».

Голова моя закружилась, в глазах потемнело, и я упал в бесчувствии лицом в снег.

Опамятовавшись, почувствовал, что еду в карете. Это меня немало поразило. «Как я забрался сюда, – думал я, – ибо очень помню, что упал в снег». Ощупав около себя, нашел чемоданчик мой при мне. Неужели провидение хочет наградить меня за несчастия, невинно претерпенные? Видно, так! Через четверть часа въехала карета на пространный двор, посредине которого возвышался довольно хороший дом.

Вышед из кареты с помощию двух слуг, весьма усердно мне прислуживавших, вошел я в большую залу и не смел поворотиться от робости и замешательства. Все показывало, что господин дома был богатый и знатный человек. Мне пришло на мысль, не попался ли я опять к князю Латрону, который велел отвезти меня в другой свой дом и там мучить за побег. Я побледнел и задрожал. Тут подошел ко мне человек лет сорока с небольшим, в прекрасном платье, с брильянтовым перстнем на руке и золотыми пряжками на башмаках.

– Вы не робейте, молодой человек, – сказал он дружески. – Это дом такого человека, который не любит, чтобы хотя слеза пала на помост покоев его или один болезненный вздох развеялся в воздухе, которым он дышит.

– Ваше превосходительство! – отвечал я, успокоясь, – я не имею чести знать хозяина сего дома; но смешался несколько при воспоминании одного человека, который крайне меня обидел.

– Благодарите провидению, – говорил незнакомец, – что вы попались господину Доброславову. От него никто не выходит опечаленным, и он, конечно, не оставит пособить вам по возможности. – Я буду обязан и вашему превосходительству, – отвечал я, низко кланяясь, – если вы, милостивейший государь, замолвите словечко и исходатайствуйте мне защиту и покровительство у господина Доброславова!

Его превосходительство обещал это сделать, я продолжал изгибаться, как двери с шумом растворились и вошел мужчина кроткого вида и величественного роста. Мой превосходительный бросился к нему, снял богатую шубу, и я увидел на груди Доброславова две блиставшие звезды.

Он взглянул на меня милостиво; я поклонился так, что чуть не уперся носом в пол; Доброславов кивнул с улыбкою головою и пошел далее, а за ним и мой знатный, отдав шубу одному из лакеев. С крайним недоумением спросил я у сего последнего, кто тот господин, который пошел позади? «Это Олимпий, камердинер его превосходительства, – отвечал сей, – и также крепостной человек, как и мы!»

Я немного застыдился от своего невежества. Но мог ли подумать, чтоб слуга щеголял в золоте и брильянтах? Конечно, господин Доброславов – примерный барин!

Через четверть часа Олимпий вошел и объявил, что его превосходительству сегодни недосужно заняться мною, а подождал бы до утра. Между тем отвели мне маленькую вверху горенку, довольно чисто прибранную, подали хороший ужин, и я заснул, прославляя благость провидения и щедроты его превосходительства.


Глава XII Примерный человек

Когда проснулся я и задумался о будущей судьбе своей, вошел ко мне Олимпий и сказал: «Господин наш – примерный человек! Он богат, знатен и много имеет сильных друзей; но все орудия сии употребляет не на что другое, как на благотворения. У него назначено два дни в неделе, в которые собираются к нему все имеющие нужду в помощи. Отставные воины без пансионов, беззащитные вдовы и сироты, бедные девушки, не могущие найти женихов без приданого, – все приходят к благодетельному Доброславову и получают отраду. Он старается делать милости тайно, надеясь, что правосудное небо воздаст ему в день общего суда. Вчера ты испытал над собою опыт его благотворности! Прогуливаясь под вечер в карете, он увидел тебя лежащего в снегу; сжалился, подобно Иерихонцу, вылез из кареты, велел посадить тебя, а сам пошел пешком.

– О, если б, – вскричал я, – таковых людей было больше в свете, то и подлинно он был бы недурен! но покуда встретишься с одним добрым и честным человеком, то тысяча плутов и жестокосердых окрадут тебя, удручат, высосут кровь и после будут тщеславиться, что не съели и с костями!

Около десяти часов позвали меня в кабинет Доброславова, С терпеливостию выслушал он повесть мою, в коей доказывал об успехах в науках, об услугах, оказанных Ястребову и Латрону, и наградах, за то полученных.

Доброславов пожал плечами и сказал с кротостию:

– Что делать, друг мой; в твоем состоянии возьми девизом своим терпение и жди, пока случай переменит твои обстоятельства. Роптать на людей знатных и сильных – значит в волнующееся озеро кидать каменья. Усмиришь ли его этим?

Как скоро ты столько учился, то можешь занять должность, которую тебе предложить я намерен. Хотя и я человек, следовательно, подвержен разным слабостям и порокам, однако по внушению горнего милосердия нахожу сладкую отраду в сердце своем помогать по возможности прибегающим ко мне с просьбами в нуждах. Хочешь ли ты занять место как бы секретаря? Должность твоя состоять будет в том, чтобы рассматривать просьбы, вести реестр и справляться, стоят ли помощи те, кои о том просят; ибо нередко разврат надевает личину беспомощной добродетели, получает помощь и употребляет ее к развращению других. Надобно уметь и помогать; иначе вместо благотворителя выйдет развратитель нравов, сообщник бездельников. Я знаю одного вельможу, знатного заслугами предков и чрезмерным богатством. Он захотел слыть милосердым человеком и велел во все праздники дома своего, то есть рождения, именин, венчанья, похорон и проч., развозить по улицам мешки с медными деньгами и давать по нескольку всем, протягивающим руки. Кажется, дело само по себе богоугодное, достойное похвал и подражания; но какие следствия? Благородная бедность кротка и стыдлива, подобно невинной девушке. Она не кричит о подаянии, не бросается в ноги прохожему с пронзительным визгом; но стоит, потупясь, и предоставляет испытательному взору доброго человека по ее бледным щекам, по тяжким вздохам, по своей застенчивости судить, что она имеет нужду в помощи.

Богач мой думал не так. Толпа нищих бродяг обоего пола и разного возраста окружала с воем возы его с деньгами. Все получали, а которые проворнее и бесстыднее, те два и три раза вдруг. Оттуда бросались в шинки, напивались, бесчинствовали и, пропив всю ночь, выходили на улицы грабить прохожих.

Я не хочу сего. Итак, друг мой, буде ты согласен у меня остаться, я рад. Ты будешь отыскивать несчастливцев, убитых роком, которые вздыхают втайне и молчат. Приводи таковых ко мне; доставляй случай услаждать судьбу их и разделяй со мною сладость благотворения. О! благословение утешенного страдальца есть благовонный фимиам пред троном горнего милосердия! Оно, подобно чистой воде, омывающей тело, омоет душу твою и, уподобя ее некогда верховному херувиму, сделает достойною стоять при олтаре небесного агнца.

Слезы выпали из очей добродетельного; он отер их с улыбкою, и я, бросясь со слезами к ногам его, целовал с умилением благодетельную десницу. Я вступил в должность столько приятную и с месяц плавал в удовольствии. Ах! как сладостно быть утешителем несчастного! Для сего только пожелал бы я богатства, пожелал бы скиптра и диадимы!

Утро посвящено было отобранию просьб и рассмотрению оных; послеобеденное время употреблял я на освидетельствование просящих. Куда ни появлялся, везде встречаем был стонами, воплями, клятвами в неимуществе, а провожаем уверениями в вечной благодарности. Однако я на все смотрел испытующим взором и нередко отказывал; именно я, ибо его превосходительство во всем мне совершенно верил. При всей, однако ж, проницательности моей (сколько ее во мне ни было, я всю истощал без остатка), случилось сделать однажды промах, и довольно большой. Молодая девушка, сопровождаема старухою, приступила ко мне с умолением. Описание несчастий ее так разительно, слезы ее о потере матери и брата так трогательны, лицо ее, каждое движение так убедительны, что я совершенно поверил, и красавица с старухою получили помощь довольно значущую, хотя я и не подумал справиться о их жизни.

Недели чрез две после того, призван будучи к Доброславову, я увидел строгость и негодование, носящиеся по лицу его. Такая необыкновенность меня поразила, и я с робостию спросил о причине.

– Ты сам причиною моего неудовольствия, – отвечал он. – Точно ли ты осведомился о состоянии и роде жизни той старухи и девушки, о коих недавно так много ходатайствовал?

– Признаюсь, нет; но их наружность, их слезы…

– Были обман и притворство! Выслушай, что вышло. С некоторого времени завелась в Москве шайка бродяг, которая наносила беспокойство полиции, а жителям – обиды и грабительство. Долго не могли открыть следа к их убежищу, однако нашли. Старуха и дочь ее, тобою мне рекомендованные, были: первая – содержательница воров, а другая – любовница их начальника. С помощию денег, мною им данных, они бросились подкупить темничных стражей, чтоб, освободя любезных им узников, бежать из города, по крайней мере на несколько времени. Им не удалось, они пойманы, и если ты хочешь удостовериться в истине, выходи в первый торговый день на площадь, где увидишь воздаяние по заслугам.

– Боже! – вскричал я, побледнев и с трепетом отступив назад.

– Друг мой, – продолжал Доброславов, – я не хочу подражать другим, которые, на моем месте, верно бы, тебя за подобную ошибку лишили места. Я требую только, чтобы ты впредь был рассмотрительнее и не почитал того добродетелию, что носит ее образ. Сказывают, что крокодил, заползши в кустарник, представляет плачущего младенца. Неопытный человек приближается, ищет и бывает жалко-то добычею ужасному чудовищу.

Я поклялся вновь помнить его наставления и поступать по ним. Год службы моей прошел; я был очень доволен Доброславовым, а он мною.

Пора упомянуть о другом приключении, которое имело на меня большое влияние, или, лучше сказать, я на него. В первые месяцы службы моей у Доброславова, посещая феатры и прочие публичные собрания, познакомился я с молодым французом Луцианом. Он был молод, пригож, ласков, тих и добр, как казалось; и я подружился с ним от чистого сердца. Он родился в Москве, а потому совсем не походил на француза. В короткое время он познакомил меня с своею матерью, славною содержательницею пансиона, где воспитывались молодые девицы из хороших домов. Старуха меня полюбила, и все мы трое приятно проводили вечера. Меж тем отошел учитель истории; мне предложено место его, и я с радостию принял, рассчитывая, что занимать два места и из обоих получать жалованье, гораздо нехудо. Таким образом, поутру я занимался делами г-на Доброславова, а после обеда часа три преподавал урок и уезжал делать свидетельства о просящих. Я не объявлял о новой должности его превосходительству, боясь, чтоб он не запретил. Корыстолюбие было тому виною, а притом и тщеславие, что я в силах отправлять две должности. «Если не совсем несправедливо сказано, – думал я, – что слуга не может служить двум разным господам, то, верно, уже не для всех: вот я служу двум, и оба довольны мною».

В один вечер мадам, отведши меня в свою спальню, посадила и начала говорить вздыхая: «Я надеюсь, почтенный друг, что вы уважите намерения чадолюбивой матери, и если откажетесь помогать ей, то, верно, сохраните тайну, которую она вверит сердцу вашему. Вы сами можете быть отцом и тогда будете судить, что значит любовь к единственному сыну».

Вступление поразило меня; воображение запылало. Я так живо вспомнил об Никандре, как бы вчера только лишился его, и клялся помогать мадаме в ее предприятиях, чего бы то ни стоило. Она продолжала:

– Вы заметили, думаю я, в пансионе моем девицу Марию, которая так скромна, тиха, прекрасна лицом и душою; но вместе так застенчива, так стыдлива, что краснеет при приближении каждого мужчины? Она не может без трепета выслушать слово «любовь», хотя сама есть плод пламенной любви, то есть побочная дочь одного знатного господина и какой-то княжны, которая скорее согласилась подарить любовника дочерью, нежели выйти за него замуж и тем, огорча своих родственников, навек себя обесславить. «Я охотно бы соединила судьбу мою с твоею, – говорила она в часы пламенных восторгов, – но сам рассуди: предок твой, который первый стал известен в летописях России, жил во времена Петра Великого; а мой был урожденный князь, прямо происходил от Рюрика и уже при дворе царя Иоанна Васильевича Грозного был ближним боярином».

Против таких доказательств и не любовнику устоять нельзя. Он терпеливо ожидал разрешения своей богини, когда она родила Марию, то отдала ее в мои руки на воспитание. Отец и мать по временам клали в один иностранный банк на имя дочери немаловажные суммы, так что теперь ее приданое простирается до ста тысяч. Посуди, любезный друг, какая невеста! Давно назначила я ее для своего сына, который, как сам ты согласишься, ее стоит; но – жестокие предрассудки! – мать ее, которая теперь за князем Деревяшкиным, хотя дряхлым, но презнаменитым стариком, ведущим род свой от князя Кия, и слушать не хочет, чтоб дочь ее была за кем-либо, как не за гвардейским офицером из знатного дома: она очень пристрастна к сему классу! Теперь ты несколько понимаешь план мой. Другого не осталось, как склонить прелестную Марию к любви сына моего; а там, верно, обстоятельства примут другой вид. Гвардеец не возьмет ее, она будет моею невесткою, а вы получите достаточное награждение.

Вы, может быть, не догадываетесь, чего я хочу от вас просить? Выслушайте! Я, как мать, без навлечения подозрений взяться не могу содействовать моему сыну; похвалы матери сомнительны. Вверить кому-либо опасно. Я окружена девицами, их горничными девушками и прочею сволочью, которая редко меня оставляет. Всего удобнее взяться за сие дело вам, человеку постороннему, на которого никто не обращает особенного внимания, а сверх того, учителю! Ну, что вы на это скажете? Согласны ли помогать мне? А благодарность моя будет соразмерна вашему одолжению.

Так говорила красноречивая мадам, и я задумался, что отвечать бы ей на такое лестное предложение. На размышление потребовал я несколько часов и обещался ответ принести на другой день в ту же пору.

Лежа у себя на постеле, я рассуждал так: «Луциан – мой приятель, мать его очень меня любит: почему же и не услужить? Мариина мать, несмотря на свою сиятельность, есть вздорная женщина, которая не заслуживает доброго слова. Она и в пожилые лета так, видно, ветрена, как избалованный ребенок. Я усердствовал двум уже боярам, но награжден худо; теперь постараюсь сделать им противность и посмотрю, что будет!

Поутру написал я на имя Марии письмецо, в котором весьма живыми красками, в самом роскошном, пленительном виде представил любовь к ней милого Луциана. Сколько прелестей, сколько наслаждений, сколько блаженства ожидает ее в объятиях юноши! Я намеревался письмецо это вложить в тетрадь ее, когда буду экзаменовать при уроке; а потому советовал на другой день доставить мне чистосердечный ответ таким же образом.

Я исполнил по своему предположению удачно, и мадам была вне себя от восторга, о том услыша. «Вы рождены быть великим человеком», – заметила она, и я улыбался, расправляя бакенбарды. Я соглашаюсь охотно, что таковой поступок мой непростителен и достоин всякого нарекания; но я решился открыть вам всю истину, не закрывая и пороков своих.

На другой день с потупленными взорами, с пылающими щеками, с колеблющеюся грудью прекрасная Мария вручила мне тетрадь свою, в которой я, нашедши письмецо, искусно вынул, и по возвращении в кабинет содержательницы оба прочли следующее.

«Сердце мое не терпит скрытности и притворства. Так Луциан меня любит? Вы доставили мне неожиданную, прелестную новость! Я сама давно люблю его страстно, но боялась обнаружить движение сердца моего. Как скоро вы принимаете в том участие, я более не скрываюсь и скажу чистосердечно, что как только найдете случай, я со всем пламенем повергнусь в объятия моего любезного!»

Госпожа надзирательница с удивлением, подвинув очки на лоб, глядела на меня пристально, а я хохотал во все горло.

– Вот что значит, – говорил я, – быть откровенною, чистосердечною! Вот что значит воспитываться в вашем пансионе!

– Не шутите насчет воспитания в моем пансионе, – сказала мадам, – могу вас уверить, что оно не уступит самому лучшему воспитанию в каком бы то ни было парижском институте.

По довольном совещании переписка продолжалась. Я заставил скоро Луциана писать от себя, то есть переписать мною сочиненное. Нельзя изобразить восхищение молодой невинности, когда она прочла начертание руки своего дражайшего. Словом, не прошло четырех месяцев, как прозорливая мать заметила и сообщила мне, что Мария носит под сердцем залог любви и счастия. «Теперь надобно подумать, – говорила она, – как хорошо кончить дело, которое начато так удачно. Это уже беру я на себя, господин Чистяков, и вас более не затрудняю! Вы можете спокойно ожидать развязки и награды, достойной трудов ваших. Равным образом развлекаться вам учением также не советую; посвятите всего себя на услуги Доброславову и оставлены не будете». Мне чуден показался такой мгновенный перелом; но я успокоился, представя, что и той награды, какую получу после окончания сей комедии, будет для меня достаточно и без жалованья за мои уроки. Я прилепился всею душою к пользам Доброславова, исправлял свою должность, иногда посещал мадам, был принимаем ласково, и жизнь моя текла, как тихий светлый ручей в цветочной долине. Немного, правда, возмутило меня происшествие с прекрасною просительницею, о чем я упомянул незадолго пред сим; но как благодетель мой забыл о том, то и я мало заботился. На целый мир смотрел я равнодушно. Тогда свирепствовали в Польше внутренние мятежи, в Турции – война, в Швеции – голод; но я, вздохнув о бедствии страждущего человечества, говорил: «Сами виноваты! Зачем народ хочет больше значить, нежели должно? Больше быть счастлив, нежели можно? Безумствовать и за то мучиться есть удел бедного человека. Блажен, кто подобно мне, нашед мирное пристанище, живет, довольствуясь малым и не стремясь овладеть тем, что простирается далее круга возможности».

Показать полностью
2

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 7, 8, 9)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Глава VII Награда чистосердечия

«Вот тут-то надобно показать, что недаром учился, – говорил я, оставшись наедине. – Всем угодить невозможно, а особливо в одно время; итак, надобно подумать! Его превосходительство на вечер будет у Лизы, поутру у госпожи Бываловой. Итак, теперь же побегу к сей знатной особе, а там и к прелестнице. Отказы надобно делать скоро. Хотя я теперь в связи с знатными людьми, однако дурных привычек их перенимать не хочу и волочить никого не стану».

Утвердясь в сих похвальных мыслях, я пошел к превосходительной. Вошед в переднюю с гордым видом, так, как секретарь и посланник знатного любовника, я был остановлен слугою, который не пускал меня далее.

– Ты, дружок, меня не знаешь, – вскричал я, – вот письмо от его превосходительства Ястребова, и я секретарь его, а притом и офицер.

– Хотя бы вы были он сам, то и тут нельзя. Ее превосходительство изволит теперь молиться, и никто не смеет помешать; подождите, она скоро позвонит.

«Молится, – думал я, садясь на скамейке, – вот забавно! Она молится вечером за те грехи, которые будет делать ночью. Прекрасно! Это значит располагаться в делах своих хозяйственно».

Уже составил я прекрасную речь, которую готовился говорить к прекрасной госпоже Бываловой, как она позвонила. Меня вводят, и я вижу женщину около сорока лет, застегивающую щипцы у молитвенника. Она умильно на меня взглянула, сняла очки и спросила: «Ты от него?» – «Так, ваше превосходительство», – отвечал я, подав письмо. Она взяла, вздохнула и начала читать; но приметно было, что чтение не очень ей понравилось. Кончив чтение, она наморщилась и после спросила: «Который вам год?» – «Двадцать осьмой», – отвечал я. «Что получаете жалованья?» – «И сам покудова не знаю; что угодно будет назначить его превосходительству».

– Если он скупо будет награждать, то приходите ко мне, – говорила новая моя покровительница, – я взяла на себя обязанность исправлять его недостатки.

Поблагодаря ее превосходительство за то участие, которое она во мне принимала, пошел с другим письмом к прелестной Лизе. Она жила в изрядных покоях, прибранных очень чисто. Вошед в гостиную, я увидел Лизу, роскошно лежащую на атласной софе. Когда прочла письмецо, то спросила: «Вы служите у господина Ястребова?» – «Так, – отвечал я, – у него исправляю я должность секретаря». – «Старайтесь не потерять этого места; его превосходительство бывает щедр и награждать любит. И прежний секретарь оставался бы, но он, будучи стар и притом неловок, не мог нравиться его домашним. Госпожа Ястребова, – продолжала Лиза, – не из числа древних пастушек, которые любили долго воздыхать по-пустому. Нет! она объявляет торжество своего победителя и сама ждет случая наградить его в минуту слабости, как она обыкновенно выражается. Но как у нее вся жизнь состоит из таких минут, то один насмешник сочинил изрядную эпиграмму, которая носилась по городу целые два дня».

– Почему вы так хорошо ее знаете? – спросил я. – Не думаю, чтоб вам случалось часто видеться!

– Напротив, – отвечала Лиза, – мы с нею хорошие приятельницы и часто сходимся в феатрах, клубах и маскерадах. Собственно из угождения к ней оставила я прекрасного офицера и занялась ее мужем. Я наперед поздравляю вас, господин Чистяков, с занятием настоящей должности и советую не упускать случая к выказанию своих достоинств.

Когда я вышел, то не мог надивиться ветрености Лизиной. «Правда, – говорил я, – письмо к драгуну довольно убедительный знак скромности госпожи Ястребовой, однако Лиза делает худо, да и глупо, о том объявляя, а особливо посторонним».

На другой день поутру, когда вошел я в кабинет Ястребова с бумагами, он показался мне весел и доволен сам собою. «Вы Лизе очень понравились, господин Чистяков, и она просила меня не оставлять вас в нуждах. Я обещал и сдержу слово; а на первый случай вот жалованье за прошедшие полгода и за полгода вперед».

Спрятав деньги в карман, я поклонился и, наполнясь благодарного усердия и преданности к особе его превосходительства, сказал с жаром: «Милостивый государь! Я почувствовал к вам искреннюю приверженность и старался доказать то во всякое время. Я был бы истинно счастлив, если б ваше доброе имя не страдало. Я очень понимаю, что значит честь, а особливо в высокой фамилии. Вы добродушны и смотрите вокруг себя спокойными глазами; меж тем другие клевещут, осмеивают и во зло употребляют доверенность вашу. Вот, милостивый государь, доказательство справедливости слов моих! Прочтите эту бумагу и принимайте свои меры!»

Тут подал я письмо жены его к драгунскому офицеру. Он прочел со вниманием, поглядев на меня пристально, и так захохотал, что я боялся, чтобы он не лопнул. Он велел позвать жену, и когда она явилась, то он все продолжал хохотать. Я не понимал, что бы это значило и как можно так веселиться, читая любовное письмо жены к офицеру. «Что с тобой, друг мой, сделалось?» – спросила жена весело и также смеясь, не зная еще и причины мужней радости. – Я удивляюсь, сударыня, – отвечал муж, – что ты, имея дочерей-невест, сама так неопытна! Можно ли было думать, чтоб этот фаля, этот питомец Бибариуса, способен был к делам, требующим ловкости, тонкости и большой привычки. Ну, теперь ты сама себя наказала за непростительную нерасторопность. Думала ль ты, что нежное письмо твое, над которым, вероятно, столько времени ломала голову, вместо прекрасного молодого драгуна будет читать твой муж? На! Пошли с кем-нибудь другим!

Изумление супруги было неописанное, равно как и мое. Она покрылась багровою краскою и, приняв письмо, вышла, взглянув на меня крайне сердито. Я стоял, побледнев и дрожа во всем теле!

– Видишь, как ты глуп, господин студент! Что толку в твоих науках, когда они не делают тебя умнее, а вместо покровительства навлекают гнев и гонение. Ты стоишь большого наказания, но я извиняю; однако сам догадаешься, что после случившегося тебе в доме моем нет места. С богом! Выйди в сию минуту и больше не показывайся на глаза.

Как увидел он, что я от крайнего изумления не трогаюсь с места, то дал знак двум дюжим лакеям, которые схватили меня за ворот, вытащили из кабинета, из приемной, там со двора за вороты и, толкнув в шею, оставили на улице.

«Ну вот тебе и награда за усердие и преданность! – говорил я, идучи по улице. – Видно, люди совсем переменились или в книгах пишутся одни небылицы! Я и до сих пор иногда вздыхаю тяжко, вспоминая о Феклуше, а господин Ястребов чуть не захохотался до смерти, читая об очевидной неверности жены. Чего ж ожидать от детей? Что скажет такая мать дочери, начинающей развращаться? Что подумает сын о всем поле, видя старую мать свою на пути страма и поношения?» Тут с чувством прочел я стишок из Горация, где стихотворец говорит:

Damnosa quid non imminuit dies?

Aetas parentum, pejor avis, tulit

Nos nequiores mox daturos

Progeniem vitiosorem.

Я направил шаги к дому г-жи Бываловой. Привратник сказал, что она поехала к обедне, оттуда будет в гостях, там у вечерень, после в феатре, на ужине, – словом, меня уверил, что в тот день ее нельзя видеть. Итак, я пошел слоняться; побывал в Кремле, посетил некоторые церкви, и когда настало полуденное время, то я начал думать, в котором бы трактире отобедать. Подходя к одному, я остановлен был наружностию знакомого, как казалось, человека. Он стоял, опершись об угол и устремив глаза в землю. Лицо его было бледно, взоры пасмурны, платье в лохмотьях; это была картина нищего, стыдящегося своего состояния.

«Кто бы подумал, – говорил я, – что сей бедняк тот самый Хвостиков, который за два года так часто посещал Бибариуса, прежнего учителя своего! Но тот был полон, весел, а этот…»

Я подошел ближе и с сердечным участием обнял старинного знакомца. Когда первые приветствия кончились, он говорил:

– Так, любезный Чистяков; счастие гневно обратилось ко мне спиною. Теперь я в таком положении, что хоть в воду. Жена с грудным младенцем сидит без куска хлеба. Они ожидают меня, а чем мне их обрадовать? Я сам тощ, наг и бос!

– Это худо, – сказал я, – тем более, что сегодни и сам я лишился места единственно по глупости; однако у меня денег довольно, и я поделюсь, а там посмотрим! – Восхищение Хвостикова было непомерно; он не мог наблагодариться. Искупив все нужное к обеду, мы с довольными лицами пошли к нему на квартиру, где он просил меня пожить, пока не найду приличного места. Дорогою он мне говорил следующее:

– Первая глупость моя, которая стоит наказания, была та, что я по выходе из училища скоро женился, не подумав прежде, чем буду кормить жену и будущих детей. Марья, дочь дьячка, у коего квартировал я, была та соблазнительница. В первый год супружеской жизни померли тесть и теща и родился сын. Тебе известно, что в свете таков обычай, что без денег ничего нельзя сделать. Человек рождается, скрещивается, растет, женится, родит, умрет – на все и всегда надобны деньги; а как у меня их было мало, то в один год дошли мы до нищеты. Но пока был я при месте, то хотя кое-как пробавлялись; потеряв же с месяц тому назад место службы, я удивляюсь, как до сих пор не умер с голоду. Причиною сей потери было глупое чистосердечие и преданность к пользе вельможи! Тебе известно, что я служил в канцелярии графа Дубинина, человека знатного и слывущего умницей. Я преклонился к пользам его всею душою; старался как можно угодить, но гордый вельможа смотрел на меня тем величавым видом, который говорит: «Ты червь; ползай во прахе и считай себя счастливым, что я из презрения не хочу раздавить тебя!» Долго выискивал я способы обратить на себя милостивое его внимание, как, наконец, подумал, что нашел желаемое. Заметил я, что граф не только не знает правил русского красноречия, но даже и правописания. «Постой же, – думал я, – при первом случае обнаружу в себе великого знатока в том и другом; приобрету удивление, а там и любовь. Чьим достоинствам удивляются, тех и поневоле любят». Скоро нашелся к тому прекрасный случай. Граф, спеша куда-то ехать, подал мне письмо, сказав: «Запечатай и теперь же отошли по надписи». Когда я остался, то прочел письмо и к великой радости нашел, что в нем были беспрестанные ошибки против свойств языка, грамматики и правописания. Подумав хорошенько, я начал поправлять; чернил, вычернивал и так написал письмо графское, что ни одного слова живого не осталось. Совершив такой славный подвиг, я положил письмо к нему на стол и спокойно пошел домой, думая, как приятно удивится граф, узнав, что в штате его есть такой великий мудрец.

На другой день, как скоро явился я, он спросил: «Письмо отправлено?» – «Никак нет, ваше сиятельство; вот оно! Не угодно ли прочесть вновь; у вас было довольное количество ошибок, и я выправил; теперь думаю, получше будет!»

Представь себе грозный и вместе презрительный вид, с каким взглянул на меня граф Дубинин. Ужас объял меня; я дрожал; но преступление уже сделано. «Меня учить вздумал ты? – сказал он тихим и протяжным голосом. – Мне учитель не надобен! – С сими словами исщипал он письмо с моею поправкою в лоскутки, кинул мне в глаза и, отворотись, проворчал: – Поди с глаз, скот, и никогда не являйся!»

Вот тебе, любезный друг, моя повесть. Вперед поклялся я не поправлять ошибок знатных людей, чтобы после не каяться.

Когда он кончил рассказ свой, мы пришли в его квартиру, или, лучше, нору, где нашел я молодую женщину с дитятей. Она была довольно недурна, несмотря на нищенское платье; приняла меня ласково, особливо когда Хвостиков объяснился, что я – их благодетель. День прошел весело, и ночь проспал я покойно на войлоке.

Наутро пошел я к почтенной г-же Бываловой, но она была заперта в молитвенной; прихожу в другой и третий раз, и она то у обедни, то у всенощной. «Вот редкая женщина, – говорил я, – по-видимому, ей не более сорока или сорока пяти лет, а она только и думает о святости. Это похвально, и нельзя сердиться, что меня не допускает. Когда-нибудь да увижу эту добрую барыню, которая сама вызвалась пособить мне в нужде».

В сем ожидании провел я недели три и почти начал терять терпение.


Глава VIII Невидимка

Наконец настало благополучное время; меня допустили к госпоже Бываловой. Она сидела на софе пред налоем, на коем лежала большая церковная книга и ноты. Она начала речь: «Ты, может быть, удивляешься, что я так долго тебя не допускала. Мне известно, что ты лишился места, и догадывалась, что ходишь ко мне искать покровительства; потому, прежде чем могла что-нибудь обещать тебе, хотела удостовериться, будешь ли ты того стоить, то есть имеешь ли те добродетели, которые мне нужны: терпение и скромность. Как ты оказался соответствующим моим ожиданиям, то я и склоняюсь в твою пользу. Хочешь ли служить у меня секретарем? Дело твое будет вести мою переписку, где ты должен сохранить нужную скромность; а в свободные часы читать мне духовные книги, на что понадобится терпение. Содержание все мое, а сверх того, и порядочное жалованье. Согласен ли?»

Что тут упорствовать? Я в тот же день переселился в дом ее от Хвостикова и месяца два провел очень хорошо. Дом госпожи Бываловой, один из лучших домов в городе, не мог мне не понравиться. Хотя служителей обоего пола было и много, но управитель, человек опытный, содержал в нем такой порядок, что все сие множество составляло как бы одно семейство.

Корреспонденция наша была не обширна, и мне заниматься письменными делами ее было нетрудно; но зато чтение житий немного тягостно. В десять часов вечера в доме все утихало, и я входил с нею в молитвенную, садился за налой, она подле меня, и чтение продолжалось иногда за полночь. Ее превосходительство вздыхала, плакала от умиления и говорила: «Ах! когда любовь человека к человеку бывает причиною важных происшествий, то что может любовь духовная?» Такой восторг мешал ей замечать, что у меня пересыхало во рте и язык мешался. Однако, как она всегда поступала со мною ласково, содержание было хорошее, жалованье получал исправно, а сверх того, и подарки, то я продолжал службу ревностно и не роптал; да она и наперед сказала, что я буду иметь нужду в терпении.

Прошел и еще месяц жизни моей в сем доме, как ее превосходительство сделалась больна и не выходила из спальни; а потому как письма, так и чтение остановилось, и я имел время отдохнуть. Однажды в полночь я просыпаюсь с удивлением. Нечто пламенное сжимает меня в объятиях, осыпая страстными поцелуями. На вопрос мой: «Кто?» – мне отвечают на ухо, так тихо, что с трудом можно слышать: «Молчи, любезный друг, и пользуйся своею победою. Если ты скромен, то счастье твое будет постоянно. Никогда не спрашивай меня ни о чем; в последний раз говорю с тобою». Незнакомка замолчала, но зато не переставала оказывать нежных ласк. Я кинул все расспросы. Часа чрез два невидимка ушла, а я уснул очень приятно.

На другой день пристально разглядывал я всех женщин в доме, но догадаться не мог. Одна толще, другая выше и проч. и проч. Постороннему, однако ж, нельзя. Проходит день, другой, неделя; болезнь госпожи моей не уменьшилась, и незнакомка продолжает посещать исправно мою келью. В угодность ей я молчал и не тратил времени в пустоглаголании. Чрез месяц, не к великой, однако ж, для меня радости, госпожа дома вышла, и занятия наши начались. Хотя невидимка реже ко мне приходила, однако все-таки бывала и ласки ее не охладевали.

Прошел год, как я блаженствовал в сем доме и не мог ничего пожелать лучше; однако враг искуситель наустил меня, и я пожелал видеть незнакомую любовницу. Как ни старался я умерить любопытство, представляя, что тем огорчу ее стыдливость; но нет! Демон силен; одолел мое благоразумие, и я решился употребить тот же способ, как и Апулеева Психея, желая увидеть нежного супруга.

В одну ночь, когда я пришел в спальню после чтений Миней, причем слушательница немало воздыхала, обращая слезящие глаза к небу, я зажег прежде приготовленный потайной фонарик, поставил его под кровать и с трепетом сердца ожидал прибытия таинственной богини. Она и не замедлила. Когда настала минута, удобная к открытию тайны, я склонил руку под кровать, вынул фонарь, открыл и – о небо!..

«Ах!» – вскричал я. «Ах!» – вскричала г-жа Бывалова.

Тут я увидел ясно свое неразумие, но весьма поздо. Пролитое полно не бывает. Ее превосходительство вскричала и скоро скрылась за висевшую картину. Я долго стоял как помешанный, а осмотрев картину, нашел за нею потайную дверь, которая вела в маленький коридор или гардеробную. Оставшись один в жестоком отчаянии, проклиная пагубное любопытство и любопытных, я оделся, спрятал в карман деньги и вещи, подаренные госпожою, сел в креслы и решился дожидаться окончания плачевной сей комедии.

На рассвете услышал я на дворе стук кареты и звук бичей. Когда же все замолкло, то управитель вошел в мою комнату, вручил почтительно письмо и стал к стороне, ожидая ответа. Я распечатал и читал:

«Малодушный!

Или не довольно оказала я тебе свою слабость, что решился сделать меня посмешищем целому дому? Разве ты был недоволен? Разве имел в чем нужду? Признайся, что нет; а только ветреность и хвастовство исторгли из рук твоих счастие, тебя ожидавшее. Я полюбила тебя нежно и хотела сделать счастливым, если ты будешь послушен. Я не находила надобности принуждать себя; ибо, имея большой достаток и знатное имя, мне не для чего лишать себя удовольствия. Видишь, какого благополучия лишился ты по своей необузданности? Теперь все потеряно, и невозвратно! Я уезжаю в украинские свои деревни;

а ты, думаю, также не почтешь приятным оставаться в моем доме. Управитель мой выдаст тебе две тысячи рублей в награду за труды твои. Суди, сколько бы ты был счастлив, если б менее любопытствовал».

Первая мысль по прочтении письма была потребовать от управителя обещанных денег; но он извинился, представляя, что у него наберется не более тысячи рублей, которые и получу я, если дам расписку в две. Я охотно исполнил его требование, получил деньги и вышел с тем, чтобы никогда не возвращаться. Будучи богат, я нанял порядочную квартиру и слугу; занялся чтением, прогулками и феатрами. До сего последнего рода увеселений я скоро пристрастился; посещал почти каждое представление и вознамерился сам сделаться комическим сочинителем. Феатр всегда казался мне превосходным заведением, имеющим право едва ли не на большее уважение, чем некоторые училища. Правда, нередко лицо Александра Великого, или Тита Веспасиана, или Марка Аврелия представляет бездельник, развратник или плут. Но какое мне до того дело; только бы хорошо действовал. Что мне нужды, что девица, представляющая невинность, готовую взойти на эшафот, только бы не осквернить чистоты своей от прикосновения могущего тирана, на самом деле есть беспутная девка, которая ищет пожилых сиятельных сатиров, дабы поубавить золотистое их сияние? Если она на феатре богиня, с меня и довольно: пусть дома будет, чем хочет. Большая часть многоученых людей порицают актеров домашнею жизнию, а в некоторых государствах правосудие так было неправосудно и жестоко, что лишало их чести погребения.

Так рассуждал я на досуге, как объявили в газетах, что в такой-то день будет в первый раз представлена драма, в которой первую роль будет играть новоприезжая из Петербурга актриса Фиона. Если б я знал содержание той пиесы, то, верно, не пошел бы; но, не зная, я полетел. Народа было стечение великое; нетерпение всех видеть Фиону было чрезмерно, и едва показалась она, как гром рукоплесканий раздался по партеру. Я пялил глаза, сколько мог; и чем более глядел, тем больше уверялся, что славная актриса Фиона есть почтеннейшая княгиня Фекла Сидоровна Чистякова. Рост, осанка, голос – все, все открыло ее в глазах моих! Правда, она сделалась очень приманчива; но чего не делает время! Она, может быть, также училась у какой-нибудь профессорши, как я у Бибариуса. Различные чувства двигали мною. Любовь, ненависть, сожаление, гнев, чувственность и мщение попеременно овладевали моим сердцем. Когда зрелище кончилось и знатнейшие люди бросились на сцену ссыпать новую актрису поздравлениями и обнадежить выгодами, я пошел к выходу, дабы узнать жилище моей княгини, а после уже подумать, на что решиться. Хотя ей было уже за двадцать пять лет, но она с помощию искусства, а особливо на феатре, при свечах, казалась прелестною! Да кто в таких случаях из женщин и не прибегает к помощи искусства?

Подъехала богатая карета князя Латрона, человека весьма знатного, щеголеватого и великого охотника до актрис, танцорок и вообще всех нимф радости и веселия. Феклуша, осыпанная алмазами и жемчугом, вышла, исследуемая гайдуками и скороходами его светлости, села в карету и поехала. Я бросился бежать сзади и столько имел силы, что не упустил из виду ни на минуту. Карета остановилась на Тверской улице у великолепного дома. Феатральная богиня вышла и скрылась.

Почти всю ночь провел я без сна, рассуждая, что мне делать с своею женою. Я весьма хорошо знал по слуху, что князь Латрон есть человек значительный; а потому и заключил, что не он был похитителем моей княгини. Разные страсти меня тревожили; от любви переходил я к ненависти, и мщение кипело в сердце. С таким намерением переменил я квартиру и нанял комнату в трактире на Тверской улице, чтоб удобнее исполнить план свой. Дни проходили за днями и составляли месяц, а я страдал и не мог видеться с женою. Сто раз лучше не видать неверной, чем быть свидетелем ее бесчинства. Смотря на нее в феатре, я почти не узнавал ее. Та ли это Феклуша, которая в набойчатом платье выходила ко мне на огород или изгибалась под коромыслом? Нет! Это знатная женщина, воспитанная в неге и роскоши. Ее надменный вид, ухватки, поступь – все показывает глубокое познание нравов настоящего времени и уверенность в своем превосходстве и любезности.

Зима наступила. Вечером сидел я у себя в комнате и без всяких мыслей смотрел на дым, выходящий из моей трубки. Прошедшая жизнь представлялась мне в том порядке, как она происходила; задумчивость овладела мною, как голоса двух человек в боковой комнатке рассеяли меня. Они были трактирные мои знакомцы и соглашались звать меня пить чай. И подлинно, один скоро взошел, сделать предложение, и я не отказался. Один, молодой человек в двадцать пять или под тридцати лет, приятный собою, довольно востер, знающ в светском обращении и тому подобном. Товарищ его был около тридцати пяти лет, так, как и я, пасмурен, угрюм и нелюдим. Однако нам не мешало это быть веселыми. Выпив по стакану пуншу, мы сделались откровеннее обыкновенного, и веселый приятель спросил меня: «Скажи, пожалуй, друг мой, нет ли у тебя в Орловской губернии в селе Фалалеевке родственника князя Чистякова?» Сначала сей вопрос привел меня в замешательство; но я скоро оправился и отвечал бодро: «Ты удивляешь меня, говоря, что есть князья моей фамилии. Я сын серпуховского мещанина, очень бедного, и за воспитание, каково ни есть, обязан благотворению посторонних людей».

– Я очень рад, – сказал незнакомец, – что ты не из роду князей, из которых одного изрядно я попотчевал. Слушай мою повесть: она коротка и не наскучит. У меня есть прекрасное намерение, которое теперь же сообщу и тебе; я думаю, ты не откажешься пособлять честному человеку в добром предприятии. Уверяю, раскаиваться не будешь, ибо прибыль пополам.

Он начал следующим образом.


Глава IX Тройственный союз

Отец мой, господин Головорезов, был богатый дворянин, имевший усадьбу и дом недалеко от славного города Курска. Воспитание мое было по-тамошнему самое лучшее. В семнадцать лет я умел читать и писать по-русски, а на французском языке мог браниться не хуже всякого француза. Отец мой любил до крайности псовую охоту и меня; мать же мою и сестру ненавидел, ибо последнюю почитал он залогом любви жены своей к кому-то другому. Хотя все соседи старались разуверить его в сем, как они говорили, предубеждении, однако отец мой находил причины им не верить. Главное упражнение мое было ездить с отцом на охоту; на досуге же я гонялся за дворовыми девками и, собрав слуг, велел им бить друг друга и не мог налюбоваться, видя кровь, текущую из зубов и носов, а волоса, летящие клоками. Отец дивился остроте изобретения сего и уверял, что я со временем буду великим человеком. Когда мать моя вступалась за кого-либо, отец кидал на нее взор презрения и заставлял меня плевать ей в глаза, что и делал я с великим искусством.

Дела наши шли довольно хорошо, но один неблагоразумный поступок отца все испортил.

Однажды он, возвращаясь с охоты, где был и я, заехал к крепостному нашему кузнецу. Как батюшка был тогда более надлежащего в духе, то начал очень нескромно шутить с женою сего Вулкана, пригожею чернобровкою, настоящею Венерою. Ковач сильно рассердился, и скоро дело дошло до того, что мужик схватил молот и грозил размозжить ему голову. Тут я советовал отцу отложить расправу до утра; но когда урожденный дворянин послушается совета, сколько бы, впрочем, оный ни был разумен? По его приказанию кузнеца схватили, связали руки и ноги, взвалили на наковальню, и батюшка имел удовольствие отомстить ему самым жестоким и позорным образом. Я возвратился домой и как ни наказывал псарям молчать о сей шалости, но проклятые проговорились, все в доме узнали, и не успел еще батюшка поутру воротиться из кузницы, как прибывшая из Курска команда его взяла, и через несколько времени его отправили, как слышно было, охотиться за Байкалом.

Оставшись полным господином над поступками своими, я захотел быть один господином имения; а потому, посоветовавшись с разумным псарем, поехал в город и подал челобитную, в которой изъяснял, сколько умел, что один имею право на наследство.

Дело мое длилось около полугода; я прожил уже четвертую долю имения, то на обеды, то на подарки, как, наконец, вышло в мою пользу. Сестру совершенно отлучили от наследства, а о матери сказано, что я обязан кормить ее по смерть.

Возвратясь с торжеством в деревню, я объявил решение суда. Бедняжки ахнули: мать рыдала, а сестра упала на колени. Но я был мужествен, как и должно дворянину; сестру вытолкал в шею, объявив ей, что в Курск прибыл из Москвы один князь, который охотно принимает к себе в услужение хорошеньких девушек; мать поселил я на скотном дворе.

Два года жил я прямо по-дворянски. У меня были каждый день пиры, игрища, скопление друзей бесчисленное; зато я каждую неделю давал и вексельки, но нимало о том не беспокоился. Один из приятелей уверил меня, что в Москве и Петербурге все знатные люди так поступают. Однако все скоро взяло другой оборот. Несговорчивые заимодавцы, наскуча моими отказами, приступили к суду, который был тогда для них уже снисходителен. Все имение мое описано, продано с публичного торгу; я выехал из деревни с двумя слугами и несколькими сотнями денег. В Курск стыдился я показаться, а потому поехал искать счастия в Орле. Но как и там, думал я, если не мое имя, то, верно, отцовское известно по сказанному происшествию, то рассудил за благо назваться щеголеватым именем князя Светлозарова.

В лучших домах принят я был отлично. Я не совестился рассказывать о своем богатстве, о знатности и силе близких родственников, а все с тем намерением, чтобы соблазнить какого-нибудь богатого купца отдать за меня дочь свою. Это – единственное средство поправить худые обстоятельства промотавшегося дворянина.

Между многими домами я очень часто вхож был к господину Перевертову, старому богатому откупщику. Он был большого роста, имел голову с котел, был сед, но вместе миллионщик, и потому принимаем был везде с отличною почестью. Он имел одну только дочь, устарелую невесту, и на нее-то обратил я все мое внимание, а отцу оказывал всевозможные услуги.

Старый Перевертов хотя был очень скуп для других, но для своих увеселений не щадил ничего. Обычай его был странный. Конечно, оттого, что родился в низком состоянии, он под старость не кинул подлых обычаев. Он имел на содержании купецкую дочь, крестьянку и горничную девку, которые стоили ему недешево. Сего рода богини требуют от богатых и старых любовников не менее расходов, как и знатные барыни.

Однажды старый Перевертов позвал меня таинственно в свой кабинет. Я думал, что он, уведав угождение мое к предурной его дочери, прельстился моим сиятельством и сам мне станет предлагать о женитьбе, как он вывел меня из заблуждения следующим объяснением: «Любезный князь! Ты, может быть, удивляешься моему вкусу, что я не ищу любви у этих щеголеватых барынь и их манерных дочек? Так! терпеть не могу тощих и бледных, вертлявых кукол, у которых в пятнадцать лет седеет воображение, утомленное феориею наслаждения в любви.

Мне нравятся одни простого состояния женщины, которые богаты телом; а до духа мне и дела нет! Знай, любезный князь, у меня есть на примете прекрасная крестьянка, хотя она слывет и княгинею. Около двухсот верст отсюда есть деревня Фалалеевка, наполненная бедными князьями. Жена одного из таких князей, не более двадцати лет от роду, румяна, здорова, полна. Я ничего не пожалел бы, только б ее достать в деревенский сераль мой. Не возьмешь ли на себя, милый друг, привезть ее; ибо мне в такие лета обольщать в глазах мужа трудно. Издержек я не пожалею; и дам тебе письмо к тамошнему старосте, который много мне обязан и не пожалеет трудов.

Подумав несколько времени, я охотно согласился. «Теперь-то и угодить старому сатиру», – думал я и чрез несколько дней выехал в сопровождении одного своего слуги, запасшись золотыми колечками, сережками, платками, тафтою разных цветов и прочими приманками деревенских красавиц. Я уноровил так, что приехал в Фалалеевку в самую полночь. Когда староста прочел записку, в которой, между прочим, сказано, что за содействие в моем предприятии обещается ему сто рублей, то не знал, как лучше принять меня. Мне хотелось быть никому не известным, а потому он отвел мне светелку, коляску запер в сарай, а лошадей – в конюшню и, узнав на другой день, в чем состоит дело, вышел молча; через полчаса вошел с молодою девушкою, которую я прежде почел было за княгиню Чистякову, как он сказал: «Вот вам, сиятельнейший князь, княжна Макрида Угорелова, которой Фекла Сидоровна, вас пленившая, хорошая приятельница». Я прослезился перед Макрушею, объявляя, как я горю пламенем к прекрасной ее подруге. Не знаю, мои ли слезы, или кольцо, надетое на ее палец, а платок на шею, вдруг ее убедили, и она поклялась, что я скоро получу желаемое.

И подлинно, на третий день после сего свидания княжна пришла ко мне с княгинею, и под каким-то предлогом нас оставили одних. Мне, хотя урожденному дворянину, Фекла показалась пригожею, и мысль овладеть ею сделалась господствующею. Может быть, вы, господин Чистяков, не знаете, как легко привлечь деревенскую красотку. Я вдруг поцеловал ее руки и упал на колени, клянясь вечною любовию. Она, бедняжка, сего никогда не видала от мужа своего, деревенского пентюха, и менее нежели через час, смеясь и плача, сделалась моею. Ее неловкость мне полюбилась, и я решился, вручив старосте обещанные сто рублей, провести с нею несколько времени в полном удовольствии, пока склоню ее бежать со мною, ибо она тогда не решилась. Спустя дней пять она пришла ко мне с узлом и сказала: «Поедем! Я теперь уверена, что в этом нет греха: муж мой растолковал, что другие делают и более». В ту же минуту я ускакал и скоро прибыл в деревню, где господин Перевертов имел свою дачу, которую назвал «Пафосом».

Старик был в восхищении, но зато молодая крестьяночка сильно испугалась, узнав, что я был временный любовник, а постоянный будет он. Несколько дней она не хотела осчастливить его, но после подарки влюбленного, мое красноречие, примеры купеческой дочки и комнатной девушки решили ее сомнения, и Перевертов в одно утро вручил мне дорогой бриллиантовый перстень, сказав, улыбаясь: «Вот вам за труды, князь!»

Случай сей почел я благоприятным и, с великим жаром объявив страсть мою к его дочери, просил родительского соизволения. Он выпучил глаза, в которых совсем я не находил желаемого ответа. «Как? – вскричал он. – Вы так далеко смеете простирать свои желания? Это крайне безрассудно! Разве не знаете, что дочь моя единственная наследница обширного имения, собранного мною неусыпными трудами в течение каких-нибудь пятидесяти лет? Многие богатые люди, имеющие высокие государственные чины, давно ищут руки ее; но я не тороплюсь. Ей еще не исполнилось и тридцати, а невеста с миллионом приданого найдет знатных и молодых женихов и в пятьдесят лет. Прошу, князь, со мною не ссориться и сейчас оставить дом мой с тем, чтоб более не показываться». Он отвернулся и ушел. Я велел заложить лошадей и уехал от неблагодарного, проклиная его со всеми миллионами.

В продолжение почти пяти лет вел я жизнь кочевую. Объездил множество городов и сел; сносил счастие и несчастие и, прибыв в Москву, подружился с сим почтенным приятелем, который так же, как и я, борется с судьбою. Он оставил скупейшего отца, попа фатежского, и пошел искать счастия.

Вдруг вспомнил я о Сильвестре, о попе Авксентии и фатежском правосудии и смешался; но скоро, пришед в себя, спросил:

– Что же далее, почтенный приятель?

– А вот, – продолжал он, – скоро услышите. Прожив в Москве несколько времени, я нечаянно увидел мою Феклушу на феатре, и мгновенно страсть моя возобновилась не столько к ней, сколько к бриллиантам, на ней блиставшим. Скоро узнал я, что она на содержании у знатного польского боярина князя Латрона, который, будучи уже полустар, так ревнив, что и представить невозможно. Он не отпускает своей пленницы никуда без себя, и в феатр ездит она в его карете, в сопровождении кучи слуг. Однако, несмотря на сии предосторожности, я успел увидеться с нею после представления. Она узнала меня, приятно удивилась и со слезами рассказала, что готова бы мне отдаться со всем своим имением, которое не ничтожно, но не знает как и боится старого богача, который очень могущ. «Нет, ничего, прелестная моя Феклуша, – отвечал я, – посмотрю и, верно, найду способ похитить тебя из когтей зверя». Однако, сколько мы ни думали с Сильвестром, моим другом, не находим возможности двоим управиться. Одному надобно безотлучно сидеть на козлах, другому быть у веревочной лестницы, ибо все двери на запорах; а третьему – в ее покое и подавать, что полегче и выгоднее. Итак, милый друг, согласен ли ты быть членом в нашем союзе; а ненагражденным не останешься! Имущество разделим на четыре равные части: одну Феклуше, так, как невесте на приданое, а последние три – по себе. Я поскачу в Петербург, а вы куда хотите, и делайте, что вам полюбится.

– Как не соблазниться таким прелестным предложением! – вскричал я с радостию, хотя у меня сердце обмирало, и мщение волновалось с каждою каплею крови. Мы дали друг другу руки и, чтобы союз был крепче, выпили бутылки две вина и разошлись.

Лежа в постели, я размышлял, как бы лучше отомстить обманщику и вероломной женщине. Мне впала предорогая мысль, и я заснул приятно. Сновидения представляли торжество мое.

Поутру, когда товарищи мои принялись каждый за свое дело, – один готовить экипаж, а другой веревочную лестницу, – я бросился в дом Латрона. Слуга сказал мне, что я не могу его тот день видеть, ибо он занят важными делами.

– Это не мешает, – говорил я, – поди и доложи. Дело, за коим пришел я, не есть просьба, до меня касающаяся; я пришел для него самого. Если теперь меня не выслушает, то завтре об эту пору будет страдать и ужасно раскаиваться.

Слуга, посмотрев с удивлением мне в глаза, вышел, а чрез несколько минут ввели меня в кабинет вельможи.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества