ТЁМНЫЙ ВЕСТНИК
Прабабушке Агафье было почти девяносто. Её кожа напоминала старый пергамент, испещрённый морщинами-иероглифами целой жизни. От неё пахло лекарствами, сухими травами и тем особенным запахом старости — смесью пыли, нафталина и уходящего времени.
Правнуки, Кирилл и Милана, часто оставались с ней одни. Хотя она и сама отлично справлялась, как никто другой в её почтенные годы. «Сердце у меня молодо, вот и живу», — повторяла она, и дети верили. Они не знали, что это сердце давно стало пустой камерой, где эхом отдавались только удары, но не чувства.
Кирилл и Милана слушали её рассказы. А она всё вспоминала детство. Голодное и босоногое. Начало двадцатого века, смутное послереволюционное время. Для малышей эти истории казались сказочными и дикими. Они плакали, жалея её, и слёзы катились по их щекам горячими и солёными. У бабушки же глаза оставались сухими и пустыми, как колодец, из которого давно ушла вода.
В раннем возрасте Агафья — попросту Глаша — оказалась в приёмной семье, где и без неё было десять детей. Сколько ей тогда было лет, она не помнила. Не знала точной даты своего рождения. Не знала, что день рождения — это не просто дата, а начало отсчёта времени, которое можно любить или ненавидеть.
В приёмной семье она работала нянькой. Смотрела за детьми. Ела один раз в день, после того как поедят её «приемники». Спала на скамье, укрывшись холщовой тряпкой. Хотела бегать по улице с ребятишками, но её не отпускали. Бесконечно нагружали работой.
Через год она сбежала. Осталась на улице.
Однажды весной нашла на помойке куклу. Без глаза, с оторванной рукой. Прижала к груди и улыбнулась. Впервые.
Ночью, в колокольне, разговаривала с куклой, дала ей имя. А утром кукла исчезла. Может, украли. Может, ветром унесло. Глаша не плакала — слёзы высохли в ней ещё в той колокольне, замерзли и превратились в лёд где-то глубоко внутри. Она просто сжала кулаки и больше никогда не улыбалась.
«Ночевалку» нашла в старой, заброшенной церковной колокольне. Внутри пахло плесенью — сырой, землистой, с горьковатой нотой гниющего дерева, голубиным помётом и холодным камнем. Камень высасывал тепло из тела, как губка. И тишиной — густой, липкой, как смола.
Свет проникал только через узкие щели, рисуя на полу пыльные световые столбы. В них танцевали мириады пылинок. По углам шелестела солома, принесённая ветром. Где-то высоко под куполом ворковали голуби.
Днём бегала с беспризорниками, воровала у булочника-толстяка хлеб. Это было самым потешным занятием — дразнить и таскать хлеб. Так весело ей ещё никогда не жилось.
Пока не пришла зима.
В самый холодный и голодный день, когда мороз сковал улицы ледяным панцирем, а дыхание превращалось в белые облачка, которые тут же замерзали в воздухе, толстяк-булочник поймал её. Рванул ухо так, что оно наполовину надорвалось. Долго пинал. Тяжёлыми, чёрными сапогами.
Глухой стук. Удар. Ещё удар.
Каждый отдавался в костях, в зубах, в висках. Сначала боль острая, режущая. Потом — тупое, разлитое пылание. Рёбра хрустели. Влажно, противно.
Во рту — солоно-горько. Кровь. Горло. Дышать невозможно.
Темнота.
Ребята отволокли её в колокольню и закопали в соломе. Были уверены, что она там и умрёт.
Очнулась Глаша. Не знала, сколько времени провела так, но запах и вкус собственной крови запомнила навсегда. Всё тело болело, руки не поднимались. Не было сил скинуть пропитанную кровью солому со своего лица. Слёзы катились по щекам, размывая кровь. Не было сил для стона или крика. Всхлипы становились всё тише.
В этот момент девочка поняла, что умирает. Из последних сил хриплым, слабым голоском прошептала:
— Помогите... Хоть кто-нибудь...
От пронизывающего, костного холода тело стало остывать. Она уже не чувствовала ничего.
В арки старой колокольни ворвался морозный ветер — режущий кожу тысячами ледяных игл. Выл, как раненый зверь.
Сено поднялось над ней и повисло в воздухе. Сквозь него показался мужчина с чёрными крыльями за спиной. Размах — невероятно огромный. На фоне чёрных крыльев мелькнула белая голубка. И исчезла.
Глаша пыталась отползти. Каждый мускул в её избитом теле кричал от боли. Но тело не слушалось — тяжёлое и чужое, будто налитое свинцом.
Его лицо оказалось перед глазами девочки. Крылатый мужчина — то ли ангел, то ли демон — смотрел на неё прозрачными, как лёд, глазами. В них не было ничего человеческого: ни злобы, ни жалости, ни любопытства. Только пустота. Холодная и бездонная, как ночное зимнее небо.
Крылья шуршали, как сухой пергамент. От них веяло морозным звоном.
И этот взгляд прожигал не только кожу, но и что-то внутри. Что-то глубокое и важное, о чём она даже не знала.
Голос в голове сказал:
— Я дам тебе жизнь, а ты мне душу.
Глаша не понимала, почему он выбрал именно её. Может, потому что она была одна? Или потому что её душа, несмотря на всю грязь и голод, всё ещё была чистой?
Ангел, казалось, читал её мысли:
— Ты сильная. Ты выживешь. А твоя душа... она мне нужна.
Глаша не знала, что такое душа. В её короткой жизни были только голод, холод и боль. Душа? Какое-то церковное слово, которое священник говорил на проповедях. У беспризорников не было душ. Были только животы, которые нужно было наполнять, и тела, которые нужно было согревать.
Она знала только одно: у неё ничего нет. Ни родителей, ни дома, ни еды.
Как только приоткрыла рот, её сдавила непреодолимая сила.
В глазах потемнело...
Когда сознание вернулось, девочка смогла дотронуться до своего лица. Тело продолжало болеть, но она смогла встать на ноги. Шаг за шагом... и пошла.
Всю свою жизнь Агафья хромала, была глуховата и очень болела. Особого счастья и удачи не было. Военное, беспризорное детство. Голод. Холод. Тяжёлая, каторжная работа, которая перемалывала кости и сушила душу.
Сделала её жесткосердной.
Однажды её дочь, тогда ещё маленькая, упала и разбила колено в кровь. Агафья посмотрела на плачущего ребёнка, на кровь, смешивающуюся с грязью, и сказала только:
— Сама виновата, надо смотреть под ноги.
И ушла. Оставила девочку одну во дворе.
В её груди не дрогнуло ничего. Только пустота.
Иногда, глубокой ночью, когда все спали, Агафья лежала с открытыми глазами и пыталась вспомнить, каково это — чувствовать. Вспоминала тот день в колокольне. Холод камня под спиной. Вкус крови во рту. И тот голос:
«Я дам тебе жизнь, а ты мне душу!»
Что такое душа? Она так и не поняла. Знает только, что с тех пор внутри тихо. Слишком тихо.
Так было со всем. Когда соседка пришла за солью, Агафья молча протянула щепотку, даже не взглянув. Когда муж напивался и бил посуду, она просто уходила в другую комнату и смотрела в стену.
Её не трогали ни чужие беды, ни свои. Она существовала, как механизм: есть, спать, работать.
У неё было два мужа — тираны, пьяницы и дебоширы. Трое первых детей умерли, не прожив и года. В живых осталась только одна дочь — бабушка её правнуков.
Такая нелёгкая доля сделала женщину хладнокровной. Не умеющей сопереживать, сочувствовать, любить. Свою дочь она ни разу не хвалила, не обняла и не поцеловала.
Стала безучастной и бездушной, как выветренный камень. Возможно, потому что тот самый ангел отнял у неё душу.
Внуки жалели её, слушая рассказы о прошлом. Их слёзы были не просто реакцией, а попыткой смыть ту боль, которую они интуитивно чувствовали в её рассказах.
А перед смертью Агафья стала бояться оставаться одна. Была уверена, что за ней придет тот самый мужчина с чёрными крыльями.
Для семьи это было больше похоже на бред человека, чей разум постепенно покидал её. Но дети продолжали с ней сидеть.
За день до её смерти Глаша не отпускала детей ни на минуту. Всё время кричала, просила держать её за руку и велела задернуть шторы в спальне.
Кирилл и Милана боялись. А бабушка всё повторяла:
— Он придет, не пускайте его!
Ближе к вечеру в её спальне задрожало стекло. Раздались стуки в двери. Дети смотрели в глазок — никого.
— Ты слышал? — прошептал Кирилл, прижимаясь к сестре.
— Ничего, — ответила Милана, но пальцы сжали край её платья.
Они плакали и просили Боженьку о скором возвращении мамы с работы. Ближе к вечеру у бабушки отнялась речь, и дети не могли уже понять ни одного её слова.
Вернувшись с работы, мама сменила их. Сидела с умирающей весь вечер, не оставляя ни на минуту. Держала бабушкину руку и думала о том, как та ни разу не обняла её.
Она выросла, не зная материнской ласки. И потому со своими детьми была особенно нежной. Давала им то, чего не получила сама.
И теперь, глядя на угасающую старуху, чувствовала не боль, а пустоту. Ту самую, которую носила в себе Агафья.
Ночью за окном бушевала вьюга. Ворвавшийся в спальню морозный ветер с треском распахнул заклеенное на зиму окно. В комнату посыпался снег.
Женщина кинулась к окну, скорее его закрыть. А когда повернулась — увидела, что её измученная болью бабушка стоит в дверном проёме...
Агафья издала стон. Вернее, скрип.
Из приоткрытого рта вылетело тёмное облачко, размером с футбольный мяч. Оно не просто вылетело — вырвалось, будто его долго держали взаперти.
Облачко было густым, плотным, почти осязаемым. В нём клубились оттенки: синева тоски, багровые прожилки боли, чёрные вихри забытых обид.
Оно повисело в воздухе, колеблясь, как будто не решаясь. Затем медленно начало растворяться. Не исчезая, а становясь частью воздуха комнаты.
Таяло. Становилось тоньше, прозрачнее.
И вдруг — звон. Тонкий, высокий, как стекло. Звон, которого никто не слышал, но все почувствовали.
Облачко дрогнуло и исчезло.
А в комнате остался лёгкий запах миндаля и мокрого камня. И тишина.
За окном, в снежной мгле, пролетела стая птиц. Белых, как снег, и чёрных, как ночь.
Агафья рухнула на пол.
От увиденного женщина закричала, разбудив детей. Они тут же поняли: бабули больше нет.
Приходил ли кто за ней, никто так и не понял. Но их мама верила, что за бабушкой приходил тот самый чёрный ангел — ангел смерти.
А Кирилл и Милана, став взрослыми, иногда вспоминали то тёмное облачко. И думали, что, может быть, это и была та самая душа, которую бабушка так долго носила в себе, но не могла ощутить.
И теперь, наконец, она была свободна.
Эпилог
Спустя годы Кирилл, уже став отцом, рассказывал эту историю своей дочери. Девочка слушала, широко раскрыв глаза, а потом спросила:
— Папа, а куда улетело облачко?
Кирилл посмотрел в окно, где весеннее солнце играло в каплях дождя.
— Оно стало частью всего, — сказал он. — Частью ветра, дождя, света. И теперь, когда мы чувствуем что-то по-настоящему, может, это оно напоминает о себе.
Девочка задумалась, а потом крепко обняла отца.
— Я рада, что бабушкина душа теперь свободна.
— Я тоже, — тихо ответил Кирилл, чувствуя, как что-то тёплое и давно забытое отзывается в его груди.
А в старой колокольне, которую давно снесли, до сих пор иногда, в тихую лунную ночь, будто бы слышится тихий звон. И тот, кто его услышит, на миг почувствует одновременно и огромную боль, и безмерное облегчение.
Как будто что-то, наконец, обрело покой.
