Ответ на пост «Зачем нужна антисоветчина?»2
По поводу "антисоветчины". У многих читателей, видимо, сложилось впечатление что в СССР все было безпроблемно и гладко, и у нас только с 1991 года начались проблемы. Не кажется ли вам, дорогие друзья, что проблемы были и раньше, просто об этом не писали/не освЕщали массово?
Если бы у нас было бы больше новостей о хорошем в стране, и больше о плохом на западе, замалчивание нехорошего в СМИ, сплошной позитив и пр. у нас, наверное тоже было бы "как в СССР".
Может дело не в "антисоветчине", а в том что люди просто не получали негативных новостей или всей правды?
Я не хочу "облить СССР грязью"
Сегодня я хочу опубликовать очерк нашего дедушки журналиста Эдвина Поляновского от 31 июля 1990 - "Слово и власть", часть материала была опубликована в газете, остальная часть была опубликована в книге "Венок раскаяния" (1991). Я объединил общий материал в один и публикую вам для ознакомления.
Напишите в комментариях, читали ли вы (если вы старшее поколение) газеты тех лет, писали ли вы письма в газеты о подобных проблемах, о которых рассказывается в очерке, бывали ли с вами/вашими знакомыми подобные случаи или вы скажете "это все перестроечная ложь"?
У нас столько людей живших в СССР, мир тесен. Мне удалось познакомиться с Олегом Константиновым из Пскова, который рассказывал дедушке про псковских десантников 6-й роты (пишите в комментариях, не против ли вы если я опубликую эту серию очерков, несмотря на то, что день памяти уже прошел), писала читатель знавший художника Д.П. Цупа ("Смерть художника") и родственница Николая Шипунова, героя очерка "Драма в Бечевинке". Много лет спустя всплыли некоторые неточности в материале, и я опубликовал на сайте соответствующий пост по ее письму. Может быть и вы, дорогой читатель, прочтя данный очерк, что-нибудь вспомните или окажетесь родственником или знакомым одного из упоминаемых героев.
Четверть века назад, на заре туманной юности, когда я впервые перешагнул кабинет Главного редактора «Известий», среди прочих вопросов был задан и этот: какие материалы больше любите писать — критические или…
Вопрос многозначный, но основной подтекст был прост: ЧТО движет рукой начинающего журналиста?
Ответил что-то бесхитростное. Когда, мол, пишешь о героизме, подвижничестве да просто о хорошем человеке, невольно удаляешься от суеты, вздора и горечи, возвышаешься над всеми нелепостями жизни. Это занятие приятное.
Писать же о дурном — неприятно, о несчастьях — тяжело. Но тут другая отрада — минует время, и получаешь ответ: «меры приняты».
С годами обнажалась лукавая ложь. С одной стороны, «меры приняты» далеко не всегда означало, что они действительно приняты. С другой, наши песенные и прочие заповеди — «У нас героем становится любой» или «В жизни всегда есть место подвигу» — оказывались не просто блудливыми, но и опасными. Почему «всегда»? В мирное время? Нужно просто честно работать, а не самоотверженно преодолевать трудности; когда в хозяйстве все до мелочей отлажено, не должно быть места героизму. Почти за каждым геройством чья-то халатность, чей-то грех.
Подвижники же при том, что жизнь наша к лучшему никак не меняется, вызывают более сочувствие, чем восхищение.
Такое задание было: написать о провинциальном подвижнике, интеллигенте из глубинки, чья жизнь и поступки вызвали бы у читателя прилив сил. Написал («Минувшее ваше, как свечи…»), Николай Михайлович Пидемский — человек чистый и сильный, но система оказалась сильнее, она, как в химической реакции, нейтрализовала все его благородные дела, низвела жизнь его до уровня сегодняшнего нищенского дня.
Напиши о передовом рабочем. Нашел такого рабочего. Но его выгоняют с завода. Честному человеку невозможно работать на нашем типичном предприятии, где нет порядка, простои сменяются авралами, вместо перестройки — латание дыр.
Наконец, задание более конкретное. Под Симферополем, на месте массового расстрела в годы войны, установлен мемориал «Поле памяти». Надо воспеть. «Могу ли я писать о мародерах, которые раскапывали там могилы и снимали с мертвых золото?» — «Нет».— «Могу ли я рассказать о предателях, местных жителях, которые и теперь живы и здоровы, потому что сами не расстреливали, но указывали немцам адреса будущих жертв?» — «Нет».— «А зайти в сегодняшние дома тех жертв могу?» — «Лучше не надо».
Кажется, все преграды расставлены. Но опять вместо гимна — реквием. И с этим поделать ничего нельзя, просто жизнь сама берет за руку и ведет за собой.
Главный редактор с грустью и пониманием говорил:
— Опять написал не о том, но публиковать это надо. Когда отказывали, важно было, чтобы Главный не лукавил. Когда он говорил: «Не могу взять на себя» или: «Еще не время», все честно вставало на свои места, возразить было трудно. По первой причине не был опубликован «Певец», по второй — половина Парижских дневников, там, где речь о генерале Деникине, о Шаховской, о массовом истреблении русской интеллигенции в 20-х и 30-х годах.
Для кого пресса — желтая, а для кого — своя?
В 1976 году я написал о старушке Анастасии Огурцовой из села Сычевка Смоленской области. В войну ее муж и сын были руководителями подполья. Когда группу вывели на расстрел, отец успел прикрыть сына. Мальчик все равно погиб потом — на фронте. Лишь четыре с лишним года спустя удалось опубликовать и второй рассказ о ней — о ее сегодняшней жизни. Завалившаяся крохотная избушка, 27 рублей пенсии. Девятый десяток, ни дров на зиму заготовить, ни огород вскопать. Рядом, через пять домов, — школа, во дворе которой памятник ее сыну, а о ее нищенском существовании не знает ни один человек.
Главный редактор (в ту пору — фигура зловещая) был в командировке, первый заместитель взял публикацию на себя.
Звонок — мне от заместителя Главного. В ЦК, в агитпропе очень хвалили очерк. Кто? Тяжельников. Еще звонок — от первого заместителя Главного. Да, хвалили, приходи на планерку, будем обсуждать, хватит уже в кустах прятаться. Решили быть честными.
Через три дня вернулся Главный. Куда-то с утра съездил, говорили потом — к Суслову. Вернулся, собрал заместителей, на столе лежал очерк, весь исчеркан. Я слышал, что Главный, когда бывал в ярости, кричал и топал ногами. Как было в этот раз — не знаю, но заместители вышли растерянные, убитые.
Для кого пресса — желтая, а для кого — своя? После публикации старушке Огурцовой назначили наконец новую пенсию, переселили в хорошую квартиру. Опубликовали бы сразу — четыре года жила бы хорошо. А так — с месяц.
…Ныне, спустя годы, вдали от той самой туманной юности, я уже давно не делю публикации так решительно на «положительные» и «отрицательные». Восторженный, но пустой очерк краснобая может принести вред (самые высокие идеи более всего компрометировались не столько врагами, сколько вульгаризаторами). И наоборот, критический («отрицательный») материал может принести несомненную пользу, особенно если кроме «принятых мер» заставит каждого из нас оглянуться друг на друга, посмотреть со стороны на самого себя.
Цели, заповеди — вот главное. Насколько строки служат делу.
Александр Иванович Куприн, написавший немало высоких строк о любви, создал еще и «Яму», повесть о проститутках, о жизни публичного дома. Так вот не к «Гранатовому браслету» и не к «Поединку», а именно к повести «Яма» он предпослал эти строки «…посвящаю ее матерям и юношеству».
Нынешнее время для печати — беспокойное.
Если взять, как принято, «на душу населения», какая, думаете, самая читаемая в стране газета? Никогда не догадаетесь — «Терский коммунист», районная газета в Мурманской области. Тираж, правда, невелик — 3300 экземпляров. Но ведь и «душ населения» на всем Терском берегу — 9400. На три души более одной газеты. В каждой семье — обязательно.
Так обстояло недавно. Как будет дальше — не знаю. Во второй половине августа минувшего 1989 года состоялся пленум обкома КПСС, обсуждался вопрос — жалко места, но процитирую полностью — «О повышении эффективности партийного руководства средствами массовой информации и пропаганды и усилении их роли в углублении перестройки». Выступил первый секретарь Терского райкома КПСС В. Лисеенко, объявил: «Печать должна быть партийной. Только тогда перестройка возможна». Оратор вскрыл препятствия на пути к истинно партийной печати — залогу перестройки: «Сегодня у нас практика такова, что журналист выступает в роли оценщика работы целого партийного комитета. Это вопрос принципиального значения…»
Мы встречались с Лисеенко. Был конец дня, в глазах его матово отражалась высокомерная усталость.
— Сами-то подумайте: партийный комитет, солидные люди решают, а один какой-то журналист…
Поскольку критика должна быть конструктивной, партийный лидер района находит путь: публиковать решение парткома, потом, ладно, пусть будет журналист, но затем в заключение опять мнение парткома в лице первого секретаря.
Мысль свою он довел на пленуме до логического конца: «…Газетчик должен бы уже привыкнуть к тому, что первый секретарь непосредственный участник журналистского процесса, что он публицист, а в практическом смысле слова первый публицист области».
Редактор газеты «Терский коммунист» Я. Махлин отозвался тут же невеселой репликой.
— Хотелось бы, чтобы у первого публициста редактор газеты не стал машинисткой.
При таких полярных взглядах на роль и место печати первому секретарю райкома партии и редактору газеты работать вместе невозможно. Кто из них ушел — ясно. В духе времени редактора никто не увольнял, он ушел «по собственному желанию».
Тут еще и суды преследовали газету. Но это дело побочное и тоже в духе времени. В Мурманской области чуть не все районные газеты пересудились. Явные ответчики перед законом и обществом становятся ныне истцами в угоду и поддержку повальной моде атаковать печать. Атакуют, заранее зная, что ничего не теряют.
Но это, повторюсь, мелочь — рядовые ответчики. Теперь двинулись в яростную атаку могущественные ведомства, освобожденные прежде от всякой критики, помыкавшие прежде прессой. Они хотят сохранить неприкосновенность и достоинство.
Правда и то, что пресса тоже берет свой реванш за прежнее унизительное молчание или еще более унизительную ложь.
Сошлись на дуэли слово и власть.
«Печать», «пресса», «средства массовой информации» — теперь, когда слова эти стали ругательными, чуть не каждый, кто поднимается на высокую трибуну, считает долгом помянуть их, без этого на трибуне вроде и делать нечего. «Я должен сказать, что средства массовой информации совершенно отвернулись от трудового человека» (Л. Родионова, контролер, г. Калинин). «Вы, видимо, обратили внимание, какая ожесточенная критика, я бы сказал, со злобой идет со страниц «Известий». Шельмуются все». В отличие от других критиков водитель из Душанбе О. Азимов указал хоть на конкретный адрес — не печать, не пресса вообще, а «Известия». Правда, еще более конкретно на вопрос корреспондента ответить не смог, поскольку, признался, уже два года «Известия» не читает. Все пинают, и он занял очередь. Ну, конечно, это рядовые, начинающие критики, для них всесоюзная партийная трибуна, как учебная кафедра, еще нет у них генеральской решительности, ярости: «Желтая пресса!» В этот цвет окрасил прессу на Учредительном съезде компартии РСФСР командующий Приволжско-Уральским военным округом генерал Макашов.
Я думаю, что цвет — понятие территориально-ведомственное. Какую область критикуешь, там желтый, а в других окрестностях пока свой. То же с ведомствами. Собственный корреспондент «Известий» по Хабаровскому краю Борис Резник напал на след банды, которую возглавлял полковник милиции Кос. Судили, кому расстрел, кому срок. Резник написал об этом, и тут же в милицейские секретные документы был зачислен как «объект № 8», за журналистом было установлено наружное наблюдение. Потом он стал критиковать краевую прокуратуру. За семь последних лет после его вмешательства из лагерей и тюрем были освобождены семь (!) невиновных. Милиция от Резника уже отступилась, теперь компромат на него стала собирать прокуратура. Давным-давно, в прошлом году, журналист в составе делегации ездил в Японию. А недавно опубликовал статью «Презумпция виновности», в которой проанализировал печальные итоги работы краевой прокуратуры. Тут же после публикации Владимир Болдышев, старший помощник прокурора края народного депутата РСФСР товарища Степанкова, стал обходить членов делегации: «Что покупал Резник в Японии? А сколько у него было денег?»
Желтый, для кого-нибудь обязательно желтый.
Стены дома, где живет журналист, по ночам жирно исписываются ругательными словами ядовито-коричневой краской.
А, может, правда, пусть главные ораторы в краях станут первыми публицистами, соответственно первым публицистом в России станет первый секретарь ЦК партии, а в Приволжско-Уральском военном округе — командующий? Может, отпадет надобность публиковаться на стенах домов, где живут журналисты.
По идее, и милиция, и прокуратура должны бы сказать журналисту спасибо.
По высшему счету и армия должна бы благодарить прессу.
Нет, пусть лучше томятся невиновные, орудуют банды Коса, и в армии пусть останется все, как есть. Только бы об этом никто не знал. Помирать будем, а болезнь скроем, вместо серьезной операции — румяна на лицо.
В деревне Столпище Могилевской области женщины обнаружили на свекольном поле снаряд. Это случилось 12 октября 1984 года. Тракторист погрузил снаряд в кузов, на буряки, и повез в деревню. У магазина встретил инженера по технике безопасности Лагойко.
Л. Лагойко: «Я на велосипеде поехал в контору колхоза и позвонил в Кировский РОВД. Телефонограмму принял Петрашкевич. Он ответил, что сейчас выедут. Я вернулся к снаряду и стал ждать».
(Из уголовного дела, прекращенного гражданской прокуратурой).
А. Петрашкевич, сержант милиции: «Я позвонил в военкомат прапорщику Каранькову. Он сказал, чтобы я поехал и сам разобрался. Я ответил, что я не сапер».
(Из уголовного дела).
От райцентра до деревни езды пятнадцать минут.
Час простоял инженер, два часа. Мимо проходили колхозники, он попросил их еще раз позвонить Петрашкевичу.
А. Петрашкевич: «Я ответил, что сообщено в военкомат. После этого я опять позвонил и спросил прапорщика Каранькова, вызвал ли он саперов. Он ответил, что сообщит в воинскую часть».
(Из уголовного дела).
Когда стемнело, Лагойко понял: никто не придет. На попутке отвез снаряд к правлению колхоза и бросил у порога в цветочную клумбу. Наутро объявил членам правления:
— Мужики, кто в район поедет — прихватите.
Военные обязаны обезвредить снаряд в течение трех суток.
В тот день, 12 октября, была пятница, в военкомате никакого сообщения саперам писать не стали.
Минули суббота, воскресенье. Только в понедельник военкомат составил для воинской части сообщение о снаряде. Но в этот день не оказалось машинистки, некому было отпечатать.
Во вторник, 16 октября, отпечатали, но некому было подписать: все офицеры уехали на занятия.
В среду, 17 октября, и. о. райвоенкома А. Навроцкий (военком был в отпуске) заявку на разминирование наконец подписал, и она была отправлена в воинскую часть. Одновременно было написано письмо обратно в милицию с распоряжением срочно выставить возле снаряда оцепление. От военкомата до милиции — метров четыреста, ходьбы — около пяти минут. Военкомат отправил письмо почтой. Оно пришло в милицию через пять дней — 22 октября. Начальник милиции переправил письмо участковому с резолюцией: для исполнения. Секретарь положила распоряжение в папку на имя участкового, там бумага и забылась, поскольку участковый оказался в отпуске.
В воинскую часть депеша из военкомата пришла пораньше, чем в милицию,— 19-го. Но 19-е опять оказалось пятницей, опять был конец недели, заявку не зарегистрировали, командиру части не показали, бумага затерялась…
До исполнителей — до саперов бумага так и не дошла.
Хочу спросить в паузе, пока не пролилась еще ничья кровь, пока еще дети живы и матери счастливы: надо ли было об этом писать, надо ли обнародовать? Разве не беда наша и по сей день — халатность, волокита, бюрократизм. Посмотрите, и инженер по технике безопасности, и милиция, и военкомат инструкцию выполнили. Но по форме, не по существу. Все указывали — и не проверяли, отдавали распоряжения — и забывали, все что-то начинали — к никто не закончил.
Директива была превыше исполнения.
Где-то в начале двадцатых чисел октября ударили заморозки, трава пожухла, клумба оголилась, и снаряд стал хорошо виден.
26-го — и опять была пятница, опять конец недели — возвращались из школы дети. Сережа Лютаревич, Валерий Акушевич и Игорь Кульмач. Семилетний, восьмилетний, девятилетний. Время обеденное — половина второго, в правлении было пусто. Дети подняли снаряд, опустили на бетонный выступ крыльца…
Валентина Михайловна Кульмач:
— Я плохо помню. Мне рассказывали, как я с велосипеда упала, пробовала бежать, потом поползла, а потом боком покатилась — туда, к правлению. Меня под руки держат, не пускают, говорят: «Не твой, нет». А я уже увидела — рукавичку, капюшон от куртки. Шапка на дереве… Ему так часы старые отцовские нравились, хотели подарить, а он стеснялся: «Нет, когда в пятый класс перейду». Часы просто в гроб положили, даже надеть не на что было.
Ирина Романовна Лютаревич:
— Я сразу увидела — азбука на асфальте — знаете, такая — для первоклашек, матерчатая, с кармашками для букв. Мне потом рассказывали, как я по асфальту ползала, буквы искала и в кармашки складывала…
Тамара Владимировна Акушевич:
— Я из всех последняя прибежала. Вижу Валя Кульмач на коленях стоит, ее под руки держат, Ира Лютаревич ползает, Сережину азбуку собирает, рядом на асфальте сердце лежало, она и его в ранец. Тут я маму увидела, плачет, руки в крови: «Валеры больше нет». Я просила: «Пойдем, соберем, что осталось». Она говорит: «Там нет ничего…» Я когда Валеру рожала, должна была умереть. Сбили давление только до 250. Отказали почки. Роды были искусственные. Родила, мне врач кричит: «Тамара, посмотри, какой у тебя сын!»
…Сразу после взрыва приехали саперы, милиция, районное начальство. На другой день появилась пожарная машина, пыталась смыть все вокруг.
По утрам матери погибших клали на асфальт цветы.
Теперь, когда все кончено, я еще раз спрашиваю: надо ли писать об этом? И у тех, кто в лампасах, спрашиваю. Даже вполне деликатный генерал, для которого я не желтый, скажет: а зачем? Случай исключительный, нетипичный.
Может быть, трагический финал и не типичен, не знаю. Но типично то, что ему способствовало. Что там военные, и в самой деревне состояние умов объяснили мне, не стыдясь: детей все равно не вернешь, надо спасать живых. Тем более что статья 168 Уголовного кодекса Белорусской ССР строга: «Халатность. Невыполнение или ненадлежащее выполнение должностным лицом своих обязанностей… — наказывается лишением свободы на срок от трех до десяти лет». Халатность, как оказалось, не самая страшная беда. Страшнее — липа…
Страницы дела 59—61. (Речь уже о военной прокуратуре): «Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела». Здесь говорится о судьбе всех заявок, поступивших в воинскую часть 17 октября. Оказывается, «все они до непосредственных исполнителей не были доведены и остались не выполнены, хотя в книгах учета по разминированию в инженерных отделах сделаны отметки о выполнении».
Вы поняли? Снаряд, унесший три жизни, значился в бумагах как разминированный.
Вывод: исходя из вышеизложенного, следует, что соответствующие начальники из инженерных войск полковник Яковлев В. Г. и подполковник Конореев А. В. «халатно отнеслись к выполнению своих служебных обязанностей, нарушили существующий порядок учета заявок по разминированию и контролю за их исполнением, и их действия формально содержат признаки преступления, однако, принимая во внимание отсутствие причинной связи между халатным бездействием полковника Яковлева и подполковника Конореева и наступившими последствиями, их действия следует квалифицировать по пункту «б» ст. 249-1 УК БССР, что исключает уголовную ответственность и наказывается в дисциплинарном порядке».
Значит, между тем, что снаряд не обезвредили, и тем, что дети погибли, «причинной связи» никакой? Это постановление подписал временно исполняющий обязанности военного прокурора части подполковник юстиции Коваленко.
Военная прокуратура уголовное дело также прекратила.
Что делать? Год 1985-й только начинался. Редакция постановила вместо публикации направить письмо первому секретарю ЦК КП Белоруссии Н. Слюнькову. Направили вместе с гранками статьи. В ответ ни слова.
Товарищу Слюнькову звонил главный редактор.
Потом с товарищем Слюньковым разговаривал в Минске первый заместитель главного редактора.
Потом к товарищу Слюнькову на прием пришел заведующий корреспондентским пунктом в Минске.
Нет, не стал он связываться с армией.
Никто из военных так и не был наказан. Более того, заместителя райвоенкома Навроцкого, который в отсутствие военкома исполнял его обязанности, сразу после гибели детей повысили в должности. Он возглавил комиссариат другого района.
Несчастные матери звонили мне, писали мне. Потом перестали.
До недавних пор казнился, что, может быть, зря не обратился к главному военному прокурору страны. А вдруг! Но прочел его версию тбилисских событий и успокоился.
Откровенно говоря, я против подобных газетных просьб. Ну навели бы порядок в Могилевской области. А в республике, а в стране? В Белоруссии после войны обнаружено более 22 миллионов бомб, мин, гранат. С годами дело на убыль не идет. Все зависит от грибного или ягодного лета, от вторжения в землю (строители, дачники).
После трагедии минуло почти шесть лет. Я пытался недавно выяснить, сколько человек погибло в республике за это время. Не удалось, цифра засекречена. Видимо, немало.
А если бы не я, а кто-то другой до меня сумел бы в газете предать гласности безобразия саперов, может быть, и эти трое ребятишек остались живы.
Если бы вообще всю армейскую правду можно было обнародовать много раньше, желтая пресса, может быть, помогла бы спасти от гибели в армии только за последние четыре года 15.000 наших сыновей.
Поздно мы созрели и пожелтели.
Искусственно живем, по директивам и инструкциям — семьдесят три года. Весь мир работает, одни мы соревнуемся; весь мир живет, общается, одни мы обмениваемся мнениями.
Такая была и журналистика. Туда-то поехать, того-то рабочего воспеть, он передовой. И всех это устраивало: и партию, и Советы, и военных, и прокуроров. Я сказал «может быть, помогли бы». Не настолько наивен, чтобы верить во всемогущество печати. Она перед властью никогда не была наравне с другими государственными институтами: либо прислуга, либо враг.
У журналистов не было своего «Метрополя», они не могли устроить полулегальную художественную выставку опальных строк. Если удавалось вынести на газетную полосу какую-то печальную правду, она всегда была частностью. Печать боролась по преимуществу против фактов, в лучшем случае против явлений и почти никогда — против системы. Кому-то, лучшим, таким, как Анатолий Аграновский, удавалось эту систему раскачивать. Раскачивать — не более.
Сколько писано было о прокуратуре. Вспомним еще раз. В течение одного года о грубейших нарушениях законности в Курской области писали «Правда», «Известия», «Советская Россия». Прокуратура РСФСР направляла в область комиссии, затем заседала коллегия. За год областной прокурор А. Рощин получил четыре строгих выговора! Все бесполезно. Прокуратура — едва ли не единственный в стране орган, который сам себя курирует. Захотели — возбудили дело, захотели — закрыли.
У прокуратуры лишь одна зависимость — от партийного аппарата. И пока она существует (при полной независимости от Закона), вся борьба за право — борьба с ветряными мельницами. Все останется как есть, до тех пор, пока следствие не обретет полную независимость от любых государственных структур, пока суды перестанут быть придатком административной системы и обретут самостоятельную власть, судебную Власть.
Правоохранительная система лишь часть великогосударственной, она на нее работает, ее обслуживает. Кого приходится вырывать из рук прокуратуры — директора передового, одного из лучших леспромхозов на Дальнем Востоке П. Нефедова («После анонимки»), председателя замечательного колхоза в Курской области В. Евсеенкова («Столкновение районного масштаба»).
Нетрудно увидеть закономерность — страдают именно передовые, инициативные люди, лучшие. Объяснение простое: у них много завистников, они — бельмо на глазу у начальника. Начальству легче управлять, когда у народа меньше свободы, воли, когда все одинаковы. Если кто-то вырвется далеко вперед, сразу открывается убогость остальных, уже трудно рапортовать о всеобщих достижениях. Уже само руководство, привыкшее командовать по старинке, выглядит ретроградно.
Такая именно прокуратура, как ныне, и нужна общегосударственной системе, которая качается, но пока стоит.
Конечно, 60-е, 70-е и 80-е — время разное.
В начале шестидесятых главный редактор «Известий» был всемогущ. Тем не менее, когда первое лицо в одной из областей выразило крайнее неудовольствие Собкором газеты, журналиста пришлось перевести в другое место. В ту пору, когда газета играла мускулами, фельетонист отправился по местам недавних выступлений, откуда «Известиям» было отвечено: «Меры приняты». Побывал в пяти городах. Выяснилось, все по-старому. Там, где виновный был якобы «снят с работы» — опять восстановлен или устроен на более теплое место; других, наоборот, на работе восстановили, как и положено, но условия создали такие, что люди сами ушли.
В конце семидесятых другой главный редактор гранки фельетонов уже отправлял на визу первым лицам тех областей, которые критиковались. Уже и ответы с мест шли другие, научились отписываться: факты подтвердились, разрабатываются мероприятия по повышению… улучшению… обеспечению… и т. д.
Как вы поняли, речь о формах и методах борьбы с прессой, пока еще в ту пору далеко не такой желтой.
В последние годы, с пожелтением, обнаружились новые, неожиданные методы. Привязь удлинили, пиши, но в ответ — ноль внимания. Голосов громких много, гул, как в предбаннике,— все говорят и никто не слышит.
Забеспокоились лишь неприкосновенные.
После генерала, объявившего прессу желтой, уже другой генерал, командующий другим округом — Киевским, обвинил по телевидению «Комсомольскую правду» в «наклеивании ярлыков». Каких? Опровергать надо бы конкретно, по фактам. Правда ли, например, что, как пишут народные депутаты, среди которых члены Президиума Верховного Совета СССР, за четыре последних мирных года в армии погибло столько же, сколько за 10 лет войны в Афганистане? Цифра 15.000 погибших — правда или ложь? Факт этот генерал Громов обошел, считает, видимо, мелким, недостойным внимания. А верен ли другой факт, касающийся генералитета: «на строительство 18 особняков для них (каждый общей площадью 400—1500 кв. м) средние расходы составили по 210 тысяч рублей (при разрешенной стоимости 40—45 тысяч рублей)». Вопрос к Громову: правда это или нет? Если да, то кто же в действительности дискредитирует армию?
Знаете ли, кто последним узнал о дедовщине в армии? Министр обороны товарищ Язов. Уже пресса вовсю била в набат, а министр в телевизионной передаче объявил это фантазией и призвал журналистов писать об офицерах и их женах, которые, несмотря на отсутствие жилищных и прочих условий, стойко несут свой крест.
Значит, я должен воспевать их трудности, а в это время генералитет будет строить барские особняки?
Анализируя нынешнее противостояние армии и прессы, командующий Киевским военным округом сделал выводы: «Армия — источник нравственности, и это вызывает раздражение прессы».
Если этот источник нравственности столь родниковый, тогда чем объяснить факт из той же статьи депутатов: «Крупные военачальники Язов, Моисеев, Кочетов, Архипов и другие на просьбы передать дачи детским и лечебным учреждениям, находящимся в бедственном положении, хранят молчание».
Лечебные учреждения… разве не нравственно было бы Вооруженным Силам взять на себя, например, лечение инвалида войны Афонина.
Мне не дают покоя старые письма читателей, которые не были и не могли быть опубликованы, из тех, что приходили в большом количестве от середины семидесятых до середины восьмидесятых. Вот они.
«Главному редактору газеты «Известия» от участника ВОВ, инвалида I группы Афонина Сергея Яковлевича, проживающего в г. Гурьев Казахской ССР.
Дорогая редакция, возможно, когда вы получите мое письмо, я умру, т. к. я в очень тяжелом состоянии.
Кратко о себе: воевал с 1941 по 1945 г., имею награды. После фронта работал. Война, очевидно, дала последствия, меня парализовало, до парализации был 9 раз оперирован. Моя участковая врач дала направление в онкологическую больницу, где я сейчас нахожусь в радиологическом отделении, в палате № 5. Зав. отделением т. Науразбаев.
Да, я очень тяжелый больной, не встаю, не могу сам покушать, но разве я рад себе такому? Лучше бы меня закопали живым, чем быть в палате и в памяти, все понимать, но не в силах что-либо изменить. Мне не подают судно. Банку, в которую я оправляюсь, я не могу удержать и проливаю на постель и лежу в мокрой постели. За полтора месяца меня ни разу не только не помыли, но даже не умывают. Я оправляюсь под себя, т. к. не могу докричаться кого-либо. И вот, чтобы с меня не снимать белье, меня держат голым, и мухи кусают меня, а тараканы ползают по мне. Болезнь моя сопровождается невыносимыми болями, и поэтому, когда кончается действие укола, я вынужден кричать. Когда, наконец, ко мне приходят, то кричат на меня. Мне страшно подумать, что нас так мало осталось и что многих из нас ждет такая жестокая смерть. Почему я не умер под пулей врага? Для меня даже не всегда находятся лекарства для уколов. Я вынужден просить людей, чтобы покупали баралгин. Ко мне ходит женщина, которая мне, по сути, чужая. Она дочь моей бывшей жены, с которой я не живу 22 года. Она просто жалеет меня. Так вот, зав. отделением, видя, что ко мне ходят, стал настаивать, чтобы меня выписали из больницы. Но куда меня возьмут? Эта женщина сама 2 месяца как перенесла тяжелую операцию, работает, а живет с семьей в однокомнатной квартире. Больше у меня никого нет.
С искренним уважением и верой в справедливость. Афонин С. Я.».
Я получил письмо и срочно позвонил в Гурьев. Мне ответили: нет Афонина, умер Афонин.
Вот другое письмо.
«Хочу рассказать о том, как у нас в селе Афанасьевка отмечали святой для нас День Победы. Попросили всех участников войны в назначенный день и час собраться у здания правления колхоза и сельского Совета, которое несколько лет назад из центра села перенесли за околицу. Далеко это и очень неудобно колхозникам. Участников войны осталось мало: из пяти сел, входящих в сельсовет, собралось около тридцати человек. Улицы и переулки здешних сел растянулись на многие километры. Из двух сел, самых отдаленных, ветеранов привезли на машинах; из остальных — добирались сами, пешком. Пока пришли к месту сбора, уже устали: всем за шестьдесят да за семьдесят, старые раны, болезни. Собравшихся стариков, с орденами и костылями, строем повели в бывший центр села к обелиску памяти павшим в прошедшей войне. Это еще километр. Стоя выслушали ветераны речь об их мужестве и героизме, о безмерной благодарности им. В знак этой благодарности выдали каждому ветерану по плавленому сырку и по бутылке водки на двоих. Некоторые тут же у оградки братской могилы стоя выпили положенную половину бутылки и закусили плавленым сырком. Многие отказались — из-за нездоровья. Потом пошли по домам, отдыхая на бревнышках и скамеечках у заборов чужих домов. А тех, кто по болезни не смог прийти на собрание, вообще никто не поздравил. Не пришли ведь… Кто-то предложил написать об этом «празднике» в газету, но другие запротестовали: сейчас начальство хоть и очень редко, но помогает старикам, а то вдруг обидится. Что тогда делать им, немощным? Ю. Горяйнов».
Инвалиды войны, вдовы, престарелые ветераны. В самую трудную пору, в годы войны, Родина обратилась к ним за помощью, и они встали на ее защиту. После войны уже эти люди оказались вынуждены бесконечно, до конца жизни, обращаться за помощью к Родине.
Почему, как могло случиться, что победители оказались столь беззащитны и слабы? Без всякой опоры.
Скажите, какое из писем страшнее, непечатнее? Читатель, не очень умудренный, скажет — первое: здесь жуткое наше бытие и смерть, похожая на убийство; а там — худо-бедно, но праздник, выпили, закусили.
Я скажу вам: второе письмо — страшнее и непечатнее. В нем мы, победители, — в лучший свой день, единственный в году, на вершине собственной славы.
В первом случае — факт, за которым явление.
Во втором — система, осененная местной Советской властью.
Опять вернулись к тому же, к неприкосновенному — системе. Ее нескончаемое поле после выступления журналиста превращается в Ходынку. Кому-то удалось помочь — пойман пряник, и тысячи страждущих с надеждой тянут руки.
То, что должно быть нормой, законом, — пока лишь мечта: быть подотчетным только читателю. То есть людям.
В зависимой прессе самый зависимый — Главный редактор. Рядового журналиста на худой конец всегда прокормят три десятка букв алфавита. Были ли в худые времена хорошие Главные? Да. Но они были еще зависимее, неустойчивее.
Год назад скончался Лев Николаевич Толкунов — бывший Главный редактор «Известий». Обаятельнейший человек с драматической, если вдуматься, судьбой и в личном плане (похоронил сына, тоже журналиста), и в служебном.
Конечно, он был человеком своего времени (иначе и быть не могло), но не полностью, и верхние эшелоны власти устраивал, поэтому не до конца. Был слишком для них образован, мягок, впечатлителен. Не мог сопротивляться правде. В середине семидесятых был от должности освобожден. Пришел тот самый, который кричал и топал ногами. Неугодные (единицы) были отправлены за рубеж (всеохватная система: верхние чины удаляются в Чрезвычайные и Полномочные, журналисты — в собкоры), по рангу, кого — в Польшу, кого — в Мексику. Угодливые (большинство) бранят вслед Толкунова.
Этот новый редактор был независим — он делал то, что хотел сам, ему не надо было идти ни на какие уступки властям, так как его помыслы и дела заранее совпадали полностью с требованиями этих властей. Не сверху, а от него искренне исходило: надо сфотографировать в партере Большого театра министра и доярку, чтоб они, два голубя, сидели рядом. Слушают оперу…
Тираж «Известий» за эти десять лет упал вдвое. Недавно вышла его книга воспоминаний, в которой он делится опытом руководящей работы в «Известиях».
Умирает Брежнев и возвращается (через 10 лет!) Толкунов. Случай уникальный — дважды Главный редактор «Известий». Возвращаются из-за рубежа опальные журналисты. Газета набирает силу.
Но умирает Андропов, и тут же, через год, снова убирают Толкунова. Сдувают, как пылинку. Фронтовика, коммуниста, никогда ни в чем не провинившегося. Коллектив редакции для властей — ноль, читатели — ноль.
…Если нынешние перемены будут захлебываться и угасать, я определю это не по пустующим полкам. «Я пойму это, когда тебя снимут», — сказал я редактору «Огонька». Он улыбнулся.
— А может, меня повысят.
Есть и такая мера. И зарплату вдвое больше дадут, лишь бы связать руки.
А ведь начали было. Сняли редактора «Московской правды» (по той же причине: сменился первый секретарь горкома партии), но споткнулись на редакторе «Аргументов и фактов». Ирония судьбы, недавно искавший работу Михаил Никифорович Полторанин стал министром по печати в Российском правительстве. Когда человек, на себе испытавший давление власти, возглавляет печать, это вселяет надежду.
При всем различии 60-х и нынешних годов есть общая, клановая черта, которая роднит оппонентов тех и нынешних. Мы им — о недостатках, они нам — о своей роли в жизни. Еще дощелоковская милиция отвечала: «Представьте, что было бы, если бы не было милиции». Нынешнее армейское руководство: «Роль армии… что было бы, если бы…»
А может, и прессе пойти на поводу, так же точно отвергать справедливые иногда упреки в свой адрес: роль прессы… сибирские реки потекли бы вспять, жертвы Чернобыля по-прежнему угасали бы, нынешние перемены не могли бы произойти…
Они, оппоненты, никак не догадаются, им бы надо журналистов-международников больше ругать. Раньше смотришь программу «Время», и все ясно. У них там, на Западе, — пожар на буровой, один человек пропал без вести. Автомобильная катастрофа в одном из штатов Америки: «Погибло 10 человек, много тяжелораненых». И тут же, впритык, без паузы: «Большой праздник этнографического искусства проходил сегодня в Армении». Разговор о преимуществах нашей многонациональной страны.
Теперь все наоборот. Смотришь «Время». У нас — как раньше у них; у них — как раньше у нас. Еще недавно собственный корреспондент за рубежом рассказывал о новых, самых точных в мире часах (до микронных долей в течение чуть ли не миллиона лет) с брезгливостью, опустив уголки губ: делать им больше нечего. Теперь нам уже серьезно показывают их витрины. И этот, не очень, как выяснилось, брезгливый, тоже показывает и рассказывает.
Вот когда мы поняли, как мы живем. Ведь и голодали, и холодали, а все равно, знали о своих преимуществах, о том, что там, у них, человек человеку волк и нет уверенности в завтрашнем дне. Теперь увидели их и поняли, что у нас и в сегодняшнем дне уверенности нет.
Пропаганду нашу бывшую знакомый фотокорреспондент изничтожил единственной репликой. Приехав в Париж, увидев витрины, улыбки, открытость, он сказал:
— Когда же это они-то будут жить, как мы…
Нет, это хорошо, что прессу так яростно ругают. Это акт бессилия. Ведь будь их воля, они бы с радостью, как прежде, удочерили прессу, приголубили. Это было бы гибелью сегодня. Минуй нас пуще всех печалей. Мы никогда не сойдемся в целях и заповедях.
Я не очень верю в тех, кого приводят в журналистику за руку. Факультет журналистики МГУ ежегодно приглашает к себе новое пополнение. Сами журналисты нередко зовут с трибун молодежь ступить следом на их тропу.
Нужно не советовать, а отговаривать идти в журналистику. Юноша говорит: «Хочу». А ему бы в ответ: не надо, это трудный хлеб. «Все равно: хочу». Но это — не всегда свет в конце тоннеля, иногда теряешь опору, чувствуешь бессилие. «А я все равно — хочу». Но это еще — трата нервов, здоровья, сил. Это, наконец, сокращение собственной жизни. «Все равно…»
Вот тогда пусть идет: может быть, он станет Журналистом. Я говорю не о ремесле, а о призвании, о том, что надо двигать жизнь вперед.
Еще одно, последнее, письмо непечатной поры конца семидесятых.
«Уважаемая редакция! Мы, сотрудники университета г. Калинина, обедающие в ресторане «Селигер», были свидетелями потрясающего случая. В этот день студент университета Решетников Игорь пришел, как обычно, в ресторан обедать. Мальчик перенес паралич конечностей и речевых органов, живет в общежитии, по-настоящему питается один раз в сутки. Он стоял в зале в ожидании, когда будет убран стол. В это время к нему подошла администратор Надежда Семеновна и, вместо того, чтобы помочь ему скорее найти место, взяла под руку и вывела из зала. Одна из наших сотрудниц выбежала вслед за ними, потребовала объяснить, почему его вывели. Администратор посоветовала ей сесть на свое место, а в это время мальчик, весь перекошенный от ужаса и стыда, спрашивал, почему он не имеет права обедать в ресторане.
Администратор ответила, что в зале находятся иностранцы. И пока наша сотрудница пыталась ей доказать что-то, мальчик ушел.
Мы не могли обедать, посторонние люди, не знающие этого мальчика, были потрясены не менее нас.
После всего этого она вошла в зал с улыбкой, как будто ничего не произошло.
А. Смирнова, Н. Антипова, Л. Малышева, В. Трухина, Т. Филина».
Пресса тогда была желтой, когда молчала, лгала.
Через две-три сотни лет потомки наши, изучая первобытно-общинный строй, крепостное право, феодальный гнет, капиталистические отношения, дойдут до нас и, листая подшивки старых, уже в истинном смысле желтых от времени газет, задумаются: а эти-то, мы то есть, при каком строе жили? Директивы, обращения, решения, постановления, праздничные призывы, собрания, пленумы, бюро, соцсоревнования, пятилетки, обязательства. Нет, ничего не узнают потомки о нашей истинной загнанной жизни из многомиллионных тиражей газет. Истинную жизнь поведают, может быть, письма в одном экземпляре, которые не были опубликованы. Если, конечно, сохранятся.
А газеты ответят частично лишь на вопрос: почему мы были такими.
Мы — все вместе и каждый из нас в отдельности.
Жизнь медленно идет вперед. Не по прямой, и даже не по ломаной. Она идет вперед кругами.
Жарким, душным вечером 5 июля 1990 года ведущий «600 секунд» словно мне лично сообщил: в садоводческом товариществе Гатчинского района обнаружена бомба. Еще 12 дней назад об этом доложили в воинскую часть. Никто не приезжает.
На другое утро я позвонил Вадиму Медведеву, ведущему телепередачи. За ночь, сказал он, пришли еще телеграммы. В том же Гатчинском районе на трех дачных участках лежат десятки бомб. О них сообщено военным два месяца назад. Лежат…
Я вижу, как три мальчика, теперь уже ленинградских, возвращаются из школы. Семилетний, восьмилетний, девятилетний.
Так и живем: может быть, взорвемся, а может, пронесет, как это уже не однажды бывало.
1990 г.