Если не взлечу - врежусь в другие самолеты

Если не взлечу - врежусь в другие самолеты Великая Отечественная война, Узники концлагерей, Авиация, Летчики, Михаил Девятаев, Длиннопост

Когда над тобой стоит смерть, отпустив тебе последние десять дней жизни, ты в воображении можешь представить очень многое: космические катастрофы, провалы острова в бездну моря, внезапную гибель всех твоих врагов, взрыв несуществующей сверхмощной бомбы, после которого ты случайно уцелел. Когда к тебе возвращается реальное мышление, начинаешь страстно желать, чтобы за несколько дней наша армия преодолела расстояние в пятьсот километров и приблизилась к острову Узедом; или что друзья придут и скажут: «Завтра утром мы захватим „хейнкель“» и понесемся навстречу свободе; или подпольщики во главе с Владимиром поднимут мятеж, и Зарудный заскочит в наш барак с винтовкой в руках...»

Все, что ни грезилось, заканчивалось для меня хорошо, победой над смертью.

Пробую пока что поднять руку. Так, могу. А подняться? Постепенно, с локтя на локоть, приподнимаюсь, потом перевертываюсь на бок и вот уже сижу. Теперь бы одеться. Потом выйти на аппельплац. Главное здесь не упасть. Иначе — затопчут.

Еще до подъема ко мне взобрался Соколов.

— Ну как?

— Видишь, сижу.

— Не надо, было вчера...

— Не смог удержаться.

— Хлопцы собрали у кого что было для Черного. Только он сможет защитить. Немченко пошел к нему. Раздобыли даже золотой перстень у иностранца. Ты знаешь, ради чего не скупятся парни?

— Рассказал кому-то?

— Я голову не терял никогда.

— Чего нельзя сказать обо мне, — - ответил я, поняв намек Соколова.

— Ты самокритичен. У нас есть несколько дней. Будь осторожен.

По утрам, до построения, проходила генеральная уборка в бараке. Незанятые в ней всегда сбивались в туалете — там теплее, чем во дворе. Я не пошел туда, чтобы бандиты не пристали ко мне. Стоял за углом барака, не показываясь никому на глаза. Важно продержаться до выхода на работу.

На аэродроме товарищи перехватывали то, что выпадало делать мне. Когда возвращались в барак, Соколов сообщил, что Немченко достал у поляков шоколад и консервы и тоже отнес Вилли Черному. Но Черный далеко, а бандиты ходят рядом со мной.

Вечером кто-то из них затеял проверку, как быстро каждый из заключенных снимет и разложит матрац своей постели. Мой матрац ребята сбросили вниз, и он оказался у моих ног. А вот как поднять его наверх?.. Кто-то уже сорвался со второго яруса, и его избили прислужники эсэсовцев. Я верю в свои мышцы, закаленные спортом. Если бы не занимался боксом, штангой, не было бы сил и муху убить. Еще посоревнуюсь с вами, фашистские холуи. В одной руке держу матрац, на другой подтягиваюсь, и вот уже третий ярус, уже расправил. Вижу, как злобно следят за мной, как ждут, чтобы я сорвался, тогда бы они били, как хотели, свалив все на меня: сам покалечился.

Прошел день, второй без побоев, и я окреп. Утром на третий день придрались за плохую заправку кровати. Той самой доской, которой пользовались при выравнивании постелей, ударили прямо в зубы. Соленая кровь заполнила рот. Я стоял перед ними, они ждали, что буду огрызаться, но я, выплюнув перед собою кровь и зубы, не пошевелился, не выдал своей боли, не разомкнул рта.

Я знал, что из раны во рту при плохом питании долго сочится кровь, и чтобы остановить ее, нужен хоть маленький кусочек моркови, ее верхушка. Кто-то сбегал на кухню и принес ее мне. Один из бандитов подскочил и со всего размаху ударил меня железным кистенем. Другие ждут, чтобы я бросился на них и дал повод расправиться со мной. Им ведь посоветовали подождать. Я чувствую, как растет на лице опухоль, наплывает на глаз. Я выстоял.

Дни хмурые, серые, ночи длинные, тяжелые, беспросветные. Ветер гонит низкие тучи — за сутки над тобой не проглянет солнышко, не блеснет звездочка. Небо придавило нас к земле, аэродром заперло — там ни движения, ни звука. Только мы скребем грунт своими лопатами.

Вечером приходят ко мне товарищи. Когда здесь Соколов, Немченко, никто из моих врагов сюда и не приблизится. Разговор идет открытый, прямой — вокруг нас верные люди, чужих нет.

— Не забыли, кто что должен делать?

— Нет, — отвечает несколько голосов.

— Начнем с тебя, Иван.

— Я убираю из-под колес колодки, потом...

— Как ты их уберешь, когда они придавлены скатом?

— Я нажму на защелку, сложу колодку и вытащу на себя.

— Появились солдаты и идут в направлении нашего самолета.

— Я засяду за колесом и подпущу их поближе.

— Они уже подошли близко.

— Открываю по ним огонь.

— Из чего?

— А у меня же винтовка. Это знают все. Ты придираешься ко мне, товарищ командир экипажа.

— Иван, прошу тебя, вспомни!

— Вспомнил, вспомнил! Раньше докладываю тебе.

— Это очень важно. Если будет несколько солдат, я дам по ним очередь из пулемета, это на аэродроме воспримут как обычную проверку вооружения. А если ты выстрелишь из винтовки — это же тревога!

— Из пулемета я могу положить их сразу. Я — пулеметчик, — подает свой голос Адамов, шофер с Дона, робкий, молчаливый украинец. — Скажи, где мне стоять, и я все сделаю, лучше быть не может.

Беседа идет о пулемете. Кривоногов доказывает, что в его пограничном доте были новейшие пулеметы, и он знает их лучше всех. Адамов выставляет свои доводы: он совсем недавно с фронта, и быть при таком оружии в самолете во время полета выпадает именно ему.

— Кто снимает струбцинки?

— Я, — отвечает Соколов.

— Сколько их?

— Четыре.

— Одну забудешь, и мы не сможем взлететь. Считай до четырех.

Только о нападении на вахмана — будем убивать его или связывать, это для нас одинаково, — говорим шепотом и уже когда остаемся втроем: Соколов, Кривоногов и я. Это наша тайна, мы не доверяем ее в деталях даже четвертому. Забрать одежду и оружие солдата — с этого все начинается, это все решает. Обсудили и это. Товарищи уходят, я устраиваюсь на постели.

Мысли продолжают кружиться вокруг проблемы побега, а дела пока нет. Они уже приучены работать без последующего конкретного действия и почти властвуют надо мной. Питает их чувство опасности и страха, и потому они вспыхивают, как бензин, — только высеки, искорку-повод. Я рисую в воображении ситуации, сам барахтаюсь в них и не всегда нахожу логический конец придуманному. Что со мной? Не свихнулся ли я? Кто бы выслушал меня и рассудил все здраво?

А по крыше сечет и сечет дождь...

Значит, и завтра мы только мысленно будем подкрадываться к «хейнкелю», нападать на него, я — запускать моторы, выводить на старт, гнать его в разбег на взлет.

Не утратил ли я после стольких воображаемых побегов способность делать что-нибудь в действительности?

Снова повалил густой снег и залепил, выбелил землю, деревья, самолеты. Нас повели очищать стоянки. Снег большой, мы слабые, да и самолеты перед непогодой кажутся немощными, словно цыплята. В снежные метели немцы покидают их, и мы — команда и охранник — хозяйничаем в капонирах, расчищаем тропинки и дорожки, которые тут же засыпает неумолимое небо.

Вот двухмоторный «юнкерс» на высоких, крепких шасси. Я подхожу к нему с волнением. Знаю, что могу преобразить его в живую могучую силу. Хлопцы, отбрасывая от самолета снег, встретились со мной глазами. Они думают о том же: улететь бы! Они согласны бежать на этой машине и при такой погоде. Я прикидываю возможности: держать минимальную высоту, посадить машину в поле без шасси, зарыться в снег или в болото, только бы по ту сторону рубежа неволи.

Соколов стал передо мной — грудь в грудь.

— Миша! — в его черных глазах решимость и надежда, приказ и мольба.

— Разобьемся. Погибнем.

Я отошел в сторону. Не могу смотреть на товарищей — они ждут. Слова ждут от меня. Дохнуло теплом прогретых моторов, и я до боли сжал ручку лопаты. «Будь что будет!» — это вспышка. Она пронзила меня огнем, и я испугался ее. Так было, когда услышал слова Кости-морячка. Тогда не совладал с собой, не сдержался. «Погибнем! Погибнем!» — кричу сам себе. Проклянут меня. Лететь в непогоду — это я оставлю для себя одного, на последний, десятый день. Умру только с самолетом. Вскочу в кабину и помчусь по аэродрому. Если не взлечу — врежусь в другие самолеты. Разобьюсь, а не дамся в руки бандитам и эсэсовцам.

Потом пришли механики. Грузовик привез бомбы, и они принялись подвешивать их. «Взлететь бы с бомбами! — шепчет Кривоногов. — Сбросить на аэродром и — за тучи!»

— Вег! Вег! — растолкали нас немцы, потому что мы остолбенели перед большими бомбами и люками.

Охранник приказал перейти к другому капониру.

Я попросился отлучиться, охранник разрешил, и я оказался на свалке. Куча лома под снегом напоминала огромную машину, как будто упавшую на нашу землю с другой планеты. Разбрасывая пушистые шапки, я пробрался в знакомую кабину. Еще раз ощупал все рычаги и штурвальчики, экзаменуя себя. Да, я помнил все.

Когда вернулся, товарищи окружили меня:

— Ну, что нового?

Я ничего не ответил, а по дороге к бараку сказал Соколову:

— Проверил себя: готов. Только прояснится небо...

— Даже завтра?

— Даже завтра.

— Приходи к Ивану. Я переговорил с его блоковым. Он спрячет до ночи.

— Нам еще нужно поговорить.

— Я буду.

Снег слепил глаза, застилал белой кисеей даль, и то ли от этого, то ли от слов, только что услышанных, казалось: идем по узенькой косе, а с обеих сторон бушует море. Оступишься — проглотит бездна.

Володя знал людей не только наших, но и немцев. Он умел входить в контакт. На слово не полагался, этого слишком мало для взаимного доверия, только дело, поступки человека раскрывали его душу, слово и дело выступали в единстве. Он это хорошо понимал и проверял каждого исполнением поручения.

Собрались мы в комнате блокового, такого же по должности, как наш Вилли Черный. Разница между ними состояла лишь в том, что Вилли убивал заключенных, а «Камрад» дружил с русским Владимиром Соколовым. Он-то и уступил нам свою комнату, а сам куда-то ушел. Мы расселись на стульях и кровати, ходили по коврикам, постланным здесь только для немецких сапог. Мы тихо обсуждали вопрос о том, кому и как обезвредить солдата-эсэсовца.

— Придется тебе, Иван, — сказал я Кривоногову.

— Мне уже приходилось.

— Одним ударом, иначе беда.

— Ясно. И тут же снять одежду, — отвечает Иван.

— Переоденете Кутергина. Он высокий, шинель как раз по нему, — продолжаю объяснять задачу.

— А вы наблюдателями будете? — Кривоногов обращает этот вопрос ко мне и Володе, мы сидим рядом.

— Мы, Иван, сразу же идем к самолету. Каждая минута дорога, — твердо говорю я.

— Это верно, — соглашается Кривоногов и тяжело вздыхает.

В комнату блокового входят Сердюков, Емец, Зарудный, Лупов, Адамов. Стало тесно, как в прачечной. Оказывается, все уже знают о моих десяти днях жизни, о нашем плане, и все понимают, что, если завтра-послезавтра мы не улетим, будем раздавлены. Вслед за мной наступит очередь Кривоногова, Емеца, Адамова. Всех, кого видели в нашем кружке, ожидает такая же участь. Проникнуть в нашу среду и узнать о наших тайнах эсэсовцы не смогли. Они будут уничтожать нас поодиночке. Так заведено здесь.

— Маршрут будем держать на Москву! — слышу я эти слова не впервые, но сейчас они звучат как приказ.

Мне ясно, что долететь до Москвы мы не сможем, не хватит горючего в баках, но возражать такой мечте сейчас неуместно.

— Да, на Москву! — твердо говорю я.

— Только на Москву! — повторил кто-то сдавленным голосом, и я вижу у всех засветились глаза торжественным огнем жизни.

Пора покидать комнату блокового. Мы перебежали поодиночке в прачечную. Владимир не ожидал нас и потому всполошился, стал что-то накрывать в ящике для мусора. Соколов успокоил его.

Владимир сообщает нам, что советские войска форсировали в нескольких местах Вислу и продвигаются по территории Польши к границам Германии. Висла! Фронт уже не так далеко. Значит, если мы в силах что-то сделать для своего освобождения, то должны делать немедленно.

Владимир подошел ко мне:

— Хватит у тебя сил?

— Хватит, — твердо отвечаю я.

— Ты видел себя, какой ты? — улыбнулся Владимир.

— Товарищи помогут, — уверенным голосом говорю я.

— Мы пришли сюда, — громко начал свою речь Емец, — пришли затем, чтобы поклясться перед товарищами, друг перед другом, перед вами, как перед старшим, что донесем весть нашей Родине о лагере смерти на острове Узедом.

— День приземления на родной земле мы все будем считать днем нашего рождения, — подхватил Кривоногов.

— Клянемся! — Тихо, но твердо прозвучало это великое слово.

Оно было нашим знаменем, и мы, пожимая друг другу руки, чувствовали, будто сжимали ладонями древко этого знамени.

— Клянемся!

Михаил Петрович Девятаев, «Полет к солнцу»