И снова Лолита
Все великие книги пишутся не для современников, а для их потомков. «Лолита», безусловно, из их числа. Во-первых, благодаря своему отменному художественному здоровью, а во-вторых, потому что она вне времени. Разумеется, оснований считать так куда больше, и их число прямо пропорционально всем тем исследованиям, которые были и еще будут по ее поводу написаны. Нижеследующие заметки предназначены в первую очередь для тех, кто «Лолиту» никогда не читал и не прочитает. Да убережется их праздный интерес от предвзятого и поверхностного мнения «знатоков», которые в своих суждениях не видят разницы между жизнью и искусством (в данном случае, литературой)!
Осенью этого года «Лолите» исполняется 66 лет. Книга вышла в 1955 году в Париже, где ей сразу же было уготовано судебное запрещение. Немудрено: уж если в то время еще находился под запретом скандальный роман Дэвида Лоуренса «Любовник леди Чаттерлей», запрещенный в 1928 году всего лишь за описание постельных сцен двух взрослых людей, то роман о сожительстве взрослого мужчины с двенадцатилетней девочкой и вовсе был обречен. Автор прекрасно это понимал и словами своего героя предположил, что «в напечатанном виде эта книга читается, я думаю, только в начале двадцать первого века». Но нет: в США книга на английском вышла в 1958г, а в русском переводе появилась в 1967г. Объявленная в английской прессе «высоколобой порнографией», «Лолита» породила дискуссию о совместимости порнографии и литературы. Разгорелся спор, можно ли художественными средствами и многочисленными мультикультурными ссылками прикрывать скабрезный характер той или иной истории. Судя по сегодняшней литературе, победили те, кто считал, что можно, и что делать это не обязательно художественно и лучше без аллюзий.
О «Лолите» сказано, кажется, уже все, что только можно сказать. Что только не писали о романе, в чем только не обвиняли его автора! Американцы, например, писали, что более смешной, забавной и сатирической книги они не видали со времен Джонатана Свифта. Им вторили французы: «Лолита и впрямь заразительно смешна, исполнена веселящей стихии». И это еще по-божески. Нет существа злее и кусачее, чем спущенный с цепи литературный критик. Набокова обвиняли в эстетизации похоти, в демонстративной безнравственности, а после 1968 года, когда медицина ввела в оборот термин педофилия «Лолиту» нарекли катехизисом педофилии, а автора обвинили в ее пропаганде и десакрализации семейных ценностей. И это самое нелепое, что можно придумать. Такое может случиться только если предубежденный читатель открывает книгу наугад, читает первое, что ему попадается на глаза («Нет на земле второго такого блаженства как блаженство нежить нимфетку. Оно «вне конкурса», это блаженство, оно принадлежит к другому классу, к другому порядку чувств…») и, придя в негодование, отбрасывает книгу, не удосужившись продолжить чтение. Набокова обвиняли в сочувствии герою и чуть ли не в его оправдании. Но если даже так (хотя авторского сочувствия в романе нет и в помине – автор одолжил герою свой талант, но не душу), то как быть с раскаявшимся разбойником (а Гумберт Гумберт определенно раскаялся), которому распятый Христос гарантировал рай? Ничего удивительного, что в педофилии подозревали и самого автора. Может, потому что слишком буквально восприняли его высказывание: «В сущности, искусство – зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь»?
Все эти нападки говорят лишь об одном: своей историей Набоков угодил в самое сердце буржуазной морали («каждый год не меньше 12% взрослых американцев мужского пола… проходит через тот особый опыт, который «Г.Г.» описывает с таким отчаянием»). Отсюда и конвульсии. У советских критиков свой взгляд на роман. Писали, например, что Гумберт противостоит буржуазной пошлости, что общество, в котором один педофил убивает другого, не может считаться здоровым. А вот что писал страдающий грехом инакомыслия лауреат премии имени Набокова Виктор Ерофеев: «Отвергая нормативное представление о женской красоте, Гумберт Гумберт бросает вызов всей эстетики европейской культуры, заявляя о своем неизлечимом эстетическом нонконформизме, выставляет себя изгоем, принявшим форму извращенца. Здесь бунт против системы не только условностей сколько ценностей культуры развит до предела, и вызов культуре, интегрировавшей в себя пошлость в такой степени, что культура превратилась в цивилизацию, подразумевает эмоциональное обращение к ее девственным началам». Тем самым В.Ерофеев подтвердил аксиому: инакомыслие – это дефицит глубокомыслия. Отсюда родовые признаки литературного диссидентства – поиски и распространение иносказаний, как составной части эзоповского бунта против системы (неважно какой). Это для таких как он сказано Набоковым: «Можно извлечь из «Лолиты» некую символику, только вот я ее туда не вкладывал. Если же люди все-таки проделывают это – что ж, значит им так удобнее». А ведь Набоков, словно предвидя град нападок и вольных истолкований, предварил текст предисловием, в котором, скрывшись под маской доктора философии Джона Рэя, предупреждал: «У меня нет никакого желания прославлять г-на «Г.Г.». Нет сомнения в том, что он отвратителен, что он низок, что он служит ярким примером нравственной проказы... Отчаянная честность, которой трепещет его исповедь, отнюдь не освобождает его от ответственности за дьявольскую изощренность… Как художественное произведение «Лолита» далеко выходит за пределы покаянной исповеди; но гораздо более важным, чем ее научное значение и художественная ценность, мы должны признать нравственное ее воздействие на серьезного читателя, ибо этот мучительный анализ единичного случая содержит в себе и общую мораль. «Лолита» должна бы заставить нас всех… с вящей бдительностью и проницательностью предаться делу воспитания более здорового поколения в более надежном мире». Не кажется ли вам, что слова эти сегодня еще более актуальны, чем 66 лет назад?
Как бы там ни было, роман вскоре признали, да так, что нынче о нем говорят, как об одном из лучших романов ХХ века. Только ли потому что «если роман распустить по ниткам, разобрать его на части, в нем не отыщется ни одной детали, которую где-нибудь, когда-нибудь не перещеголяли уже писания, лишенные всяких художественных притязаний»? (Станислав Лем, 1962г). А может, потому что как сказал о Набокове Ходасевич «сложностью своего мастерства, уровнем художественной культуры приходится он не по плечу нашей литературной эпохе»? Или по словам английского писателя Э.Бёрджесса, потому что «англоязычный славянин поставил перед собой особую задачу – напомнить нам о великолепии нашего языка сильно обедневшего благодаря стараниям пуритан и прагматиков»? Если верить мнению самого Набокова (а верить ему, как известно, можно только до определенной степени), он считал «Лолиту» своей лучшей книгой. Среди прочего он писал: «Меня будут помнить благодаря «Лолите» и благодаря моей работе о «Евгении Онегине». Мне кажется, в этом его замечании больше скрытой досады, чем гордости. В самом деле: в широком общественном сознании он автор прежде всего «Лолиты». «Лолита» на слуху, все остальное – нет. Не потому ли, что в ней милый сердцу невзыскательного читателя душок сладострастия, который роднит «Лолиту» с романом Д.Лоуренса (чувствующего, к слову сказать, природу тоньше, чем людей), в художественном отношении с «Лолитой» несопоставимым? Если отвлечься от ее филологического замеса, от всех ее отсылок, намеков, соотношений, словесной эквилибристики и прочей эрудированной мишуры - словом, всего того, что так дорого автору и мало трогает заурядного читателя (а таких, увы, миллионы), останется ярко освещенная сцена, а на ней два человеческих существа, скандально связанные друг к другом силой обстоятельств. Театр превращен в зал судебного заседания, и зрители в нем – присяжные.
Так что же такое «Лолита» - оправдание педофилии или ее анамнез, расширение границ любви или вторжение в ее запретные области? И зачем многостраничный роман там, где достаточно полицейского протокола? Извлечем же с книжной полки дело Гумберта Гумберта и станем членами жюри присяжных, чтобы присоединить свой голос к вердикту. Уже шестьдесят шесть лет тянется это дело, и конца ему не видно.
Что бы ни писали о герое, как бы ни унижали, с кем бы ни сравнивали, отстранимся от толкователей и обратимся к тексту, ибо сказано самим Набоковым: «…всегда лучше идти прямо к сути, к тексту, к источнику, к главному – и только потом развивать теории…». А потому сдерживая любезное автору «Лолиты» воображение и не ища правды между строк, в очередной раз обыщем место преступления. Ведь судят его за убийство, не так ли? Все остальное за отсутствием доказательств (а признания подсудимого таковыми не являются) к делу не пришьешь.
Итак, перед нами подсудимый – «весьма утонченный мужчина» сорока лет, с «поразительной, хоть и несколько брутальной мужской красотой». Суд интересуют мотивы преступления, и подсудимый, описывая предшествующие убийству обстоятельства, начинает издалека. Отнесемся же к его словам с тем же доверием, как к отпечаткам его пальцев. Все дело, видите ли, в его страсти к двенадцатилетней девочке. «Лолита, - начинает он с места в карьер, - свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя». И тут впору насторожиться. Вот будет смеху, если мотивы убийства окажутся убийственнее самого преступления! Что ж, подождем, пока подсудимый наговорит себе на отдельную статью. Он тем временем продолжает: Лолиты бы не оказалось, если бы он «не полюбил в одно далекое лето одну изначальную девочку» по имени Аннабелла. Когда они познакомились и влюбились друг в друга, ему было 13, ей на несколько месяцев меньше. «Духовное и телесное» сливалось в их любви «в совершенной мере». Счастье их, однако, было мимолетно, и «четыре месяца спустя она умерла от тифа на острове Корфу». «Эта девочка с наглаженными морем ногами и пламенным языком с той поры преследовала меня неотвязно», признается подсудимый и далее спрашивает себя, «не оттуда ли, не из блеска того далекого лета пошла трещина через всю мою жизнь». И затем уже уверенно: «волшебным и роковым образом Лолита началась с Аннабеллы». Если бы еще знать: Лолита – это «врожденное извращение» или «неудовлетворенность того бредового лета»?
Далее следует лишенная потрясений юность и университетские годы в Лондоне и Париже, где он «удовлетворялся платными цыпками». А далее мужание «в лоне нашей цивилизации, которая позволяет мужчине увлекаться девушкой шестнадцатилетней, но не девочкой двенадцатилетней», влечение к каковым он распознал в себе в ходе мужания. Но не к каждой, а к той их особой породе, посредством которой они «обнаруживают истинную свою сущность – сущность не человеческую, а нимфическую (т.е. демонскую)». Их он назвал «нимфетками». Они обладают «неуловимой, переменчивой, душеубийственной, вкрадчивой прелестью». По его теории Аннабелла – нимфетка, «маленький смертоносный демон». В ней было «исходное роковое наваждение». Те, кто понимают толк в нимфетках - нимфолепты. Чтобы быть им «надо быть художником и сумасшедшим, игралищем бесконечных скорбей с пузырьком горячего яда в корне тела и сверхсладострастным пламенем, вечно пылающем в чутком хребте». Почему в хребте? Потому что за эякуляцию отвечает не головной мозг, а спинной. Не удивительно, что его «взрослая жизнь в Европе была чудовищно двойственна». Вовне он по его словам имел «нормальные сношения с земнородными женщинами... внутри же был сжигаем в адской печи сосредоточенной похоти, возбуждаемой во мне каждой встречной нимфеткой». Его влекли не ощущения, «извлекаемые из естественного соития между нормальными большими мужчинами и нормальными большими женщинами», а «проблеск несравненно более пронзительного блаженства». «Мой мир был расщеплен», - заключает он. И это уже серьезно, заметим мы на полях его исповеди, потому что это заявка на врожденное сексуальное расстройство.
Во всяком случае, одна из современных психиатрических теорий утверждает: «Существуют два компонента либидо: платонико-романтический и сексуальный. У людей с нарушенным психосексуальным поведением имеет место их расщепление, которое в норме встречается в небольшой степени у многих». Заметим ради справедливости, что пока заявлена предрасположенность, но не ее последствия. Ведь опасна не склонность, а причиненный ею вред. Правда, подсудимый назвал подобные теории «либидобелибердой». В свое оправдание он говорил себе, что «все зависит от точки зрения и что, в сущности, ничего нет дурного в том, что меня до одури волнуют малолетние девочки». В подтверждение своей неисключительности он приводит исторические примеры – от Вергилия, через Данте и Петрарку до Эдгара По, женившегося, как известно, на тринадцатилетней. Ссылки его, однако, не имею юридической силы – comparaison n’est pas raison (сравнение не есть довод) щегольнем мы по его примеру французским словцом и примем его признания к тревожному сведению: наш «исключительный красавец, со сдержанными движениями, с мягкими темными волосами и как бы пасмурной, но тем более привлекательной осанкой большого тела» пожираем изнутри «адовым снадобьем», которое ученые мужи нарекут через двадцать лет педофилией. Вовлекать образы нимфеток «в свое тайное сладострастие» стало для него делом привычным. Оставалось перейти от грез к делу, а то, что оно того стоило явствует из его встречи с юной парижской проституткой, чье «юное тело еще хранило (вот это-то и было нимфическим эхом, холодком наслаждения, взмывом в чреслах)… что-то детское». «Она оценила дикое глухое желание у меня в глазах… и дала мне укол истинного наслаждения», вспоминает он.
Пытался ли он вырваться из цепких лап нимфолепсии, пробовал ли отделаться от «порочных и опасных порывов»? Ну, разумеется! И потому решил жениться. Среди женщин, у которых «груди тыквами или грушами» он выбрал молодую, похожую на «бледного уличного подростка» особу с «имперсонацией маленькой девочки». Она «прикидывалась малюткой» и он попался. «Но действительность скоро взяла верх» и вскоре у Гумберта Гумберта «оказалась на руках большая, дебелая, коротконогая, грудастая и совершенно безмозглая баба». Брак его длился четыре года. В 1939 году он развелся и переехал в Америку, где после восьми лет проживания (днем работа, ночью «пытка желаний, бессонница», санаторий, экспедиция в Канаду, снова санаторий) «решил приискать себе деревушку в Новой Англии, или какой-нибудь сонный городок (ильмы, белая церковь), где бы он мог провести литературное лето». Приехав на место и явившись в дом, где намеревался снять комнату, он и встретил ту, что перевернула его жизнь.
Этот момент стоит того, чтобы пережить его еще раз вместе с ГГ: «Вот и веранда», пропела моя водительница (мать Лолиты), и затем, без малейшего предупреждения, голубая морская волна вздулась у меня под сердцем, и с камышового коврика на веранде, из круга солнца, полуголая, на коленях, поворачиваясь на коленях ко мне, моя ривьерская любовь внимательно на меня глянула поверх темных очков» Он рассматривает ее «взором молодой памяти» «со священным ужасом и упоением». «Взрыв… дрожь… толчок… страстного узнавания». «Это было то же дитя». Две точки слились в одну, круг замкнулся. «Четверть века с тех пор прожитая мной сузилась, образовала трепещущее острие и исчезла». Прототип опознал в Лолите свое подобие и предоставил ей возможность «полностью его затмить». Лолита - следствие Аннабеллы. Общее между ними – суть их единства. Это то, на чем настаивает герой. Для других все вышесказанное «лишь кривлянья сумасшедшего, попросту любящего le fruit vert (зеленый плод)».
Еще раз заметим, что в момент встречи с Лолитой этот «статный мужественный красавец, герой экрана» страдал устойчивой сексуальной девиацией. Это тот пункт, откуда начинается его крестный путь. «О, маленький Herr Doktor, которому было суждено вылечить меня от всех болей!» - восклицает он при виде Лолиты и остается в доме в роли квартиранта. Довольствуясь поначалу лишь одним соседством с нею, он не в силах разобраться в природе своего чувства. Он исподтишка любуется ею. «Опьяняющий каштановый запах», «теплое, рыжеваторозовое лицо», «проблеск прелестной гладкой кожи с исподу ляжки», «черные как сажа ресницы ее бледно-серых, лишенных всякого выражения глаз», «белесый пушок на ее коричневатых членах», «красные губы как облизанный барбарисовый леденец» и так далее. Ее тридцатипятилетнюю мать он называет «старая ехидна», тем самым подтверждая аксиому своей аномалии: между матерью и дочерью педофил всегда выберет дочь. Кстати, вот мнение матери о своей дочери: «Я вижу в ней здорового, крепкого, но удивительно некрасивого подростка». Как по-разному взрослые видят ее! Героя сводит с ума двойственная природа девочки: «смесь нежной мечтательной детскости и какой-то жутковатой вульгарности». А в придачу «неизъяснимая, непорочная нежность, проступающая сквозь мускус и мерзость, сквозь смрад и смерть». И «надо всем и несмотря ни на что существует только – Лолита». «Съедаемая глазами всех мальчишек» «она переменчива, она капризна, она угловата, она полна терпкой грации резвого подростка». «Дивная добыча». «Моя жаркая, шелковистая прелесть». Лолита «каждым своим движением… дотрагивалась до самой и чувствительной струны моей низменной плоти», сообщает он. «Боже, какая пытка – этот атласистый отлив за виском, переходящий в ярко русые волосы!» Его тогдашнее состояние: «ужасная, сумасшедшая, смехотворная и жалкая лихорадка». Он ощущает ее «знойный душок, от которого немедленно приходит в движение мужская сила». Глядя на нее, он «собирает в фокус свое вожделение», чтобы достигнуть «высшей точки его нищенского блаженства». «Меня мутило от вожделения, я страдал от тесноты одежд». Он живет «под постоянным напором невыносимого соблазна». Соблазн и вожделение - налицо заурядный, похотливый угар, ставящий его в один ряд не просто с животными, а с примитивными животными.
Но посмотрите, с кем он имеет дело. Во время их воскресной игривой возни он выхватывает у нее журнал с неприличной фотографией, и она, что бы вернуть его, вся наваливается на него. Он ловит ее за кисть, а она, отпрянув, «совершенно запросто» вытягивает ноги через его колени. Все это приводит его в «состояние возбуждения, граничащего с безумием». А далее «тяжесть двух загорелых ног», их «золотое бремя», бездумные, ерзающие движения ее тела, «ее молодая тяжесть, ее бесстыдные невинные бедра и круглый задок» перемещают его «в некую плоскость бытия, где ничто не имело значения, кроме настоя счастья, вскипающего внутри его тела». «…Был желтоватый синяк на ее прелестной нимфетовой ляжке, которую моя волосатая лапа массировала и медленно обхватывала». «Она стала корячиться и извиваться, и запрокинула голову, и прикусила влажно блестевшую нижнюю губу… покамест я раздавливал об ее левую ягодицу последнее содрогание самого длительного восторга, когда-либо испытанного существом человеческим или бесовским». «Слава тебе Боже, девчонка ничего не заметила», с облегчением констатирует он и далее: «Я выкрал мед оргазма, не совратив малолетней». «Лолита уцелела, и сам я уцелел». И вот что он сам себе обещает: «…Не взирая на неутолимый жар чувственного позыва, я намерен был, с искреннейшим рвением и предусмотрительностью, оградить чистоту этого двенадцатилетнего ребенка». Другими словами, пока нет сексуальных отношений, нет преступления. Состояние же, в котором он пребывает, его личное дело, каковым оно является для миллионов тайных педофилов.
Но время идет, и в исповеди героя появляется новый мотив. К ее отъезду в лагерь он уже знает, что не может жить без этой девочки. «Я знал, что влюбился в Лолиту навеки». Таким образом, в лексиконе его жизни появляется слово любовь, и он с позиции презренного педофила поднимается до уровня своих знаменитых предшественников. «Полюбил я Лолиту, как Виржинию – По и как Данте свою Беатриче…» Он любил Лолиту «резкоголосую и блестяще-русую, с подровненными спереди и волнистыми с боков, а сзади локонами свисающими волосами, Лолиту, у которой шейка была такая горячая и липкая, а лексикончик такой вульгарный…». А что же девочка? Она симпатизирует квартиранту. Перед отъездом в лагерь она бросилась из машины обратно в дом «добежала до меня… и вот она уже была в моих объятиях, и ее невинные уста таяли под хищным нажимом темных мужских челюстей».
Лолита уехала в летний лагерь, а ее мать объявила квартиранту о своей к нему любви. Пережив по прочтению ее признания «отвращение», он по зрелому размышлению «стал представлять себе все те ласки, которыми походя мог бы осыпать Лолиту муж ее матери». «Мне бы удалось, - грезил он, - всласть прижаться к ней раза три в день – каждый день. Испарились бы все мои заботы. Я стал бы здоровым человеком». И далее: «Я видел себя дающим сильное снотворное средство и матери, и дочери одновременно, для того чтобы ласкать вторую всю ночь безвозбранно». «Я постарался бы не обрюхатить малютки». Какое извращенное представление о любви и каким простым и доступным видится ему процесс выздоровления! Это то самое расщепление платонико-романтического и сексуального, о котором говорилось выше. Впрочем, болезнь нам и так известна. Вопрос лишь в том, подлежит ли она излечению. И он женился на матери Лолиты, подперев себя мыслью, «что она как бы старшая сестра Лолиты». У его новой жены «тяжелые бедра, округлые колени, роскошная грудь, грубоватая розовая кожа шеи («грубоватая» по сравнению с шелком и медом) и все остальные черты того плачевного и скучного, именуемого «красивая женщина». «Женщина с царственными сосцами и тяжелыми лядвиями» против «обольстительной, голорукой, пушистенькой двенадцатилетней девочки», которая после свадьбы стала его падчерицей, что открывало путь к возможностям совсем другого пошиба. Если бы не ее мамаша, которая задумала удалить Лолиту из дома, обратив тем самым в пыль планы ее новоиспеченного мужа.
«Естественнейшим разрешением задачи было бы уничтожить г-жу Гумберт. Но как?» - ломает голову герой, ко всему прочему признаваясь в подготовке еще одного убийства. И такая возможность ему вскоре представляется. Они вдвоем с женой заплывают на середину озера, и всего-то и надо нырнуть, ухватить ее за щиколотку и заставить захлебнуться. «Как просто, не правда ли? – вопрошает герой. – А вот подите же, судари мои, мне было абсолютно невозможно заставить себя это совершить!» Как часто бывает в подобных случаях, в дело вмешался случай (в данном случае несчастный), и через неделю Гейзиха, находясь в сильном душевном волнении, очень удачно попала под колеса автомобиля, где и погибла, прознав перед этим из неосторожно оставленного в столе дневника мужа о его похотливых намерениях в отношении дочери. Середина августа 1947 года. Исполнив печальные формальности, наш белокожий вдовец едет за Лолитой в летний лагерь, предвкушая ночь, как он выражается, «в обществе хрупкого создания, спящего рядом с моим тугостучащим сердцем». И что тут нового? В конце концов, историй сожительства отчимов с падчерицами – пруд пруди.
Начало многообещающее: отъехав от лагеря, девочка стала его задирать, а на его вопрос, почему она думает, что он перестал ею интересоваться, ответила: «Ну, во-первых, ты меня еще не поцеловал». Сам «папаша» рассказывает об этом так: «Не успел автомобиль остановиться, как Лолита так и вплыла в мои объятия», да так, что он «ужасно боялся зайти слишком далеко и заставить ее отпрянуть с испуганным отвращение». Напрасно боялся: девочка обнаруживает знания и демонстрирует замашки, выдающие ее скороспелость. «Моя вульгарная красотка», «угловатая и сказочная и смутно порочная» - величает ее герой. Его манят ее настоянные на «аромате плодовых садов» зачатки порочности, и он ведет себя, как «хитрый, распаленный черт», отлично знающий, что «к девяти часам вечера… она будет спать мертвым сном у него в объятиях». Нет сомнения – она разжигает в герое только похоть. О чем-то большем (о любви, например) речи нет. В гостинице она, налюбовавшись подарками, заранее купленными для нее отчимом, «вкралась в ожидавшие ее объятия, сияющая, размякшая, ласкающая меня взглядом нежных, таинственных, порочных, равнодушных, сумеречных глаз (кстати, вот один из приемов набоковской магии – объединить в одном определении противоположности и наблюдать за их борьбой) - ни дать, ни взять банальнейшая шлюшка. Ибо вот кому подражают нимфетки, пока мы стонем и умираем» - заключает герой. После поцелуя она говорит: «Если уж хочешь знать, ты делаешь не так как надо» и на вопрос как надо, отвечает: «Все в свое время». А теперь представьте двенадцатилетнюю девочку в объятиях сорокалетнего мужчины, целующуюся с ним по-взрослому, и попробуйте помочь ей спастись от самой себя. Уверен, у вас не получится, ибо это по силам только обществу. Понимает это и герой, когда признается: «Я должен был понять, что Лолита уже оказалась чем-то совершенно отличным от невинной Аннабеллы и что нимфическое зло, дышащее через каждую пору завороженной девочки, которую я готовил для тайного услаждения, сделает тайну несбыточной, а услаждение – смертельным. Я должен был знать (по знакам, которые мне подавало что-то внутри Лолиты – настоящая детская Лолита или некий изможденный ангел за ее спиной), что ничего, кроме терзания и ужаса не принесет ожидаемое блаженство». Далее следует бессонная ночь в одной кровати с беспокойно спящей Лолитой. Он постоянно откладывает le grand moment (великий момент), объясняя это так: «Я никогда не был и никогда не мог быть брутальным мерзавцем. Нежная мечтательная область, по которой я брел, была наследием поэтов, а не притоном разбойников. Кабы я добрался до цели, мой восторг был бы весь нега: он бы свелся к внутреннему сгоранию, влажный жар которого она едва бы ощутила, даже если бы не спала». И вот признание, которое по мнению подсудимого должно его если не оправдать, то изрядно смягчить вину: «Девственно-холодные госпожи присяжные! Я полагал, что пройдут месяцы, если не годы, прежде чем я посмею открыться маленькой Долорес Гейз; но к шести часам она совсем проснулась, а уже в четверть седьмого стала в прямом смысле моей любовницей. Я сейчас вам скажу что-то очень странное: это она меня совратила». И далее: «Ни следа целомудрия не усмотрел перекошенный наблюдатель в этой хорошенькой, едва сформировавшейся девочке. Для нее чисто механический половой акт был неотъемлемой частью тайного мира подростков, неведомого взрослым». При этом «Лолита считала - и продолжала долго считать – все прикосновения, кроме поцелуя в губы, да простого полового акта либо «слюнявой романтикой», либо «патологией».
Итак, момент, когда герой мог молча оставить у швейцара «ключ 342-ой и покинуть в ту же ночь город, страну, материк, полушарие и весь земной шар» упущен, он нарушил данное себе обещание сберечь невинность малютки и вступил с ней в половую связь. Налицо «воплощение долголетней мечты». У его малолетней любовницы «курносое веснущатое личико» и «тело бессмертного демона в образе маленькой девочки». Он поступил «неосторожно, глупо и подло», и все что ему остается – искать себе оправдания. И он их находит в римском праве, согласно которому «лицо женского пола может вступать в брак в двенадцать лет; позже этот закон был одобрен церковью и до сих пор сохраняется, без особой огласки, в некоторых штатах Америки». Казалось бы, нет причин себя казнить, и он по его словам только следует за природой. Тогда «откуда же этот черный ужас, с которым я не в силах справиться? – вопрошает он себя и далее: - Лишил ли я ее девственности? Милостивые государыни, чуткие госпожи присяжные: я даже не был ее первым любовником!». О том, кто и как ее совратил, она сама рассказала, поедая в постели «пресно-мучнистые бананы, подбитые персики, да весьма вкусные картофельные чипсы». В то же время детская непосредственность в ней прекрасно уживается с расчетливостью: после того как они продолжили путь, она многозначительными выражениями боли доведя героя до ощущения «томительной, мерзкой стесненности», до «холодных пауков» на спине, дала понять, что не прочь обернуть ситуацию в свою пользу. «Кретин! – проговорила она сладко улыбаясь мне. – Гадина! Я была свеженькой маргариткой, и смотри, что ты сделал со мной. Я, собственно, должна была бы вызвать полицию и сказать им, что ты меня изнасиловал. Ах ты, грязный, грязный старик!»
Подливая масло в огонь, она жаловалась, «что у нее там внутри все болит, что она не может сидеть, что я разворотил в ней что-то». Трудно сказать, чем бы это закончилось, если бы он не сообщил ей о смерти матери. «В веселом Лепингвиле» он купил ей в утешение множество вещей и далее сообщает: «В тамошней гостинице у нас были отдельные комнаты, но посреди ночи она, рыдая, перешла ко мне и мы тихонько с ней помирились. Ей, понимаете ли, совершенно было не к кому больше пойти».
На этом заканчивается первая часть истории, и вот ее итог: выясняется, что некий эстетствующий выходец из чопорной Европы так же далек в своих чувствах от его знаменитых предшественников, примером которых он вдохновлялся, как двенадцатилетняя американская девочка от Лауры и Беатриче. Нравы действительно меняются, причем, стремительно. Если Ставрогина из «Бесов» совращение малолетней доводит до самоубийства, а героя «Волшебника» (1939 год) за то же самое настигает, так сказать, кара божья, то в Америке в 1947 году с этим худо-бедно можно жить. Более того, герой признается, что «где-то на дне темного омута я чувствовал вновь клокотание похоти – так чудовищно было влечение, возбуждаемое во мне этой несчастной нимфеткой!». Все это он сообщает нам для того, чтобы «отделить адское от райского в странном, страшном, безумном мире нимфолепсии». Тем более странно, что он видит адское пламя там, где его в 1947 году не видит церковь и римское право. Или греша, он надеется остаться святее папы римского?
«Тогда-то, в августе 1947-го года, - повествует далее герой, - начались наши долгие странствия по Соединенным Штатам», а с ними «ненасытная, беззаконная любовь».
(С)
Александр Солин
