Крепкий мастер
Ефим Григорьевич проснулся в пять утра. Как всегда. Семьдесят три года. Вдовец пятнадцать лет. Детей нет. Учеников — тоже.
Мастерская в глубине сада. Тридцать семь скрипок за всю жизнь. Тридцать семь душ, каждая со своим голосом. Три — в оркестрах, две — у коллекционеров, одна — в Японии. Остальные стояли здесь и ждали.
Чего — он сам не знал.
В мастерскую ворвалась молодая женщина. Тридцать пять, в смешной шапке с кисточкой, замёрзшая. — Здравствуйте! Я от Анны Львовны. Сказала, вы чините скрипки. — Чиню. Если есть что чинить. Она протянула футляр. Внутри — развалина: отклеенный гриф, трещина на деке, фабричная дешёвка. — Детский оркестр. Это единственная скрипка. Концерт через месяц. Денег на новую нет. Ефим повертел инструмент. — Это не скрипка. Это дрова. Девушка побледнела. — А дети? Он посмотрел в её глаза — большие, серые, с надеждой. Так на него никто не смотрел двадцать лет. — Оставьте. Посмотрю. — Сколько стоит? — Потом скажу.
Через неделю она пришла. — Ну как? — Готово. Она ахнула. Скрипка блестела, гриф ровный, трещин нет. — Вы её перекрасили? — Отреставрировал. Играть будет лет пятьдесят. — Сколько должна? Он назвал смешную цену — вдвое меньше работы. — Это же мало! — Берите. Идите. Мне работать надо.
На концерте сидел в последнем ряду. Десять детей со скрипками. Среди них — девочка лет восьми с его скрипкой. Играла плохо. Фальшивила, сбивалась. Но поклонилась и улыбнулась так, будто сыграла Чайковского в Большом зале.
Ефим незаметно вытер глаз.
После концерта подошла Анна Львовна: — Ефим, преподаватель уезжает. Нового нет. Ты не мог бы... хоть немного? Детей жалко. Он хотел отказаться. Он делал скрипки. Не учил. — Подумаю.
Дома сидел в мастерской, гладил струны. Тридцать семь скрипок. Ни одной души, кому оставить.
А потом вспомнил глаза девушки. И девочку с его скрипкой.
На следующий день пришёл в школу: — Согласен.
Первые занятия — пытка. Не умел объяснять. Дети боялись, прятались за пульты.
Потом пришла Настя — та самая женщина. — Ефим Григорьевич... можно попросить? — Чего? — Научите меня. Я с детства мечтала. Родители не могли оплатить. А теперь поздно, наверное... Он посмотрел на неё. Тридцать пять. Взрослая. — Приходи завтра в шесть.
Она приходила каждый вечер. Сначала смотрела. Потом помогала. Потом он дал ей свою первую скрипку. — Держи. Осторожно. Это не дрова.
Через полгода она сыграла «Сурок» Бетховена. Просто. Чисто. С улыбкой. — Ну как? — Сойдёт. Для начала. Она засмеялась и обняла его. — Спасибо. Вы не представляете, что для меня сделали.
Он стоял, не дыша. Впервые за пятнадцать лет не чувствовал себя пустым.
Люди потянулись в мастерскую. Сначала Настя. Потом её подруга. Потом родители учеников. Кто-то приносил чай, кто-то — пирожки. Кто-то просто сидел и слушал, как он рассказывает о дереве, о лаке, о звуке.
Однажды вечером Настя осталась одна. — Ефим Григорьевич... можно я буду называть вас просто Ефим? — Можно. — И можно... я буду приходить не только учиться? Он понял. Сердце забилось, как у мальчишки. — Зачем? — Затем, что вы мне нужны. Не как учитель. Как... как человек.
Он молчал. Смотрел на свои руки — старые, в мозолях. На неё — молодую, живую. — Глупая. Мне семьдесят три. — А мне всё равно. У меня никого нет. А вы... вы первый, кто меня чему-то научил. Кто просто по-человечески...
Она не договорила. Он шагнул вперёд, обнял её сам.
И впервые за много лет заплакал.
Прошло три года.
В мастерской всегда полно народу. Настя преподаёт в школе. Они поженились — тихо, без гостей. Родилась дочка. Верочка.
Ефим держал её на руках, смотрел, как спит. Сорок скрипок на стеллажах. Сорок душ.
Теперь было кому их оставить. Было ради кого жить.
Настя заглянула в дверь: — Ефим, иди ужинать. — Иду. Сейчас.
Он поцеловал дочку, оглядел мастерскую. Скрипки молчали. Но это было хорошее молчание. Тёплое. Домашнее.
Впервые за много лет он не был один.