Разговоры о страшном
жизнь иногда сложная штука. Бедность,проблемы со здоровьем,проблемы с родителями и прочее и прочее. Человеческое тело в принципе мерзкое. Что - то постоянно болит,черештся, течет и ломается.Вот думаю иногда о том, что если - бы я не родился? Ну как минимум все эти проблемы пролетели бы мимо. Если - бы была возможность, то я бы перед смертью попросил стереть память всем моим близким, о моем существовании. Не хочу чтобы они переживали. Не хочу уходить с чувством вины.
Бах открывает перспективы Вселенной. Познав его, люди начинают чувствовать, что смысл у жизни всё же существует...
Бранденбургские концерты составляют венец творения человеческого духа. Трудно найти более ценимое как знатоками так и широкой публикой оркестровое произведение. Концерты эти при жизни Баха никем не исполнялись и никогда не были опубликованы. Они более ста лет пролежали в пыли на чердаке одного из частных домов г. Берлина. Их случайно обнаружили, когда собирались сдать в мукулатуру старый бумажный мусор.
Эти великие оркестровые произведения дают нам повод лишний раз задуматься о главном и осовополагающем соотношении в сфере человеческого духа, соотношении между глубиной и широтой во всей сфере человеской жизни вообще:
Обыкновенно воображают, что люди тогда "общаются" между собой, когда они вечно бегают, со многими встречаются, читают газеты и пишут в них, ходят на митинги и выступают на них, и что, когда человек погружается "в самого себя", он уходит от людей и теряет связь с ними. Это есть нелепая иллюзия. Никогда человек не бывает столь замкнутым, одиноким, покинутым людьми и сам забывшим их, как когда он весь разменивается на внешнее общение, на деловые сношения, на жизнь на виду, "в обществе"; и никто не достигает такого любовного внимания, такого чуткого понимания чужой жизни, такой широты мирообъемлющей любви, как отшельник, молитвенно проникший, через последнее самоуглубление, к первоисточнику мирообъемлющей вселенской жизни и всечеловеческой Любви и живущий в нем, как в единственной стихии своего собственного существа.
Гений - личность, углубленная в себя и идущая своим путем, предуказанным собственными духовными глубинами - оказывается нужным и полезным всем, понятным еще позднейшим поколениям и отдаленным народам, потому что из своих глубин он извлекает общее для всех; а человек, живущий в суете непрерывного внешнего общения с множеством людей, готовый во всем им подражать, быть, "как все", и жить вместе со всеми, знающий только наружную поверхность человеческой жизни, оказывается никчемным существом, никому не нужным и вечно одиноким...
Ведро с замороженными щами — 5 нон-фикшн книг, на которые стоит обратить внимание
Взлет и падение Адама и Евы, этически вменяемый переход из настоящего в будущее, катастрофичность идей Николая Ленина, биография Крученых, записки действительного статского советника Александра Тургенева.
1. Хейден Уайт. Практическое прошлое
Хейден Уайт известен тем, что в середине XX века разбудил историков от догматического сна, разъяснив, что их труд мало чем отличается от творчества писателей, сочиняющих художественные тексты. Со временем историки свыклись с этой идеей, и она утратила свой бодрящий шоковый потенциал, а вместе с ним и эвристическую ценность.
В своей последней прижизненной работе, вышедшей на языке оригинала в 2014 году, Уайт отошел от релятивистских позиций («все равно всё нарратив — и неважно, кто его пишет»). Ученый резко противопоставил историю профессиональных историков «практической истории», т. е. истории, которая доступна всем людям без исключения и связана с их непосредственными нуждами. Если история «для профессионалов» никого ничему не учит, то история практическая, напротив, «заставлять людей думать о том, как можно использовать прошлое для этически вменяемого перехода из настоящего в будущее».
Как пишет во вводной статье Андрей Олейников, из перспективы практической истории следует любопытное следствие для исторических событий. В некотором смысле они не происходят «где-то там, сами по себе». Последствия их никак не предопределены, поскольку только мы в настоящем «позволяем им случиться», ощущая свою сопричастность фактам, которые возникли без нашего ведома или участия. Так, например, залоговый аукцион 1995 года по-настоящему случается только тогда, когда кто-то в настоящем решил изменить в связи с ним свою политическую позицию.
Некий парадокс этой замечательной нетолстой книги заключается в следующем: чтобы постичь противопоставление аморальной профессиональной истории и нравственной практической истории «для всех», читатель должен быть неплохо подготовлен, а лучше — закален в академических боях.
«...дело не только в искуплении грехов самого Леви. Его текст — это описание того, на что похожи жизнь и смерть в концентрационном лагере Освенцим. Это не воображаемый мир, однако едва ли можно описать его, не используя поэтические средства. Я неоднократно отмечал, что Леви не сообщает никакой фактической информации, которую нельзя было бы отыскать в справочнике. Вместо того, чтобы рассказывать нам о том, „что произошло“, он рассказывает о том, „как это можно почувствовать“, насколько унизительно это — „выживать в Освенциме“.
Находимся ли мы тогда в области вымысла?
Едва ли».
2. Владимир Забугин. Безумный исполин: документальная хроника русской революции
Крайне необычный источник по истории русской революции: автор этой книги был непосредственным свидетелем происходившего летом-осенью 1917 года, написал ее по горячим следам и выпустил в 1918 году в Италии на итальянском языке. На тот момент Владимир Забугин, филолог-классик, специалист по ренессансной литературе и общественный деятель, уже почти полтора десятилетия прожил в Риме, культурно и академически интегрировался в тамошнюю среду и потому на происходившую в России катастрофу смотрел глазами итальянца и рассказывал о ней итальянцам. Повествование его, претендующее на непредвзятость, на деле весьма тенденциозно, ориентировано на бытовавшие тогда в Италии стереотипы о русских, и в то же время субъективно и резко едва ли не до эксцентричности: автор не скупится на проклятия в адрес едва ли не всех заметных российских политических деятелей, особенно щедро одаривая «немца» Николая II и подкупленного немцами Николая, как он его называет, Ленина (Италия, напомним, в тот момент участвовала в Первой мировой на стороне Антанты). Прибавьте к этому удачное название, витиеватый стиль, многочисленные отсылки к классической литературе, избирательную наблюдательность, небрезгливое отношение к более чем сомнительным слухам и т. п. — и получите очень нетривиальное развлечение для часов досуга.
«Николай Ленин, Далай-лама, великий демагог... Весьма некрасив, глуп, лицо лишено безмятежного и ясного сияния, характерного для достопочтенного Керенского, маленькие и беспокойные глазки, обидчивое своенравие, сектантское упрямство. <...> Между 1905 и 1907 годами Николай спокойно жил в России, несмотря на торжествующую и все более ожесточенную реакцию. Как и товарищ Малиновский, депутат-социалист в Думе, разоблаченный после революции как агент-провокатор царского правительства, Ленин покинул Россию с паспортом и, кажется, с полного одобрения полиции. Это не значит, что будущий Далай-лама оказался банальным переодетым полицейским: я нисколько не сомневаюсь в искренности его катастрофических идей».
3. Марк Уральский. Алексей Крученых. Дичайший речетворец футуристической революции. 1886–1921
Обстоятельная биография самого, вероятно, радикального из русских поэтов-авангардистов охватывает ранний этап жизни и творчества Алексея Крученых — от рождения до «кавказского» периода, пришедшегося на годы революции и Гражданской войны.
Взяв наследие Крученых как самую крайнюю форму обновленческого пафоса футуристов, выдающийся исследователь русской литературы Марк Уральский расчерчивает детализированную карту отечественного искусства начала XX века. В книге органично представлены не только коллеги главного героя, но и эстетико-идеологические противники. Которых, к слову, хватало и внутри интернационального футуристического лагеря. Вот как, например, товарищи Крученых отреагировали на визит Филиппо Томмазо Маринетти:
«В России с ее традиционными хлебосольством и сердечным гостеприимством многое сходило Маринетти с рук, в том числе хвастливый национализм и элементарное хамство. „Будь он нашим соотечественником, — писал Бенедикт Лившиц, — на Маринетти уже давно надели бы смирительную рубаху“».
А вот что по этому поводу заметил Яков Тугендхольд, художественный критик, сотрудничавший с журналом «Аполлон»:
«Наполеон не учел ширины русских снегов, Маринетти не учел широты русской психологии. <...> И вот самый футуризм Маринетти оказался у нас запоздалым. Молодежь — разочарована, буржуа (те самые „старики“, которые, по Маринетти, неправы даже тогда, когда правы) — в восторге. И действительно, нас теперь ничем не удивишь, мы и не такие виды видали. Наши собственные Невтоны уже превзошли Маринетти по части „левизны“».
Уральский вообще охотно и обильно цитирует свидетельства непосредственных участников различных творческих группировок — так что читать эту книгу не только увлекательно, но и весьма полезно. Она проясняет многие малопонятные эпизоды из истории авангарда, предлагая самые разные точки зрения по одним и тем же спорным вопросам.
4. Стивен Гринблатт. Взлет и падение Адама и Евы. История о страхах, желаниях и ответственности человечества
«Взлет и падение Адама и Евы» — вторая книга американского шекспироведа и историка культуры Стивена Гринблатта, переведенная на русский язык. Первая, «Ренессанс. У истоков современности», вышла у нас десять лет назад — и ее вряд ли можно отнести к числу самых удачных его сочинений (пусть на родине автора за эту книгу и присудили сразу Пулитцеровскую и Национальную книжные премии). В самом деле, в ней утверждается, что, не найди итальянский гуманист Поджо Браччолини в начале XV века рукопись давно забытого сочинения Тита Лукреция Кара «О природе вещей», европейская культура никогда не сошла бы со столбовой дороги, по которой шествовала столетиями, не перешагнула бы из Средневековья в Ренессанс (оригинальное название книги — The Swerve, «отклонение» — еще более явно намекает на некую точку, в которой вектор движения европейской культуры сменил изначально заданное направление). Относиться к такому умозаключению всерьез было бы странно. Впрочем, Гринблатт, один из основателей «нового историзма», пишет не для того, чтобы произвести революцию в теоретических построениях. Каждый исторический эпизод, та же история об охоте Поджо за рукописью Лукреция, служит ему окном в мир давно канувшей в Лету повседневности, в рутину существования давно ушедших людей, которые жили, окружали себя вещами, думали, спорили и мечтали совсем не так, как мы сегодня. Реконструировать прошлое во всем его своеобразии — вот настоящий конек Гринблатта, и в этом он вполне преуспел.
Его новая книга развивает эту тенденцию на куда более обширном, если не сказать бескрайнем, материале. Гринблатт обращается к истории библейского мифа об Адаме и Еве — об их сотворении Богом, о жизни в прекрасном Эдеме, о запрете приближаться к древу познания добра и зла, о коварстве Змея, слабости Евы и невоздержанности Адама, о наготе и стыде первых людей и об изгнании их из Рая — и прослеживает историю этого сюжета с самого начала, с зарождения его в еврейской культуре времен вавилонского пленения (в пику «Сказанию о Гильгамеше») и вплоть до XIX века, когда Чарлз Дарвин — не без колебаний — предложил иную, более современную картину происхождения рода человеческого. Гринблатт обращается к внутренней пружине, скрытой в этом, казалось бы, незамысловатом сюжете, и задается вопросом: что заставляло очень разных людей, живших в очень разные эпохи — древних евреев, ранних христиан, христиан-еретиков, первых мусульман, средневековых католиков и протестантов XVII века, еще более современных европейцев — вновь и вновь обращаться к этой истории, вдумываться и вглядываться в нее, пытаясь разгадать ее смысл? Почему они не отбросили ее как несерьезную байку, как давно устаревшую и ничего не значащую сказку (подобный пренебрежительный подход к мифу об Адаме и Еве, показывает Гринблатт, был доступен едва ли не сразу после его возникновения)?
В самом общем виде ответ Гринблатта вновь можно передать английским словом swerve: по его мнению, этот сюжет предполагает, что на раннем этапе истории людей с ними что-то случилось, что-то заставило человечество отклониться от заранее намеченного пути, мы стали не теми, кем собирались, «все могло быть иначе». В таком свете всю последующую человеческую историю можно интерпретировать как попытки людей стать чем-то отличным от самих себя, снять напряжение между мечтой и действительностью, вернуться в потерянный Рай. Иными словами, история Адама и Евы служит истоком человеческого воображения, которое в разные эпохи наполняется самыми разными образами, но не может остановить свою работу, пока люди остаются людьми.
«Навязчивое и мучительное признание Августином факта — неизбежного присутствия возбуждения не только в супружеских занятиях любовью, но и в том, что он называет „движениями, которые оно вызывает, к нашей печали, даже во сне и даже в телах целомудренных людей“ — сформировали его самую влиятельную идею, ту, которая отягощала последующие века и от которой мы, ее наследники, лишь частично освободились: originale peccatum, первородный грех».
5. Александр Тургенев. Записки действительного статского советника. 1772–1863
Записки — почтенный, но нечасто сегодня вспоминаемый жанр дворянской, как сказали бы в советском учебнике, литературы. Вместо последовательного автобиографического повествования дворяне на склоне лет часто ограничивались разрозненными мемуарными заметками о том о сем (если не сказать байками), и именно в силу своей легкости и необязательности многие такие тексты по сей день нисколько не скучны.
«Записки» Александра Тургенева интересны помимо прочего тем, что их автор, успевший приложить руку к освобождению крестьян при Александре II, родился и сформировался при Екатерине II, навсегда оставшись человеком той эпохи. Разумеется, на старости лет он не мог не идеализировать годы юности, но ему было что порассказать о своей долгой военной и штатской карьере, да и о культурной жизни тоже — Тургенев был близким другом Жуковского, а образование получил в Геттингене. В общем, если те славные и по-настоящему далекие времена вам небезразличны, обратите внимание.
«С 1786 или 1787 года я был уже записан в Конный полк гвардии в чине вахтмейстера; меня отправили на службу царскую, дали мне слугу и дядьку Филиппа, снабдили избыточно бельем, полотенцами, чулками и пр., и пр. Дядьке Филиппу вручили 500 рублей денег на содержание мое во граде Св. Петра, наказав ему деньги поберегать, мне воли не давать тратить деньги напрасно; кибитку, в которой меня отправляли, начинили, как праздничный пастет, пирогами, пирожками, кулебякой, домашними сухарями к чаю, калачами тверскими (лучшие калачи в Москве пекли тогда на Тверской улице); к сему провианту было приобщено три-четыре кисы с жареными курицами, утками; гусь и индейки жареные, во уважение их дородства, имели отдельное помещение, для каждой из сих первостатейных особ была особая киса; сзади кибитки было привязано, — не подумайте чего иного, — было привязано большое ведро с замороженными щами».
Глава 8. Конец света (Вечный Человек)
Однажды летом я сидел на лугу в Кенте под сенью маленькой деревенской церкви и беседовал со спутником моих тогдашних странствий. Он принадлежал к кружку эксцентриков, которые исповедовали собственную новую религию и называли ее Высшей Мыслью. Я был достаточно посвящен в нее, чтобы учуять дух высокомерия, и надеялся, что на следующих ступенях дойду и до мысли.
Мой приятель был эксцентричней их всех, но о жизни он знал гораздо больше, чем они, потому что немало побродил по свету, пока они размышляли в своих аристократических предместьях. Невзирая на сплетни и слухи, я предпочитал его им всем и с удовольствием отправился бродить с ним; а в лесу мне то и дело казалось, что загорелое лицо, густые брови и козлиная бородка придают ему сходство с Паном. Итак, мы сидели на лугу, лениво глядя на вершины деревьев и шпиль деревенской церкви.
Вдруг мой спутник сказал: «А вы знаете, почему этот шпиль так торчит?» Я ответил, что не знаю, и он беспечно бросил: «То же самое, что обелиски. Фаллический культ». Я взглянул на него — он лежал на спине, задрав к небу козлиную бородку, — и вдруг он показался мне не Паном, а дьяволом. Не меньше секунды я чувствовал то же самое, что чувствовали люди, когда жгли ведьм; но тут ощущение чудовищной нелепости спасло меня. «Ну конечно, — сказал я, — если бы не фаллический культ, он бы стоял на острие».
Мой спутник, по-видимому, не обиделся — кажется, он не слишком серьезно относился к своим научным мнениям. Мы встретились случайно, больше я его не видел и думаю, что он уже умер. Но, хотя это не имеет никакого отношения к делу, я хочу назвать вам имя этого адепта высшей мысли и знатока древних символов, во всяком случае, то имя, под которым он стал известен. Это был Луи де Ружмон.
Нелепый, как в детском стишке, образ Кентской церкви, стоящей на кончике шпиля, приходит мне на ум, когда я слушаю разговоры о языческих культах, и раблезианский смех спасает меня. Он помогает мне относиться к знатокам древних и новых религий, как к бедному Луи де Ружмону. Воспоминание о нем стало для меня меркой, И я пользуюсь ею, чтобы сохранить нормальный взгляд не только на христианскую церковь, но и на языческие храмы. Многие говорят о язычниках то, что он говорил о христианах.
Современные язычники жестоки к язычеству. Друзья человечества слишком строго судят о том, во что человечество верит. Теперь принято считать, что всегда и повсюду эти верования сводятся к темным тайнам пола, что с самого начала они бесстыдны и бесформенны. Я этому не верю. Я никогда не увидел бы в поклонении Аполлону то, что Ружмон увидел в поклонении Христу. Я никогда не думал, что в греческом городе царил дух, который он отыскал в кентской деревне.
Все время — даже в этой последней главе о последней, упадочной поре античности — я настаиваю снова и снова, что лучшая сторона язычества победила худшую. Лучшее победило, завоевало мир, правило миром — и приближалось к гибели.
Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем в упадке античности. Пессимизм — не усталость от плохого, а усталость от хорошего. Отчаяние приходит не тогда, когда ты пресытился страданием, а когда ты пресытился весельем. Когда по той или иной причине хорошие вещи уже не служат своему делу — пища не кормит, лекарства не лечат, благословение не благословляет, — наступает упадок.
Можно даже сказать, что в обществе, где ничего хорошего не было, нет и точки отсчета, неоткуда падать. Вот почему коммерческие олигархии типа Карфагена застывают осклабившимися мумиями и никогда нельзя сказать, молоды они или бесконечно стары. Карфаген, к счастью, умер; самое страшное нападение бесов на смертных было отбито. Но что толку от смерти дурного, если умирает хорошее?
Отношения Рима и Карфагена в какой-то мере повторялись в отношениях Рима со многими близкими ему нормальными народами. Не спорю, римские государственные деятели действительно плохо обращались с коринфскими и греческими городами. Но неверно думать, что римское отвращение к греческим порокам было чистым лицемерием. Я совсем не считаю римлян идеальными рыцарями — мир не знал настоящего рыцарства до христианских времен. Но я верю, что у них были человеческие чувства. Дело в том, что поклонение природе привело греков к отвратительному извращению; их довела до беды худшая из софистик — софистика простоты.
Они пошли наперекор естеству, поклоняясь природе, отошли от человечности, превознося человека. Конечно, в определенном смысле Содом и Гоморра лучше, человечнее Тира и Сидона. Когда мы вспоминаем бесов, пожирающих детей, мы понимаем, что даже греческий разврат лучше пунического сатанизма. Но мы ошибаемся, если в отвращении к разврату увидим чистое фарисейство. Расскажите про культ Ганимеда юноше, которому посчастливилось вырасти нормальным и мечтать о любви. Он даже не будет шокирован — ему просто станет противно. И это первое впечатление окажется правильным.
Наше циничное равнодушие — просто обман зрения, иллюзия привычности. И нет ничего странного в том, что по-сельски чистые римляне содрогались от одних слухов о таких делах — содрогались почти так же, как от жестокости Карфагена. Именно потому, что гнев их был меньше, они не разрушили Коринф, как разрушили Карфаген. Но если вы все же считаете, что плохое отношение к грекам было вызвано только государственными и торговыми интересами, я скажу вам, что, как ни прискорбно, вы не понимаете некоторых вещей и потому вам не понять латинян.
Вы не понимаете демократии, хотя, без сомнения, много раз слышали это слово и нередко произносили его. Всю свою мятежную жизнь Рим тянулся к демократии; ни государство, ни политика ничего не могли сделать, не опираясь на демократию — на ту демократию, которая прямо противоположна дипломатии. Именно благодаря римской демократии мы знаем так много о римской олигархии.
Современные историки не раз пытались объяснить славу и победы Рима продажностью и делячеством — словно Курций подкупил македонских воинов или консул Нерон обеспечил себе победу из пяти процентов. Однако о пороках патрициев мы знаем только потому, что плебеи их разоблачали. Карфаген был пропитан сделками и подкупом. Но там не было толпы, которая посмела бы назвать своих правителей взяточниками.
Римляне были слабы, римляне грешили, как все люди, — и все же возвышение Рима действительно было возвышением здравомыслия и народности. Особенно здравой и народной была ненависть к извращению; у греков же оно вошло в обычай. Оно до того вошло в обычай, стало литературной условностью, что римские писатели и сами подражали ему. Но это — одно из непременных осложнений снобизма; а глубже, за пленкой моды, дух этих двух сообществ был совершенно различен.
Действительно, Вергилий взял темы из Феокрита; но вряд ли кому-нибудь покажется, что их пастухи похожи. Сам Вергилий воспевает прежде всего естественные, нравственные и здоровые вещи — умеренность, патриотизм, сельскую честь. Ведя рассказ об осени древнего мира, я хотел бы остановиться подробнее на имени того поэта, который в таком высоком смысле воплотил зрелость и ясную печаль осени.
Всякий, прочитавший хоть несколько строчек Вергилия, знает: кто-кто, а он понимал, что значит для человечества нравственное здоровье. Две черты великого римского поэта особенно важны для нашей темы. Во-первых, его патриотический эпос основан на падении Трои, — другими словами, Вергилий славит Трою, несмотря на то, что она пала. Он возвел к троянцам свой любимый народ и положил начало великой троянской традиции, которая проходит через всю средневековую и современную литературу. С легкой руки Вергилия она вышла за пределы литературы и стала легендой о священном достоинстве побежденных.
Эта традиция — одна из немногих — подготовила мир к приходу христианства и особенно — христианского рыцарства. Мужество человека, припертого к стене, помогло пронести цивилизацию сквозь бесконечные поражения Темных веков и варварских войн, в которых родилось рыцарство; а стена эта была стеной Трои. И в средние века, и в Новое время европейцы, подобно Вергилию, возводили свои народы к героическим троянцам. Самые разные люди считали великой честью называть своим предком Гектора. Никто, кажется, не пытался возводить свой род к Ахиллу.
Показательно даже то, что троянское имя вошло в наши святцы, и мальчиков крестят Гекторами в далекой Ирландии, а греческое имя мы слышим очень редко, и звучит оно претенциозно. А прославление Трои тесно связано с тем духом, из-за которого многие считали Вергилия почти христианином. Словно из одного дерева сделаны два орудия Промысла — божественное и человеческое; только деревянного коня Трои можно сравнить (и поставить рядом) с деревянным крестом Голгофы. Не так уж кощунственна дикая аллегория: младенец Христос на деревянной лошадке сражается с драконом деревянным мечом.
Во-вторых, Вергилий по особому относился к мифологии, точнее, к фольклору, к народным верованиям и сказкам. С первого взгляда ясно, что лучшее в его поэзии связано не с пышностью Олимпа, а с простыми деревенскими божествами. Вероятно, полнее всего выразился этот дух в эклогах, утвердивших навсегда прекрасную легенду об аркадских пастухах. Нам трудно это понять, потому что по воле случая его литературные условности не похожи на наши.
Нет ничего более условного, чем жалобы на условность старой пасторальной поэзии. Мы не понимаем, что хотели сказать наши предки, потому что судим об их творениях со стороны. Нам смешно, что пастухов делали из фарфора, — и вот мы забываем спросить, зачем их делали вообще. Мы привыкли считать «веселых поселян» оперными персонажами, а следовало бы подумать, почему есть фарфоровые пастушки и нет фарфоровых лавочников, почему не вышивают на скатертях торговок в изящных позах, почему в опере веселятся поселяне, а не политики.
Потому что древнее чутье и юмор подсказывали человечеству, что условности городов куда менее нормальны и счастливы, чем обычаи деревни. Вряд ли современный поэт может написать эклогу об Уолл-стрит и невинно резвящихся миллионерах. Ключ к тайне «веселого поселянина» в том, что поселяне действительно веселы. Мы в это не верим потому, что, ничего о них не зная, не можем знать и об их веселье. Конечно, настоящий пастух очень мало похож на идеального, но идеал не обязательно отрицает реальность. Чтобы создать условность, нужна традиция. Чтобы создать традицию, нужна истина.
Пасторальная поэзия, конечно, была чистой условностью, особенно в упадочных обществах. Это в упадочном обществе пастухи и пастушки Ватто слонялись по садам Версаля. В другом упадочном обществе пастухи и пастушки заполонили бледные творения эпигонов Вергилия. Но это не дает нам права отмахиваться от умирающего язычества, не разобравшись, чем оно жило. Мы можем сказать, что их искусство до отвращения искусственно, но они не стремились к искусственности. Напротив, они поклонялись естественному и потому потерпели поражение.
Пастухи умирали, потому что умирали их боги. Язычество жило поэзией — той поэзией, которую зовут мифологией. Везде, а особенно в Италии, эта мифология и поэзия были тесно связаны с сельской жизнью, именно этой сельской религии пастухи в немалой степени обязаны «сельскими радостями». Только тогда, когда общество стало умнее и старше, стали видны те слабости мифологии, о которых я говорил в соответствующей главе. Религия мифов не была религией. Другими словами, она не была действительностью. Это был разгул юного мира, упивавшегося вином и любовью.
Мифотворчество выражало творческую основу человека; однако даже с эстетической точки зрения мифология давно уже стала перегруженной и запутанной. Деревья, выросшие из семени Юпитера, стали джунглями, а не лесом; в распрях богов и полубогов мог бы разобраться скорее турист, чем поэт. И не только в эстетическом смысле все это разваливалось, теряло форму; распускался цветок зла, заложенный в самом семени поклонения природе, каким бы естественным оно ни казалось.
Как я уже говорил, я не верю, что поклонение природе непременно начинается с поклонения полу, — я не принадлежу к школе де Ружмона и не верю, что мифология начинается с эротики. Но я совершенно уверен, что мифология ею кончается. Не только поэзия становилась все более безнравственной — безнравственность становилась все более гнусной. Греческие пороки, восточные пороки, старые гнусности семитских бесов слетались к слабеющему Риму, как мухи на свалку. Здесь нет ничего загадочного для любого человека, пытающегося рассматривать историю изнутри.
Наступает вечерний час, когда ребенку надоедает «представлять», он устал играть в разбойников или краснокожего индейца. Именно тогда он мучает кошку. Приходит время в рутине упорядоченной цивилизации, когда человек устает от игры в мифологию, устает повторять, что дерево — это девушка, а луна влюбилась в мужчину. Результаты этой усталости везде одинаковы — будь то пьянство, или наркотики, или другие способы «расшевелить себя». Люди гонятся за все более странными пороками, все более страшными извращениями, чтобы расшевелить притупившиеся чувства. Именно потому кидаются они к безумным религиям Востока. Чтобы пощекотать нервы, они не остановятся и перед ножами жрецов Ваала. Они засыпают на ходу и хотят разбудить себя кошмарами.
Песни крестьян звучали в лесах все тише и тише. Сельская цивилизация увядала, а может быть, и увяла. Империя была организована, и в ней царил тот дух рабства, который всегда приходит с успехом организованности. Она почти достигла той степени рабовладения, к которой стремится наша промышленность. Вы много раз слышали и читали, что сегодня бывшие крестьяне стали чернью городов, зависящей от кино и пособий, — в этом отношении, как и во многих, мы вернулись не к юности, а к старости язычества.
Сердце ушло из язычества вместе с богами очага, богами сада, поля и леса. Пан умер, когда родился Христос. Точнее, люди узнали о рождении Христа, потому что умер Пан. Возникла пустота — исчезла целая мифология, и в этой пустыне можно было бы задохнуться, если бы в нее не хлынул воздух теологии. Но об этом я скажу позже.
Теология — это система, догма, даже если мы с ней не согласны. Мифология никогда не была догмой, никто не исповедовал ее и не отрицал. Она была настроением; а когда настроение умерло, вернуть его никто не смог. Люди не только перестали верить в богов — они обнаружили, что никогда в них не верили.
Сумерки окутали Аркадию, и печально звенели в лесу последние ноты свирели. В великих поэмах Вергилия мы уже чувствуем эту печаль. Конечно, домашней нежностью полны многие его строчки, например та, которую Беллок считает пробным камнем поэта: «Incipe, parve puer, risu congnoscere matrem» («Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться» — Вергилий, «Буколики», IV. 60. — Перевод С. Шервинского). Но и сама семья, как и у нас, стала ломаться под грузом порабощения и перенаселения городов. Городская толпа стала просвещенной, то есть потеряла ту силу, которая помогала ей творить мифы.
По всему Средиземноморью люди пытались заменить культ богов побоищами гладиаторов. Не лучше обстояли дела у интеллектуальных аристократов античности, которые бродили и беседовали со времен Сократа и Пифагора. Они начали понимать, что ходят по кругу, повторяют одно и то же. Философия стала забавой, а забава прискучила. Противоестественно и бесполезно сводить все на свете к чему-нибудь одному. Все — добродетель: или все — счастье; или все — судьба; или все — добро; или все — зло. Что же делать дальше?
Мудрецы выродились в софистов, они загадывали загадки и переливали из пустого в порожнее. И, как всегда в такие времена, они пристрастились к магии. Привкус восточного оккультизма вошел в моду в лучших домах. Если философ стал салонной забавой, почему бы ему не стать фокусником?
В наше время нередко сетуют на то, что средиземноморский мир был слишком мал, что ему не хватало горизонтов, которые бы открылись перед ним, если бы он знал другие части света. Но это — иллюзия, одна из обычных иллюзий материализма. Дальше язычество пойти не может. В самом лучшем случае, в других краях оно достигло бы того же самого.
Римским стоикам не нужно было знать китайцев, чтобы научиться стоицизму. Пифагорейцам не нужны были индусы, чтобы научиться простой жизни или вегетарианству. Они уже взяли с Востока все, что могли, — даже слишком много. Синкретисты не меньше, чем теософы, верили, что все религии — одно. Вряд ли они научились бы чему-нибудь лучшему у ацтеков или у инков. Остальной же мир лежал во тьме варварства.
Повторю еще раз: Римская империя была высшим достижением человечества, но акведуки ее были перечеркнуты страшной таинственной надписью. Люди больше ничего не могли сделать.
Эта надпись сообщала не о том, что какой-то царь погибнет, а царство его заберет чужеземец. Сейчас показалась бы хорошей весть о войне или о поражении. Никто на свете не мог завоевать Рим, никто не мог и исправить его. Самый сильный город мира слабел, самые лучшие вещи становились плохими.
Я не устану повторять, что многие цивилизации встретились с цивилизацией Средиземноморья, что она уже стала универсальной. Но эта универсальность никому не была нужна. Люди собрали все, что могли, — и этого оказалось мало. И мифологию, и философию язычества в самом прямом смысле слова осушили до дна.
Правда, расцветала магия, а с ней — третья возможность, которую мы назвали поклонением бесам. Но что могла она принести, кроме разрушения? Оставалась четвертая или, точнее, первая — та возможность, которую забыли.
Я говорю о подавляющем, неописуемом ощущении, что у мира есть происхождение и цель, а потому — Творец. Что стало в то время с этой великой истиной в глубине человеческого сознания, очень трудно определить. Несомненно, некоторые стоики видели ее все ясней, по мере того как рассеивались облака мифологии: и, надо сказать, они сделали немало, чтобы заложить основы нравственного единства мира. Евреи все еще ревниво хранили тайну свою за высокой стеной мессианства, но для тех времен в высшей степени характерно, что некоторые модные люди, особенно модные дамы, увлеклись иудаизмом.
А очень многие именно тогда пришли к небывалому отрицанию. Атеизм стал действительно возможен в то ненормальное время; ведь атеизм — ненормален. Он не только противоречит догме. Он противоречит подсознательному чувству — ощущению, что мир что-то да значит и куда-то идет. Лукреций, первый поборник эволюции, заменил эволюцией Бога, открыл глазам людей беспорядочный танец атомов, доказывающий, по его мнению, что Вселенная есть хаос.
Но ни его могучая поэзия, ни его печальная философия не заставили бы людей поверить, что он прав, если бы не то бессилие и отчаяние, с которым люди тщетно угрожали звездам, видя, как лучшие творения человечества медленно и бесповоротно сползают в болото. Нетрудно поверить, что само бытие — падение, когда видишь, как под собственной тяжестью рушатся лучшие творения человека. Люди поняли, что Бога нет; если бы Он был, в этот самый момент Он поддержал бы и спас мир.
А великая цивилизация жила, продолжались ее скучные жестокости и скучные оргии. Наступил конец света, и хуже всего было то, что свет никак не кончался. Между всеми мифами и религиями Империи был достигнут пристойный компромисс: люди могли поклоняться кому угодно, если, конечно, они соглашались покадить заодно и обожествленному, но терпимому Императору. В этом ничего трудного не было; вообще мир надолго потерял способность считать что-либо трудным.
Где-то что-то натворили члены какой-то восточной секты. Это повторилось, потом повторилось опять и стало почему-то вызывать раздражение. Дело было даже не в том, что эти провинциалы говорили, хотя говорили они вещи по меньшей мере странные. Кажется, они утверждали, что умер Бог и что они сами это видели. Это вполне могло оказаться одной из маний, порожденных отчаянием века, хотя они, по всей видимости, не находились в отчаянии. Они почему-то радовались и объясняли свою радость тем, что Бог разрешил им есть Его тело и пить Его кровь.
По другим сведениям, этот Бог, в сущности, не совсем умер; их извращенное воображение измыслило какие-то чудовищные похороны, когда солнце померкло, — и зря, потому что мертвый Бог поднялся из могилы, как солнце на небе. На этот странный рассказ не обращали особого внимания; люди навидались достаточно странных религий, чтобы заполнить ими сумасшедший дом. Однако что-то было в тоне новых сумасшедших.
Это был всякий сброд — варвары, рабы, бедняки — в общем, люди, не стоящие внимания. Но вели они себя как воины. Они держались вместе и совершенно точно знали, что и кто именно входит в их культ; и хотя они говорили безупречно кротко, в их голосе звенело железо. Люди, повидавшие на своем веку немало систем и религий, не могли разгадать их тайну. Оставалось предположить, что они действительно верят в то, что говорят.
Все попытки вразумить их и объяснить, что незачем огород городить из-за статуй Императора, не вели ни к чему, они словно оглохли. Словно упал метеор из невиданного металла, отличающегося на ощупь от всего, что знала Земля. Тому, кто к ним приближался, казалось, что он ударялся о камень.
Со странной быстротой сновидений менялись на глазах соотношения вещей. Раньше, чем люди поняли, что случилось, эти безумцы кишели повсюду, от них нельзя было просто отмахнуться. О них перестали говорить, старались избегать их. Но вот мы видим новую сцену: мир содрал с них одежды и они, как прокаженные, стоят одни посреди большого пространства.
И снова меняется сцена, и со всех сторон нависли тучи свидетелей, ибо странные вещи творятся с ними. Для безумцев, принесших благую весть, выдуманы новые пытки. Пресыщенное общество словно исследует, почему же мир так взбесился из-за людей на арене; амфитеатр буйствует вокруг них, но они стоят неестественно прямо и спокойно. И тогда, в этот темный час, падает на них впервые ослепительный свет, белый огонь, который они пронесли сквозь сумерки истории.
Этим светом, как ударом молнии, язычники отделили их от себя и увенчали навеки. Враги восславили их и сделали еще необъяснимей. Ореол ненависти окружил Церковь Христову.
Продолжение следует...
P.S.
✒️ Я перестал читать комментарии к своим постам и соответственно не отвечаю на них здесь. На все ваши вопросы или пожелания, отвечу в Telegram: t.me/Prostets2024
✒️ Простите, если мои посты неприемлемы вашему восприятию. Для недопустимости таких случаев в дальнейшем, внесите меня пожалуйста в свой игнор-лист.
✒️ Так же, я буду рад видеть Вас в своих подписчиках на «Пикабу». Впереди много интересного и познавательного материала.
✒️ Предлагаю Вашему вниманию прежде опубликованный материал:
📃 Серия постов: Семья и дети
📃 Серия постов: Вера и неверие
📃 Серия постов: Наука и религия
📃 Серия постов: Дух, душа и тело
📃 Диалоги неверующего со священником: Диалоги
📃 Пост о “врагах” прогресса: Мракобесие
Орочий оракул
Оракуля на сегодня!
В Питере шаверма и мосты, в Казани эчпочмаки и казан. А что в других городах?
Мы постарались сделать каждый город, с которого начинается еженедельный заед в нашей новой игре, по-настоящему уникальным. Оценить можно на странице совместной игры Torero и Пикабу.
Реклама АО «Кордиант», ИНН 7601001509
Карта дня
2 Кубков
Сегодня день будет окрашен в особую чувствительность и даже ранимость.
Будет желание провести время со своей второй половинкой или близким по духу человеком, совершить как можно больше хороших поступков, о ком-то позаботиться и чем-то пожертвовать.
Будет особо острой потребность в любви, ласке и понимании.
Но карта Двойка Кубков коварна. Вы можете думать сердцем даже тогда, когда нужно думать головой.
Поэтому придерживайтесь совета.
Также в этот день в вашей жизни может случиться что-то новое и совершенно необычное – постарайтесь уделить достаточно времени близким знакомым и людям, найти новые интересы и постараться общаться с теми, кто дарит вам положительные впечатления и эмоции. Любые встречи, прогулки и пикники могут принести удачу и положительные эмоции в вашу жизнь.
Мой телеграм канал
в профиле аккаунта