Неприятная женщина, автор неприятных книг — какой была Патриция Хайсмит и о чем она писала
О жизненном и творческом методе писательницы, подарившей миру пенталогию о мистере Рипли.
Сталкерша
В начале 1990-х 70-летняя Патриция Хайсмит написала для журнала The Oldie эссе мемуарного характера «Моя жизнь с Гретой Гарбо», которую писательница боготворила по нескольким причинам сразу. Во-первых, идеальное лицо актрисы было идеальным экраном для проекций: несколько возлюбленных Хайсмит, по ее мнению, были на Гарбо похожи, а больше всех — мать писательницы, Мэри Плангман, главная любовь-ненависть ее щедрой на антипатии жизни. Когда смотришь на фотографии, особого сходства не видно, но так ли это важно; существенна здесь натянувшаяся когда-то и никогда не провисавшая ниточка аналогии, связи, которая кажется значимой и неслучайной.
«Моя жизнь с Гретой Гарбо» (с которой они даже не были знакомы) повествует о совместности, как бы это сказать, одностороннего характера. Рассказчица живет с Гарбо в одном городе, в одном районе и время от времени встречает ее тут и там — безупречная прямая спина, широкополая шляпа, поднятый воротник. Она всегда одна, без спутников. Достаточно видеть ее иногда («ты здесь, мы в воздухе одном»), Хайсмит специально поясняет, что, как ей ни хотелось продлить очарованье, последовать за актрисой, узнать, куда она идет (в английском тексте применяется красноречивое stalking), она ни разу себе этого не позволила. На этот раз общего воздуха ей было достаточно. Несколькими десятилетиями раньше, когда она писала роман «Цена соли», позже переименованный в «Кэрол», 27-летняя Хайсмит похожему искушению поддалась.
Это история эмблематическая, мало какой рассказ о Хайсмит без нее обходится: в рождественские недели 1948 года Патриция подрабатывает в игрушечном отделе дорогого универмага «Блумингдейл», серпантин, продавщицы в зеленом, нарядные покупательницы. Деньги ей были нужны, чтобы оплачивать курс психоанализа; здесь версии расходятся — согласно одной, Хайсмит пыталась заставить себя получать удовольствие от секса с мужчинами (не удалось), другая настаивает, что она просто собирала материал для будущей прозы и никогда не относилась к процессу сколь-нибудь серьезно. Скорее всего, оба варианта учитывались Хайсмит как рабочие и даже взаимодополняющие. 8 декабря в отдел игрушек зашла высокая светловолосая женщина в меховом пальто. Она выбрала куклу для дочки и оставила свой адрес, чтобы магазин отправил покупку почтой. «Казалось, от нее исходил свет»,— запишет в дневнике Хайсмит, которая ее обслуживала. Она запомнит адрес — и после конца смены отправит ей короткую поздравительную открытку с номером вместо подписи, потом вернется домой и почти без помарок запишет в рабочей тетради подробный план будущей «Цены соли». В романе так все и начинается: молодая продавщица Тереза (вечная самоненавистница Хайсмит предлагает здесь улучшенную версию себя — героиня младше на десять лет, неискушенней и непосредственней) пишет прекрасной покупательнице, та отвечает. Этим видением (богиня посещает игрушечный магазин и мимоходом выбирает себе подругу-дочь-игрушку) освещен первый роман о лесбийской любви со счастливым концом; хеппи-энд у него своеобразный — старшая подруга отказывается от опеки над собственной дочерью, чтобы остаться с младшей.
Женщина, которую звали Кэтлин Сенн, никогда не узнала о том, какое впечатление она произвела. Хайсмит никогда не узнала имени Mrs. E.R.Senn, of North Murray Avenue, Ridgewood, New Jersey, но угадала довольно точно: Кэтлин и Кэрол, соседние звуковые ячейки. Неизвестно даже, действительно ли Патриция отправила ей открытку — все биографы Хайсмит сходятся на том, что дневникам писательницы, где все так подробно и убедительно изложено, нельзя особенно доверять: записи часто делаются задним числом, много позже даты, проставленной в тетради, или намеренно смешивают реальность и вымысел. Как бы то ни было, спустя какое-то время после рождественской встречи, дописав первый черновик романа о Кэтлин, Хайсмит садится в поезд, потом в автобус и едет по адресу, услышанному тогда в магазине. Она не собирается знакомиться со своей незнакомкой, ее задача простая и внятная — увидеть место, дом, где та живет, а если ее саму — то издалека. То, что она при этом испытывает, ближе к ее криминальным романам, чем к дорожной идиллии «Кэрол». Это чувство преступника, которого вот-вот поймают за руку: паника и обморочный стыд, когда в автобусе ей начинают громко объяснять дорогу, отчаянное блуждание по улицам респектабельного Риджвуда в поисках нужной авеню и, наконец, еще одно ослепительное видение — Кэтлин Сенн в бирюзовом платье за рулем голубого открытого автомобиля. Или это была другая женщина, Хайсмит толком не разглядела. Она уже получила то, за чем приезжала, свидетельство чужой, непроницаемой жизни, которая только и могла показаться ей раем, клубом, в который ее никогда не примут. Она с удовольствием отметила богатство и основательность этой чужой жизни, дом с башенками, подстриженную лужайку. Как и ее будущий герой, талантливый Том Рипли, она очень ценила вещественность, ее цвета, запахи, фактуры и то, что угадываешь ладонью,— качество вещи. Ее богиня была хорошо устроена и успокоительно недоступна.
Хайсмит вернется в Риджвуд, дописав свой роман,— заглянуть в Алисино волшебное окошко и убедиться, что райский сад не утратил своих очертаний. Этот сюжет, как его ни назови — сталкингом, вуайерской одержимостью, настойчивым преследованием «виденья, непостижного уму»,— на десятилетия останется чем-то вроде неподвижного центра универсума Хайсмит и будет повторяться снова и снова. Это что-то вроде макабрического варианта «Девочки со спичками»: чья-то пленительная жизнь разворачивается у нас перед глазами, неприступная, погруженная в себя, не подозревающая о нашем существовании до тех пор, пока тайный свидетель не обнаружит своего присутствия. Эта секунда вторжения (пенетрации, подсказал бы аналитик) раскалывает рай, разом искажает его очертания еще до того, как зло окончательно проступит на поверхность. Рай — это место, куда нам нет доступа: ни съесть, ни выпить, ни поцеловать (первым из названий «Цены соли» было «Аргумент Тантала»). Ад — это рай с момента, как мы там оказались.
В ноябре 1951-го, за полгода до того как роман про Терезу и Кэрол был напечатан, светловолосая Кэтлин Сенн вышла из дома, села в автомобиль, стоявший в гараже, и включила зажигание. Хайсмит не узнала о ее самоубийстве, Сенн — о том, какой текст она вызвала к жизни, встреча обернулась невстречей.
Как бы то ни было, за Гарбо Хайсмит не следила, не ходила за ней по нью-йоркским улицам или утаила это от читателя. Ее позднее эссе — признание в любви, которой вполне достаточно ощущать невидимую ниточку связи.
Таких ниток может быть много, они могут быть разными — и когда речь идет о Хайсмит, они часто приводят к предметам: заместителям той, с кем была связана открытка или сувенир. В старости они почти полностью заменили ей живых людей (фотографии вместо женщин, сувениры вместо родственников), лучше справляясь со своей задачей — не разочаровывать, не уходить, не стареть. Они и ее пережили и, словно им было велено не разбредаться, хранятся теперь все вместе в безразмерном архиве Хайсмит в швейцарском городе Берне: тетради дневников, географические карты, книги о кошках, пишущая машинка «Олимпия Де Люкс», много единиц холодного оружия и купленный когда-то за 20 долларов викторианский стереоскоп с двумя сотнями желтых двоящихся фотографий.
В эссе о Гарбо Патриция говорит, что сейчас она именно что с ней живет («в каком-то смысле — Гарбо ведь все-таки умерла»). То, что можно назвать воспоминаниями, на этом заканчивается, и остаток текста, его большая часть — три четверти,— посвящен предмету, которым актриса когда-то владела. Теперь он принадлежит Хайсмит, получен ею в подарок, и она в деталях излагает историю своих с ним отношений. Это рисунок, купленный кем-то на «Сотбис», акварель, перо и чернила; на его полное описание уходит восемь (!) абзацев, как всегда у Хайсмит, сжатых и информативных — но короче нельзя: это ведь кульминация текста, его высшая точка.
На картинке, она наверняка лежит сейчас в бернском хранилище в ожидании чьих-то глаз и рук, но я никогда ее не видела и пересказываю пересказ,— на картинке прощание. Размытые деревья, крыши, церковный крест, ожидающая карета; один джентльмен уезжает, второй, облаченный в черное, остается. Тот, кто отправляется в дорогу, старше, ему около сорока; собеседник (длинные светлые волосы, юношеская фигура — невозможно не спросить себя, пишет Хайсмит, мужчина это или переодетая женщина) прикасается к его руке. Строго говоря, женственными кажутся оба, они пристально глядят друг другу в глаза и улыбаются. Нет сомнений, что то, что связывает этих двоих, имеет отношение к сексу. У рисунка есть подпись, сделанная на том же листе: «и он сказал, что, уезжая тогда из Лондона, полагал, что ему более незачем будет в город возвращаться».
Могла ли Гарбо, спрашивает Хайсмит, подписать рисунок сама — выдумать эти слова или процитировать какую-то любимую книгу? Могла ли акварель быть сделана специально для нее, кем-то из знакомых или друзей? «Должна ли я попытаться это выяснить, или так и жить с нею дальше, как живу уже два месяца, получая удовольствие от собственных домыслов и фантазий?» В чем она почти уверена — это в том, что должна была значить картинка, с ее недвусмысленной двусмысленностью и мерцающими гендерными возможностями, для актрисы, любившей и женщин, и мужчин, но все-таки предпочитавшей первых. Патриция верит, что Гарбо узнавала в младшем собеседнике себя: она и сама помнит или видит ее такой — высокий рост, неулыбчивый рот, женственность, мальчишество. «Если фигура в черном — переодетая женщина, сюжет становится понятным. Но карандашная подпись с ее мужскими местоимениями делает это предположение сомнительным». Что Хайсмит и нравится, она проговаривает очевидную мысль почти до конца: любовная связь между мужчинами должна была считываться Гарбо как зеркальный намек на ее собственную сексуальность, за портретным сходством обнаруживалось дополнительное двойное дно, шутка для немногих, для тех, кто понимает.
На схожем механизме неполной, уязвимой подмены строится многое в универсуме Хайсмит. Он перенаселен одержимыми друг другом мужскими парами, дело почти всегда кончается убийством, но любовь остается постоянной, недоназванной альтернативой. Кто-то из редакторов «Двух ликов января», одного из ее романов, где два героя преследуют и шантажируют друг друга в чужих краях, сказал, что их отношения невозможно объяснить, если они друг с другом не спят. Связанные ревностью, соперничеством, восторженной завистью, мужские пары в «Тех, кто уходит», «Сладкой болезни», «Крике совы», книгах о Рипли часто соединены, как булавкой, присутствием женщины — живой или мертвой. Но мучают и преследуют они друг друга, и ненависть связывает их куда сильней, чем могла бы любовь. Для Хайсмит это, впрочем, были почти синонимы; любить-убить, любить-умереть; где-то в дневниках она описывает лучезарную фантазию — она держит возлюбленную за горло и слегка его сдавливает.
Хороший хейтер
Трудно найти книгу или статью о Хайсмит, которая не начинала бы разговор с того, каким глубоко неприятным человеком она была. И не без причины: Патриция всегда была тем, что называется good hater, и с годами ее многочисленные ненависти только набирали силу и распространялись на все большее количество социальных групп. Ситуативная, в духе туристического колониализма, нелюбовь к арабам не противоречила продуманной ненависти к евреям, которая в свою очередь не мешала тому, что множество друзей и подруг Хайсмит были евреями и нимало этого не скрывали. Америка тоже вызывала у нее сложные чувства, смесь раздражения и нежности, но страх и ненависть к афроамериканцам были открытыми и неподдельными; к Франции и французам у нее тоже было множество претензий, хотя она и жила там десятилетиями. Впрочем, как и ко всему роду человеческому — от него она всегда ждала худшего и была постоянно настороже; издатели, безусловно, только и ждали случая, чтобы ее обмануть, светские знакомые — унизить, поклонники творчества — украсть что-нибудь ценное и скрыться. Всю жизнь она любила женщин, не переставая при этом смотреть на них как на других, с восторгом, настолько перемешанным с презрением, что лишний раз становилось ясно, что саму себя она женщиной не считала. Впрочем, как и мужчиной. Ее мизогиния («может, я ошибаюсь, но женщины не такие активные, как мужчины, и не такие отважные») была составной частью глубокой и последовательной мизантропии, нелюбви к людям, которая заставляла ее идентифицироваться с животными. Один из ее сборников («Повести о зверских убийствах») целиком посвящен звериному реваншу: в каждом рассказе домашние любимцы жестоко и продуманно мстят своим отвратительным хозяевам. Сама Патриция больше всего любила животных, наименее пригодных для сентиментального сожительства с человеком: улиток. Воспоминания современников полнятся историями о том, как она носила их в сумочке и выпускала на стол с коктейлями на светском приеме, как провозила их контрабандой под рубашкой во Францию, где до сих пор живут их дальние потомки. В прозе Хайсмит улитки возникают несколько раз — и особое внимание уделяется тому, как они занимаются любовью (медленно, бесконечно медленно). Впрочем, есть и другая история: посмотрев «Похитителей велосипедов», фильм о послевоенной Италии с ее безнадежной нищетой, она немедленно отправилась в ресторан и заказала себе полную тарелку улиток и бутылку хорошего белого. В мире Хайсмит нет идей или чувств, которые не были бы обречены на полный поворот кругом.
Сама она, безусловно, получала удовольствие от возможности быть плохой: подозревать всех во всем, устраивать сцены официантам, скандалить с родственниками, особенно с матерью, делать невыносимым любое застолье. Думаю, у этого был и дополнительный смысл; она вовсе не ощущала себя частью человечества — скорее сторонним наблюдателем, заинтересованным тем, как смешно и странно эти существа реагируют, если вывести их из равновесия. Это у нее отлично выходило.
И все-таки занятно, что обязательное, как здрасте, предуведомление о том, что она была очень, очень несимпатичным человеком, становится неотъемлемой частью любого разговора о Хайсмит. В конце концов, несимпатичными и даже просто дурными людьми писатели бывают часто — но скороговорка «неприятная женщина, автор неприятных книг» пристала именно к ней. И, видимо, не просто так: что-то в самом устройстве этой прозы вызывает беспокойное желание искать ответов в жизни самой писательницы. Словно, если мы поставим ей диагноз, будет проще примириться с содержанием текстов и сознанием, которое вывело их на свет. Скажу грубей: романы и рассказы Хайсмит становятся сколько-нибудь конвенциональными и приемлемыми только в случае, если мы знаем, что они — результат отклонения (душевной болезни, перверсии, травмы), определившего ее взгляд на мир. Она пишет так, потому что она такая, не такая, как мы, ее читатели, как большинство человеков, и это знание дает нам возможность выйти на улицу и улыбаться знакомым после того, как книга дочитана или закрыта. Для того чтобы тексты, написанные из другой антропологической перспективы, оставались выносимыми, надо уверить себя, что их автор плохой, другой, совсем на нас непохож.
В книге о Хайсмит, выпущенной к ее столетию, эта интересная логика достигает кульминации — биограф прямо в предисловии знакомит нас с выводами: безусловно, эта дурная женщина и прозу тоже писала дурную. Книжка, прямо скажем, нехитрая и лучше всего описывается термином «абьюзивная биография». Но есть что-то в письме Хайсмит, что исподволь заставляет включаться морализаторскую машинку и у очень серьезных читателей и критиков — и в ход легко идут понятия «добро» и «зло», словно разницу между текстом и поступком внезапно сочли несущественной. Фразы вроде «читая эти рассказы, я почувствовал себя в присутствии беспримесного зла» применяются к этой прозе с такой частотой, что заставляют задуматься о механизме восприятия, которое так торопится обозначить незнакомую территорию как страшную и чужую, даже не пытаясь соотнести обычаи местных жителей со своим. Но так Хайсмит и читают: как письма из чужой страны — подробные реляции из нечеловеческого мира, где наши моральные и поведенческие привычки отменены, как сила тяжести. В каком-то смысле тексты, идущие по ведомству триллеров, упорно и последовательно воспринимаются как документалистика.
При этом кажется, что такой способ чтения сама Хайсмит могла бы одобрить. Ее alien’s gaze, врожденная странность реакций и укрупненное внимание к фактуре мира были как-то уравновешены мощным механизмом, работавшим у нее в мозгу, без устали делившим поступки и явления на черные и белые. Автор историй про то, как работает преступный ум, она была — опять полный поворот кругом — очень религиозна, что не мешало ни ее любовной жизни, ни писательской свободе, но придавало и той и другой особенный характер — и когда в дневниках она просила Божьего благословения на то, чтобы новая книга удалась, и когда она, раз за разом, описывала эротические переживания как райские, заранее зная, что и этот рай придется покинуть.
Христианство Хайсмит особое — оно лишено всяческой надежды. Помимо самоочевидной религии труда и добродетели, общей для времени и места, где она родилась (ту же доктрину исповедовала Сильвия Плат, истово веровавшая в то, что ее усилия не могут не конвертироваться в очень земной успех), она исходит из невесть откуда взявшегося, но ощутимого знания, что успех, это реальное выражение Божьей благодати, распределяется неравномерно. Есть те, кто для него рожден, и есть другие, рожденные для вечной и непоправимой ночи. С этим жестоковыйным детерминизмом кальвинистского образца, поделившим человечество на заранее спасенных и заведомо осужденных, легче жить, если ты робко причисляешь себя к тем, кому предстоит спастись. У Хайсмит на свой счет сомнений нет, она принадлежит к числу отверженных, не таких, как надо, и из этой позиции, держа свой ум во аде и отчаявшись раз и навсегда, она смотрит на земную жизнь — и на перспективу небесной. Эта, единожды усвоенная, точка зрения определяет ее отношения со всеми версиями счастья, воли, покоя, которые ей доступны,— она слишком хорошо знает, что дело это временное и кончится оно плохо. Все ее любовные связи обречены на провал просто потому, что в них участвует она, Пат, а значит, имеет смысл заранее вести себя хуже некуда, проверяя отношения на прочность и ведя их к неизменному финалу. То же и в отношениях с матерью, и, ведя детальный счет бесчисленным обидам, непониманиям и ссорам, в рабочей тетради она видит картину четко: если бы она не родилась, мать не превратилась бы в полубезумное чудовище. Личность Хайсмит оказывается ключом ко всем дверям (запирая их раз и навсегда), объяснением для всех поражений. Их будет много, и главной мечтой, главным сюжетом ее прозы станет перемена участи — то есть смена личности. Быть не собой, а кем-то другим, кем угодно.
С понедельника по пятницу человек работает на скучной работе в городке с тоскливым названием, живет в сером до одури пансионе, вежлив с хозяйкой, знаком с постояльцами. На выходные он уезжает, а куда — не знает никто; там у него дом, красиво и продуманно обставленный, записи Моцарта и Шуберта, под которые он готовит себе особенный, продуманный ужин, пьет французское вино и почти не смотрит на каминную полку с фотографией женщины, которая непременно выйдет за него замуж, хотя и вышла почему-то за другого. Но это можно будет исправить. На выходных у него другие имя и фамилия, Билл Ноймайстер, новый хозяин — тот, у кого все получается ладно и легко, у кого только и может быть этот дом и эта жена.
Другая история. С понедельника по пятницу усталый, едва оправившийся от тяжелого развода человек работает в небольшом городке, а вечерами садится в машину и кружит по окрестностям. Он знает, куда поедет, хотя много раз обещал себе перестать. Припарковавшись где-то, он долго идет через лес, а потом стоит и смотрит на то, как в освещенном окне девушка, о которой он ничего не знает, готовит себе ужин. Вот поправила волосы, повернулась, вышла в другую комнату, снова здесь, открыла бутылку вина. Больше всего он боится привлечь ее внимание, напугать в темноте. Ему от нее ничего не надо, он не хочет с ней спать или даже подойти поближе к окну; то, что ему необходимо,— эта озаренная светом картинка с ее спокойной, незамутненной жизнью.
Третья. Подросток попадает в гости к ровеснику — в богатый и счастливый дом, где ему рады. Все бы хорошо, но он понимает, что не сможет жить без этого дома с его стенами, вещами, картинами, укладом и что он должен сделать это место своим.
Четвертая, пятая, шестая. «Фрустрация как сюжет. Человек любит другого, которого не может добиться или с которым не может остаться» (Дневник, 26 сентября 1949). Некоторые из этих сюжетов выросли до романа, другие остались в черновиках. В каком-то смысле все книги Хайсмит начинаются с того, как медленно разворачивается зачарованность в одном, отдельно взятом, невезучем сознании, как в нем прорастает мысль о том, что рай достижим. Она описывает его с дотошностью средневекового визионера: светлое дерево в гостиной, светлые волосы девушки, цвет вазочки, ингредиенты для салата. Эти начала («я люблю, чтобы начало книги было медленным, даже скучным»), эти замедленные до медовой тягучести экспозиции занимают в ее романах едва ли не половину — и хочется еще отдалить неизбежный поворот, точку, где скорость начинает нарастать, колесики цепляются друг за друга, события подталкивают друг друга с балетной точностью, пока от рая и героя не остается что-то вроде дымящейся черной дыры. Рай должен быть разрушен, каждый раз по-новому, всегда с предельной элегантностью. У Хайсмит не бывает счастливых концов, «Цена соли» исключение.
Есть, конечно, еще Том Рипли, ее любимый персонаж, которому удается остаться неуязвимым и не уличенным в четырех книгах подряд. Как-то не принято считать, что эти истории завершаются хеппи-эндами, в каждой из них обаятельное зло торжествует и остается безнаказанным. И это не только потому, что Рипли совсем уж ей родня с этим его чувством привычного отвращения к себе, к своему лицу, прошлому и плохо сшитым костюмам. Просто в этом романе перемена участи случается не до, а после крушения рая, которое происходит слишком быстро. Дикки Гринлиф, светловолосый ровесник, к которому Том льнет как к существу из лучшего мира, безусловно принадлежащему к категории избранных, заведомо оберегаемых провидением, означает для него мечту о совместности, где деньги и возможности, которые они дают, раздвинут для них двоих счастливый коридор — Рим, Париж, серебряные браслеты и льняные рубашки, легкий смех на двоих, никаких докучных женщин с их притязаниями и ревностью — рай, где их, Тома и Дикки, не отличить друг от друга, и даже одежда у них общая. Когда все это окажется нелепой фантазией, Том Гринлифа убьет. И вот тут-то откроется окно новых возможностей: вместо того чтобы быть с Дикки, он станет им самим. Будет носить его кольца и обувь, наберет немного веса, чтобы костюмы сидели, выучит итальянский, убьет всех, кто может помешать, и будет гладить в темном купе первого класса хрустящую простыню, обещание новой жизни, которую он проведет на правах Дикки Гринлифа, ловко подменив его в толпе удачников. Этому, новому Рипли, уже-не-Тому, не-совсем-Дикки, счастливый конец полагается по праву: он выскочил из собственной судьбы, как из уходящего вагона.
Хайсмит несколько раз описывала сцену, оказавшуюся зерном, из которого вырастет Рипли. Она называла такие быстрые картинки (идеи, сочетания слов) микробами — germs,— имея в виду, что замысел книги можно подцепить, как заразу. В тот раз она выглянула в итальянское окошко и увидела молодого человека в шортах и сандалиях, одиноко бредущего по пляжу. Другое такое ослепительное видение было у нее когда-то в юности: она открыла окно в своем школьном классе и увидела залитую солнцем улицу, а на ней мужчину в темном костюме, белой рубашке, с портфелем в руке. Он быстро шел куда-то, переходя из света в тень и обратно. В тот момент больше всего на свете ей хотелось быть этим человеком.
«Дженни прикрыла глаза. Она лежала на животе, подложив руку под щеку, и думала, что вот сейчас откроет глаза и опять увидит, как Роберт стоит над ней в своем синем полосатом халате. Но когда она их открыла, было темно. Роберт ушел, и только сверху, из его спальни, падал свет. Дженни казалось, что прошло не больше пяти минут. Но времени не существовало. Может быть, она пролежит всю ночь без сна, а может быть, заснет. И то и другое приятно. Нет ни ночи, ни дня. Дженни ощущала только одно — она существует. Самое верное было сказать: она соприкасается с вечностью».
В «Крике совы», как и в других романах, есть много сцен-откровений, которые описаны с предельной сосредоточенностью, так что время густеет и замедляется, пока читаешь этот фрагмент. Все они имеют дело с чистой длительностью: ничего сюжетообразующего не происходит, у каждого из действий нет никакого смысла, кроме самого бытового; но движения и предметы как бы подсвечены изнутри. Ни героям, ни читателю не удастся задержаться здесь надолго (навечно, как хотелось бы) — им предстоит провалиться в воронку предопределения. Между тем великое мастерство Хайсмит состоит, может быть, в продлении неподвижности, в умении отсрочить неизбежное и укрупнить, утяжелить, дать состояться хрупким моделям идеала, незначительной и совершенной жизни. Можно предположить, что главное, чему она тут противостоит,— не собственное plot-maker’ство, а течение времени, и ей даже удается его приостановить. Иногда кажется, что для этих сцен и пишется весь роман.
Попытки как-то справиться со временем и распадом были, видимо, и движущей силой, заставлявшей Патрицию вести бесчисленные дневники и рабочие тетради, по объему соотносимые с дневниковым наследием Сьюзен Зонтаг и, видимо, очень похожие типологически. Подробная подневная хроника (иногда фальсифицированная спустя недели и месяцы) на четырех языках, всевозможные списки и перечни, таблицы (включая ту, где она сравнивает достоинства и стати своих любовниц), все это страстное самоописание не имело отчетливой цели — как и бесконечные путешествия по одним и тем же местам и гостиницам, в которые она отправлялась с каждой новой подругой, соблюдая ритуал, смысл которого был известен только ей самой. Дневники, реестр длинной прожитой жизни, опубликованы. Но трудно представить себе, как увидеть или хотя бы вообразить то, что является буквальной рифмой, прямым материальным эквивалентом дневников — те самые вещи, что хранятся в Берне согласно завещанию Хайсмит. Их множество, и в прекрасной книге Джоан Шенкар «Талантливая мисс Хайсмит» перечислена лишь небольшая часть. Если бы выставить их на свет, мы увидели бы биографию, любовно составленную самой Пат,— и уж точно самых доверенных и неизменных ее друзей.
Потому что, когда ты исключен из рядов человечества, по Божьему ли замыслу или по собственному трезвому разумению, союзников себе ищешь не там, где другие. Хайсмит считала себя не совсем (или почти не) человеком, и родство и внимание к нечеловеческому было для нее естественным выбором — даже не выбором, а естеством. Домашние звери с их надобностями и требованиями были только полумерой, да и Патриция не была идеальным членом общества защиты животных. В ее книгах как-то особенно не везет собакам, их то и дело похищают, мучают, убивают, и кое-какие из четвероногих страдальцев точно списаны с собачек ее подруг. Сама она держала кошек, и знакомая с ужасом вспоминала, как Хайсмит замотала какую-то из них в платок и раскрутила над головой, как лассо, чтобы развлечь гостей. Улитки тоже в какой-то момент перестали ее интересовать, но вещи оставались рядом всегда, тихие, не меняющиеся, успокоительно бездушные. С ними можно было строить, как теперь говорится, нетоксичные отношения.
От «Цены соли» до поздних романов, счастье, совместное или одинокое, мыслится и описывается Хайсмит как оргия покупок, подарков себе и тем, кого любишь. Тереза, на последние деньги покупающая Кэрол дорогую сумку потому, что они, Кэрол и сумка, так похожи и должны быть вместе, и Рипли, который сидит в пустой квартире и трогает прекрасные кожаные чемоданы мертвого Дикки Гринлифа. Рей Гаррет из «Тех, кто уходят» находит в венецианском бутике желто-зелено-черный платок и носит его на теле, потому что тот чем-то похож на его погибшую жену, в каком-то смысле платок теперь и есть жена. Вещи, вещи и вещи, пишущие машинки с именами, рубашки с монограммами, дорогая салями в подарок старухе-продавщице, китайские туфельки, похожие на персидские, в дар возлюбленной. Некоторые из них остаются в памяти дольше, чем имена героев и названия городков. Если проза Хайсмит и была для кого-то раем, то для вещей, которые она разместила там, как на складе. Сияющие, вечные, безупречно качественные (она так любила качество!), они и сейчас живее всех живых.
То, на что Хайсмит не хватило азарта или времени, когда она писала то самое эссе о Гарбо, сейчас слишком легко выяснить. Подпись к рисунку с каретой и прощанием — цитата из жизнеописания герцога Рочестерского, написанного знакомым тому священником; слова о возвращении в Лондон были адресованы ему, и юный любовник-любовница в черном — это, видимо, сам автор, преподобный Гилберт Бернетт. Хайсмит ошиблась и с веком, и с характером отношений между героями — и все-таки нитка внутренних рифм связывает раздражительную писательницу, неулыбчивую кинозвезду и знаменитого либертена, известного «страстью к удовольствию и расположенностью к экстравагантному веселью», похабными стихами, сексуальными авантюрами и любовью к смене личин и переодеванию (из герцога — в слугу, в заезжего шарлатана, в нищего). Пат пришлось бы по душе и то, что Рочестер был автором известной пьесы «Содом, или Распущенность», где персонажи с именами Fuckadillia, Clitoris и Buggeranthos обсуждали сравнительные достоинства мужеложства, и то, что перед смертью он вернулся к христианству, каясь истово и, видимо, искренне. Трансгрессия и морализм никогда не казались Хайсмит взаимоисключающими вещами: на нее они оба работали дружно и продуктивно.
Источник: https://www.kommersant.ru/doc/4694861
Дом престарелых
В доме для пожилых людей, словно в яркой картине, всё блестит и сияет: стены, будто омытые солнцем, уютные скамейки под кронами деревьев предлагают на минутку задуматься о жизни. Здесь и дорожки, по которым так приятно прогуляться, разглядывая мир за новыми окнами, и двери, надежно охраняющие покой жильцов.
Но сквозь эту красоту просачивается особая грусть - не та, что в детском смехе и играх, а тихая, здоровая, полная воспоминаний и мудрости, которую ни с чем не спутать. Это место сохраняет в себе не только года, но и сердца тех, кто тут живет.
Иван Иванович, уставший от семейных разногласий, решил, что ему пора обрести спокойствие. Он, будучи профессором истории и посвятив всю жизнь преподаванию, не мог найти общий язык с семьей своего сына. В итоге, после долгих раздумий, он собрал вещи и переехал в дом для пожилых людей, чтобы не доставлять лишних проблем. Там, в атмосфере тишины и покоя, он мог вспомнить о прошлом, зная, что его сын Михаил теперь будет редким гостем и, возможно, будет навещать его всего несколько раз в год.
Иван Иванович, закончив со всеми формальностями, тихо осваивается в уголке, который теперь стал его домом — уютном местечке в комнате, где еще трое смогут найти убежище. Он прощается с сыном, кивая на прощание:
— До свидания!
— Ой, пап, не грусти! — Миша пытается сохранять бодрость, хотя чувствует себя неловко, стараясь не обращать внимание на взгляды соседей и приятную сиделку. — Я буду приходить, обещаю!
— А Аня отпустит? — спрашивает Иван Иванович с сомнением, устало опускаясь на новую кровать и вглядываясь в рассвет.
— Она же не хозяйка моей жизни, пап! Ну, не сердись, ведь ты сам выбрал этот путь!
— Да-да, сам! — с иронией повторяет за сыном старик. — Всегда всё сам, ради вас. Ладно, иди уже.
Миша ещё хочет что-то добавить, но, обернувшись, случайно задевает шкафчик соседа своими неуклюжими бёдрами, издаёт сдавленный вздох и, бормоча про себя: «До встречи», тихо уходит.
— Обижаешься? — спросил сосед, чья тумбочка стала жертвой неуклюжести Михаила, пытаясь завязать разговор с новоприбывшим. — Не стоит, здесь тебе понравится.
— Обращайтесь на “вы”, — безразлично бросил Иван Иванович, глядя на золотистые листья дерева за окном, — мы ведь не друзья.
— Ясно, — кивнул новый знакомый, — каждый проходит через это. Ваш сын, вижу, весь в деловом. Наверное, важная персона?
— Бюрократ, — коротко отозвался Иван, давая понять, что разговор его не интересует.
«Вот и пришёл конец. Троих растил, и что из этого вышло? Один всегда под каблуком, другой уехал за границу и забыл о родных, а третий… Кто знает, где он теперь. Кому же достанется моё наследство?»
Осенние краски уже покрыли парк, когда Иван Иванович, с благодарностью коснувшись руки медсестры, вышел на прогулку. Он ощущал, как каждая просьба о помощи медленно стирает его независимость, но сегодня он выбрал свежий воздух и свободу. Присев на скамейку, он задумался.
«Сергей, мой мальчик, почему ты выбрал путь воина, а не учёного? Мог бы ты сейчас вести лекции и играть с внуками. Но ты ушёл, следуя своим убеждениям, в те бури Чечни…»
Грусть сжала сердце, и Иван Иванович достал из кармана сердечные капли. Он отгонял болезненные мысли, глубоко дышал, и, поднявшись, медленно направился обратно в дом, который теперь стал его приютом. Проходя мимо календаря, он невольно отметил день, когда началась его новая жизнь — 31 мая, десять лет назад…
— Сколько времени ушло на возвращение ваших воспоминаний? — осведомился доктор, внимательно рассматривая измученного офицера, который мучился от давних травм.
— Полностью они так и не вернулись, — откровенно признался солдат, уже два года проведший в стенах госпиталя, — и то, что вернулось, словно туман. Да, мозг работает как надо. Отклик есть. И даже живот немного округлился — благодаря еде. Но что меня зовут Сергей, это больше похоже на догадку, чем на уверенность… вы понимаете, о чём я?
— Понимаю вас, мой друг, — подтвердил второй доктор, — но благодаря работе ваших товарищей-разведчиков, мы смогли точно установить вашу личность — вы на самом деле Сергей Иванович Терентьев, старший лейтенант гвардии.
— Как им это удалось?
— Самое главное, что они справились, — вмешался скромный полковник из угла, — хотя и пришлось немало потрудиться, учитывая степень повреждений ваших обожжённых рук и изменения в чертах лица. Я понимаю — огонь в боевой машине, пытки, ранения и плен могут сломать даже самых крепких. Мы до последнего подозревали, что под маской российского офицера может скрываться хитрый боевик, специально обжёгший себе лицо. К счастью, ваша память начала проясняться, и это дало нам нужные подсказки.
— Что будет дальше, товарищ полковник?
— А где же братья?
— Полковник, — вступил в беседу доктор, — кажется, он не вспоминает своих братьев. Тем не менее, есть воспоминания об отце.
— Это не страшно. В Новосибирске, на родине, память вернётся. Ну что ж, прощай, старший лейтенант гвардии! Желаю здравия…
— Теперь мы уведомим вашего отца и братьев о вашем местоположении и оформим вам инвалидную пенсию. Продолжать служить в таком состоянии вы не сможете, это очевидно. Но учитывая, как вы попали в плен, я могу с уверенностью сказать, что вы не останетесь без заслуженных государственных наград.
Два года пролетели, словно птицы в небе, и вот они вместе снова — отец и сын.
Сергей, словно детектив, собирал свою жизнь по кусочкам: вспоминал старый двор, любимые уголки, школьные дни. Иван Иванович, словно переродившийся, вновь обрёл радость жизни после возвращения сына. И когда Сергей перевёз его из дома престарелых к себе, старик словно вырос на глазах, обретя новую силу.
Помнишь, как ты в детстве мне лекцию испортил? — с улыбкой вспоминал Иван Иванович. Я рассказывал студентам о древнем царстве, а ты так и норовил сбежать в туалет. Всё аудитория смеялась, а я краснел как рак. Ты это помнишь?
— Нет, — покачал головой Сергей, всё, что было до больницы, кажется мне сном.
За окном бушевала метель, тени танцевали на стенах, а в дали раздавался смех и крики соседей. Иван Иванович вздохнул глубоко.
— Может, попросить их потише? — предложил Сергей, поднимаясь на локоть.
Но отец махнул рукой. Не об этом я, Серёжа. Чувствую, моё время близится. И есть у меня одно приключение для тебя.
— Какое? — заинтересовался сын.
— Пиратское, — тихонько засмеялся Иван Иванович. Когда-то, на раскопках, мы с другом нашли клад, оставленный французским генералом в 1812 году. Там было всё: серебро, золото, драгоценности. Мы поделили на двоих, но государству не сказали. Друг мой попался, а я всё спрятал на старой даче, в ожидании лучших времён.
— И вот, Серёжа, — старик подмигнул, — всё это время я хранил секрет. Не успел потратить, и вряд ли успею. Но тебе, из всех, я доверяю эту тайну. В кладе достаточно для беззаботной жизни, если не расточать впустую.
— Как в сказке, — пробормотал Сергей.
— Сказки — для детей, а клад — настоящий, и он твой, — серьёзно сказал отец. Распоряжайся как знаешь. Можешь честно оставить себе четверть, можешь продать на аукционе. Только помни, я хочу уйти с чистой совестью. Сегодня я оставил записку, она в конверте на столе. Обещай, что откроешь её только после моей смерти…
— Ты и вправду необычный, пап, — улыбнулся Сергей.
— Дай мне слово офицера.
— Обещаю, пап. Теперь отдыхай. И спасибо за доверие, что выбрал меня. Но всё же, давай подождём утра…
На поминках Михаил с сочувствием смотрел на Сергея: Жаль, что ты так мало успел побыть с папой. Но он был счастлив, что провёл это время с тобой.
— Да, — коротко кивнул Сергей.
— Мы пойдём, если что — звони, — сказал Михаил, готовясь уходить. Кстати, будешь претендовать на наследство?
Сергей лишь покачал головой, желая остаться один. Спустя некоторое время он оказался в пустой квартире, наполненной воспоминаниями о отце.
Разорвав конверт, он выполнил обещание. Из него выпала карта с местоположением клада, контакты для продажи сокровищ, права на дачу и записка.
Мой дорогой Сергей, — слова были написаны дрожащим почерком старости, — я верю, что ты откроешь это после моего ухода. В те короткие дни, что мы были вместе, я увидел, что даже после горьких разочарований, любовь и семья — это всё. Ты — сын, о котором мечтают все отцы. И я знаю, твои родители были бы горды, ведь ты — душа чиста и сердце открыто. Но перед смертью я должен признаться: настоящего Сергея я потерял много лет назад, и его прах я выкупил у бандитов. Я был опустошён и никому не рассказал, особенно тем, кто отнял у меня всё. Но вдруг, как по волшебству, ты появился на пороге, с историей о чудесном выздоровлении, и я понял, что нам обоим нужна эта волшебная история. Твои воспоминания — не настоящие, они сотканы из снов. Поэтому я считаю тебя своим, "плоть от плоти", и дал тебе историю моего Сергея, нашего Сергея, твою историю. И так, клад принадлежит тебе, моему лучшему сыну! И я буду ждать тебя на небесах, вместе с твоим братом.
Солнце
Словно царь, в короне лучезарной, в небесах восходит солнце утром рано. Рассыпает свет, тепло даря, пробуждая землю ото сна. В танце лучики его кружатся, в речке золотом переливаются. Изумрудом листья наливаются, птицы звонко в ветках распеваются. Солнце дарит жизнь всему живому, согревает землю, дом родной. С ним приходит радость и веселье, с ним уходит холод, тьма и сны.
Пусть же солнце светит ярко, дарит нам тепло и свет! И от зла укроет нас, словно добрый, верный друг.
О счастье
О том, как надо просить у жизни счастья. Так вот, счастья надо просить так, как одесский беспризорный милостыню: – Гражданка, дайте пятачок. А не то плюну вам в физиономию – у меня сифилис (Анатолий Мариенгоф. Роман без вранья)
Сегодня довелось мне закончить вторую книгу. Вот так интересно бывает: годы графомании, стихи, которых хватило бы на несколько томов, многочисленные блоги, и все «в стол», а за последний месяц — два полноценных произведения. Почему так?
Нынче модным стало писать инструкции и объяснять другим, как правильно любить. Не так давно психология считалась лженаукой и официально не признавалась, а сейчас из всех щелей повылазили субъекты, окрестившие себя психологами (хорошо, если хотя бы с дипломом о переквалификации, так есть же среди них и самоучки, к моему ужасу). И вот вещают они одну и ту же мысль: в первую очередь нужно любить самого себя.
А я не хочу себя любить. У меня с собой долгий и надоевший роман. Я человек ветреный. Полюбил другую, хочу уйти от старой жены в собственном лице. Прошла любовь. Ан нет, твердят они, дружок, так не пойдет. У тебя есть ты — с этим теперь и живи во веки веков.
На самом деле все эти советчики просто сами не умеют любить вовсе. Ни себя, ни других, ни родину, ни мать, ни шоколадные конфеты. От того и с остервенением пытаются остальных поучать, явление обыденное, распространенное, древнее, как китайская цивилизация.
Но, делать нечего, попытался я к ним прислушаться. И подумалось мне тогда, что себя-писателя я, наверное, буду любить чуть охотнее. Увы, не сработало. Все так же тянет налево.
Совсем поносить непрошенные советы я, конечно, не буду. Все-таки после них в моем несчастливом браке за месяц родилось двое прекрасных книгодетей. Только хочется, отчаянно хочется все-таки не книгодетей, а любить и быть любимым. Не работают эти ваши теории.
Ну а что делать? А что делать уже ни психолог, ни «психолог» не расскажут, варианты закончились. Писать третью, четвертую, пятую, десятую, стотысячную. Авось, когда-нибудь это себя оправдает.
Портрет В.М.Шукшина в фильме «Калина красная» . Акварель
А существуют офлайн-сообщества писателей?
Здравствуйте! Может кто знает, есть ли сообщества писателей, которые регулярно встречаются офлайн? Наподобие клубов. Город Москва
Шпаги, маги и ножницы редактора — О романе Роберта Хайнлайна «Дорога Доблести»
Рассказывает С.В.Голд — переводчик и исследователь творчества американского фантаста.
Летом 1925 года юный Боб Хайнлайн столкнулся с проблемой выбора — курсантам Академии ВМФ положено было выбрать для специализации один из видов спорта. В первый год обучения его спортивная карьера состояла из одних фальстартов — Боб выбрал легкую атлетику, его тренер ошибочно счел, что у паренька есть способности к прыжкам в высоту, а Боб разделял это заблуждение... какое-то время. Затем его отправили пинать мяч, но оказалось, что в этой разновидности футбола попасть по мячу удается нечасто, поэтому противники чаще пинают друг друга. Хайнлайн начал смутно осознавать, что ненавидит контактные виды спорта. Затем его отправили попробовать свои силы во французском боксе, дзюдо и прочих видах драки. В то время он весил всего пятьдесят три килограмма при росте метр восемьдесят («живое доказательство того, что скелет может ходить»), поэтому все попытки закончились бесславно, а ненависть Боба к рукопашным единоборствам достигла крайних пределов.
И тут ему предложили фехтование.
Фехтование в Аннаполисе было давней традицией и пользовалось уважением. А для юного курсанта оно стало убежищем, где он мог на законных основаниях избегать столкновений с потными телами набегающих соперников, стремительных пинков в живот и сокрушающих ударов кулаками в челюсть. Вскоре выяснилось, что ему повезло не только с этим, — его тренером стал капитан Деладрие, человек без прошлого, настоящий француз и фехтовальщик от Бога. Он предложил Хайнлайну на выбор шпагу, рапиру и саблю. Хайнлайн выбрал шпагу. Наконец-то он нашел ту нишу, где были важны не вес, а скорость и точность движений. Через год он уже был настолько уверен в себе, что выступал в облегченном варианте защиты — поначалу это стоило ему нескольких шрамов на теле, но он не изменил своего решения, предпочитая большую подвижность. Только теперь перед соревнованиями он надевал на запястье шнурок с подвеской в виде маленького слоника. «...Нет, я не верю в симпатическую магию, но немного кошерности в подобных вещах никому не повредит». В 1927 году ему вручили медаль за победу в турнире по фехтованию.
Капитаном команды фехтовальщиков был некий Делос Уэйт — он довольно близко сошелся с Хайнлайном, и Боб узнал от него массу интересных вещей о том, как взаимодействовать с Системой и использовать ее в своих интересах. Делос был тайно женат, хотя устав академии категорически запрещал курсантам вступать в брак. Позднее Уэйт послужил прототипом «Человека, который был слишком ленив, чтобы ошибаться» в романе «Достаточно времени для любви».
В 1928 году Хайнлайн представлял академию в межуниверситетском чемпионате. Тренер Деладрие выставил его против студента из Гейдельберга, лицо которого было так располосовано шрамами, что походило на шахматную доску. Он настолько превосходил Хайнлайна в технике, что маленький слоник оказался бессилен. На следующий год курсанты сражались со студентами Принстона, и там Хайнлайну повезло больше. Но полученная в этом же году травма запястья поставила крест на его спортивной карьере. Остались шрамы на теле и память о стальной молнии в руке — все это пригодилось Роберту Хайнлайну много позже, тридцать четыре года спустя.
Где-то в середине сороковых брат Хайнлайна, Рекс, который преподавал электротехнику в Вест-Пойнте, познакомил Роберта со своим студентом Джорджем Гарри Сайзерсом. Хайнлайн был набиравшим известность писателем-фантастом, а Джордж — одним из функционеров фэндома. Сайзерс был поклонником героического фэнтези и выпускал фэнзин «Amra». Хотя Боб терпеть не мог фэнзины (они вечно просили прислать какой-нибудь «ненужный» рассказ или эссе — причем бесплатно), знакомство с Джорджем продлилось достаточно долго, они периодически обменивались письмами. В начале шестидесятых в одном из таких писем Сайзерс задал Бобу риторический вопрос: «Что происходит с героем после того, как приключение завершилось?» С точки зрения субжанра «меч и магия» вопрос был бессмысленным — по завершении приключения ткань повествования исчезает, и вопрос описывает несуществующее время. В крайнем случае финальный абзац «и они жили долго и счастливо». Но Хайнлайн увидел в этом вопросе-парадоксе некий вызов. Разумеется, у него был ответ — он нашел его в стихотворении Теннисона «Улисс»:
В путь, друзья,
Еще не поздно новый мир искать.
Садитесь и отталкивайтесь смело
От волн бушующих; цель — на закат
И далее, туда, где тонут звезды
На западе, покуда не умру
[Перев. Г. Кружкова]
Уверен, многие помнят его последнюю строчку: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». И кстати, обратите внимание на это: «цель — на закат». В оригинале она звучит как «To sail beyond the sunset» — название последнего романа Хайнлайна «Уплыть за закат». Хайнлайн просто не мог поставить точку на «и жили они долго и счастливо». Вопрос «Что было дальше?» требовал ответа — для него история заканчивалась только тогда, когда заканчивалось развитие персонажа. Рамки традиционного романа «меча и магии» не позволяли этого сделать. Хайнлайн решил взломать рамки. С этого и начался новый роман. Так же как предыдущий («Марсианка Подкейн»), он был экскурсом в прошлое, переосмыслением прежних тем и решений. Хайнлайн поднял старые заметки времен «Magic, Inc», приобрел многотомную «Энциклопедию магии», и 12 апреля 1962 года сел за машинку и напечатал на пустом листке бумаги: «POWER AND GLORY»
Почему «Сила и слава»? Почему фэнтези? Что означал этот откат к тематике начала сороковых годов? Давайте посмотрим, в какой обстановке Хайнлайн начал свою работу. Говоря коротко, она описывалась одним словом: «кошмар». Боб был абсолютно уверен, что атомная война начнется не сегодня завтра. Он только что закончил оборудовать свое персональное противоатомное убежище под домом и активно уговаривал своих знакомых поступить так же. Фэнтези уже в то время считалось эскапистской литературой, а писателю срочно нужно было уйти от кошмаров действительности как можно дальше. Но он, разумеется, отрицал какую-либо причастность к эскапистской литературе — это могло быть побудительной причиной, но не смыслом:
«„Дорога Доблести“ и „Свободное владение Фарнхэма“, возможно, являются не менее „эскапистскими“ (да, еще добавьте к ним „Чужака“), чем любая из моих историй... Но все три упомянутые в значительно большей степени аллегоричны — и будь я проклят, если стану объяснять аллегории!»
Кроме того, он наверняка учитывал, что книги жанра «меч и магия» показывали в начале шестидесятых хорошие продажи.
Спустя три недели, 4 мая 1962 года, он напечатал посредине листа «THE END», после чего поменял «Силу и славу» на «Дорогу Доблести».
9 мая 1962 года. Роберт Э. Хайнлайн — Лертону Блассингейму
Дорогой Лертон!
Я не писал Вам некоторое время, потому что сочинял новый роман, который теперь завершен: «Дорога Доблести», 409 страниц рукописи, приблизительно 105 000 слов. Сейчас я его пересматриваю для моей машинистки и хочу немного сократить, но не так чтобы сильно. У Вас он будет не раньше чем через два месяца, поскольку моя машинистка выполняет мои заказы в качестве вечерней подработки, потому что у нее есть дневная работа. Это — история для взрослого рынка, в ней хватает секса, чтобы вызвать остановку сердца у тех, кто жаловался на «Чужака». Это — фэнтези на грани НФ.
Боб
В ответном письме Блассингейм потерял одну букву в названии романа и окрестил его вместо «Glory Road» «Gory Road» — «Кровавая дорога».
20 мая 1962 года. Роберт Э. Хайнлайн — Лертону Блассингейму
Дорогой Лертон!
Рукопись «Дороги Доблести» отправилась к машинистке. Впрочем, Ваш вариант названия (опечатка?) тоже вполне уместен.
〈...〉
Чистовик придет к Вам примерно через пару месяцев.
Боб
6 августа 1962 года. Лертон Блассингейм — Роберту Э. Хайнлайну
Дорогой Боб!
«Дорога Доблести» — шаг в сторону, даже для Вас.
В ней больше фэнтези, чем научной фантастики.
Это превосходный приключенческий роман, сдобренный мудрыми мыслями, приправленный интересным сексом. В нем было несколько мест, где мне хотелось прервать чтение и бежать искать аудиторию, с которой я мог бы разделить Ваши идеи.
Я надеюсь, что он будет иметь реальный успех.
Я нахожу его восхитительным.
Мои лучшие пожелания Вам и Джинни.
Сердечно Ваш, Лертон
И с этого момента началась необычайно нудная и неприятная история, как будто время двинулось вспять и Хайнлайн больше не был признанным автором бестселлеров и снова был вынужден противостоять редакторам, которые требовали «все переделать». Несмотря на мелкие различия, в одном потенциальные издатели были единодушны: они хотели вырезать последние сто страниц романа, в которых рассказывалось о том, «что происходит с героем после того, как приключение завершилось». С точки зрения писателя, это было чистым издевательством — на месте пародии на тему «мечей и магии» они видели обычный фэнтезийный роман, к которому зачем-то прицепились сто страниц лишнего текста.
Между тем для Хайнлайна в этих ста страницах заключался смысл романа. Как он писал Мэрион Зиммер Брэдли: «...да, я знаком с „Улиссом“ Теннисона, более того, Вы найдете краткую цитату из него в самом конце книги. Честно говоря, вся история отчасти происходит из этого стихотворения (оно одно из любимых у меня), и та самая часть романа, которая Вам понравилась меньше всего, последняя треть после завершения подвига, прямо вытекает из этих строк — и для меня это самая важная часть романа, даже если она и не самая увлекательная...»
Но как объяснить это людям, которые не понимали, зачем и о чем написан роман?
30 сентября 1962 года. Роберт Э. Хайнлайн — Лертону Блассингейму
Дорогой Лертон!
Аврам Дэвидсон [редактор «The Magazine of Fantasy and Science Fiction». — С. В. Голд] предложил мне 1400 долларов за «Дорогу Доблести», хочет сократить до максимум 70 000 слов. Я отвечу ему частным письмом, просто поблагодарю за ответ, в постскриптуме сообщу ему, что единственный экземпляр рукописи находится у Вас на руках и все вопросы к Вам — то есть я не хочу ему прямо отказывать, но мне неинтересно его предложение. Не из-за величины гонорара — любая рукопись стоит столько, сколько вы можете за нее получить... иногда это просто ноль. И не из-за сокращений — я всегда против них, но не настолько. Я категорически против того, что он хочет, а он хочет, чтобы я просто-напросто отрубил последние сто страниц.
Если я это сделаю, то от романа останется просто разбавленная сексом сказочная история, без толка и смысла. Я не хочу публиковать мою историю в такой ампутированной форме. Около тридцати страниц из той сотни и впрямь довольно дидактичны, довольно медлительны, и (если бы мне пришлось сокращаться) я бы выжал всю воду из этого куска настолько, насколько это возможно, то есть от прибытия героя в Центр планет до его решения уйти, — но мне совершенно не хочется просто обрубить рассказ в тот момент, когда они захватывают Яйцо Феникса. Это лишит историю всякого смысла.
Я надеюсь, что Фред Пол возьмет эту вещь и не попросит слишком много порезать, если он вообще захочет что-то сократить, ну, по крайней мере, не потребует простой ампутации.
Лертон, у Джона Карнелла есть журнал под названием «Science Fantasy», который идеально подходит для этой вещи, — и Тед (Джон) хочет мою рукопись себе. Я не знаю, что он заплатит — думаю, мог бы около сотни гиней, но за свой фэнтезийный журнал он может заплатить меньше. В любом случае, я думаю, мы могли бы продать это и Полу, и Карнеллу для одновременной или почти одновременной публикации в Нью-Йорке и Лондоне. Я думаю, что Тед Карнелл может ухватиться за этот шанс.
Единственный конфликт интересов будет заключаться в правах на зарубежные публикации, которые «Galaxy» обычно требует себе. Вот что я предлагаю: если Пол захочет купить эту вещь, Вы спросите, какова цена вопроса, то есть сколько экземпляров Фред Пол продает в Лондоне [локализованный вариант журнала «Galaxy» выходил в Великобритании. — С. В. Голд]. И пожалуйста, скажите ему, что я очень хочу, чтобы Карнеллу тоже прислали копию, если это удастся устроить.
〈...〉
Предлагаю запросить его письмом и там же указать размер рукописи и уточнить, что эта вещь написана на грани между научной фантастикой и фэнтези, — вероятно, она подойдет для «Science Fantasy», возможно, подойдет для «Science Fiction Adventures» и, вероятно, не подойдет для «New Worlds». Захочет ли он на нее взглянуть? Если ответ будет «да», я отправлю ему свою чистовую копию...
Всего наилучшего, Боб
2 октября 1962 года. Лертон Блассингейм — Роберту Э. Хайнлайну
Дорогой Боб!
Galaxy отказалась от «Дороги Доблести». М-р Фред Пол сказал, что он мог бы взять вещь из 60 000 слов в «If», а для «Galaxy» «в этой вещи слишком много фэнтези».
Дэвидсон предложил купить 60 000 слов по два цента за слово. У Вас есть какие-либо предпочтения или мне посмотреть, сколько предложит «If», и выбрать лучшее предложение?
Спекторски [литературный редактор журнала «Плейбой»] говорит, что Вы согласились взять у них 500 долларов за право первым взглянуть на любую Вашу новую работу, пока они что-нибудь не купят. Я не стал брать у них деньги, решил прежде посоветоваться с Вами. Я не хотел бы убирать что-либо с рынка, если Вы сами этого не одобрите.
В Чикаго Вы дали всем гвоздя, я надеюсь, публике Вы тоже понравились, так что жду в ближайшем будущем от Вас рассказов об этом. [На Конвенте в Чикаго Хайнлайн получил премию «Хьюго» за «Чужака». — С. В. Голд.]
Желаю всего самого наилучшего Вам с Джинни. Надеюсь, поездка понравилась вам обоим.
Сердечно Ваш, Лертон Блассингейм
Все были предельно вежливы и соревновались в искусстве политеса, но суть возражений редакторов была проста — «мы хотим то же самое, но без рукавов и с перламутровыми пуговицами». В конце концов «Плейбой» отверг рукопись на том основании, что она «слишком романтична». Хайнлайн рассвирепел и начал писать редактору «Плейбоя» разные колкости.
...Должен признать, что я несколько менее оптимистичен в отношении перспектив. Однажды в прошлом по редакционной просьбе я написал короткий рассказ специально для «Плейбоя» — и он был отклонен с комментарием, что я сделал его «слишком сексуальным» (секс был необходим по сюжету этой вещи, но я не использовал откровенных сексуальных сцен) и что нужен был всего лишь рассказ типа того, что я делал для журнала Тони Буше, поэтому я продал этот рассказ журналу Тони Буше, который, кстати, не счел его «слишком сексуальным».
А теперь отвергли «Дорогу Доблести» с комментарием, что она понравилась, но слишком романтична для «Плейбоя».
Это привело меня в замешательство... потому что «Плейбой», по моему мнению, самый романтичный журнал из тех, что я когда-либо видел... По-видимому, мы по-разному понимаем смысл слова «романтичный»...
В ответ Спекторски небрежно предложил Хайнлайну оставить те пятьсот долларов себе, не важно, считает он их недоразумением или опционом, знаком уважения редакции или чем-то еще. Ответ Хайнлайна на это изящно сформулированное хамство, если он и был написан, затерялся в архивах писателя. Вирджиния иногда вмешивалась в переписку и не позволяла Бобу отправлять письма с большим количеством коротких слов.
Питер Израэль, редактор «G. P. Putnam’s Sons», все же уломал Боба несколько ужать первые тридцать и сто последних страниц — Хайнлайн был вынужден признать, что завязка идет медленно, а в последней трети романа проседает темп. Остальные замечания Питера Боб отклонил:
Было два момента, которые Вы посоветовали мне вырезать из текста: сцена с такси в Сингапуре и история с билетом Ирландской лотереи. Сцена в Сингапуре нужна, чтобы показать, что у героя исключительное чувство направления. Этот необычный талант необходим по сюжету, и его нужно было каким-то образом проявить. Вместо того чтобы придумывать новую установочную сцену (и, возможно, более длинную и скучную), я сохранил прежнюю, но убрал из нее около двух третей слов. (Возможно, я слишком подробно описывал этот эпизод, потому что взял его из жизни — я тогда был жертвой.)
Лотерейный билет не только сложно вплетен в сюжет, но и, что более важно, служит главным символическим средством, характеризующим героя, и демонстрирует происшедшие с ним перемены. Поэтому я его оставил и снова убрал столько слов, сколько смог.
Вы предложили мне исключить цитату из «Кубла-хана». Миссис Хайнлайн решительно против. (Я подозреваю, что она считает С. Т. Кольриджа лучшим писателем, чем Р. Хайнлайн, — измена! Кроме того, я обещал отвезти ее в Ксанаду, когда снова станет можно путешествовать по Китаю.) Так что цитату я оставил по семейным причинам...
Вы спрашивали, есть ли у меня разрешение использовать строчку, которую я взял из «Конго» Вейчела Линдсея. У меня его нет. У меня также нет разрешений от Шоу на использование цитаты из «Цезаря и Клеопатры». В обоих случаях, полагаю, я вписываюсь в категорию «добросовестного использования». В случае Шоу пьеса была написана шестьдесят восемь лет назад, и я думаю, что стихотворение Линдсея также не защищено авторским правом. Если хотите, я получу формальные разрешения по каждому...
Редактор «Analog» Джон Вуд Кэмпбелл-младший отверг рукопись с такими комментариями:
...Первая часть — потрясающая сага. Это движение. Это песня! Это, черт возьми, сюжет! Вторая половина садится на задницу и начинает медитировать о неопределенности жизни... а это именно то, чего Герой и Сага не должны делать!
Я думал, что читаю сагу... а на самом деле получил проповедь.
Да ну что за фигня!
Кэмпбелл также указал, что роман требует редактуры, на которую Боб, очевидно, не согласится, — речь шла о градусе сексуальности, который по стандартам «Аналога» изрядно зашкаливал.
Так что журнальный вариант «Дороги Доблести» достался Авраму Дэвидсону из «The Magazine of Fantasy and Science Fiction». Ему пришлось принять лишь те правки, на которые договорились автор и издательство «Putnam»; о том, чтобы обрубить последние сто страниц или «заменить личный кризис разочарования героя на игру в казаки-разбойники», он уже не заикался. Но он до последнего пытался сбить цену, а Хайнлайн с Блассингеймом до последнего упорно выкручивали ему руки.
9 марта 1963 года. Роберт Э. Хайнлайн — Лертону Блассингейму
Я не думаю, что «Fantasy and Science Fiction» дошли до точки, я думаю, что они просто жмутся. Они заявляют, что у них 56 000 оплаченного тиража. Если принять во внимание их цены и их дешевое производство плюс кое-какой доход из Франции и Германии, они каждый месяц должны показывать чистую прибыль. Еще в декабре *** сказал мне, что издатель будет счастлив выплатить мне аванс. Раз так, они получили за 1500 долларов рукопись, за которую они обычно платят 1800 долларов — любому автору, с известным именем или нет. Тем не менее это приятнее, чем предлагать рукописи Джону Кэмпбеллу, который их завернет (он отверг обе мои работы, получившие последних «Хьюго»), а потом еще и вынудит пробираться через десяток страниц высокомерных оскорблений, в которых будет объяснять, почему моя история нехороша.
На этом история мытарств «Дороги Доблести» не закончилась — после выхода книги роман неоднократно предлагали превратить то в мультсериал, то в комикс, но дальше разговоров дело не пошло, хотя еще в восьмидесятых Голливуд вполне мог бы превратить «Дорогу Доблести» в крепкий фэнтезийный боевик. Типа «Властелинов вселенной». Только представьте Дольфа Лундгрена в роли Оскара с мечом наперевес — мм, конфетка!
Увы, единственным реальным воплощением образов романа до сего дня является лишь клинок Леди Вивамус — тщательно воссозданный по тексту романа и выкованный с применением земных технологий в количестве ста номерных экземпляров. Его вручают лауреатам премии фонда Хайнлайна за успехи в сфере частной космонавтики. И теперь у Илона Маска и его конкурента Джефа Безоса есть что скрестить друг с другом, помимо чековых книжек. Что из этого получится — надеюсь, увидим.
«Dum vivimus, vivamus!»
Что купить, чтобы заниматься спортом на улице
Несмотря на капризы погоды, лето неумолимо приближается. Значит, занятия в спортивном зале или домашние тренировки получится заменить на активности под открытым небом. Собрали для вас товары, которые сделают уличные воркауты интереснее, увлекательнее и полезнее.
Мегамаркет дарит пикабушникам промокод килобайт. Он дает скидку 2 000 рублей на первую покупку от 4 000 рублей и действует до 31 мая. Полные правила здесь.
Для тех, кто привык заниматься один
В компактную поясную сумку поместятся телефон, ключи, кошелек или другие нужные мелочи. Во время тренировки все это не гремит и не мешает, но всегда находится под рукой. Материал сумки прочный и влагонепроницаемый, вещи в ней защищены от повреждений, царапин или пота.
С фитнес-резинкой можно тренировать все группы мышц: руки, ноги, кор, ягодицы. А еще она облегчает подтягивания и помогает мягко растягиваться. В сети можно найти огромное количество роликов с упражнениями разной степени сложности. Нагрузка легко дозируется: новичкам подойдет резинка с сопротивлением до 23 кг, опытным атлетам — до 57 кг. При этом оборудование максимально компактно и поместится даже в небольшую сумку.
Для тех, кому надоели обычные тренировки. Слэклайн — это стропа шириной 50 мм, с помощью которой осваивают хождение по канату. Тренажер учит сохранять баланс, прокачивает координацию и концентрацию, а еще дает отличную нагрузку на спину, руки и ноги.
Для активных занятий вдвоем
Настольный теннис — простой в освоении вид спорта, который отлично помогает размяться и тренирует скорость реакции. В комплект входят две ракетки, три мяча, сетка, накладка и чехол — все, что нужно, чтобы поиграть вечером во дворе с другом или устроить небольшие соревнования. Этот недорогой набор подойдет именно для развлечения и веселья, устанавливается почти на любой стол.
Еще один вид спорта, которым можно заниматься, даже не имея серьезной подготовки — бадминтон. С набором от Wish Steeltec вы сможете потренировать силу удара, побегать и просто хорошо провести время. Детали яркие, так что их трудно потерять даже на природе. Леска натянута прочно, ресурса ракеток должно хватить не на один сезон.
Фрисби воспринимается как простое пляжное развлечение. Тем не менее перекидывание друг другу тарелки задействует все группы мышц и развивает скорость реакции. Эта тарелка летит далеко и по понятной траектории — отличный снаряд для начала. Кстати, фрисби — это еще и ряд спортивных дисциплин со своими правилами и техническими сложностями, так что игра с друзьями может перерасти в серьезное увлечение.
Для большой компании
Стильный мяч из износостойкой резины отлично подходит для уличных тренировок. Вы сможете поиграть компанией в баскетбол или стритбол или просто отработать броски. При производстве используется технология сбалансированного сцепления: это значит, что снаряд не сбежит от вас и будет двигаться по стабильной траектории.
Футбол — один из самых популярных в России видов спорта. Играя, можно отлично побегать, потренировать меткость и отработать взаимодействие в команде. Футбольный мяч Torres Striker выполнен из качественного полиуретана и резины и выдержит не один десяток матчей, не потеряв упругости. Отличная балансировка и оптимальный размер делают его подходящим как для взрослых, так и для подростков. Он достаточно тяжелый, почти как в профессиональном спорте, так что совсем малышам не понравится.
Пляжный или обычный волейбол? А может быть, пионербол, как в детском лагере? Мяч TORRES SIMPLE COLOR подойдет для любой из этих игр. Камера отлично держит давление, поэтому вам не придется постоянно подкачивать его, а качественные материалы (полиуретан и бутил) сохраняют все характеристики даже при интенсивном использовании.
Для совмещения приятного и полезного
Многоскоростной велосипед с рамой 19-го размера подойдет как мужчинам, так и женщинам. Это отличный вариант для новичков: модель доступная, удобная. Поможет понять, нравится ли вам велоспорт. Конструкция велосипеда позволяет ездить по дорогам разных типов, поэтому вы сможете перемещаться по городу или отправиться в поход. Есть складной механизм — велосипед с ним легко возить в машине, на электричке и просто хранить в кладовке.
Более продвинутая модель для тех, кто уже оценил прелесть движения на двух колесах. Геометрия велосипеда предполагает вертикальную посадку. Это обеспечивает более удобное положение тела, чем на других байках. В конструкции предусмотрены детали для комфорта и безопасности: пружинная вилка с ходом 100 мм, сервисная подводка тросов и дисковые гидравлические тормоза.
Если вы не фанат велоспорта, но хотите получить свою дозу физической нагрузки, перемещаясь по городу, выбирайте самокат. В модели PLANK Magic 200 есть регулировка руля по высоте, надежные тормоза и прочная увеличенная дека из алюминия. Когда вы катаетесь на самокате, работают мышцы ног, ягодиц, спины и живота, а заодно добираетесь, куда нужно. Если вы решите сделать паузу в тренировках, самокат легко складывается для хранения.
Экипировка
Любая активность на свежем воздухе требует хорошей обуви, специально сделанной для занятий спортом. Яркие кроссовки Hoka RINCON 3 с облегченным весом амортизируют, снижают нагрузку на суставы. Выраженный рельеф подошвы обеспечивает сцепление с поверхностью вне зависимости от того, где проходит тренировка: на специальной площадке, асфальте или грунте.
Легкие женские кроссовки из линейки Clifton подходят для занятий на твердых покрытиях. Дышащий сетчатый верх поддерживает вентиляцию стоп, чтобы можно было тренироваться даже в жару. Подошва из легкой пены EVA гасит силу ударов. Кроссовки беговые, подходят для тренировок на длинных дистанциях.
Защита от солнца и перегрева
Во время занятий на свежем воздухе важно защитить голову от перегрева. С этим отлично справится легкая и светлая бейсболка — например, от GLHF. Она удобно сидит на голове, не сваливается и не отвлекает от занятий, благодаря сетке голова меньше потеет. Козырек жесткий и не мнется.
Не забудьте защитить кожу от солнца — чтобы не было мучительно больно на следующий день после тренировки под открытым небом. В этом поможет крем против пигментных пятен с сильной защитой от ультрафиолета SPF50. Водостойкая текстура легко наносится и быстро впитывается, действует два часа — потом крем нужно обновить.
Удобные и стильные солнцезащитные очки защищают глаза благодаря фильтру UV400, который поглощает до 99.99% ультрафиолета. Они выполнены из легких материалов и плотно прилегают к голове. Ударопрочные поликарбонатные линзы с антибликовым покрытием подходят для разных видов спорта.
Используйте промокод килобайт на Мегамаркете. Он дает скидку 2 000 рублей на первую покупку от 4 000 рублей и действует до 31 мая. Полные правила здесь.
Реклама ООО «МАРКЕТПЛЕЙС» (агрегатор) (ОГРН: 1167746803180, ИНН: 9701048328), юридический адрес: 105082, г. Москва, ул. Спартаковская площадь, д. 16/15, стр. 6