...и садистских стишках, которые появились задолго до Григория Остера и Олега Григорьева — в те поры, когда Пушкин уже умер, но ещё не назывался "наше всё", а Лев Толстой безуспешно пробовал учиться в университете и не имел отношения к литературе.
В 1845 году германский психиатр Генрих Гофман издал десяток стишков, написанных для сына. Сборник Struwwelpeter ("Петер неряха") нарушил традицию, которая требовала рассказывать детям о том, что надо делать всё правильно и тогда случится награда от взрослых. Стишата Гофмана натуралистично смаковали последствия неправильных поступков.
Остроумный ход сделал книжку бестселлером. Конечно, сторонники унылой традиционной педагогики боролись против садистских стишков и вредных советов, как только могли. Но в Европе тут же появилась когорта подражателей автору, а в 1849 году первые тиражи перевода книжки Гофмана уже сметали с российских прилавков. Правда, безымянный переводчик назвал свою версию "Стёпка-растрёпка" и дал всем персонажам германских стишат российские имена.
Переводы и аналогичные сочинения — такие, как версия 1901 года на картинках — держались в лидерах продаж полвека: до тех пор, пока к власти в России не пришли большевики, которые быстро переплюнули кровавые фантазии литераторов... ...а во Франкфурте-на-Майне благодарные читатели устроили музей книжки Struwwelpeter и её автора. Мало того, центр города украшает скульптурная группа персонажей сборника первых в истории садистских стишков.
Народная память о Великой Отечественной не была бы столь глубокой, если бы мы не знали книг, фильмов, стихов и песен, оставленных прошедшими эту войну людьми.
Булат Окуджава
Они стали поэтами, писателями, актерами, поделившимися с нами тем, чего не услышать в громе официальных славословий, не найти в учебнике по истории или газетной передовице: личным опытом, рассказом о «войне с самого близкого расстояния». Многим из них было по 18 лет, а некоторым и того меньше, когда они попали на фронт. 9 мая исполняется 100 лет со дня рождения одного из таких юных солдат – Булата Окуджавы, а 10 мая – 100 лет со дня рождения поэтессы Юлии Друниной. Их поколение подарило нам правду о войне, за которую, как оказалось, тоже надо было сражаться.
«Ты не маленький»
Не сказать, чтобы, вернувшись с фронта, все эти молодые люди тут же бросились писать о пережитом. Бурлила новая, мирная жизнь, полная надежд, а им было всего по 20 с небольшим – письменный стол подождет. К тому же многим потребовалось время, чтобы осознать себя писателем, поэтом, режиссером.
Впрочем, первые важные стихи и песни сочинялись прямо на фронте. Но мог ли советский официоз – да и вообще кто угодно, кроме воевавшего человека – выдержать такую пронзительную правду, как в стихотворении, написанном в 1944 году 19-летним танкистом Ионом Дегеном:
Мой товарищ, в смертельной агонии Не зови понапрасну друзей. Дай-ка лучше согрею ладони я Над дымящейся кровью твоей. Ты не плачь, не стони, ты не маленький, Ты не ранен, ты просто убит. Дай на память сниму с тебя валенки. Нам еще наступать предстоит.
Деген, родом из Могилева-Подольского, что под Винницей, 16-летним школьником записался в истребительный батальон – так называли добровольческие отряды для ловли диверсантов в тылу. «Подростками мы постоянно пропадали на территории местного 21-го погранотряда. К 16 годам я уже мог стрелять из всех видов стрелкового оружия, включая пулемет ДП, хорошо ездил верхом, разбирался в гранатах», – вспоминал Деген.
Батальон был слишком близко к линии фронта, чтобы простаивать в тылу, и уже через несколько дней ребята попали в бой под Вапняркой. «Рядом погибали мои одноклассники. Для меня это было потрясением. Я с трудом сдерживал слезы, когда мы хоронили убитых товарищей. В начале августа наш взвод поджег гранатами и бутылками с КС [зажигательной жидкостью. – «Профиль»] два немецких танка», – говорил Деген. Командный состав таял, и скоро вчерашний школьник стал командиром взвода, из которого до мирного времени дожили лишь четыре человека; все стали инвалидами.
При выходе из окружения под Днепропетровском Дегена ранили. В госпитале поставили на ноги и демобилизовали: отважный комвзвода все еще был несовершеннолетним.
«Еще не настал час»
Но юношу было не удержать. Поработав недолго трактористом, в 1942 году он вернулся в строй, став разведчиком при 42-м отдельном дивизионе бронепоездов, воевавшем тогда на Кавказе, и после гибели командира Дегена «за грамотность» поставили руководить разведотрядом. Бои на Кавказе Деген вспоминал, как самые тяжелые. После очередного ранения (Иону наконец исполнилось 18) он смог поступить в танковое училище. Командир боевой машины, потом взвода, потом роты, Деген стал тем, кого называли танковыми асами: в бою он уничтожил больше полутора десятков немецких танков и самоходок, в том числе восемь «пантер». Несколько раз отважного танкиста собирались представить к званию Героя СССР, но в конце концов на запрос из военкомата в Киеве, где жил в то время ветеран, пришел ответ: «Поскольку И.Л. Деген и так уже награжден большим количеством наград, есть мнение не присваивать ему звание Героя».
Константин Симонов
После войны и четырех ранений признанный инвалидом молодой человек поступил в мединститут, впоследствии став крупным хирургом-ортопедом: «Видя благородный подвиг врачей, спасающих жизни раненых солдат, я решил тоже стать доктором».
Стихи Дегена, такие же смелые и бескомпромиссные, как он сам, вызвали оторопь: Константин Симонов назвал процитированные выше «Валенки» клеветой и воспеванием мародерства. Партийные бонзы не желали волновать население рассказами о тяжести войны. В этом смысле показательны слова драматурга Александра Кеплера, сказанные в конце 1950-х во время обсуждения на «Мосфильме» сценария «Человек не сдается» Ивана Стаднюка о первых днях после нападения немцев. «Еще не настал час, чтоб можно было, не травмируя народ, показывать ему картину о самых страшных днях начального периода войны».
Повесть о пережитом в плену – «Это мы, Господи!» лейтенанта Константина Воробьева – в 1946 году оказалась несвоевременной. Дважды бежавший из плена, присоединившийся впоследствии к партизанам Воробьев получил возможность публиковаться лишь 10 лет спустя, а ту повесть напечатали через 40 лет после окончания войны.
Доставалось даже Александру Твардовскому – его ставшую всенародно любимой поэму «Василий Теркин», первые главы которой появились в 1942 году, журили за пессимизм и недостаточно четко прописанную «руководящую роль партии».
Обложка первого издания поэмы Александра Твардовского «Василий Теркин. Книга про бойца»
Ветер с фронта
И все же к военным стихам советское руководство относилось снисходительнее, чем к прозе или кино. В 1948-м вышел первый сборник стихов Юлии Друниной «В солдатской шинели», за ним последовали другие: «Ветер с фронта», «Окопная звезда». Она писала о войне чаще, чем многие другие поэты-фронтовики. Ее первое военное стихотворение, сочиненное в 1943 году, стало одним из самых известных:
Я только раз видала рукопашный, Раз наяву. И тысячу – во сне. Кто говорит, что на войне не страшно, Тот ничего не знает о войне.
«Мы пришли на фронт прямо из детства», – говорила Друнина. Ее история – еще один пример невероятного упорства, решимости и смелости.
Книжная девочка, дочь учителя истории, юная поэтесса-мечтательница, в 16 лет Юлия прибавила себе год возраста и записалась в добровольческую санитарную дружину. Летом 1941-го работала на строительстве оборонительных сооружений под Можайском, в хаосе во время авианалета потеряла свой отряд и примкнула к отряду пехотинцев. Попала с ними в окружение, две недели выбиралась, оказалась одной из немногих выживших.
Поэтесса Юлия Друнина
Стремясь попасть на фронт, стала курсантом школы младших авиационных специалистов. Наконец в составе 218-й стрелковой дивизии очутилась на 2-м Белорусском фронте. Была ранена в шею осколком снаряда, застрявшим в нескольких миллиметрах от сонной артерии. Думая, что ранение легкое, продолжала помогать другим раненым, пока не потеряла сознание.
После госпиталя 19-летняя Друнина получила инвалидность, вернулась в Москву, но не усидела и снова отправилась на фронт, в 1038-й самоходный артиллерийский полк 3-го Прибалтийского фронта. В конце 1944 года ее тяжело контузило. Друнина была награждена орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу».
Поколение юных фронтовиков, о котором идет речь, дало таких известных поэтов, как Эдуард Асадов (после ранения в голову он на всю жизнь ослеп), пулеметчик, а позже разведчик Давид Самойлов, командир десантного отделения Константин Ваншенкин, военные корреспонденты Юрий Левитанский и Семен Гудзенко. Последний прошел войну, но скончался молодым от последствий ранений.
А кто-то из молодых поэтов погиб в бою, поэтому известности большой, увы, не получил. Среди таких – Борис Костров, Павел Коган, Николай Майоров.
Слово лейтенанта
В годы оттепели заговорили о феномене лейтенантской прозы: одно за другим появлялись произведения о войне, написанные вчерашними юными солдатами и молодыми офицерами. Это были искренние, порой болезненные рассказы и повести о войне – так называемая окопная правда.
Одним из первопроходцев этого направления мог бы стать упомянутый выше Константин Воробьев, но его не печатали. А вот капитану гвардии Виктору Некрасову повезло больше: в 1947-м за опубликованную годом раньше повесть «В окопах Сталинграда» он получил Сталинскую премию. Книга была почти автобиографична и понравилась вождю, хотя автор и не пошел на уговоры чиновников вставить специальную главу об «отце народов».
Казалось бы, за книгой Некрасова должны были последовать и другие честные и откровенные повести о войне, но ждать этого пришлось минимум 10 лет. Тому было несколько причин.
Во-первых, большинство авторов лейтенантской прозы были на полтора десятилетия моложе Некрасова. Им предстоял путь осознания себя литератором и совершенствования своего мастерства. Можно вспомнить пример писателя-ветерана из совсем другой страны – американца Курта Воннегута. Он возвращался с войны решительно настроенным как можно скорее написать книгу о пережитом, но обнаружил, что не в состоянии найти правильную интонацию и форму для нее. На эти поиски у него ушло целых 20 лет – «Бойня номер пять» появилась лишь в конце 1960-х.
У позднего расцвета лейтенантской прозы были и политические причины. Сталин хотел контролировать память о войне, как и все остальное. Слишком много жесткой правды оказалось бы на поверхности, если бы слово получили все участники сражений. Сталину это было не с руки, поскольку он начал вновь закручивать гайки в едва вкусившей свободы и надежд стране. Поток военных воспоминаний был остановлен, оставили только вычищенное и героически-монументальное. С 1948 года даже 9 мая стало в СССР обычным рабочим днем. Идеологически это объяснялось тем, что пришло время мирного строительства и трудовые ордена актуальнее боевых.
Конец тишины
И лишь с хрущевской оттепелью ситуация начала меняться: появились повести «Южнее правого удара» (1957) и «Пядь земли» (1959) Григория Бакланова, «Батальоны просят огня» (1957) Юрия Бондарева, «Журавлиный крик» (1961) Василя Быкова, «Убиты под Москвой» (1963) Константина Воробьева и другие произведения. Эти авторы были ровесниками, они родились в середине 1920-х.
Не сказать, чтобы их встретили с распростертыми объятиями: партийные цензоры ежились от «нелицеприятного реализма» (выражение Василя Быкова) текстов, где подвиг был негромким, а боль и страх – неретушированными. Повесть Бакланова «Июль 1941 года» (1964), где рассказывалось о том, как сталинские чистки почти уничтожили офицерский корпус Красной армии, вызвала отторжение у официоза и много лет замалчивалась.
Однако нападавшие на писателей критики не могли не стушевываться перед их военной биографией. Юрий Бондарев – командир минометного расчета, дважды награжденный медалью «За отвагу» за уничтожение танка, пушек, огневых точек противника. Бакланов – командир огневого взвода, участвовавший во взятии Будапешта и Вены, раненный в бою в Запорожье. В конце войны – начальник разведки артиллерийского дивизиона.
Открытие окопной правды произвело на советских людей столь сильное впечатление, что на этот раз полностью закрутить гайки не получилось. Лейтенантскую прозу начали экранизировать. В 1964 году фронтовик Владимир Басов снял «Тишину» по одноименной повести Юрия Бондарева, в начале 1970-х вышел фильм «Горячий снег» по другой книге писателя. В 1972-м Станислав Ростоцкий экранизировал «А зори здесь тихие» Бориса Васильева.
Честное кино
Одним из первых оттепельных фильмов о войне стала «Баллада о солдате» (1959) Григория Чухрая. В отличие от большинства наших героев, к началу боевых действий он был довольно опытным младшим сержантом, поскольку ему было 20 и он уже полтора года служил в Красной армии.
Режиссер Григорий Чухрай на съемках фильма «Чистое небо»
Радист по первой военной специальности, летом 1941-го Чухрай стал воздушным десантником. Воевал под Сталинградом, участвовал в операции «Днепровский десант», прошел всю Европу, был четырежды ранен. Помимо еще одного выдающегося военного фильма «Чистое небо» (1961) Чухрай оставил мемуары с говорящим названием «Моя война».
Большим событием своего времени стала картина «Живые и мертвые» (1964) по роману Константина Симонова, одна из первых попыток советского кинематографа показать военную жизнь во всей ее сложности. Главные роли в фильме сыграли актеры, знавшие о войне не понаслышке, – ушедший добровольцем в 17 лет Кирилл Лавров, командир взвода зенитчиков Анатолий Папанов, участвовавший в обороне Севастополя Лев Любецкий.
Кирилл Лавров и Анатолий Папанов на съемках кинофильма «Живые и мертвые»
Многие известные актеры и режиссеры воевали: Юрий Никулин, Иннокентий Смоктуновский, Михаил Пуговкин, Владимир Басов, Леонид Гайдай, Владимир Этуш, Петр Тодоровский.
Смоктуновский, дважды кавалер медали «За отвагу», попал на фронт в 18 лет и вскоре заслужил репутацию везунчика – он оставался целым там, где другие погибали. Например, когда выполнял приказ доставить документы в штаб, находившийся на острове посреди Днепра. Идти надо было вброд, и этот маршрут простреливался немцами, которые уже убили двух посыльных. Погиб и товарищ Иннокентия, а он, ко всеобщему удивлению, даже не был ранен. Участвовал в битве на Курской дуге, в освобождении европейских городов. Несмотря на личное везение, Смоктуновский не романтизировал солдатскую жизнь и свое отношение к тому, что ему довелось пережить, красноречиво выразил в названии второй части своих мемуаров «Быть»: «Ненавижу войну».
Посмертно при жизни
«Война прошла как сюрреалистическое видение, и стройно рассказать о ней нельзя. Виктор Некрасов писал о позиционной войне; я застал войну наступательную, поэтому описать коллектив или отдельные характеры нет возможности: люди умирали быстрее, чем ты узнавал их имена. Не люблю этих воспоминаний, но и на моем счету 16 убитых фашистов при очистке ходов сообщения... Я не убивал ножом или штыком; граната, автомат. Бой лицом к лицу», – вспоминал скульптор Эрнст Неизвестный.
Приписав себе возраст, 17-летний Эрнст попал в 1942-м в 1-е Туркестанское пулеметное военное училище, откуда в следующем году младшим лейтенантом десантных войск отправился на 4-й Украинский фронт. Был командиром стрелкового взвода, участвовал в боях 2-го, 3-го и 4-го Украинских фронтов, в штурме Будапешта. Незадолго до победы, в апреле 1945-го, был тяжело ранен, да так, что его сочли мертвым и наградили посмертно орденом Красного Знамени и медалью «За отвагу». Неизвестного спасло то, что санитары в госпитале, не церемонясь, бросили «покойника» на пол. От удара он застонал. Но документы уже ушли по инстанциям, и вскоре мать будущего скульптора получила похоронку. После того как «воскресшего» офицера поставили на ноги, он три года ходил на костылях, принимая морфий для утоления боли.
Эрнст Неизвестный на площади Свободы в Риге
Будучи человеком невероятной силы воли и мощи (достаточно посмотреть на его скульптуры), Неизвестный сумел отучить себя и от морфинизма, и от костылей и прожить долгую – 91 год – и насыщенную жизнь художника мирового масштаба.
«Я не понимаю, как люди, пережившие войну, могут стройно о ней писать», – говорил Неизвестный. Вместо слов он изъяснялся своими скульптурами, в частности, серией «Война – это...», над которой работал в 1950-х.
Он считал, что война стала «исходным опытом, который заставил меня по-новому взглянуть на искусство, в том числе и на скульптуру». «В войне (в особенности для тех, кто в ней участвовал) была очевидна некоторая хотя и античеловеческая, но становящаяся частью людей и заставляющая их убивать друг друга сила. Война – это чужеродный элемент в живом, ведущий его к смерти», – объяснял художник.
Не желавший писать о пережитом, Неизвестный сам стал героем стихотворения. Отталкиваясь от истории с посмертным награждением при жизни, Андрей Вознесенский написал:
Лейтенант Неизвестный Эрнст. На тысячи верст кругом равнину утюжит смерть огненным утюгом.
В атаку взвод не поднять, но сверху в радиосеть: «В атаку, – зовут – … твою мать!» И Эрнст отвечает: «Есть».
Но взводик твой землю ест. Он доблестно недвижим. Лейтенант Неизвестный Эрнст идет наступать один!
Подвиг школяров
Несколько самых известных в нашей стране военных песен сочинил Булат Окуджава. Среди них «А мы с тобой, брат, из пехоты (Бери шинель – пошли домой)» и «Нам нужна одна победа».
Как и многие его ровесники, 17-летний Булат рвался на фронт, но в военкомате он и такие же зеленые добровольцы услышали от капитана: «Чтобы я вас здесь больше не видел, ясно? Надо будет, сами вызовем. Всё. Бывайте здоровы, школяры». Последняя фраза потом превратилась в название самой известной фронтовой повести Окуджавы.
Из близких людей к началу войны рядом осталась только бабушка: отца, большого советского чиновника, и нескольких его братьев расстреляли в 1937-м, обвинив в троцкистском заговоре, мать через год отправили на 10 лет в Карлаг, тетку, жену грузинского поэта Тициана Табидзе, казнили в 1941-м. Юноша шел воевать не за Сталина, а за родину.
Дождавшись совершеннолетия, осенью 1942 года Булат оказался на Закавказском фронте, минометчиком в кавалерийском полку 5-го гвардейского Донского кавалерийского казачьего корпуса. В декабре был ранен под Моздоком, после госпиталя и до демобилизации в 1944-м служил сначала в 124-м стрелковом запасном полку в Батуми, а потом в 126-й гаубичной артиллерийской бригаде большой мощности Закавказского фронта, у границы с Ираном и Турцией.
Был на войне и соавтор Окуджавы композитор Исаак Шварц; вместе они написали такие известные песни, как «Ваше благородие госпожа Удача» из фильма «Белое солнце пустыни» или «Любовь и разлука» из картины «Нас венчали не в церкви». Молодой руководитель хора и оркестра, в 18 лет Шварц стал сапером, был ранен в 1942-м под Харьковом.
Голос из окопов
Свой военный опыт Окуджава описал в повести «Будь здоров, школяр», опубликованной в 1961 году в альманахе «Тарусские страницы» при большом содействии Константина Паустовского. Отдельной книгой повесть вышла только четверть века спустя.
Автор совсем не пытается представить себя бравым героем, наоборот, подчеркивает свою неуклюжесть и несоответствие армейским стандартам. Но сколько таких нескладных ребят отважно сражались в боях и отдали жизни за победу.
Как и многие фронтовики, Окуджава не воспевал и не приукрашивал войну. Он говорил:
«Я думаю, что прежде всего война была таким страшным, чудовищным событием в нашей жизни, что отзвук от нее идет, продолжает идти и распространяться на другие поколения, как круги по воде».
Конечно, личные свидетельства – самые трудные и неудобные, ведь они сильнее задевают душу, чем штампованная открытка или билборд с георгиевской ленточкой (а то и с немецким или американским танком, которые время от времени по неведению лепят в коллажи современные горе-дизайнеры). Они заставляют думать о том, что было, а не отмахиваться, маскируя этот жест под приветствие. Куда проще идти путем бравурных клише, созданных теми, кто никогда не нюхал пороха.
Голос этих личных свидетельств обычно звучит тише, его приглушают, заслоняют грохотом казенных фанфар. Но не будь его, кровь, пролитая на войне, давно бы воспринималась младшими поколениями лишь как краска на плакатах.
Булат Окуджава не блистал изысканным поэтическим мастерством и пел тихим голосом, но без его стихов и песен невозможно представить себе отечественную культуру.
Он одним из первых в начале оттепели заговорил со сцены о достоинстве отдельно взятой человеческой личности, не желающей подчиняться диктату официозной пропаганды. Специально для «Горького» к 100-летию со дня рождения Булата Шалвовича о нем написал Алексей Деревянкин.
Булат Окуджава родился 9 мая 1924 года в семье партийных работников Шалвы Степановича Окуджавы и Ашхен Степановны Налбандян. Первые годы он жил то с мамой в Москве, в доме 43 по улице Арбат, то у родных в Тифлисе — пока в 1934-м не последовал переезд под Нижний Тагил, куда Окуджава-старший получил назначение парторгом строительства крупного вагоностроительного завода. В феврале 1937 года Шалва Степанович был снят с должности (к тому времени он возглавлял нижнетагильский горком) и арестован по надуманному обвинению в троцкизме и вредительстве. Ашхен Степановна, схватив Булата и его младшего брата Виктора, бросилась в Москву: поселились в той же арбатской квартире, оставаться на Урале мама сочла опасным.
Отец Окуджавы был расстрелян в августе 37-го; в 39-м была арестована и мама, которой предстояло провести в лагерях и ссылке в общей сложности 12 лет. Через год Булат переедет к родным в Тбилиси; на Арбат он больше не вернется. В общей сложности он прожил там не так уж долго — но достаточно для того, чтобы позже написать: «арбатство, растворенное в крови, неистребимо, как сама природа». Впоследствии Арбат был воспет Булатом Шалвовичем в десятках стихотворений, а в интервью он пояснял: «арбатство — это определение очень важного для меня качества. Это моя натура, моя психология, мое отношение к окружающим. Это воспитание и почва...» До конца жизни Арбат его детства — «рай, замаскированный под двор» — занимал в системе ценностей поэта высокое место. Помните, в «Каплях датского короля»: «солнце, май, Арбат, любовь — выше нет карьеры...» И хотя после возвращения в Москву поэт жил уже по другим адресам, он продолжал чувствовать связь с местом, где провел детство. Он протестовал против превращения Арбата в пешеходную улицу в начале 80-х, огорчался исчезновению дорогого ему духа старого Арбата:
Там те же тротуары, деревья и дворы, но речи несердечны и холодны пиры. Там так же полыхают густые краски зим, но ходят оккупанты в мой зоомагазин.
Почти с самого начала Великой Отечественной войны Булат, которому еще не исполнилось и восемнадцати, настойчиво добивался отправки на фронт. Призыва он дождался только через год, в августе 42-го. К этому периоду относятся первые сохранившиеся его произведения, это несколько стихотворений, написанных между началом войны и отбытием на фронт. Вот для примера фрагмент одного из них — чем-то напоминающего сентиментальные романсы Вертинского, однако уступающего им по качеству:
Мне именно хочется жить. Ну когда вы такое видели, Чтоб хотелось бы жить, и никак, ну никак не моглось. Юность моя, почему тебя так обидели? Почему это мне обидно и больно до слез.
Фронтовая биография Окуджавы получилась короткой: в конце 42-го он был ранен в ногу и после госпиталя на передовую уже не вернулся. Он состоял в запасном полку, проходил муштру в пехотном училище, пока наконец весной 44-го не был демобилизован по состоянию здоровья. Получилось, на фронте Окуджава провел всего два или три месяца. Но и этого хватило. «Я ранен ею на всю жизнь, и до сих пор еще часто вижу во сне погибших товарищей, пепелища домов, развороченную воронками землю... Я ненавижу войну...» — вспоминал он. Война и осмысление ее сущности оставались одной из главных тем творчества Окуджавы всю его жизнь.
В 44-м Окуджава поступил в Тбилисский политехнический институт на специальность «гидротехнические сооружения». Но, видимо, быстро осознал, что быть инженером — не его призвание. Он покинул институт и устроился в театр: сперва несколько месяцев служил рабочим сцены, затем — статистом. Однако и там не задержался, поняв, что профессия актера тоже не его (впрочем, много лет спустя Окуджава сыграет несколько эпизодических ролей в кино), и в 1945 году поступил на филфак Тбилисского университета. К этому же году относятся и первые публикации его стихов — в газете «Боец РККА» («Ленинское знамя»).
В 1950 году Булат защитил диплом по творчеству Маяковского и по распределению отправился работать учителем литературы в село Шáмордино Калужской области. Он продолжал писать, но до поры до времени в стол: связь с «Ленинским знаменем» он потерял, а из местных газет приходил отказ. Дело сдвинулось в 52-м, когда областная газета «Знамя» опубликовала стихотворение «Я строю». В первых стихах калужского периода бросается в глаза неумеренный пафос, который совершенно не свойственен тому Окуджаве, которого мы знаем. В одной из рецензий на его творчество, датированной 1968 годом, отмечалось: «о самом высоком он умеет говорить просторечиво, незатейливо, не повышая голоса». Но в 1952—1953-м он этого еще не умел. Приведу для примера завершающие строки «Моего поколения» (январь 53-го):
... мое поколение ленинцами называет себя.
Ведь для него, боевого и чистого, приближающего дальние дали, высшее счастье — быть коммунистами такими, как Ленин, такими, как Сталин.
Кстати, эти строки красноречиво характеризуют политические взгляды молодого Окуджавы: в те годы он еще искренне верил в идеалы коммунизма, полагая, что произошедшее с родителями — лишь трагическая ошибка. «Я был очень красным мальчиком», — позже признавался он.
В 1956 году в Калуге издали небольшой сборник стихов Окуджавы, без затей озаглавленный «Лирика». Позже поэт самокритично вспоминал: «И вышла наконец маленькая книжечка очень плохих стихов, потому что я писал — ну о чем я мог? — я писал стихи в газету к праздникам и ко всем временам года. Значит: весна — стихотворение, зима — стихотворение, по известным шаблонам». Булат Шалвович чрезмерно строг к себе: в основном его стихи 1945–1956 годов действительно нельзя назвать сильными (как вспоминал Юрий Левитанский, «в ту пору он еще не был никакой Окуджава»), но и в этом сборнике встречаются очень удачные вещи. Например:
... Вершатся свадьбы. Ярок их разлив. Застольный говор и горяч, и сочен. И виноградный сок, как кровь земли, Кипит и стонет в темных недрах бочек. Он в долгом одиночестве изныл, Он рвется в шум, ему нельзя без света... Нет, осень не печальнее весны, И грусть ее — лишь выдумка поэтов.
В конце того же 56-го Окуджава переехал в Москву и после недолгой службы в газете «Комсомольская правда» поступил редактором в издательство «Молодая гвардия». После того как Булат обосновался в Москве, его словно подменили — он начал писать очень хорошо. Сам он вспоминал об этом так: «Пришли стихи. Я не утверждаю, что это были замечательные стихи, но это были уже мои стихи, за которыми стояла моя судьба, мой опыт». Говоря иначе, по выражению биографа Окуджавы Дмитрия Быкова [Признан властями РФ иноагентом], поэт «впустил в стихи свою жизнь».
Думается, в этом ему помогло участие в нескольких писательских совещаниях 1954–1956 годов (еще до переезда в столицу), где обсуждались стихи Окуджавы и других молодых поэтов; позже он так вспоминал о роли этой критики: «Прошла самонадеянность, я несколько раз крепко получил по носу и научился относиться к себе достаточно иронически, что немаловажно для литератора». Пошло на пользу и участие в работе литературного объединения «Магистраль», которое он посещал несколько лет после переезда в Москву. Сам Окуджава полагал, что «в то время это было самое сильное литобъединение Москвы». А другой участник студии, Владимир Леонович, зафиксировал лаконичный отзыв Окуджавы о руководителе студии, поэте Григории Левине: «Без Левина меня бы не было».
Быков предлагает еще одно любопытное объяснение взлета поэта, пусть и не бесспорное: «вероятнее же всего, что Окуджава принадлежит к особому типу поэтов...: ему для полноценного лирического высказывания необходимо то самое сознание своей правоты, с которым Мандельштам отождествлял поэзию как таковую. До 1956 года на жизни и чести Окуджавы лежало пятно — и писать настоящие стихи он не мог». Действительно, в феврале 56-го состоялся XX съезд КПСС, осудивший культ личности Сталина и репрессии, и в том же году были реабилитированы родители Окуджавы (а самого Булата приняли в КПСС). Государство, казалось, исправляло «перегибы» и возвращалось к ленинским принципам, которые тогда казалась незыблемыми.
С начала 60-х Окуджава пишет прозу: первой увидела свет повесть «Будь здоров, школяр», опубликованная в 1961 году в альманахе «Тарусские страницы». Сюжет ее прост: она представляет собой набор рассказанных от первого лица отдельных зарисовок из фронтовой жизни молодого бойца, недавно попавшего на передовую. Пожалуй, здесь автору не нужно было даже почти ничего придумывать: достаточно было максимально честно вспомнить то, что он ощущал двадцать лет назад, — а вспомнив, подобрать точные слова, чтобы передать растерянность, непонимание и беспомощность рядового солдатика, попавшего в круговерть военной неразберихи и не желающего умирать. Окуджава сделал это блестяще: как поясняет Быков, «вдруг появляется текст, в котором героическое отсутствует полностью, а слабость, страх, тоска по дому заполняют все художественное пространство!»
Это понравилось не всем: едва выйдя из печати, «Тарусские страницы» попали под сильный огонь критики. Досталось и другим авторам сборника, но «Школяр» стал одной из главных мишеней. В одной из рецензий, емко сформулировавшей официальные установки того времени, отмечалось: «повесть невероятно мелка, в ней нет и намека на смысл и идеи справедливой войны». А Окуджава как раз писал не про смысл, а про бессмысленность и абсурд взаимного истребления человека человеком. Война стала одной из главных тем и его поэтического творчества. Как и «Школяр», военные стихи Окуджавы проникнуты мотивами уныния («руки на затворе, голова в тоске»), безнадежности и обреченности:
Не верь войне, мальчишка, не верь: она грустна. Она грустна, мальчишка, как сапоги, тесна.
Твои лихие кони не смогут ничего: Ты весь — как на ладони, все пули — в одного.
Окуджава не только не писал парадных стихов о войне, но и прямым текстом предостерегал читателя: «Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет».
В 1960 году Окуджава взялся за то, чего раньше не делал никто из его коллег: он стал петь свои песни со сцены под аккомпанемент собственного сочинения. Авторская песня тогда уже существовала, но еще не вышла на большую сцену, ограничиваясь форматом квартирников, посиделок у костра, клубов и конкурсов студенческой песни... Новый жанр производил большое впечатление. Андрей Вознесенский вспоминал: «У нас появился новый поэт, который не читает, а поет свои стихи. Стихи обычные, музыка непрофессиональная, поет посредственно, все вместе гениально». Окуджава собирал переполненные залы, куда правдами и неправдами пытались просочиться толпы тех, кому не досталось билетов (на один из своих концертов он и сам с трудом смог пройти — контролеры отказывались пропускать: мол, сегодня уже пять Окуджав прошло). Популярность его зашкаливала: Борис Слуцкий вспоминал, как он шел однажды мимо студенческого общежития и с подоконников трех разных комнат одновременно звучали три разные песни Окуджавы.
В чем же причина этого? Процитирую объяснение Александра Городницкого: «Именно благодаря „камерным“ произведениям Булата Окуджавы впервые после долгих лет маршевых и лирических песен казарменного „социализма“ в песенной (и не в песенной) поэзии появился „отдельно взятый“ человек, личность, „московский муравей“, заявивший о себе, единственное и неповторимое „я“».
Однако и новый жанр, и репертуар Окуджавы не всем пришлись по душе. Булат Шалвович вспоминал: «Мне говорили: „Ну, как вам не стыдно?! Коммунист — с гитарой, на эстраду выходите...“» А один из первых его концертов — в московском Доме Кино — завершился скандалом, только успев начаться. Во время исполнения «Песенки о солдатских сапогах» в зале раздался свист и выкрики «Осторожно: пошлость!»: так называлась документальная короткометражка Элема Климова (тогда еще студента ВГИК), которую показали как раз перед концертом. Булат замолчал, взял гитару и ушел со сцены.
И ладно бы слушатели — в конце концов, поэзия Окуджавы действительно не всем близка и понятна. Но и в прессе порой выходила критика, которая даже по тем временам смотрелась омерзительно. Чего стоит хотя бы рецензия, опубликованная в ноябре 61-го: «О какой-либо требовательности поэта к самому себе говорить не представляется возможным. Былинный повтор, звон стиха „крепких“ символистов, сюсюканье салонных поэтов, рубленый ритм раннего футуризма, тоска кабацкая, приемы фольклора — здесь перемешалось все подряд. Добавьте к этому добрую толику любви, портянок и пшенной каши, диковинных „нутряных“ ассоциаций, метания туда и обратно, „правды-матки“ — и рецепт стихов готов».
Надо сказать, публиковались и благожелательные рецензии — но их было меньше. Настороженно относились к творчеству Окуджавы (и не его одного) и партийные и комсомольские чиновники. Власти предержащие то приоткрывали Окуджаве кислород, то снова закручивали гайки. Отчасти он был сам «виноват» в этом: не принадлежа к числу явных диссидентов (по его собственному воспоминанию, «большинство из нас не было революционерами, не собиралось коммунистический режим уничтожать. Я, например, даже подумать не мог, что это возможно. Задача была очеловечить его»), Окуджава с начала 60-х относился к советской власти чем дальше, тем сдержаннее, да и вообще был неудобной фигурой: он вел себя независимо, подписывал письма в поддержку тех, чьи фамилии вызывали у власти аллергию: в 1966 году — Синявского и Даниэля, в 1967 — Солженицына... В начале 70-х Окуджаву на какое-то время почти перестали печатать и чуть не исключили из партии за отказ публично отмежеваться от публикации его произведений зарубежными антисоветскими издательствами.
А он продолжал писать — «не стараясь угодить». Окуджава любил обращаться в своих стихах к, казалось бы, сказочным сюжетам (кстати, часто тоже эксплуатирующим военную тему): там и бумажные и оловянные солдатики, и король, берущий в качестве трофея мешок пряников, и кузнечики, сочиняющие стихи... Конечно, не следует воспринимать его творчество как детскую сказку (впрочем, опыт работы в этом жанре Окуджава тоже получил: в 1974 году он напополам с Юрием Энтиным написал прекрасные стихи к фильму Леонида Нечаева «Приключения Буратино»): подобно тому, как хорошая научная фантастика, несмотря на формальную невозможность происходящего в ней, на деле предлагает задуматься о вполне реальных проблемах (используя фантастичность в качестве занимательных декораций), так и сказочные построения Окуджавы — лишь антураж для серьезной беседы с читателем. К слову сказать, эти декорации отлично подходили для разговора на излюбленные темы Окуджавы: о добре и милосердии, о гуманизме и справедливости — и, конечно же, о любви...
Еще одной важной для Булата Шалвовича темой стала память о трагической судьбе родителей — и связанное с этим осмысление недавней истории страны и, по Ханне Арендт, банальности зла. Первое стихотворение об этом («О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой») опубликовано в 1962 году, но написано, возможно, раньше — в 57-м или 58-м, то есть как раз когда поэт «впустил жизнь» в свое творчество. Стихов на эту тему у Окуджавы не так много, но они заметны. Процитирую отрывок из «Письма к маме»:
... Следователь юный машет кулаком. Ему так привычно звать тебя врагом. За свою работу рад он попотеть... Или ему тоже в камере сидеть? В голове убогой — трехэтажный мат... Прости его, мама: он не виноват, он себе на душу греха не берет — он не за себя ведь — он за весь народ.
Семья Окуджавы была далеко не одинока в своей участи: масштаб сталинских репрессий ныне хорошо известен. Так что в каком-то смысле был прав писатель и журналист Сергей Кузнецов, который говорил: «Никакой биографии у Окуджавы нет... Биография Окуджавы — это биография его поколения».
Булат Шалвович любил обращаться в своих стихах и к более давней истории нашей страны, особенно — XIX веку. Героями его стихов становились Павел I, Грибоедов, Лермонтов, декабристы, но чаще других — Пушкин, которому посвящено больше десятка стихотворений. В стихах Окуджавы можно обнаружить немало аллюзий на пушкинские строки и явных парафразов классика. «В сорок лет я почувствовал Пушкина и стал перечитывать его другими глазами. Как стихи моего близкого, хорошо знакомого, как стихи дорогого мне человека, чья трагедия аукнулась во мне очень сильно», — вспоминал Окуджава. Это личное отношение отразилось в его стихах:
Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем, у каждой эпохи свои подрастают леса... А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.
О поэзии Булата Шалвовича можно говорить долго: вместить все в одну статью невозможно. Отмечу лишь еще одно — особую лаконичность поэтического творчества Окуджавы: порой всего нескольких слов ему хватало, чтобы максимально точно выразить то, что нелегко объяснить и в целой книге. Вспомните, например, начало песни «Бери шинель, пошли домой», где он обходится двумя строками, излагая философию рядового солдата войны:
А мы с тобой, брат, из пехоты, А летом лучше, чем зимой.
К середине 60-х относятся две интересные работы Окуджавы для кино: вместе с Петром Тодоровским он пишет сценарий картины «Верность», а двумя годами позже с Владимиром Мотылем — фильма «Женя, Женечка и „катюша“». Ну а песни на стихи Окуджавы прозвучали в без малого полусотне фильмов. Как правило, музыку в таких случаях сочиняли профессиональные композиторы (особенно много Булат Шалвович работал с Исааком Шварцем); но, например, песня «Нам нужна одна победа» звучит в фильме «Белорусский вокзал» именно под музыку Окуджавы: Альфред Шнитке, высоко оценивший авторскую мелодию, лишь сделал профессиональную оркестровку.
С конца 60-х Окуджава обращается к жанру исторической литературы (кстати, героев своих повестей и романов он неизменно помещает все в тот же XIX век), а позже, уже в 80-е, возвращается к автобиографической прозе: быть может, самая известная его вещь в этом жанре, не считая «Школяра», — это небольшой рассказ «Девушка моей мечты», описывающий возвращение мамы из лагеря и написанный вскоре после ее смерти. Юнна Мориц называла его лучшим из всего сочиненного Окуджавой.
Перестройку Окуджава, к тому моменту давно уже разочаровавшийся в советской власти («я, рожденный в империи страха... я, рожденный в империи крови», — тайно признавался он еще в конце 70-х), принял с оптимизмом, хотя и сдержанным: он был мудрым человеком и «умел не обольщаться даже в юные года». «Открылась небольшая щель, — впрочем, ее размера никто не знает, — и надо сделать каждому все, что возможно. Не преувеличивая возможности, но и не преуменьшая их», — говорил он в марте 87-го. Год спустя Окуджава написал:
Еще в литавры рано бить, И незачем, и все же Мне стало интересно жить. Желаю вам того же.
В те годы Окуджава начал принимать активное участие в политической жизни страны. Но уже с конца 80-х, когда многие еще сохраняли восторженные надежды на будущее, он начал понимать, чем происходящее скорее всего закончится. В 1991 году он написал:
Ребята, нас вновь обманули, опять не туда завели. Мы только всей грудью вздохнули, да выдохнуть вновь не смогли.
Мы только всей грудью вздохнули и по сердцу выбрали путь, и спины едва разогнули, да надо их снова согнуть.
Тогда же, разговаривая с Владимиром Мотылем, Окуджава обронил:
«— Боюсь, ничего у нас не получится.
— С чем?
— С демократией... да и вообще».
Время подтвердило его правоту: то, что было сочинено в советские годы «на злобу дня», сегодня порой смотрится так, словно написано только что. Взять хотя бы фрагмент из стихотворения конца 50-х:
Встанет, встанет над землей радуга. Будет мир тишиною богат, Но еще многих всяких дураков радует Бравое пенье солдат.
Со второй половины 80-х Окуджава много ездит за границу: всюду его встречают очень тепло. В поездке по Франции он заболел гриппом, перешедшим в воспаление легких, от которого и скончался в военном госпитале в Кламаре 12 июня 1997 года. Позднее творчество Окуджавы смотрелось довольно мрачно, чему были объективные причины: возраст, здоровье, социальные, экономические и политические реалии 90-х... Вот довольно характерные для последних лет его жизни строки:
... Покосился мой храм на крови, впрочем, так же, как прочие стройки. Новогодняя ель — на помойке. Ни надежд, ни судьбы, ни любви...
Однако незадолго до того он написал — употребив в последней строке то же самое слово, которое вообще использовал очень часто:
... Но, простодушный и несмелый, прекрасный, как благая весть, идущий следом ангел белый прошепчет, что надежда есть.
Ранние годы в Виллидже: прогулки, разговоры с Филом Классом, писавшим под псевдонимом Уильям Тенн, постоянное сочинение рассказов, хождения по книжным магазинам, питьё кофе в огромном количестве и в разных местах по всему Виллиджу. И размышления о том, стоит ли мне попробовать официально изучить форму короткого рассказа.
Иногда я подумывал о том, чтобы вернуться в Нью-Йоркский университет или в другое высшее учебное заведение в центре Манхэттена. Я часто испытывал искушение, но никогда этого не делал. У меня был, как я считал, здоровый антисхоластический инстинкт. Изучать то, что я уже успешно делал, казалось мне ошибкой. Я боялся испортить механизм, разрушить то, что у меня уже было, в попытке получить больше. Я был полон простой мудрости, почерпнутой из pulp-публикаций. На моё раннее обучение повлияли Джек Вудфорд, Марк Твен и ещё несколько человек. Меня интересовала Высшая Критика, но не до такой степени, чтобы изучать её, так же как меня интересовал Кафка, но не до такой степени, чтобы изучать его формально.
Я любил Гринвич-Виллидж. К моему удивлению народ уезжал оттуда. Но вскоре я сделал это и сам. Мы с Зивой ждали ребенка. Наша двухкомнатная квартира в Виллидже была недостаточно просторной для нас двоих, тем более для троих. Через моего тогдашнего зятя, Ларри Кляйна, я получил возможность снять большую семикомнатную квартиру на Вест-Энд-авеню между 99-й и 100-й улицами. Это казалось беспроигрышным вариантом.
Но стоило мне туда добраться, как я потерялся в городе, совсем не похожем на Вест-Виллидж, который я знал столько лет. Это была грязная и несколько опасная часть Нью-Йорка. Уродливый Бродвей наводнили шлюхи и мужчины опасной наружности. Трущобный район латиноамериканского типа с многоэтажными апартаментами, где люди, многие из которых казались персонажами рассказов Исаака Башевиса Зингера, старались держаться в стороне от окружающей их жизни. Я обожал произведения Зингера и до сих пор часто перечитываю их. Но тогда, как и сейчас, у меня не было желания смешиваться с его народом. Еврейство интересовало меня, но примерно так же, как и Кафка, – что-то, что можно читать и восхищаться, но не заниматься формальным изучением. Еврейство всегда было для меня проблемой, как, кажется, почти для всех евреев. Я был заинтересован, но не вовлечен.
Зива Квитни и Роберт Шекли беседуют с Дж. Браннером
У меня было такое же желание – оставаться непричастным ко всему, что меня не касалось и не отражало моих стремлений. Эта часть Нью-Йорка выглядела и пахла по-другому. Еда была другой, и люди, которых я видел на улицах, были другими. Я так и не привык к этому месту и не смог его полюбить. Мне приходилось ездить целый час на метро, чтобы вернуться в привычную обстановку. Ноутбуки ещё не были изобретены, а я так и не приучил себя писать от руки, сидя в кафе. Я умудрился переехать из Вест-Виллиджа, где я был как у себя дома, в Верхний Вест-Сайд, где я оставался чужаком.
В это время я купил крейсерскую 32-футовую парусную лодку под названием Windsong. Я плавал на ней пару сезонов по Лонг-Айленд-Саунду, а затем отправился во Флориду по внутриконтинентальному водному пути. Мы с Барбарой [Роберт меня запутал. Пишет о своей второй жене Зиве, но почему-то здесь называет её Барбарой, именем первой жены. В тексте есть и другие путаницы... - прим. переводчика] зимовали в Форт-Лодердейле, а весной я вернулся на яхте обратно. Я продал яхту – она олицетворяла собой совсем иной образ жизни, и это не соответствовало моим представлениям о том, как должен жить писатель-фрилансер.
Затем однажды я собрал вещи и уехал на Ибицу, испанский остров в Средиземном море.
Зива Шекли/Квитни и Алиса Квитни, дочь Роберта Шекли, писательница и редактор
До этого я дважды ненадолго приезжал на Ибицу – в 1960 и 1963 годах. Мне понравился остров и жизнь писателя на нём. Зиве, жительнице Нью-Йорка до кончиков пальцев, он очень не нравился, и уж точно она не хотела жить на острове. Я же безумно хотел поселиться там или хотя бы где-нибудь на юге Европы. Поэтому я сбежал и начал новую жизнь. Ибица оправдала мои ожидания. Я нашёл недорогую усадьбу, где следовал ежедневной писательской рутине: оставался дома и работал до полудня или около того, потом ехал в бар Sandy's за почтой, затем шёл в El Kiosko, большое кафе на открытом воздухе в центре города, чтобы выпить кофе и пообщаться с друзьями, а потом, как правило, обедал с этими друзьями. Потом домой на сиесту. А потом вечер.
Мне это нравилось. А когда я встретил новую женщину, Эбби Шульман, которая приехала сюда на лето к друзьям, жизнь стала ещё лучше. Осенью Эбби осталась, и мы стали жить вместе.
Алиса Квитни
Теперь я действительно наслаждался своей жизнью. Проблема была в том, что я писал не так много, как мне казалось. Фриланс между Америкой и испанским островом был связан с задержками, техническими трудностями, обрывом связи с друзьями и редакторами, особенно в те докомпьютерные времена. Но я зарабатывал немного денег за счёт фильмов, жизнь на Ибице, казалось, стоила тех трудностей, с которыми я столкнулся в поисках средств к существованию, и жизнь шла весело.
В тот период я сильно подсел на наркотики. Я никогда не считал себя наркоманом. Но именно им я и был, хотя в то время не осознавал этого. Всё началось с марихуаны. Потом кислота – ЛСД. Затем псилоцибиновые грибы и другие вещества, изменяющие сознание. Марихуану на Ибице было трудно найти, зато было много гашиша, который привозили контрабандой из Марокко и Афганистана.
Я также принимал снотворное – с тех пор, как впервые подсел на него в Акапулько, куда мы с Барбарой отправились в медовый месяц и где я написал свой первый роман. Маленький домик, который мы снимали на берегу залива Хорнитос, находился всего в ста метрах от бедняка, который жил в полуразрушенной лачуге и единственным его достоянием было радио, которое он врубал в любое время ночи и дня. Это чертовски мешало моей работе. Я не мог уснуть и отправился в аптеку в Акапулько за снотворным. Мне продали барбитураты, и это стало началом моего двадцатилетней зависимости от них.
Снотворное делала свою магию, но часто оставляло меня уставшим, с ощущением похмелья на следующий день. К тому же они были ненадежны – для достижения эффекта приходилось увеличивать дозу, а это уже было чревато передозировкой. Я пытался бороться с эффектом похмелья на следующий день с помощью стимуляторов.
Норман Спинрад, Харлан Эллисон и Роберт Шекли
Декседрин и дексамил, в основном. На Ибице я не смог их достать. Но я нашел там лучшее снотворное – кваалудин, тяжелый гипнотический препарат, ужасно вызывающий привыкание. Их можно было купить без рецепта в любой аптеке. Фармацевты не всегда были рады, когда я покупал по дюжине упаковок за раз. Но они всегда продавали их мне.
Я привёз на Ибицу свою проблему с наркотиками, и это было плохой комбинацией. Моя жизнь превратилась в попытку сбалансировать эффект одного лекарства от другого. А ещё я пытался писать. Но писательство было для меня маневром по сохранению лица, пока я жил с наркотической зависимостью. Моя производительность резко упала. Я старался поддерживать её, но часто проигрывал эту битву. Ибица была слишком райским для меня местом; здесь легко можно прожить жизнь, прилагая минимум усилий. Тем не менее, я так и жил. У меня была прекрасная усадьба в Сан-Карлосе, жена, которая принимала наркотики вместе со мной, и множество друзей, которые тоже принимали наркотики и одобряли их. Пожалуй, единственным наркотиком, на который я не подсел, был алкоголь.
Хотелось бы сказать, что в один прекрасный день я опомнился и бросил наркотики. Но это произошло только через несколько лет – пока я не покинул Ибицу, не расторг брак, не съездил на Дальний Восток и не вернулся, сначала в Париж, а затем в Лондон.
Мы с Эбби прервали наше пребывание на Ибице, прожив около года в Пальме-де-Мальорка. Почему? В то время это казалось хорошей идеей. Ибица была очень дорогой, очень тесной, и я редко доводил до конца свою работу. Я обманывал себя относительно причин этого, и мне казалось, что жизнь в другом месте, где нет наших обычных друзей, будет полезной. Во время одного из наших визитов туда мы познакомились с человеком, который сдавал квартиру недалеко от Пласа Корт, одного из старых, исторических районов Пальмы. Вышел один из моих фильмов, так что я потратил гонорар на аренду квартиру, и мы поехали туда на нашем мотоцикле, классном 250-кубовым Bultaco Matador.
Поездка началась хорошо. Мы ездили на мотоцикле по острову, посетили Дейю, где познакомились с Робертом Грейвсом, и Вальдемосу, где жили Шопен и Жорж Санд, и шокировали соседей своим неженатым положением. Но вскоре наша жизнь на Ибице стала более мрачной. Во-первых, у нас украли мотоцикл, хотя через несколько дней нам его вернули, правда, немного в потрёпанном виде. Во-вторых, произошло более серьезное событие, когда однажды поздно вечером мы отдыхали в нашей квартире. Подняв глаза, я увидел, что на меня смотрит мужчина. Я встал и прогнал его. Я не слишком быстро преследовал его, поскольку мне пришла в голову мысль, что он может быть вооружен. Когда я спустился на нижнюю площадку, то обнаружил в нашем почтовом ящике записку. Она была написана по-испански и гласила: "Сегодня ночью ты умрешь". Она была подписана «чёрной рукой» [«Чёрная рука» – итальянская разновидность рэкета. Типичные действия Чёрной руки заключались в отправке жертве письма с угрозами телесных повреждений, похищения, поджога или убийства. В письме требовалось доставить определенную сумму денег в определённое место]. Это нас, мягко говоря, встревожило. Я обратился в муниципальную полицию, но меня направили в Секретную полицию, которая занимала здание с надписью Policia Secreta. Там нас направили в Гражданскую гвардию. В Гражданской гвардии восприняли угрозу спокойно, сказали, чтобы мы не беспокоились, они всё выяснят. Но, насколько я знаю, они так и не сделали этого.
Лишь спустя несколько месяцев я узнал, в чём дело. Девушка нашего домовладельца была уверена, что хозяин квартиры занимается сексом втроём с Эбби и мной. Она наняла подругу, чтобы та застукала нас в квартире и оставила записку с угрозами. Из этого ничего не вышло, и дальше ни во что не развилось.
В Пальме мы разорились, и нам пришлось выпрашивать еду на шведских столах. Мы платили за ужин, но при этом набивали карманы шведскими фрикадельками и холодными котлетами.
Я любил Пальму, благородный старый город, большая часть которого всё ещё заключена в старые стены. Там был кафедральный собор, как мне сказали, самое старое готическое здание в Европе.
На территории собора стояли скамейки, и я часто работал там – писал от руки. Повсюду были интересные рестораны и тапас-бары, а также модные магазины для тех, кто мог себе это позволить.
Наконец, вздохнув с облегчением, мы вернулись на Ибицу.
Мы также часто бывали в Париже, поскольку некоторые друзья позволяли нам пользоваться их квартирами. В Париже у меня было несколько хороших друзей, и мне всегда было приятно бывать в этом, наверное, самом красивом городе мира.
На следующий год, на Ибице, я начал страдать от периодических болей в горле. Мы обратились к врачу на Мальорке и мне сказали, что у меня сердечный приступ в замедленном темпе и нужно срочно принимать меры. Благодаря добрым услугам испанского друга мы прилетели в Мадрид и разместились в центральной больнице. Мой кардиолог был одним из ведущих специалистов Испании. Он мудро посоветовал не предпринимать никаких немедленных действий: мы должны были подождать и посмотреть, как всё будет развиваться. Ситуация утихла, и мы вернулись на Ибицу и к тому образу жизни, который, несомненно, привёл к этому. Перед отъездом доктор сказал мне, что если бы я обратился со своим заболеванием в Штаты, мне, несомненно, сделали бы многократную операцию шунтирования. Я медленно восстанавливал силы, но уже через шесть месяцев чувствовал себя так хорошо, как никогда раньше.
Джон Браннер и Роберт Шекли
Следующий сердечный приступ случился несколько лет спустя. Мы с Эбби покинули Ибицу и переехали в Лондон. Мы прилетели на греческий остров Корфу, чтобы попытаться наладить свою жизнь. Мы спорили всю дорогу, громко и яростно, и продолжали спорить в Корфу. Внезапно у меня сильно заболела грудь. Это было предупреждение, которого я более или менее ждал.
Мы сели на самолет до Лондона, не сообщив авиакомпании о моём самочувствии, которая никогда бы не отправила меня в таком состоянии. В Лондоне нас встретил друг с машиной скорой помощи и отвез меня в частную клинику. Там меня снова не стали оперировать. Вместо этого они дали мне смесь (кажется, фенергила и валиума) и фактически вырубили меня на неделю. В течение этого времени мне снились страшные сны о схватках с Эбби, и один или два раза мне казалось, что она пришла убить меня. Когда я выписался, мы расстались. Я переехал в квартиру в Хайгейте. Через месяц или около того я начал свое путешествие на Дальний Восток. Тогда это казалось хорошей идеей...
Я отправился на Дальний Восток с минимумом одежды и максимумом рукописей. А ещё – с портативной пишущей машинкой. Единственное, чего у меня не было, – это портативной звуковой системы, и я твердо решил обзавестись ею при первой же возможности. Мой самолёт сделал остановку для заправки в Калькутте, а затем отправился в Сингапур. Я пробыл там всего день или около того – исключительная чистота и аккуратность оттолкнули меня, тем более, я слышал истории о том, как людей арестовывали за то, что они выбрасывали пустую сигаретную пачку. Я, конечно, не собирался этого делать, но всё равно меня это тревожило.
Моя следующая остановка, Куала-Лумпур, оказалась не намного лучше. Я внезапно оказался в непокорном мусульманском мире. Возможно, меня охватило предчувствие грядущих террористов. Я совершил обязательную обзорную экскурсию по большой мечети, которая, как я слышал, является самой большой в мире, провел одну ночь и полетел дальше в Пенанг.
Пенанг мне сразу понравился. Это остров, на котором проживают как минимум три разные группы населения – мусульмане, индуисты и китайцы. У каждой из них своя религия и свои праздники. Я остановился в отеле Eastern & Oriental, где хранятся воспоминания о королеве Виктории – и там впервые на Дальнем Востоке я закинулся кислотой. Однако моё психоделическое путешествие не было счастливым. На лужайке подо мной ужинали и танцевали пары. Мне было отчаянно одиноко. Я включил "Пинк Флойд" на купленном ранее магнитофоне и впервые задумался о том, что я делаю со своей жизнью.
Родители Роберта Шекли
На Пенанге можно было вкусно поесть. Я нашёл рынок за городом, где стояли десятки отдельных ларьков с едой, в каждом из которых подавали только одно блюдо. Это был тот стиль питания, который мне больше всего нравится: маленькие блюда, каждое из которых имеет особый вкус. Что-то вроде дальневосточного шведского стола или "рийстафеля на свежем воздухе". И была прекрасная прогулка от E&O вдоль канала до этого места.
В Пенанге я покупал "пули", как их называли, – марихуану, завернутую в вощеную бумагу, каждая длиной примерно с винтовочную пулю. Очень мощно!
Я провел там неделю или две, а затем отправился в Бангкок – место, которое поначалу обескуражило меня своими размерами и суетой. Это был огромный город. Многие главные улицы были бывшими каналами, и пересечь одну из них со светом или без него могло стоить жизни. Бангкок – ночной город, с множеством сверкающих кофеен, где вечерние дамы ждали, чтобы развлечь вас. Я купил здесь несколько пиратских кассет, в основном старый рок шестидесятых и семидесятых годов. Найти книги было сложнее, но кое-что я всё же нашёл.
Пробыв в Бангкоке около недели, я отправился в Чиангмай, северную столицу. Мне понравился размер этого города – он казался почти понятным – и вскоре я нашёл места, где можно было выпить утренний кофе, пообедать и поужинать карри. Я также нашёл большой буддийский храм на окраине города. Отправившись туда осматривать достопримечательности, я встретил англоговорящего немецкого монаха, который жил здесь уже несколько лет. У него были свои покои на одной стороне храмового комплекса – однокомнатная комната с видом на небольшое стоячее озеро. Он был спокоен, дружелюбен и, казалось, доволен своей участью. Я попытался узнать его секрет – если это был секрет, – потому что мне было ещё далеко до того, чтобы быть довольным своей судьбой. У него не было для меня особого совета, но его присутствие успокаивало.
Хотел бы я рассказать вам историю о том, как мой непокорный ум умиротворился под влиянием мудрости Востока, но со мной такого не случилось. У меня не было желания становиться буддийским священником или даже буддистом. Я уже был тем, кем хотел быть, – писателем-фрилансером. Но если у меня было то, что я хотел, почему я был так несчастлив? На этот вопрос в то время не было ответа и, возможно, нет его и сейчас.
Во время моего пребывания в Чиангмае я подружился с тайцем, который хотел, чтобы я купил пустой участок рядом с отелем "Чиангмай" – лучшим отелем в городе. Мой друг сказал, что он и его семья построят ресторан. Он будет готовить. Их еда будет лучше и дешевле, чем в гостинице "Чиангмай". Мы бы заработали кучу денег.
Мне было интересно, но не очень. Писать и продавать слова – единственный бизнес, которым я когда-либо занимался, и единственный, которым хочу заниматься. Возможно, мне удалось бы собрать деньги на покупку этого участка. И тогда моя история могла бы быть совсем другой.
Но я этого не сделал. Вместо этого я уговорил его друга, школьного учителя, в свой выходной день отвезти меня на мотоцикле в Бирму, чтобы я мог покурить опиум с племенем мео. Я, конечно, хорошо заплатил ему за это, и мы отправились в путь.
Мы с трудом пересекли границу Бирмы – запретную территорию, но никто не обратил на нас внимания. Мы нашли племя мео, где он преподавал в прежние годы. Договорённости были достигнуты быстро. Я заплатил деньги, и меня привели в дом на сваях с комнатой, заросшей травой. После дневной жары дул приятный ветерок. Мне принесли трубку, и даже нашёлся мальчик, который раскурил её для меня. Для них это не имело большого значения. Для меня это был такой же литературный эксперимент, как и всё остальное. Я накайфовался очень сильно, однако у меня не было никаких галлюцинаций, о которых рассказывали другие. Думаю, мне понравилось, но повторять это снова я не хотел и не хочу.
Вскоре после этого я вернулся в Париж, затем в Лондон, а потом в Нью-Йорк.
Я до сих пор помню тот день, когда отказался от наркотиков. Я вернулся с Дальнего Востока. Я остановился в квартире друга в Лондоне. Я принял кислоту, чтобы взбодриться, и пережил худшее путешествие в своей жизни. Я помню, как плакал часами в мрачной квартире моего друга, за окном шел дождь. Я начал повторять свои кислотные трипы. Однако теперь это были закольцованные повторения всех худших трипов прошлого. Кислота говорила мне, что пора завязывать.
Был и ещё один фактор. Моя бывшая жена Эбби только что обвинила меня в том, что я наркоман. Я – наркоман? Как такое может быть? И всё же я знал, что это правда.
Я бросил всё и сразу. Тот кислотный трип сказал мне, что я убиваю себя, и у меня был выбор, куда пойти.
Вернувшись в Нью-Йорк, я почувствовал себя в этом городе чужим после десяти лет, проведенных в основном на Ибице. Многие из моих старых друзей уехали. Они уехали на более зелёные поля и за более дешёвой арендной платой. Мне снова удалось найти квартиру в Вест-Виллидж, но она мне не нравилась. С тех пор как я уехал, в Виллидже произошла джентрификация, и цены стали заоблачно высокими. Даже пара комнат, которые у меня были, по моим меркам стоили слишком дорого, а хозяин квартиры был не из лучших. Я попытался заняться фриланс-писательством. Впереди у меня был как минимум один большой проект. Во время пребывания в Европе я начал писать роман под названием "Драмокл". После хорошего начала я обнаружил, что не могу продолжать. Но я должен был его закончить! Я заключил контракт и потратил аванс! Мне нужно было разобраться со своей профессиональной жизнью!
Легче сказать, чем сделать. Роман продолжал томиться. Я чувствовал себя заблокированным от регулярного написания коротких рассказов, пока над моей головой висел этот роман. Затем мне неожиданно предложили работу редактора художественной литературы в журнале Omni. Бен Бова, которого я тогда даже не знал, сделал мне это предложение. Зарплата была хорошей, а работать в офисе Omni мне придётся всего три дня в неделю. Это дало бы мне шанс заработать на жизнь и закончить роман, а также продолжить медленно продвигающийся бракоразводный процесс между мной и Эбби. Она тоже вернулась и жила в Вудстоке, штат Нью-Йорк. Я согласился на работу и переехал в новый многоквартирный дом на Гринвич-авеню. Я приводил свою жизнь в порядок.
Я проработал в Omni два года. Мне очень нравилась редакторская работа, и ещё больше мне нравилась писательская работа, которую я выполнял для Omni. Мне нравилась моя новая квартира и моя новая жизнь. У меня снова появились друзья. Всё шло хорошо... за исключением того, что я никак не мог закончить свой роман.
Роберт и Джей Шекли
Я отдавал этому всё своё свободное время. Четыре дня в неделю и всё время отпуска я работал над ним. И ни к чему не пришёл. Никогда в жизни я так не застревал.
Во время пребывания в Omni я посвящал роману всё своё свободное время. По истечении двух лет я попросил несколько недель неоплачиваемого отпуска. Мне отказали. Я уволился.
И как только закончилось выходное пособие, я оказался на мели. Пришлось оставить квартиру. Что ещё более важно, я должен был уехать. Не было никакой возможности жить на Манхэттене на свои исчезающие средства и закончить роман.
В это время я познакомился с женщиной. Писательницей по имени Джей Ротбелл. Она тоже хотела уехать из Нью-Йорка. Мы придумали вложить оставшиеся у меня деньги в машину и туристическое снаряжение и поехать во Флориду. Там мы будем жить в системе государственных и национальных парков, а я закончу свою книгу. Мы купили у Эбби, моей бывшей жены, старую разваливающуюся машину и отправились в путь.
Примерно через неделю мы были во Флориде, останавливаясь то в одном, то в другом парке. Я купил современную палатку и складной стол. Со мной была Olympia Standart (печатная машинка). Мы переезжали из Кис в Себринг и из Майами на Западное побережье. Питались в основном порошковой походной едой, за исключением редких хот-догов или гамбургеров. Это была довольно хорошая жизнь. Так продолжалось несколько месяцев. Наконец, в кемпинге на берегу Флоридского залива, на оконечности Флориды, я закончил свой роман.
Роберт Шекли с женой Гейл Даной в Санкт-Петербурге (фото: Roberto Quaglia)
Мы вернулись в Нью-Йорк, чтобы доставить его в издательство. А также, чтобы узнать, что мой киноагент продал мой роман "Цивилизация статуса" кинокомпании, и я должен был написать первый вариант сценария в Лондоне, в сотрудничестве с режиссёром. Это произошло осенью. Моя работа должна была начаться весной, в Англии. Однако в это время Марвин Мински из Массачусетского технологического института пригласил меня в Кембридж, штат Массачусетс, стать его первым приглашенным учёным.
Семья Р. Шекли: сестра Джоанна, племянница Сьюзан, дочь Алиса, Роберт, отец Давид, сын Джейсон
Мы с Джей провели зимние месяцы в Кембридже, штат Массачусетс, а весной отправились в Англию. В течение нескольких дней режиссёр разыгрывал свою идею фильма, а я делал подробные заметки. Вскоре я приступил к работе над черновиком. Через месяц или два я закончил его и отдал режиссеру. Он сказал мне, что остался доволен. Но дальше этого проект не пошёл.
Мы отправились на Гибралтар. Там мы с Джей поженились. Затем вернулись в Париж. А вскоре после этого мы расстались. Я отправил Джей обратно в Америку и продолжил работать в Париже.
Мне было очень одиноко. Наконец я вновь встретился с Джей в Портленде, штат Орегон, куда она уехала. Мы снова попытались наладить наш брак. Но не получилось. Я уехал в Майами, чтобы заняться исследованием нового романа. Держался на расстоянии до тех пор, пока Джей не уехала. Вскоре после этого мы развелись.
Я вернулся в Портленд. И с тех пор я здесь. На вечеринке, устроенной друзьями, я познакомился с замечательной женщиной. Мы стали часто встречаться, а через несколько месяцев поженились. Мою жену зовут Гейл Дана. Она была и остается очень талантливой журналисткой, а также одаренным учеником и инструктором по йоге. И всё это при том, что она ещё и красавица! Мы несколько раз расходились и снова сходились. Это было нелегко для каждого из нас, но для меня это было очень полезно. Я не могу представить себе жизнь без неё.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мне исполнилось семьдесят пять с половиной лет. Я продолжаю писать, и у меня продолжаются трудности с писательством. Мы – команда, мои трудности и я.
Roberto Quaglia, Роберт Шекли, Пол Андерсон. Роберто был другом и поклонником Р. Шекли. Вместе с ним очень много путешествовал и посещал литературные конвенты. На его сайте можно найти очень много бытовых фотографий Р. Шекли
PS. Шекли ничего не рассказывает о своих детях. Словно их у него и не было никогда. У писателя четверо детей: сын Джейсон от первого брака (супруга Барбара Скадрон, годы брака: 1951-1956 гг.), дочь Алиса Квитни от второго брака (супруга Зива Квитни, годы брака: 1957-1972), дочь Анна и сын Джед от третьего брака (супруга Эбби Шульман). Дочь Анна приезжала за Р. Шекли в Киев, когда писатель был госпитализирован из-за резкого ухудшения здоровья.
Люди жалуются на то, что им всё труднее читать классику и книги в целом. Всё это они делают отвечая на пост годичной давности «Кто ты по жизни?» — интеллигентный человек или быдло, типа читал Каренину или нет.
На самом деле, в этом нет ничего удивительного. Мы стали настолько избалованы контентом, который нам предлагают алгоритмы рекомендаций, что чтение действительно требует усилий.
То есть мы уже даже не думаем, просто открываем рандомное приложение и смотрим или выбираем, из того, что оно предлагает. Мемы, нарезки, фильмы или сериалы.
Но если быть до конца честным, мне уже фильмы или сериалы достаточно сложно смотреть, не отвлекаясь на телефон..
Здравствуйте, уважаемые любители животных и великой русской литературы! Представьте: шёл сегодня носом в телефон мимо памятника Гоголю, что в скверике перед музеем Гоголя на Гоголевском бульваре, и попался мне на глаза вот такой забавный пост:
Хорошо формулирует Розя Скрипник! А с Гоголем – там вот какая вышла история...
Обычно у людей так: мы сами представляем себя "хардкорной версией" – то есть чем-то мужественным или романтичным, а окружающие видят нас несуразными "пуссикэтами". С Гоголем же вышла путаница: пока он был хардкорной полтавской версией Эдгара Аллана Дэвидовича (вспомним "Страшную месть" или "Портрет"), все умилялись – "ну до чего же милый", а когда он стал "пуссикэтом" (наивным, простодушным, но очень благонамеренным), те же самые все принялись орать: "А-а-а, аццкий сотона!.."
Можно, я расскажу эту историю? Вот, кстати, картина Репина (буквально), на которой Гоголь больше похож на свою хардкорную фотографию, чем на портрет из учебника литературы...
И.Е. Репин. "Самосожжение Гоголя"
Начнём с того, что в детстве Гоголь был чувствительным и сентиментальным мальчиком. У него был младший брат-погодок Иван, с которым они очень дружили. Примерно девяти лет отроду Иван умер от болезни, и Никоша (как называли будущего писателя в семье) очень тяжело переживал эту смерть. Одним из первых его литературных произведений была детская поэма «Две рыбки», в которой он аллегорично изобразил их с братом судьбы. Это важно.
Существует теория, что в первом более или менее законченном произведении писателя в закодированном виде таится всё его будущее творчество – как яблоня в яблочном зёрнышке. Не выбрасывайте первые литературные опыты ваших детей!..
Так вот, "яблочным зёрнышком" Гоголя были плаксивые (в хорошем смысле слова) "Две рыбки". И, если вам покажется (или кто-то скажет), что в "Старосветских помещиках" он бичует этих нелепых, но милых стариков беспощадным сарказмом, вспомните об этом, пожалуйста.
В учении отрок Гоголь не усердствовал. Его главным школьным увлечением был театр. Вот описание его участия в одном из ученических спектаклей:
Является дряхлый старик в простом кожухе, в бараньей шапке и смазанных сапогах. Опираясь на палку, он едва передвигается, кряхтит, хихикает, кашляет. И, наконец, закашлял таким удушливым сиплым старческим кашлем, с неожиданным прибавлением, что вся публика грохнулась иразразилась неудержимым смехом. А старик преспокойно поднялся соскамейки и поплёлся со сцены, уморивши всех сосмеху.
«Неожиданное прибавление», если кто не понял, – это звук, исторгаемый теми устами, что не говорят по-фламандски. И далее:
Бежит за ширмы инспектор Белоусов: – „ Как же это ты, Гоголь? Что же это ты сделал? “ – „ А как же вы думаете сыграть натурально роль 80-летнего старика? Ведь у него, бедняги, все пружины расслабли, и винты уже не действуют, как следует“.
Гоголь в гримёрке перед гимназическим спектаклем
В другой раз Гоголь играл роль скряги. К этой роли он готовился больше месяца: часами просиживал перед зеркалом и пригибал нос к подбородку, пока наконец не достиг желаемого.
В гоголевской страсти к актёрству была какая-то чрезмерность, какое-то подчас бесовство: «Бывало, то кричит козлом, ходя у себя по комнате, то поёт петухом среди ночи, то хрюкает свиньёй, забравшись куда-нибудь в тёмный угол», – вспоминали товарищи Гоголя по гимназии. – «У него был громадный сценический талант и все данные для игры на сцене: мимика, гримировка, переменный голос и полнейшее перерождение в роли, которые он играл. Думается, что Гоголь затмил бы и знаменитых комиков-артистов, если бы вступил на сцену».
Ан дудки. По приезду в Санкт-Петербург юный Гоголь пытается выдержать актёрское испытание (среди экзаменаторов сам Каратыгин), но терпит крах – во время чтения запинается, мямлит и даже не является потом узнать результаты.
Сам он вспоминать об этом не любил (ну понятно – травма), зато рассказывал, что будто бы, едва приехав в Санкт-Петербург, отправился на квартиру Пушкина. Перед дверью его охватывает такое волнение, что он вынужден сбежать вниз и долго приводить в порядок сердце и дыхание в кофейне… Снова идёт на штурм. Дверь открывает слуга.
– А что, Александр Сергеевич дома ли?
– Почивают-с.
– Всю ночь работали?
– Как же, работали-с! В картишки играли-с…
Вероятнее всего, Николай Васильевич этот эпизод выдумал. Как и знаменитый «эпизод с кошкой», известный со слов Александры Осиповны Смирновой-Россет. История звучит так:
Было мне лет пять. Я сидел один в Васильевке. Отец и мать ушли. Оставалась со мною одна старуха няня, да и она куда-то отлучилась. Спускались сумерки. Я прижался к уголку дивана и среди полной тишины прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов. В ушах шумело, что-то надвигалось, что-то уходило куда-то. Верите ли, – мне тогда уже казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность. Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, а мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, и зелёные глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко…
Дальше – вызывающий смесь ужаса и отвращения рассказ о том, как Никоша топит кошку в пруду (она вырывается, он пихает её в воду палкой), а потом сам же горько оплакивает.
Наверняка между первой и второй частями рассказа Гоголь хитро посверкивал глазами в сторону слушателей – готовы ли? Ибо не может не очарованный и не загипнотизированный человек поверить в техническую возможность утопления кошки пятилетним ребёнком. (Вы когда-нибудь кошку купали? Палкой он её в пруд запихивал…)
Эта ещё ничего, спокойная, раз хозяева без перчаток
Для читателей, чьи любовь к животным и отзывчивое на чужую боль сердце затмевают внимательность, повторим: никакой кошки Гоголь в детстве, разумеется, не топил. Но сам этот выдуманный им рассказ лишний раз напоминает о толике бесовства в его прирождённом актёрстве. Рассказы, подобные этому, из разряда известных гоголевских недобрых розыгрышей (однажды, подговорив товарищей, он убедил однокашника, человека болезненно мнительного, что у того «бычачьи глаза»).
Но продолжим рассказ. Итак, Гоголь – молодой провинциал, приехавший покорять столицу. Энергичный, дерзкий, по-хорошему нахальный, малообразованный (из всей европейской литературы читал и признавал одного Вальтера Скотта). Как вы думаете, с кого Гоголь потом писал своего Хлестакова?
Да с себя, разумеется!
Похож? На Хлестакова? Это Гоголь, ему тут 25 лет. Причёска его называется "тупей". Помните рассказ Лескова "Тупейный художник" – про несчастного парикмахера? Он раньше то ли в школьной программе, то ли в "списке рекомендованного чтения" был. Тупеями (от французского tоuреt, «пучок волос») называли особый начёс над лбом. Так что у Тихонова тут тоже тупей:
Кстати, почему у Хлестакова всё получается – всех ввести в заблуждение, всех очаровать, обмануть? Только ли потому, что у страха глаза велики? А может, ещё и потому, что Хлестаков был не лишён актёрского обаяния?
Сам он о себе говорит: «У меня лёгкость необыкновенная в мыслях». Но ведь «лёгкость в мыслях» – это не только каламбур, напоминающий о легкомыслии. Гениальность художника тоже обусловлена «лёгкостью в мыслях». Когда слово или решение приходит легко, само собой, «будто кто-то твоей рукой водит». Врущий Хлестаков испытывает настоящее вдохновение...
ХЛЕСТАКОВ. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат Надежды» и «Московский телеграф»… все это я написал.
АННА АНДРЕЕВНА. Так, верно, и «Юрий Милославский» ваше сочинение?
ХЛЕСТАКОВ. Да, это мое сочинение.
МАРЬЯ АНТОНОВНА. Ах, маменька, там написано, что это господина Загоскина сочинение.
АННА АНДРЕЕВНА. Ну вот: я и знала, что даже здесь будешь спорить.
ХЛЕСТАКОВ. Ах да, это правда, это точно Загоскина; а вот есть другой «Юрий Милославский», так тот уж мой.
АННА АНДРЕЕВНА. Ну, это, верно, я ваш читала. Как хорошо написано!
Забегая вперёд (и памятуя о «Двух рыбках») обратим внимание, что образ Хлестакова не исчерпывается комизмом. Хлестаков – это человек, который, в отличие от Гоголя, так и не покорил столицу. И вот теперь возвращается – навсегда. Впереди слякотный просёлок, унылая поместная и уездная жизнь, папенька-самодур, которого Хлестаков боится. Его вдохновенная болтовня – это прощальный бенефис, погребальный гимн несбывшимся мечтам. Кто знает, что там плескалось на дне души? Может, хотел служить, хотел писать (тогда все этого хотели) и написать что-то и впрямь не хуже «Женитьбы Фигаро»… Да вот ничего не вышло.
Как у самого Гоголя – с театральным поприщем.
Вообще, «Ревизор» – это целый букет несбывшихся надежд. Рухнули надежды Марьи Антоновны на выгодное замужество, рухнули надежды Петра Иваныча Бобчинского, что о нём скажут государю – живёт, дескать, такой на свете. Нет, не скажут, никто о нём не узнает. Ему суждено сгинуть бесследно. Как и большинству из нас. Неслучайно в большинстве постановок «Ревизора» реплику: «Чему смеётесь? Над собою смеётесь!» Городничий кричит в зал. То есть – зрителям. И мы ухахатываемся...
Мог бы и Николай Васильевич несолоно хлебавши вернуться в свою Васильевку. Актёрский экзамен он провалил, со службой тоже не складывалось. Пристроят его к месту, а он несколько дней походит и пропадёт. Три дня его нет, потом является. Ему говорят: «Николай Васильевич, голубчик, нельзя так»! А он сразу – раз, и тянет из кармана прошение об отставке. Заранее написал.
Литературная стезя тоже начиналась не гладко. Гоголь являлся на поклон к Булгарину, главному редактору журнала «Северная пчела», и преподносил тому хвалебную оду, в которой сравнивал Булгарина с Вальтером Скоттом.
Сохранилось письмо Гоголя к матери, в котором он обращается к ней с неожиданной просьбой: «Если будете иметь случай, собирайте все попадающиеся вам древние монеты и редкости, какие отыщутся в наших местах, стародавние, старопечатные книги, другие какие-нибудь вещи, антики». Откуда такое увлечение стариной? Очень просто: собирателем древностей был Павел Петрович Свиньин, издатель «Отечественных записок», в которых и была напечатана повесть Гоголя «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала»… Это уже не хлестаковские, а прямо-таки молчалинские манеры!
Ах да, Молчалин – это у Грибоедова. Ну тогда вот вам Гоголь – Башмачкин.
Некоторое время Гоголь читал курс истории в университете, где, по отзывам, «стал посмешищем для студентов» («лицо подвязано платком от зубной боли»), однако «лекции имели на всех, а в особенности на молодых его слушателей, какое-то воодушевляющее к добру и к нравственной чистоте влияние».
Говорят, однажды Гоголь обрил голову, чтобы лучше росли волосы, и носил парик, под который, чтобы тот не сползал, подкладывал вату. Вата под париком сбивалась и самым прискорбным образом выглядывала наружу. Сразу вспоминается:
…И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, – что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.
Это – Гоголь, великая повесть «Шинель». Акакий Акакиевич Башмачкин.
Слева Ролан Быков, справа Александр Карпов, но как похожи!
А вот Гоголь о себе: «Никто из читателей моих не знал того, что, смеясь над моими героями, он смеялся надо мною» («Выбранные места из переписки с друзьями»).
А вот что касается воодушевления к добру и нравственной чистоте (помните, «лекции имели на всех (...) какое-то воодушевляющее к добру и к нравственной чистоте влияние»?)
Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: „Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?“ И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: „Оставьте меня, зачем вы меня обижаете? “ — и в этих проникающих словах звенели другие слова: „Я брат твой“. И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным…
Это – снова Башмачкин.
Один из нехудших Башмачкиных нашей сцены – Марина Неёлова
Позже мы ещё вспомним об этой пророческой строчке: «Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей»...
А пока Гоголь весьма общителен; его «Вечера на хуторе» прогремели и принесли ему славу, к которой молодой автор отнёсся на удивление трезво: «Вы спрашиваете об „ Вечерах“ Диканьских. Чёрт с ними ! ( … ) Да обрекутся они неизвестности, покамест что-нибудь увесистое, великое, художническое неизыдет из меня!»
И вот тут Плетнёв наконец знакомит его с Пушкиным и случается так, что именно Александр Сергеевич подсказывает Гоголю идею того самого «увесистого, великого, художнического».
Но Гоголь чувствует, что работа над «Мёртвыми душами» предстоит огромная, долгая (а кормиться-то надо!), и вот этот простодушный наглец просит Пушкина подсказать ему ещё один сюжет – для лёгкой комедии: «Я, кроме моего скверного жалования университетского — 600 рублей , никаких не имею теперь мест. Сделайте же милость, дайте сюжет».
И Пушкин делится с ним замыслом, над которым собирался было поработать сам, записав для памяти: «Криспин (Свиньин) приезжает в губернию на ярмонку, его принимают за… Губернатор честный дурак, губернаторша с ним проказит. Криспин сватается за дочь…».
Неизвестно, написал бы Пушкин эту вещь или нет, но, надо сказать, он уступает Гоголю своего Криспина-Свиньина не без сожаления, сказав домашним – в шутку, но с оттенком досады: «С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя»...
Наверное, все устали уже, давайте перерыв сделаем? Потому как впереди главная часть – как топили самого Гоголя. Почему он такой хардкорный на фотографии – и на этом посмертном памятнике...
...мимо которого я два часа назад на почту ходил – и как раз на обратном пути увидал в телефоне забавный пост Рози Скрипник. И прямо руки зачесались рассказать вам эту историю. Надо было отчёт за апрель составить, а я время на переписывание этого рассказа потратил, товарищи.
Вы хоть напишите – продолжение-то нужно вообще? Или «достал уже окаянный Лучик»? Кстати, от рекламы «Лучика» ничто никого не освобождает!
Патологическая скромность не позволяет мне подчеркнуть красным «детям выписала». Надеюсь на вашу внимательность.
Продолжаю рассказывать вам о научно-фантастической литературе эпохи научной романтики. И начнем, пожалуй, с того же самого Жюля Верна, писателя, литературное творчество которого можно считать точкой отсчета для многих направлений научной фантастики.
"Таинственный остров" (фр. L'Île mystérieuse) - роман Жюля Верна, который был опубликован в 1875 году. Первое издание, выпущенное издательством Hetzel, содержит иллюстрации Жюля Фера. Роман является кроссовером-сиквелом знаменитых романов Верна «Двадцать тысяч лье под водой» (1870) и «Дети капитана Гранта» (1867-68), хотя его тематика значительно отличается от этих книг. Ранний вариант романа, отвергнутый издателем Верна и полностью переработанный перед публикацией, назывался «Потерпевшая кораблекрушение семья: Покинутые в море и дядя Робинзон", что указывает на влияние романов „Робинзон Крузо“ и „Швейцарская семья Робинзонов“. Верн развил схожую тему в романе «Годфри Морган» (фр. L'École des Robinsons, 1882).
Хронология «Таинственного острова» не согласуется с хронологией «Двадцати тысяч лье под водой», действие которого начинается в 1866 году, в то время как действие «Таинственного острова» начинается во время Гражданской войны в Америке, но должно происходить через 16 лет после событий «Двадцати тысяч лье».
тот самый Таинственный остров
"На комете" (фр. Hector Servadac) - научно-фантастический роман французского писателя Жюля Верна 1877 года. В нем рассказывается о путешествии нескольких человек, которых уносит комета, столкнувшаяся с Землей. Комета пролетает мимо различных светил Солнечной системы, после чего путешественники возвращаются на Землю. Роман «На комете» сочетает в себе элементы приключений, научной фантастики и необыкновенных путешествий. В романе рассматриваются такие темы, как выживание, совместное вынужденное сосуществование, открытие новых миров и место человека на фоне неблагоприятных факторов внешней среды. Через сюжет Жюль Верн представляет образное видение Солнечной системы и возможностей освоения космоса. Роман «На комете» был опубликован в 1877 году, в период расцвета творчества Жюль Верна. В то время научные исследования и увлечение космосом были на подъеме, и Верн воспользовался этими настроениями, чтобы создать произведение, которое покорило читателей своими подробными описаниями и футуристическим видением. Роман отражает дух времени и интерес к неизвестному и неизведанному.
«Пятьсот миллионов бегумы» (фр. Les Cinq Cents Millions de la Bégum) — научно-фантастический роман Жюля Верна (в соавторстве с Андре Лори), изданный в 1879 году. В основе романа — присланная издателю Этцелю в 1877 или 1878 году рукопись коммунара Паскаля Груссе (псевдоним — Андре Лори), озаглавленная «Наследство Ланжеволя». Патриотическая идея Груссе была близка Этцелю и Верну, однако художественный уровень рукописи оставлял желать лучшего. Издатель передал книгу на доработку Верну. Сюжет книги «Пятьсот миллионов Бегумы» был позднее трансформирован Гастоном Леру в его романе «Рультабийль у Круппа» (1917).
Двое людей наследуют огромное состояние как потомки французского солдата, поселившегося в Индии и женившегося на богатой вдове местного принца - бегум. Один из наследников, французский врач по имени доктор Саррасин, решает основать утопический образцовый город, главной задачей правительства которого будет забота о здоровье населения. Другой - немецкий ученый профессор Шульце, милитарист и расист. Шульце решает создать свою собственную утопию - город, посвященный производству все более мощного и разрушительного оружия, и клянется уничтожить город Сарразина. Оба убеждают правительство Соединенных Штатов уступить суверенитет над двумя городами для создания своих утопических городов-государств. Один из них - Виль-Франс на западной стороне Каскадов, а другой - Штальштадт на восточной.
Книга была воспринята поздними читателями и критиками как раннее предчувствие подъема нацистской Германии, а ее главного злодея критики назвали «прото-Гитлером». Роман отражает образ мышления, преобладающий во Франции после ее поражения во франко-германской войне 1870–1871 годов, демонстрируя резкий антигерманский уклон, полностью отсутствующий в работах Верна до 1871 года, таких как «Путешествие к центру Земли», где главные герои профессор Лиденброк и его племянник Аксель — немцы, причем весьма симпатичные персонажи. В своем обширном обзоре работ Верна Уолтер А. Макдугалл так прокомментировал «Миллионы Бегума»: «После франко-прусской войны Верн начал изобретать безумных ученых и злых гениев».
На протяжении всей книги Верн неоднократно высмеивает расистские идеи Шульца и их автора (слово «Фатерланд» в немецком языке постоянно встречается во французском переводе диатриб Шульца). Как отмечает обозреватель Пол Кинкейд, высмеивание Верном этнических стереотипов немцев можно рассматривать как часть этнических стереотипов противоположного направления.
"Через Зодиак: История потерпевшей крушение летописи" (1880) - научно-фантастический роман Перси Грега, который считается родоначальником поджанра научной фантастики „меч и планеты“. В книге рассказывается о создании и использовании апергии, формы антигравитационной энергии, и подробно описывается полет на Марс в 1830 году. Планету населяют низкорослые существа; они убеждены, что жизни нет нигде, кроме их мира, и отказываются верить, что неназванный рассказчик на самом деле с Земли. (Они считают его необычайно высоким марсианином из какого-то отдаленного уголка их планеты.) Кстати, рассказчик в книге называет свой космический корабль не иначе как «Астронавт». Книга содержит, вероятно, первый инопланетный язык в художественной литературе. В конструкции его косад - раннее предсказание гидропоники. То же название было использовано для более поздней, похожей книги «Пересекая Зодиак: История приключений» (1896) Эдвина Палландера (псевдоним британского биолога, ботаника и писателя Ланселота Фрэнсиса Сандерсона Бейли). Палландер скопировал некоторые элементы сюжета Грега; в его книге гравитация нейтрализуется с помощью гироскопа.
Что случилось бы с нашей культурой, если бы мужчины перестали существовать? Мэри Э. Брэдли Лейн исследует этот вопрос в «Мизоре» - первом известном феминистском утопическом романе, написанном женщиной.
Вера Зарович - русская дворянка - героическая, смелая и решительная. Будучи в Сибири политической ссыльной, она совершает побег и бежит на север, в конце концов оказываясь в незнакомом море на Северном полюсе. Пересекая барьер из тумана и яркого света, Зарович попадает в зачарованный внутренний мир Мизоры. Обитель музыки, мира, всеобщего образования и полезных передовых технологий, Мизора - это мир женщин.
Мизора появилась анонимно в газете Cincinnati Commercial в 1880 и 1881 годах. Мэри Э. Брэдли Лейн скрыла от мужа свою роль в написании скандальной истории.
Уолтер Безант внес значительный вклад в антиутопическую фантастику поздневикторианской эпохи, написав два романа: «Восстание мужчин», в котором женщины захватывают власть в Англии будущего, что приводит к катастрофическим последствиям, и «Внутренний дом», рассказывающий об эликсире бессмертия, который приводит к духовному и социальному застою.
Роман «Восстание мужчин» (1882) представляет собой антисуфражистский роман и критику идеологии «новой женщины», возникшей в Англии в 1880-х годах. В романе представлено антиутопическое видение общества 22 века, в котором женщины полностью подчиняют себе мужчин после произошедшей исторической передачи власти. Женщины постепенно захватывают традиционные мужские профессии и привилегии, становясь судьями, врачами, адвокатами, бизнесвумен и художниками, в то время как женоподобным мужчинам позволено жить и выполнять простую работу в полной покорности, подчинении и послушании восторжествовавшим женщинам.
Еще в школе все узнавали о Великом Переходе и о том, как была осуществлена передача власти, ознаменовавшая последний и величайший шаг цивилизации: постепенная замена мужчин женщинами на высоких должностях; распространение новой религии; отмена монархии; введение чистой теократии, в которой идеальная Совершенная Женщина заняла место личного государя; мудрые меры, с помощью которых грубая и грубая сила мужчины была обуздана послушанием, - все это было обыденными вещами воспитания.
В отличие от более ранних викторианских утопий, например, «Эревона» Сэмюэла Батлера, романы Безант не критикуют основы викторианского общества, а скорее выражают тревогу автора по поводу развития современных идеологий в британском обществе: радикального феминизма и утопического социализма. Безант также интересовали поздневикторианские споры об эволюции, вырождении и евгенике.
"Установленный период" (1882) - сатирический антиутопический роман Энтони Троллопа.
Впервые роман был опубликован в шести частях в журнале Blackwood's Magazine в 1881-82 годах, а в виде книги - в 1882 году. В том же году появились американское и таухницкое издания романа. Последующие издания не выходили до 1981 года. "Установленный период" - единственное произведение Троллопа, написанное в жанре антиутопии.
На написание книги Троллопа повлиял «Старый закон», трагикомедия XVII века, написанная Томасом Миддлтоном, Уильямом Роули и Филипом Массинджером, которую он прочитал и прокомментировал в 1876 году. Действие «Установленного периода» происходит в 1980 году в Республике Бретаннула, вымышленном острове по соседству с Новой Зеландией, и посвящено эвтаназии как радикальному решению проблемы пожилых людей. Роман написан в форме личного рассказа президента Британнулы о недавней истории острова. Часто отмечалось, что к моменту выхода книги самому Троллопу исполнилось 67 лет - именно тот возраст, когда все жители Британнулы по закону обязаны отойти от мирских дел и начать годичную подготовку к смерти.
В 1905 году, получив должность профессора медицины в Оксфорде, канадский врач Уильям Ослер произнес прощальную речь, покидая Медицинскую школу Университета Джона Хопкинса, в которой в шутливой форме упомянул роман Троллопа «Фиксированный период». Его слова были неверно истолкованы, и Ослера процитировали как сторонника эвтаназии («Ослер рекомендует хлороформ после шестидесяти лет»). Концепция обязательной эвтаназии для людей после «определенного срока» (часто 60 лет) стала постоянной темой в фантастической литературе XX века - например, в романе Айзека Азимова «Камешек в небе» 1950 года.
Альбер Робида (1848-1926) - французский писатель, иллюстратор, художник, карикатурист и журналист. Он начал свою карьеру в качестве иллюстратора популярных парижских журналов, таких как Chronique illustrée и Le Pollichinelle. Он прославился своими иллюстрациями к роскошным изданиям литературных произведений Франсуа Рабле, Шарля Перро, Оноре де Бальзака и других авторов. С 1879 года Робида публикует серию пародий на «Необыкновенные путешествия» Жюля Верна под названием «Необыкновенные путешествия Сатурнина Фарандуля». За этим сборником последовала трилогия богато иллюстрированных ранних научно-фантастических романов Le Vingtième Siècle (1883), La Guerre au vingtième siècle (1887) и La vie électrique (1890).
Романы Робидаса уникальны для своего времени. В отличие от Жюля Верна, который всегда подчеркивал исключительный и авантюрный характер новых технических изобретений, Робида изображает их как часть повседневной буржуазной жизни и пытается предугадать последствия для общества, что ему часто удается с поразительной точностью. Например, он предсказывает равноправие женщин, которых он представляет как носительниц права голосовать и выставлять свою кандидатуру на выборах, носить брюки, курить, быть врачом или адвокатом. Он также с поразительной ясностью предвидит массовый туризм и загрязнение окружающей среды. Он видит, что великие войны двадцатого века будут определяться ракетами и химическими боевыми отравляющими веществами. С помощью «Телефоноскопа» - экрана, на котором транслируются последние новости и который можно использовать для телефонных конференций, - он также наглядно демонстрирует важность современных медиатехнологий.
Алериэль, или Путешествие в иные миры» - научно-фантастический роман 1883 года Владислава Сомервиля Лах-Ширмы, польско-английского викария, писателя и историка. Книга представляет собой расширенную версию более раннего произведения Лах-Ширмы «Голос из другого мира», опубликованного в 1874 году. Продолжение книги, «Письма с планет», было опубликовано в девяти частях с 1887 по 1893 год в журнале Cassell's Family Magazine. Опубликованный в 1883 году роман «Алериэль» - роман викторианской эпохи, который ранее считался первым опубликованным произведением, в котором слово «марсианин» было использовано в качестве существительного (сейчас известно, что это слово использовалось еще в 1869 году). После того как главный герой, Алериэль, приземляется на Марс, он закапывает свой космический корабль в снег, «чтобы его не потревожил ни один марсианин, который мог бы на него наткнуться». В романе Венера и Марс изображены как утопии, Юпитер и Сатурн - как примитивные, а Луна - как необитаемая. В 2015 году вышло новое издание. В него вошли тот же текст и новое введение Ричарда Данна (Королевские музеи Гринвича) и Марека Кукулы (Королевская обсерватория Гринвича).
Их есть у нас! Красивая карта, целых три уровня и много жителей, которых надо осчастливить быстрым интернетом. Для этого придется немножко подумать, но оно того стоит: ведь тем, кто дойдет до конца, выдадим красивую награду в профиль!