Наполеонович. Глава шестая
В конце лета, после неудачной попытки суицида, я сначала увлекся книгами Карлоса Кастанеды, а потом перестал жить с Верой, и так же перестал употреблять алкоголь за ненадобностью. Жить отдельно от родителей мне тоже уже было не очень нужно и на работе я начал преуспевать. Я приоделся в стиле панков, сделал прическу в стиле ирокезов, и в весьма приподнятом настроении поехал по весне к Наполеоновичу в Зилупе. В письмах он не объяснил, что там произошло у Владика Реставратора. Я вез с собой множество кассет и дисков со своей любимой музыкой. Мне почему-то ужасно хотелось, чтобы эту музыку слушали все мои знакомые. А ещё я вез несколько тетрадей со своими новыми произведениями.
В укладе жизни Наполеоновича произошли определенные изменения. Теперь он сидел взаперти. Чтобы попасть к нему в квартиру, мне пришлось идти за ключами к его родственникам, которые иногда выводили его на прогулку. Сигареты и еду ему раз в неделю привозил его дядя, который жил где-то в Резекне, он же по доверенности и получал его пенсию. Чтобы Юре не было скучно, ему принесли кошку, которая не давала себя гладить, только носилась по квартире, шипела и гадила повсюду, а он не особо расторопно за ней убирал.
У меня было четыре выходных, это была пасха, потому у нас было достаточно времени, чтобы разобрать мои произведения. Тогда, под влиянием Кастанеды и многих других эзотериков я начал писать нечто вроде притч. Одна из моих притч полностью совпала с событиями во время колонизации острова Тасмания. Когда колонизаторы, чтобы покончить с местными, вызвали войска, сами все взяли в руки оружие, и непрерывной цепью шли от берегов острова к его центру, убивая каждого аборигена. Причем, некоторые богобоязненные английские фермеры не считали аборигенов людьми, потому считали допустимым употреблять их мясо в пищу. Когда я услышал, что это было на самом деле, это меня очень расстроило, ведь эта история была, на мой взгляд, самой занятной. Наполеонович, заявил, что это свидетельствует о том, что я экстрасенс и ясновидец, но я ответил, что даже если это и так, то толку от моего ясновидения никакого.
Я пил то чай, то безалкогольное пиво, а для Наполеоновича принес несколько баллонов слабого пива. Он поначалу пил пиво охотно, а потом попросил, чтобы я купил ему разведенного спирта или самогона, которыми торговала его соседка с первого этажа, «крайне интеллигентная женщина». Женщина та, действительно, говорила сложными предложениями, без обсценной лексики, в квартире у неё был порядок и висели портреты классиков русской литературы. Выпив спирта с пивом, Наполеонович вечером захотел пойти в бар. В единственном питейном заведении этого городка, битком набитом к вечеру, моего друга встретили дружными аплодисментами, как только он зашел, и тут же потребовали у него пародий. Насколько я успел заметить, народ там жил не так уж и бедно, как в остальной Латгалии. Один мужик в камуфляже, подсевший к нам за столик, объяснил мне, что это город контрабандистов, что большая часть жителей или незаконно переправляет из России в Латвию дешевую водку, сигареты и топливо, или хранят их у себя и продает оптовикам, которые их продают уже по всей стране.
Потом мы видели из окна квартиры шествие католиков с факелами, они останавливались в определенных местах и читали молитвы. У меня в Риге было много знакомых предки, которых были из Зилупе, и, хотя они были или поляками или евреями, все они почему-то были православными. Я спросил у Наполеоновича, почему в этой местности так много поклонников никонианского православия, ведь ранее там из православных жили в основном раскольники. Он сказал, что точно не знает, но вроде был некогда в тех местах очень толковый православный батюшка, который даже упрямых староверов обращал в свою религию.
Выпив самогона, Островский стал более откровенен в отношении моего творчества, и сказал, что все, что я пишу неживое, разве что одна из историй довела его до слез. Я там просто буддийскую притчу втиснул в латвийскую реальность. Признаваться в том, что сюжет взят из притчи мне не хотелось, но я это сделал. И Юра не скрывал своего разочарования, начал убеждать меня не умничать, не мудрствовать, а просто рассказывать на бумаге истории из моей жизни, тем языком, которым я говорю с ним. В отношении стихов он сказал, что мне, вероятно не нравится их складывать, процесс не приносит мне радости, в них нет эмоций и образов, потому все выходит очень сухо. Он почему-то был уверен в том, что я обиделся на него за его критику, но я, напротив, был ему благодарен за то, что он озвучил как раз то, о чем я думал, когда перечитывал ему свои произведения вслух, признаться, некоторые из них, мне даже не хотелось дочитывать до конца. Тем не менее я все ещё не был готов к реализму, мне всё ещё казалось, что мне ещё надо бы создать что-то в стиле фантастики или притч.
Утром мы отправились за контрабандными сигаретами. Мне они были не нужны, я курил трубку, а вот Наполеоновичу не хватало сигарет, которые ему привозил его дядя, и он из-за этого мучился. Пяти сигарет в сутки ему не хватало. Потом мы присели на солнышке на поляне, и я спросил, что же произошло с Владиком Реставратором. И тут Юра стал, к моему изумлению, злым. Никогда ранее я не слышал, чтобы он о ком-то отзывался негативно, вечно всех оправдывал, сглаживал острые углы, а тут он просто зашипел от злости. Он начал рассказывать, что, когда ещё жил на Засулауксе, Влад ночевал у него дома некоторое время, потому что жена с ним развелась и попросила пожить в другом месте, пока она разменивала квартиру. То есть двухкомнатную она продала, тут же купила однокомнатную неподалеку, дала бывшему мужу денег на съемное жильё и обустройство квартиры, которую она ему покупала. Влад от расстройства даже перестал пить, искал работу и смотрел то жильё, что ему предлагала бывшая жена. Потом, когда он согласился на ту трущобу, в которой мы его навещали, он уже ездил её обустраивать. Он выносил оттуда мусор, врезал в дверь замки, начал делать ремонт. Деньги – около тысячи лат, он, с собой, конечно, не возил, спрятал их у Наполеоновича, у которого ночевал. И то, что Юра каждый день вдруг начал зажигать со всеми соседями у Влада подозрений не вызвало.
И вот Влад решил вставить новые окна, двери, вызвать печника, потому что печка была в плохом состоянии, залез в свой тайник и вместо денег нашел там множество долговых расписок от Наполеоновича и его соседей. Он, конечно, был в ярости, сказал, что этими расписками можно только подтереться, хотел даже настучать Юре и его соседям по голове, но вместо этого собрал свои вещи и поехал на свою новую квартиру, попросив своих бывших друзей больше его не беспокоить. Наполеонович узнал у его жены адрес, и принялся слать ему письма с мольбами о прощении и обещаниями постепенно, малыми суммами вернуть деньги, но письма оставались без ответа. Это было ещё до переселения в Зилупе, а после него он, оказавшись у меня в гостях пошел к нему в гости, но один раз дверь ему не открыли, а второй раз его прогнали взашей, и он всю ночь бродил по городу и только утром сел на поезд и вернулся домой.
Я, конечно, поразился наивности Влада – оставить деньги Наполеоновичу, у которого не квартира, а проходной двор. Ведь тогда было много банков и можно было за полчаса открыть счет бесплатно и за пару лат получить банковскую карточку. Но больше меня поразила убежденность Юрика в том, что Влад обязан его простить. Я сказал, что Влад имеет полное право его не прощать, и это его решение Юра должен принять и уважать, и впредь стараться больше так не делать. И тут добрый человек начал кричать, что на самом деле взял на себя грех Генриха, что это Воняев нашел деньги, взял их, а потом обещал их вернуть, и предложил Юре написать расписки, под которыми подписались все, кто с ними пил. И Влад должен был понять, что это он взял на себя чужой грех, восхититься его благородством и простить. Потом он начал говорить, что Генрих бедный, что ему вырезали половину желудка, но не дали инвалидность, и он не может работать, потому и пьет. Я пытался ему объяснить, что прощение – дело добровольное, а не обязательное, что может Влад и хотел бы простить, но просто не может, потому что способность простить часто от самого человека не зависит. Но тут Наполеонович разошелся настолько, что даже начал грозиться нанять бандитов, чтобы они побили Реставратора, за то, что он не хочет простить мучеников.
Спорить с ним дальше я не стал, но я был очень разочарован в нем. Я мог понять и простить его глупость, по которой он растратил чужие деньги, но требовать от человека прощения в обязательном порядке, мне показалось наглостью, да и эта его уверенность в том, что он мученик и все ему должны, в том, что он может решать, что положено, этому Генриху Воняеву, а что нет. Я тогда не понял, что эта его злость – это ни что иное, как чувство вины, которое его мучает, что злиться он на самом деле не на Влада, а на себя, и не может себя таким принять и простить самого себя, потому и пытается как-то защитить самого себя от своей же злости, оправдаться, вот и выдумывает всякую ерунду. И я вместо того, чтобы его как-то утешить, осудил его и перевел разговор на другую тему.
Потом переписка моя с ним стала какой-то вялой, он мало что читал, в основном стал смотреть мультфильмы и детские фильмы по телевизору. Он часто писал мне, что ему нечего сказать миру, да и не особенно интересно, что мир хочет сказать ему. Да и не видит он этот мир и не слышит, потому что все время сидит взаперти, и в принципе согласен со своим дядей, что для него так лучше, потому что стоит ему выйти в этот мир, как он норовит его убить или покалечить или обидеть. В одном из писем он написал, что не следовало ему ехать учиться на актера, а потом на учиться на краснодеревщика, что все его беды – это проклятие за то, что он не послушался отца, и не пошел по стопам своих предков и родственников, не стал моряком. Я тогда ответил ему, что возможно у него с детства были проблемы с психикой, и ему следовало бы начать лечение, может тогда его жизнь сложилась бы иначе. Он, как большинство советских людей ответил, что с головой у него все в порядке, что он нормальный человек, просто ему не везло или бог его испытывает, потому что любит.
Вскоре у меня начались проблемы с работой. Из-за неграмотного руководства доходы фирмы начали падать, задолженности по зарплате начали расти, я уволился, попытался делать ремонты вместе с Игорьком, Александером и Покемоном и понял, что с ними работать невозможно, да и не друзья они мне никакие. Я закончил курсы радиодикторов, поработал курьером на велосипеде, вернулся делать жалюзи, но там платили уже слишком мало. К тому же я ещё начал сожительствовать в другой безумной женщиной Катей, которая была не такой агрессивной, как Вера, но тоже не могла ни вести домашнее хозяйство, ни работать. Общение с этой особой меня вскоре начало утомлять, и накануне расставания с ней я решил поехать в Зилупе на велосипеде. Моя сестра захотела поехать со мной, увязалась и Катя, хотя у неё и не было ни экипировки, ни нормального велосипеда. В конце первого дня пути Катя устроила жуткую истерику, и наутро поехала домой, и после этого мне уже не вдеть, ни слышать её не хотелось.
Мы доехали до Зилупе позже, чем планировали, и я был шокирован тем, что увидел вместо Наполеоновича. Его лицо с правильными чертами было обезображено до неузнаваемости. На лбу была глубокая вмятина размером с кулак, глаза были на разном уровне, было много всяких шрамов. Но все это было не так страшно, как состояние его ума. Он меня не узнал, хотя и пытался это скрыть. До него никак не доходило, что Ксения моя родная сестра, а не жена. Речь его была совсем бессвязной, он то и дело рассказывал по нескольку раз одни и те же похабные анекдоты, пытался пародировать известных людей, но это у него совсем не получалось. Весь вечер я допытывался у него, что же с ним случилось. И из его отрывочных высказываний медленно сложилась картина того, что мама выслала его дяде деньги на то, чтобы он отправил его на месяц в санаторий в Юрмале. Там его навещал Роберт, который запил и Юра вместе с ним, на какой-то конспиративной квартире. Пьяный он оказался на рижском железнодорожном вокзале, вероятно собрался ехать обратно в Зилупе. Он там с кем-то начал ругаться, его сильно ударили, и он упал с рутой лестницы с перрона, а что было потом, он вспомнить не мог, да и вообще он мало чего помнил. Я пытался рассказать ему об Игорьке, Покемоне и Александере, он говорил, что их, вроде, помнит, но не мог, сказать ничего из того, что именно он о них помнит. Иногда он задавал мне совсем странные вопросы, к примеру о том, когда я снова пойду в море.
Наутро к нему приехал один его друг, врач, о котором он мне много рассказывал. Он тоже ничего не знал о том, что случилось с Наполеоновичем, говорил, что в последнее время он ему перестал отвечать на письма, вот и решил проверить, что с ним. Ксения решила ехать в Ригу на вечернем поезде, а я на велосипеде, полдня мы должны были провести с телом моего друга, потому что назвать Наполеоновичем его уже было невозможно, потому что себя он совершенно не помнил, да и не ориентировался во времени и пространстве. Я осознавал, что Юры больше нет, хотя тело его ещё функционирует с горем пополам. Тут я понял, что человек, которого лишили его памяти, уже не тот человек, а если он вообще не способен ничего запоминать, то это уже и не человек вовсе. Мне тогда стало сильно не по себе, да и в квартире жутко воняло, потому что кошка гадила везде. Я с радостью согласился на предложение сестры съездить к границе с Россией, где мы никогда не были и понимали, что вряд ли побываем.
Проехав мимо очереди грузовиков на обочине, мы издалека посмотрели на пограничный пункт и на холмы за этим пунктом. Было как-то странно то, что там за границей такие же деревья и вообще природа никак не отличается. В то же время было дико то, что туда нельзя было просто взять и поехать, нужны были какие-то визы, которые надо было оформлять в посольстве, за которые надо было платить деньги. Мы взошли на один холм, где была заброшенная изба, вокруг неё были не так давно упавшие заборы, сараи с провалившимися крышами. В будке был скелет умершей собаки и ржавая цепь. В самой избе была огромная печь, полы кто-то разобрал, оконные рамы вытащили, как и двери, но на стенах остались советские агитационные плакаты. Один из низ призывал покупать облигации государственного займа, видимо очень старый, можно было его забрать и сдать в антикварную лавку, впрочем, я не знал, как оторвать его от бревенчатой стены, не повредив. Был какой-то вымпел, выданный за победу в соцсоревнованиях. Пока мы ехали обратно, я сказал, что можно было бы купить это место по дешевке и открыть там мотель и бар для стоящих на обочине водителей, хотя народ они экономный, потому вряд ли бы туда кто-то пошел, ведь рядом Россия, а там все на порядок дешевле.
Перед тем, как посадить сестру на поезд до Риги, я забежал к Наполеоновичу, чтобы забрать наши вещи. Когда я пожимал ему руку на прощание, у меня было такое чувство, что я его хороню. Можно было, конечно, надеяться на то, что его со временем вылечат, что память вернется к нему, но я понимал, что это совсем маловероятно. Понимал я и то, что вижу его в последний раз, что история его жизни дописана до конца, и все, что может в ней случиться, так это физическая смерть, а духовная уже наступила. Его глаза были совершенно пусты, в них не было осознанности, они смотрели сквозь меня. Потом я резво крутил педали, а в небе сгущались тучи, и поднимался встречный ветер. Довольно быстро я добрался до Резекне, но потом хлынул ливень и стемнело. Ставить палатку под проливным дождем в мокром лесу мне не хотелось, и я ехал, пока не залез под автомобильный мост через железную дорогу, и там заночевал. Среди ночи проехал старинный паровоз, со старинными вагонами в которых светились окна, и вроде бы в них были видны люди в старинных нарядах. Зрелище было фантастическим, казалось, что это галлюцинация. И я тогда подумал, что жизнь Наполеоновича была такой же неуместной в этом мире, как этот старинный поезд в двадцать первом веке. Да и я был тоже не очень-то приспособленным к жизни в том обществе, в котором жил. Я думал, что рано или поздно это общество и меня добьет, как Наполеоновича.
Юрис Наполеонович Островский в двухтысячном году.