Николаев с Машей последовали заветам древних богов, гласящим «живите и размножайтесь», и размножились. Они родили себе младенца. Теперь жизнь Николаева, что и так не была мёдом, превратилась в хрен, который, как известно, редьки не слаще.
Николаев удивлялся, как это мелкий орущий и гадящий в подгузник спиногрыз имеет потребностей побольше, чем Маша, которой каждый сезон требовалась новая шуба, потому что «ты видел, мой жакетик бла-бла-бла, из-за того, что стриженая норка бла-бла-бла, превратилась в крестьянскую кацавейку?».
Что такое кацавейка, Николаев не знал, но поверил ей на слово. Теперь ему приходилось обеспечивать не только шубу, кольца, туфли, сумки, салоны, ногти, но и гигантские упаковки подгузников, кофточки, бодишки, ползуночки, носочки, слюнявчики, и ещё кучу всякой фигни, чему он ни названия, ни применения не знал, но стоило это всё, как баллистическая ракета малой дальности или бюджет Никарагуа.
Младенец рос не по дням, а по часам, и являл свой привередливый характер в еде.
— Не хочу, не бубу! — он знал только эти четыре слова, неохотно съедал ложку каши и отодвигал тарелку.
Маша была толерантной матерью и отвечала, окрашивая ногти:
— Ну, хорошо, не хочешь, оставь, папа вечером съест.
Потом перед спиногрызом она ставила суп. Он отхлёбывал пару ложек и ныл:
— Ладно, маленький, папа вернётся, съест. А тебе я дам шоколадку.
Но зажравшийся личинус обкусывал со всех сторон плитку и откладывал на стол, сопровождая действо коронной фразой, на которую Маша привычно кивала, ловко орудуя перед зеркалом тушью для ресниц:
— Оставь, ничего страшного, папа съест.
Николаев всего этого не знал. Он только удивлялся по возвращении с работы роскошному ужину из десяти-пятнадцати блюд, которые чаще всего были свалены в одну тарелку. Каша соседствовала с пюре и огрызком котлеты, а рядом было посыпано салатом. На краешке этого великолепия стыдливо ютились покусанные чокопайки и барни, вперемешку с обсосанными шоколадками.
— Что это, Маша? — удивлённо спрашивал наивный и невинный Николаев.
— Ешь, — отвечала Маша, водя ватным диском по лицу, — сын с тобой поделился, — и уходила в ванную завершать свои косметические процедуры.
Николаев дожидался, пока Маша скрывалась из вида, и вываливал богатое содержимое тарелки в мусорное ведро, ибо такое даже Барсик есть не будет. О, боже, о чём он? Как раз Барсик-то и не будет есть это ни при каком раскладе.
По выходным приезжала тёща и помогала измученной материнскими обязанностями Маше с ребёнком.
— Скушунькай ложечку, — она пихала наследнику Николаевых кашу в плотно закрытый рот.
— Ну скушундюкай булоньку, — но юный спиногрыз защищал своё право не есть, спрятав глотательно-жевательный аппарат двумя ладонями крест накрест.
— Весь в отца, такой же упрямый, — тёща сначала сердилась, затем примирительно отвечала внуку, — ну хорошо, не ешь, папка съест.
Неоднократно побывав свидетелем подобной сцены, Николаев понял, за какое животное его держат в доме, взял кота и свалил в закат.
— Опять обиделся, кота забрал, — прокомментировала его ноту протеста Маша.
— Ничего, вернётся, куда он денется, мужики, как собаки, без хозяев не могут, — ответила николаевская тёща.
Она знала, о чём говорит, недавно третий раз стала вдовой.