Живые угли
Я стал бояться термометров задолго до того, как перестал им верить. В тот день всё началось с обычной каталочной истерики. Каталку бросили посреди коридора и попятились. Опытная бригада скорой, мужики, которые вытаскивали людей из смятых машин и выносили с крыш повесившихся, стояли, прижавшись к стене, и тяжело дышали. Ни один не рискнул снова взяться за поручни.
- Забирайте, - хрипло сказал врач скорой, сдёргивая латексные перчатки. На секунду мне показалось, что от них поднимается тонкий дымок. Он выставил ладони - красные, дрожащие, с размокшей кожей под манжетами. - Мы его еле довезли. В машине было так жарко, что казалось, даже пластик в салоне поплыл, Виктор Сергеевич. Хотя кондиционер, если верить бортовому регистратору, ни разу не выключался. Он утверждает, что горит, и, глядя на свои руки, я ему верю.
На каталке лежал голый мужчина. Не привязанный, не в наручниках - просто вытянутый, как доска. Он не рвался, не пытался встать, только ловил воздух короткими, рваными вдохами. Каждый вдох сопровождался тихим треском, похожим на звук сухих поленьев в печи. От его кожи, покрытой испариной, поднимался сизый дымок. Запах в коридоре стоял такой, какой бывает в подсобке после того, как где-то в стене коротнуло: озон, палёная изоляция и тонкий, сладковатый оттенок горелого мяса. Я сам себе сказал, что это от ожогов на руках врача скорой, но не поверил.
- Что с ним? - я шагнул вперёд, инстинктивно прикрывая нос рукавом. - Откуда его к нам?
- Шахов Алексей, тридцать три года. - Врач нервно замахал руками, будто отгоняя насекомых. - После клинической смерти. Хирурги божатся, что латали его как по учебнику. Но он говорит, что горит. И, - он снова посмотрел на ладони, - я склонен ему верить. Вколи ему что-нибудь, Витя. Или запихни в холодильник. Я не собираюсь сгореть за компанию.
Они ушли почти бегом, громко перекликаясь с санитарами, будто боялись тишины.
Мы остались вдвоём - я и тело, от которого исходило плотное, тяжёлое тепло, как от открытой мартеновской печи.
- Вы меня слышите? - спросил я, наклоняясь над каталкой.
Мужчина открыл глаза.
Зрачков не было видно. Сплошная, налитая кровью чернота, в которой отражались лампы на потолке.
- Выключите... солнце... - прохрипел он.
- Мы в помещении, Алексей. Здесь...
- Выключите... солнце... внутри... - губы перехватило судорогой, слова оборвались кашлем.
Я распорядился везти его в шестую палату, на теневую сторону. В шестой был отдельный контур кондиционирования и возможность понизить температуру до шестнадцати - для тяжёлых неврологических больных. По дороге я сам взялся за металлические поручни койки и на мгновение шипя втянул воздух. Казалось, металл обжигает ладони, хотя настенный термометр по-прежнему показывал двадцать четыре, и металл был обычным, чуть прохладным на ощупь, когда я проверил его позже.
***
Я откладывал визит два дня, наблюдал через камеру. Официально - из-за завалов в отделении, консилиумов, бумаги. По-честному - потому что не хотел ещё раз встречаться с этим взглядом и узнавать, что с ним действительно происходит. Психиатр с высокой эмпатией - плохая комбинация для таких пациентов.
Шахов вел себя нетипично. Не спал. Вообще. За сорок восемь часов ни разу не сомкнул глаз. Лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в потолок. Иногда выгибался дугой, мышцы каменели, рот застывал в беззвучном крике. Потом тело обмякало, грудная клетка ходила часто и поверхностно. Он отказался от одежды. Сорвал пижаму, простыню скомкал и сбросил на пол. На попытки медсестёр накрыть его одеялом реагировал истерической паникой, как человек с клаустрофобией на закрывающуюся крышку гроба.
На третьи сутки я всё-таки вошёл.
Шестая палата напоминала камеру хранения овощей: кондиционер гнал в потолке ледяной воздух, окна были задёрнуты, в углу тихо гудел переносной вентилятор. При этом у меня под халатом уже через минуту выступил пот.
Я подошёл к кровати, достал стетоскоп.
- Давайте я вас послушаю. Хирурги говорят, с сердцем всё в порядке, но...
- Не трогайте меня. - Он отшатнулся, насколько позволяли ремни. - Обожжётесь.
- У вас температура? - я попытался говорить спокойно. - Жар?
- У меня пожар, доктор, - он разлепил губы, и изо рта вырвался сухой, сиплый звук, больше похожий на попытку смеха, которая сорвалась.
Я всё равно приложил мембрану к его груди - профессиональный рефлекс. В тот же момент отдёрнул руку. На мгновение показалось, что металл раскален.
Я смотрел на стетоскоп: обычный сплав, ещё секунду назад холодный на шее. Теперь кожа на пальцах покалывала, как после контакта с горячим чайником.
- Это не железо, доктор, - сказал Шахов, следя за моим взглядом. - Это вы сменили шкалу.
Я сел на стул у стены. Воздух вокруг пациента дрожал, как над плитой, на которой давно забыли выключить газ.
- Расскажите, что вы чувствуете, Алексей. Подробно. Это поможет подобрать лечение.
Он попытался усмехнуться, но получилось что-то рваное. Губы были сухими, потрескавшимися, в корочках засохшей крови.
- Лечение, - он чуть покачал головой. - Вы не можете вылечить последствия возвращения.
- Откуда вы вернулись?
- С "того света", как вы это называете. Хотя света там нет, - он закрыл глаза, ресницы дрожали. - Я инженер-теплотехник, доктор. Работал на подстанции. Десять тысяч вольт - очень убедительный аргумент. Один щелчок рубильника - и мир остановился.
Он замолчал, дыхание стало глубже, но никак не могло выровняться. На лице появилось странное выражение — не блаженство, а застывшее оцепенение человека, слишком долго смотревшего на то, на что смотреть нельзя.
- Там было тихо, доктор, - прошептал он, и в этом шёпоте было больше ужаса, чем в любой истерике. - Так тихо, что я услышал собственные мысли. И понял, что они не могут ни остановиться, ни ускориться. Всё вокруг застыло, как кадр на паузе, а я остался включённым внутри. Ни трения, ни шороха, ни звука, к которому можно прислушаться, чтобы отвлечься. Только собственное "я", подвешенное в пустоте.
- Клиническая смерть часто сопровождается яркими галлюцинациями, - автоматически проговорил я.
- Это не галлюцинации, - уголки губ дёрнулись в нервной усмешке, не сочетающейся с закрытыми глазами. - Это другая часть шкалы. Вы думаете, что там покой, потому что ничего не двигается. Но вы же понимаете, да? Если всё вокруг недвижимо, вы никогда не сможете закрыть глаза. А вот здесь... - он с усилием повернул голову, обвёл палату взглядом, - здесь хотя бы есть движение. Трение. Шорох. Шипение. Мы горим и можем отвлечься на пламя, пока не поймём, в чём на самом деле застряли. Когда меня протащили обратно, шкала не выдержала. Между этим нулём и нашим огнём остался разрыв, и через него теперь просачивается то, что должно было остаться там.
Я поймал себя на том, что отвечаю шёпотом:
- Почему?
Он открыл глаза и посмотрел прямо на меня.
- Потом, - сказал он. - Когда вы сами начнёте слышать.
Он сглотнул, глоток воздуха дался с трудом.
- Когда анестезия спала, я начал чувствовать всё, - добавил он тихо.
На секунду я подумал о том, чтобы позвать психиатра из соседнего отделения или хотя бы включить диктофон - оформить, объективировать, превратить всё в "интересный клинический случай". Пальцы не потянулись к телефону. Внутри шевельнулось суеверное: если я запишу, это станет реальнее.
Он поднял руку, посмотрел на ладонь.
- Я чувствую, как кровь шуршит в венах. Не как наждак, доктор, а как что-то живое и злое. Чувствую, как делятся клетки - маленькие вспышки. Как переваривается пища - топка в животе. Я - печь, у которой сорвало заслонки.
- Мы вколем седативное...
- Бесполезно, - он усмехнулся. - Вы не можете остудить реактор таблеткой.
***
Ночью он начал кричать. Не от боли - от жара. Медсестра на посту рассказала, что вода в графине на тумбочке у его койки исчезала быстрее, чем они успевали доливать из бутыли. Простыни под рукой, которой он тянулся к стакану, высыхали и становились ломкими, как старый пергамент.
К утру, когда я вошёл в палату, Шахов лежал на полу. Руки раскинуты, голова откинута назад. От него шло густое, почти осязаемое тепло. В двух метрах от него у меня вспотела спина под халатом.
- Доктор, - прохрипел он, не открывая глаз. - Я не могу остыть.
Я машинально потянулся к термометру на тумбочке - и замер, не взяв. Какая цифра могла объяснить то, что я чувствовал кожей? С тех пор я всё чаще ловил себя на том, что обхожу градусники взглядом, как суеверный человек обходит могильные таблички: знаю, что там написано, но не хочу видеть.
- Он уже не похож на пациента, - прошептала медсестра у двери.
- Я уже не человек, - ответил Шахов, не разжимая губ. - Я - уголь.
Днём я вышел на улицу, чтобы просто подышать. Июльское солнце ударило в глаза. Обычно я любил тепло, но сегодня оно показалось другим. Не согревающим, а давящим. Не греет - нагнетает, как свет прожектора в лицо допрашиваемому.
Вернувшись домой, я по привычке поцеловал жену в щёку. Кожа Марины показалась мне горячей, как батарея.
- Ты заболела? - спросил я, отстраняясь.
- Нет, - она удивлённо коснулась лба. - Тридцать шесть и шесть. Ты чего, Витя?
Я посмотрел на термометр на стене кухни - спокойные двадцать три. На кота, трущегося о ноги - от него будто шёл жар. На стены, которые раньше казались просто стенами, а теперь - как будто включённым радиатором, к которому давно привык и перестал замечать.
Из детской, зевая, высунулся Сенька.
- Пап, можно окно закрыть? - спросил он. - Сквозняк, холодно.
Марина стояла у плиты, щёки порозовевшие, стекло окна запотело изнутри. Сын - в махровых носках, с озябшими руками, тянулся к батарее. Я поймал себя на мысли, что мы живём в разных температурах.
Ночью мне приснился Шахов.
Он стоял посреди белого поля. Снег вокруг него не лежал - испарялся, превращаясь в дым, как если бы сыпали снег на горячую плиту. Он смотрел на меня глазами без радужки и говорил:
- Мы все горим, доктор. Просто вы ещё не заметили.
Я проснулся от жажды. На кухне налил воды из фильтра. Вода была тепловатой, неприятной. Взял из холодильника бутылку минералки, запотевшую, с кристалликами льда на стенках. Прижал горлышко к губам — и тут же выплюнул в раковину, закашлявшись. Боль полоснула горло, как кипяток. Но я сам только что доставал бутылку из холодильника. Я стоял в темноте, хватал воздух, чувствуя, как "холодная" вода скользит по пищеводу и оставляет за собой огненный след. Термический ожог холодом? В учебниках такое возможно только в экстремальных экспериментах, но не от минералки при плюс четыре.
Я дёрнулся и понял, что всё ещё стою, держась за край раковины. Горло саднило, но было целым. В графине на столе плескалась обычная, чуть прохладная вода. Я посмотрел на руки. В лунном свете они казались бледными и обычными, но воздух вокруг пальцев дрожал, как над асфальтом в полдень. Я моргнул раз, другой, прислушиваясь к движению век так внимательно, что оно стало почти осязаемым. На секунду показалось, что глаза застряли в приоткрытом положении, как у манекена, и паника ударила в грудь. Я насильно зажмурился, досчитал до десяти и только потом позволил себе открыть глаза снова — просто чтобы убедиться, что пока ещё могу.
Мне стало по-настоящему страшно.
***
К шестнадцатому июля Шахов изменился до неузнаваемости.
Ни одни таблетки его не брали. Мы вкололи дозу транквилизатора, от которой слон бы присел, но Шахов не зевнул. Мне казалось, его внутренняя топка сжигала лекарства ещё до того, как они доходили до рецепторов.
Утром лаборантка лично поднялась ко мне в кабинет.
- Виктор Сергеевич, это какая-то ошибка, - она держала в руках бланк и пустую пробирку. - Проба ведёт себя странно: густеет, темнеет, анализатор выдаёт ерунду. Я пересдала три раза. Это уже не похоже на обычную кровь.
Я зашёл в палату. Шахов сидел на кровати. Кожа потемнела, стала матовой, как антрацит. Лицо заострилось, губы растрескались. Он почти не двигался, но воздух вокруг него по-прежнему дрожал.
- Пить, - прошептал он.
Я протянул ему стакан воды.
Когда он обхватил его ладонями, мне послышалось тихое шипение, будто вода пыталась испариться прямо в стекле. Он жадно сделал несколько глотков, закашлялся, и изо рта вырвалось облачко пара.
- Не помогает, - сказал он. - Внутри огонь. Он съедает всё, что вы вливаете.
Я подошёл к раковине, открыл кран. Ледяная вода ударила в ладони. Я ждал облегчения - но вместо этого через секунду вода показалась тёплой, почти комнатной. Плеснул в лицо - никакой прохлады.
Прислонился спиной к кафельной стене. Плитка всегда была холодной. Но стоило прижаться, как я почувствовал, будто она нагревается под лопатками, впитывая мой жар.
- Вы видите? - голос Шахова потрескивал, как костёр. - Ваша печка тоже разогналась. Термоизоляция прогорела.
- Это психосоматика, - сказал я, чувствуя, как голос предательски дрожит. - Я просто накручиваю себя.
- Называйте как хотите, - он закрыл глаза, но губы продолжали шевелиться. - Но вы же врач. Вы знаете правильный термин. Жизнь - это окисление. Медленное горение. Мы дышим кислородом, он сжигает глюкозу в клетках. Вырабатывается энергия. Тепло. Мы - ходячие печи. Просто эволюция придумала идеальную теплоизоляцию, анестезию. Мозг глушит сигнал боли, переводит его в фоновое "я существую". Вам всю жизнь везло, доктор: встроенный глушитель работал без сбоев, вы не чувствовали, как вас медленно жарят. А меня, когда вытащили обратно через этот разрыв, окончательно выбило из розетки. И теперь предохранители начинает выбивать у всех, кто оказывается достаточно близко.
Я оттолкнулся от стены.
- Хватит, - выдохнул я. - С меня достаточно.
В коридоре я прижимал к груди руку, которая пульсировала жаром, будто я всё-таки обжёгся, хотя ничего горячего не трогал.
Навстречу выбежала Леночка, старшая медсестра.
- Виктор Сергеевич, вы бледный, - она потянулась ко мне. - Вам плохо?
- Не трогай, - я отпрянул так резко, что ударился плечом о косяк. - Вирус. Заразно. Назад.
Она остановилась, глаза расширились от испуга.
В кабинете я заперся на ключ. Рука горела. Кожа была красной, натянутой, как после сильного солнечного ожога. Кондиционер в углу работал на шестнадцать, но в груди жгло, в животе крутился огненный ком, каждый вдох обжигал лёгкие.
"Мы - свечи", - сказал Шахов. Господи, а если он прав?
***
Я перестал ходить домой и уже три дня спал на кушетке в кабинете. Марина звонила, плакала, угрожала разводом, кричала, что я бросил их. Я говорил, что у нас карантин и особо опасная инфекция. В каком-то смысле это было правдой. В отделении поползли слухи. Персонал косился на меня. Я ходил в тёмных очках, чтобы они не видели моих покрасневших, слезящихся от внутреннего жара глаз. Носил перчатки - любая поверхность под пальцами отдавалась болью, даже бумага. Почти не ел: любая еда казалась топливом для огня. Пил только тёплую воду маленькими глотками и морщился от боли, как будто глотал расплавленное стекло. Я убеждал себя, что остаюсь ради пациентов и безопасности семьи, но чем дольше смотрел на пустую кушетку, тем яснее понимал: я прячусь от них так же, как от себя.
Восемнадцатого июля я всё-таки попытался уехать домой.
До этого я два дня повторял себе, что разрыв доберётся до них и без моего присутствия, что лучше держаться подальше. Но голос Марины в трубке отрезал все рациональные доводы.
- Витя, здесь нечем дышать! - она кричала так, что в ухе звенело. - Кондиционер сдох, холодильник течёт, Сенька ревёт, что жарко, мне самой то жарко, то знобит, дети плачут!
Я сел в машину. Бортовой компьютер показывал обычные плюс двадцать один за бортом. Лёгкий дождь полосовал стекло, по асфальту тянулись серебристые дорожки. Когда я выехал на проспект, увидел Ад. Пробка стояла мёртвым грузом. Люди открывали двери, вываливались на улицу, срывая с себя пиджаки и блузки. Какой-то клерк в дорогом костюме сидел на бордюре, обхватив голову руками, рядом валялся пиджак, и мне казалось, от него идёт пар, хотя дождь был холодным. У витрины магазина с кондиционерами женщина в деловом костюме сносила каблуком витринное стекло. Костыль треска стекла тонул в её крике:
- Включите! Включите зиму!
Асфальт блестел от дождя, но над ним дрожало марево, как летом над шоссе. Галлюцинация? Или мы все разом прозрели и увидели реальную температуру Вселенной? Я не доехал. Двигатель просто заглох. На панели не загорелось ни одной аварийной лампы. Мотор молчал, будто устал сопротивляться трению и решил сдаться. Я оставил машину на обочине и вернулся в клинику пешком, стараясь держаться ближе к стенам. Солнца не было, но я искал тень, как спасение.
По дороге встретил собаку. Дворняга лежала на боку, тяжело дыша. Мне казалось, что её шерсть тлеет без огня, осыпаясь серыми хлопьями, обнажая красное, пульсирующее мясо. Собака не скулила. Она смотрела на меня глазами Шахова.
В холле клиники был хаос. Регистратура пустая, стулья раскиданы. Охранник сидел на полу, прислонившись к стене, и пил воду из кулера прямо из бутыли, обливая грудь и живот. Я слышал, как вода будто шипит на его губах. Шипение напоминало звук, когда льют воду на раскалённую чугунную плиту, только здесь плитой была его собственная глотка.
Мы горим, подумал я. Все. Просто у кого-то "инкубационный период" осознания короче.
***
Девятнадцатого июля стало ясно, что Шахов умирает. Или - точнее - трансформируется.
Я заходил к нему каждый день. Странное дело: рядом с ним мне было легче. В его палате концентрация "понимания" была такой высокой, что боль становилась фоном, привычным гулом.
Он уже почти не шевелился. Кожа стала чёрной и твёрдой, как каменный уголь. Трещины прорезали лицо и грудь, в глубине которых будто тлели тусклые огоньки.
- Доктор, - позвал он меня голосом, который звучал не из горла, а где-то из глубины грудной клетки.
- Я здесь, Алексей.
- Я вижу их, - сказал он.
- Кого?
- Других. Тех, кто остыл. Они здесь, в комнате.
Я обернулся. В палате, кроме нас, никого не было.
- Они не ходят, - продолжал Шахов. - Их нигде нет и везде сразу. Просто мир живых для них прозрачный, как тонкий лёд, и они просвечивают через стены. Они прозрачные, холодные и смотрят на нас не с жалостью, а потому что не могут отвернуться. Как мы смотрим на тех, кто горит в танке в замедленной съёмке. Они ждут, когда мы догорим, потому что им больше нечего делать.
По коже у меня побежали мурашки, не от жара, а от внезапного, липкого холода между лопаток, будто кто-то только что оказался у меня за спиной и застыл, разглядывая затылок. Я не видел никого, но палата казалась тесной, переполненной неподвижными людьми, которых может ощущать только тот, кто уже начал тлеть.
- Я уже был с ними, - губы у него дёрнулись, как от боли, будто само это признание обожгло язык. - Там тихо, как в абсолютном нуле. Никакого трения, никакого шороха. Всё застыло. Вы думаете, это покой. Но представьте, что вы повисли в ледяном воздухе, не можете моргнуть, пошевелиться, закричать, а мысль в голове всё равно крутится. И так всегда. А мы, здесь, - это те же самые, только разогнанные, как угли в топке. Нам ещё есть чем занять голову, пока мы не понимаем, что выбора нет.
- Кто они? Призраки?
- Нет, доктор. Это мы. Настоящие мы. А это, - он попытался приподнять почерневшую руку, - просто скафандр, неудачный эксперимент, биологическая оболочка. Она горючая.
Вдруг он схватил меня за кисть. Я инстинктивно приготовился к боли, но его пальцы были прохладными. Впервые за все дни я почувствовал настоящую прохладу от чужой кожи.
- Я ухожу, Виктор, - сказал он, впервые назвав меня по имени. - Огонь доел меня. Осталась только зола.
Его глаза, затянутые бельмами, вдруг прояснились. В них на секунду открылась бездонная, тёмно-синяя пустота, как зимнее звёздное небо — без единого намёка на утешение, только знание того, что там нет конца.
- Беги, - прошептал он. - Пока ещё можешь. Найди холод. Замерзни. Только так можно остановить...
Фраза оборвалась, и его рука рассыпалась у меня в пальцах серым пеплом. Тело выгнулось мостиком, трещины на коже вспыхнули ослепительно белым светом - не тёплым, а морозящим, как от сварочной дуги в морозный день. Звук напоминал хруст льда под тяжёлым кораблём, а потом всё стихло.
На койке осталась куча пепла в форме человека. Среди серой крошки поблёскивали целые, белые зубы. Мне показалось, что они улыбаются.
***
Девятнадцатого же я подписал свидетельство о смерти.
В графе "причина" написал: "Острая сердечная недостаточность на фоне полиорганной дисфункции". Какая чушь.
Санитары, выметающие пепел в герметичный мешок, жаловались на жару.
- Кондиционер сломался, что ли? - ворчал один, вытирая пот. - Вроде дует, а жарит как в бане.
- У меня руки горят, - сказал другой, глядя на свои ладони в перчатках. - Аллергия на латекс, что ли?
Я остановился в дверях. На мгновение мне показалось, что дело уже не в Шахове. Что заразились они от меня. Что я - "Тифозная Мэри" этого ментального пожара.
На посту медсестра обмахивалась журналом историй болезни, лицо её было красным, она жаловалась на пекло. За окном моросил дождь, по траве у забора тянулся туман, градусник у входа показывал плюс восемнадцать. По телевизору несколько дней подряд говорили о "аномальной жаре" при нормальной погоде в соседних регионах. Люди массово жаловались на чувство удушья, бессонницу, "жар изнутри".
Разрыв явно рос сам по себе. Я просто оказался первым, в чьей голове он раскрылся.
Я вернулся в кабинет, понимая, что мне нужно принять решение. Если Шахов прав и его возвращение действительно прорвало ткань реальности, то этот разрыв доберётся до всех: до Марины, до Сеньки, до каждого, кто способен хоть немного чувствовать другого человека. Независимо от того, подойду ли я к ним. Я всего лишь один из первых проводников. Я чувствую, как внутри меня разгорается пламя. Теперь это не просто жар, это гул, от которого вибрируют внутренности. Я вижу, как дрожит воздух вокруг моих ладоней. Мне кажется, бумага на столе желтеет и скручивается уже от того, что я просто держу руку рядом.
Телефон звонит - Марина. Я тянусь к трубке и отдёргиваю руку, будто это не пластик, а раскалённый металл. В моих глазах дешевая офисная пластмасса плавится, течёт, капает на стол чёрными каплями. На экране всплывает семейное фото: мы втроём в пуховиках на зимней горке, щёки красные от мороза. Я закрываю глаза. Если я сейчас возьму трубку, боюсь, услышу не их голоса, а только шипение огня.
Я знаю, что делать. Шахов сказал: "Найди холод". Тогда я думал о градусах, холодильных камерах, азоте. Теперь понимаю: он говорил не о спасении, а об остановке - чтобы пламя во мне перестало перекидываться на других. Холод, о котором он шептал, не гасит сознание. Он просто выключает мир вокруг, оставляя тебя одного в бесконечной тишине шкалы.
Я закрываюсь в кабинете. В той же бетонной коробке, где когда-то принимал пациентов. Стол, кушетка, дверь - вот и вся граница между мной и коридором. Я пишу эти строки на планшете, потому что стоит взять в руки лист бумаги, как мне кажется, он тут же вспыхнет под пальцами. Экран тоже темнеет, словно покрывается копотью, буквы плывут, но пока ещё держится. Настенный термометр я ещё утром повернул циферблатом к стене. Я не хочу видеть, что он показывает. Не хочу знать, на какой отметке шкалы я сейчас.
Если вы читаете это - остановитесь. Не пытайтесь представить, как это выглядит. Не думайте об окислении. Не прислушивайтесь к шуму крови в ушах. Любая картинка в голове - ещё один язычок пламени. Не верьте, что вам тепло. Вам холодно. Вам очень, очень холодно. Повторяйте это как мантру, пока слова не потеряют смысл и не превратятся в пустой звук.
За дверью кто-то из санитаров кричит:
- Воды! Дайте воды, я горю!
Голоса накладываются друг на друга, как плохая запись, и я уже не уверен, где коридор, а где моё воображение.
Началось. Разрыв уже там, по ту сторону стены. По эту тоже.
Простите. Не хотел быть Прометеем.



