Что почитать?
Валентин Пикуль – это сильно!
Рекомендую.
Валентин Пикуль – это сильно!
Рекомендую.
«Решительный» — кровный брат «Стерегущего», которому в Петербурге был поставлен замечательный памятник. «Решительный» такого монумента не заслужил, подвиг его затерялся среди давних, но громких событий. Хотя историкам дипломатии, очевидно, знаком протест России «по поводу вопиющего нарушения японцами как нейтралитета Китая, так и общепризнанных начал международного права нападением на разоруженный контр-миноносец „Решительный“…, одновременно российскому посланнику в Пекине предписано предъявить категорический протест китайскому правительству», — так гласит нота, датированная в Петербурге 30 июля 1904 года.
Документ есть. Дата есть. А где же обстановка?..
— Обстановка сейчас такова, — рассуждали офицеры на броненосцах, — что, будь жив адмирал Макаров, он бы уже завтра вывел нашу эскадру в море для прорыва во Владивосток.
— Но без эскадры, — возражали другие, — Порт-Артур не продержится долго, а флот, покинувший крепость и гарнизон, будет справедливо обвинен в непростительной трусости…
Порт-Артур вечерами замирал, жители одеялами маскировали свет в окнах. Редко проедет ломовой извозчик или пробежит запоздалый рикша с коляской. Иногда возникали сильнейшие грозы, от которых на фортах разрывались фугасы. Эскадра уже настолько втянулась в войну, что, бывало, при стрельбе с правого борта орудийная прислуга левых бортов, крайне усталая, засыпала с храпением. Убитых хоронили с мощным хоровым пением, оркестры Квантунского экипажа выдували в пасмурное небо траурные мотивы Шопена, на грудь матросам возлагались бескозырки, в гробы офицеров складывали их флотские сабли и треуголки с кокардами.
Командиром «Решительного» был молодой лейтенант Михаил Сергеевич Рощаковский — при сабле сегодня, при треуголке.
— К чему этот парад? — спросил его мичман Петров.
— Меня вызывает контр-адмирал Григорович…
***
Он принял Рощаковского на флагманском «Цесаревиче» прогретый за день солнцем и омытый теплыми дождями, броненосец медленно остывал в вечерней свежести, чуть покачиваясь. Григорович сказал, что из Петербурга получен настоятельный приказ: эскадре выйти в море для прорыва во Владивосток.
— А вашему «Решительному», — распорядился адмирал, — надобно проскочить через блокаду в китайский порт Чифу, дабы предупредить консула о выходе эскадры в море. Консул в свою очередь известит об этом же нашего посла в Пекине… Вы должны понять сами и внушить команде, как это важно!
— Есть, — отвечал Рощаковский.
— Это настолько важно, — повторил Григорович, — что со исполнении приказа вам разрешается закончить кампанию.
— Как? — удивился лейтенант.
— Консул в Чифу обеспечит вам законное интернирование, можете сдать китайским властям замки от пушек, вынуть из мин ударники…, даже спустить флаг и вымпел! Не удивляйтесь… С этого момента война для нас будет закончена.
Для патриота, каким был Рощаковский, последний пункт приказа казался самым трудным для исполнения. Несмотря на поздний час, офицеры «Решительного» с нетерпением ожидали возвращения командира. Михаил Сергеевич — еще от сходни — начал отстегивать от пояса саблю.
— Обо всем в каюте, — сказал он офицерам… В теснотище командирской каюты они пили чай с бубликами. Рощаковский спросил инженера-механика Кислякова:
— Павел Иваныч, ты уголь принял?
— Полные бункера! А сколько в угле змей… Одна гадина чуть было не укусила кочегара Звирбулиса, хорошо, что этот латыш не робкий: хвать ее лопатой по шее!
На кителе механика поблескивал орден Владимира с мечами и с бантом. Следующий вопрос — мичману Петрову:
— Сережа, а что в погребах?
— Полные стеллажи снарядов. Калибровка выверена. Мундир юного мичмана (внешне похожего на лилейную барышню) украшал орден Анны с надписью: «За храбрость».
— Друзья мои, — сказал Рощаковский, — надеюсь, что вскоре вы станете кавалерами и Георгия, с чем заранее вас поздравляю. — Его не поняли, и Рощаковский объяснил суть полученного приказа. — А по статуту ордена святого Георгия, — заключил он, — орден получают те, кто, прорвав окружение неприятеля, доставит командованию чрезвычайно важные сведения… Именно это, господа, нам и предстоит сделать: идем в Чифу!
За Электрическим утесом блуждали лучи прожекторов, обшаривая темнеющий горизонт в поисках японских кораблей. Конечно, в море сейчас жутковато, и мичман Петров сказал:
— Китайские кули в порту болтают уже давно, будто подводный кабель от Чифу японские водолазы уже разрезали.
— Возможно, — кивнул Рощаковский. — Японцы ведут себя в Чифу, как дома. Не будем удивляться, если застанем там парочку крейсеров Того и свору европейских журналистов, жаждущих увидеть нас забинтованными и на костылях…
Перед сном лейтенант оторвал листок календаря. Открылся новый день — 28 июля 1904 года. Рощаковский и не знал (да и откуда же ему знать?), что вот эта его рука, которую он сейчас протянул к выключателю надкоечного светильника, будет вскоре изгрызена зубами рассвирепевшего самурая и этой же рукой, страдая от боли, он будет докладывать в рапорте: «Я умышленно оскорбил японского офицера, ударив его кулаком в лицо, при этом же крикнув своей команде: „Братцы, делайте, как делаю я!“
***
Пошли! Миноносец глубоко врезался во встречную волну, каскады воды захлестывали пушку Гочкиса, одиноко торчавшую под мостиком. Странно, что змеи, засыпанные в бункера с углем вместе, умудрялись выбираться на палубу, где вода тут же смывала их за борт. Кисляков доложил на мостик:
— Греются эксцентрики вала, хоть плачь.
— И ладно, — отвечал Рощаковский. — Лишь бы дойти… Стемнело. Они шли. Однажды мимо промчала тень японского миноносца с ярким фонарем на корме. Рощаковский на вопрос, заданный по-английски, отвечал в рупор одним словом:
— Japan (Джапан)! — и обманул противника. Враждующих разнесло на контркурсах. Вторая линия блокады оказалась не так легковерна. В ночи возник характерный выброс желтого пламени, затем последовал звук, похожий на громкое чихание: японцы пустили мину, но она, к счастью, не сработала, и блокада была удачно прорвана. Уже светало, когда «Решительный» прибыл в Чифу; пушка Гочкиса послала в небо двадцать один выстрел, салютуя нации. Едва успели положить якоря, как к борту сразу же подгребла «шампунька» с французом:
— Жан Роод — газета «Matin». Лишь один вопрос!
— Ни одного, месье, — отвечал Рощаковский. Он поспешил на берег, вручив консулу депеши для передачи в Адмиралтейство, заодно доложил об инструкции, полученной от Григоровича, а консул обещал договориться об условиях интернирования миноносца с местным дацуном (губернатором).
— Извольте, — отвечал ему Рощаковский. — Но пока вы уговариваете дацуна, я осмелюсь потревожить китайского адмирала Цао, эскадра которого видна из окон вашей спальни… Мне надо перебрать в машинах эксцентрики гребного вала.
— Если вами получен приказ спустить флаг в Чифу, то я не понимаю: чего вы домогаетесь? — хмыкнул консул.
— Перебрав эксцентрики, я желал бы прорваться до Сайгона, откуда прямая дорога — на родину.
— Вы большой фантазер, — удивился консул… Китайский адмирал Цао имел желтый халат и синий шарик на шапочке. Он хранил длинные ногти в золотых наперстках, показывая нижестоящим, что еще никогда в жизни не унизил себя физическим трудом. В ремонте машин миноносца он отказал, ибо таково было указание японцев. Михаил Сергеевич ответил, что при входе в Чифу он салютовал не Японии, а Китаю.
— Не пойму, адмирал: кто здесь старший на рейде? Цао угостил лейтенанта чашечкой чая.
— Никакого ремонта, — говорил он, сверкая наперстками. — Я имею указание адмирала Того разоружать все русские корабли, оказавшиеся на чифунском рейде. На ваш миноносец я сразу же посылаю китайских матросов с карабинами…
Его матросы, появившись на палубе «Решительного», заняли рубки и переходы на трапах, они встали возле люков в машины и кубрики. Вели они себя соответственно настроениям своего адмирала, не тая от русских враждебности:
— Сабак, сабак! Россекэ чики-чики бум…, у-у-у! Капитана чики-чики! У-у-у…, сабак помирай!
Кочегар Звирбулис (из латышских крестьян) в бешенстве хотел уже раздраить люки угольного бункера:
— Как змеи полезут, они все разбегутся.
— Не спеши, братец, — успокоил Рощаковский матроса.
— А похоже, будет резня, — подсказал Кисляков.
— Имейте мужество не обращать внимания на угрозы. Очевидно, нам все-таки предстоит исполнить инструкцию, полученную еще в Порт-Артуре. Подождем, что скажет консул…
Ближе к вечеру консул прислал на «Решительный» записку, сообщая, что с дацуном Чифу говорить бесполезно: Пекин настоятельно требует полного и немедленного разоружения миноносца. С сердечной болью комендоры выкрутили замки из пушек, а минер Волович вынул ударники из торпед; адмирал Цао, верой и правдой служа самураям, потребовал сдать даже ружья и револьверы. Русский флаг был спущен. В команде воцарилось уныние. Чтобы оживить матросов, мичман Петров, отличный чтец-декламатор, спустился в кубрик, где допоздна читал «Сорочинскую ярмарку» Гоголя. Было уже что-то около трех часов ночи, когда Рощаковский проснулся от грохота весел, поспешно разбираемых в шлюпках китайскими матросами. В паническом состоянии они покинули «Решительный». Рощаковский, накинув тужурку, вышел наверх, спрашивая вахтенного матроса Воловича:
— А что стряслось, черт побери? Или в самом деле кочегар Звирбулис не удержался и открыл бункер со змеями?
— Хуже того, ваш благородь, — отвечал Волович… С моря подкрадывались к рейду Чифу два японских миноносца, за ними скользила тень японского крейсера.
— Явились…, господа положения, — сказал Рощаковский. Петров элегантным жестом открыл портсигар.
— Кажется, — призадумался он, — повторяется история, что и с «Варягом» в корейском порту Чемульпо. Не так ли?
— Ситуация схожа, — согласился Рощаковский, — тем более что Чифу и Чемульпо — порты нейтральные. Но между нашим «Решительным» и крейсером «Варягом» имеется разница.
— И все-таки… — начал было Петров и замолк. За него договорил сам командир миноносца:
— И все-таки мы будем драться! Но в отличие от «Варяга» мы вынуждены драться безоружными.
***
Затем Рощаковский обратился к минеру Воловину:
— Готовь, братец, миноносец к взрыву.
— Есть. А где запалы ставить?
— В патронном погребе и в румпельном отсеке. Уж если погибать, так с грохотом и фейерверками…
Матросы разбирали что только можно для драки: болты, гаечные ключи, вымбовки и свайки. А обстоятельный Звирбулис достал из малярки банку с ядовитым суриком:
— Как плесну в рожу — япошки вовек не отмоются… С японских кораблей уже рассаживали по шлюпкам десант с офицером, и Рощаковский дал команду:
— Всем быть в чистом!
Матросы, скинув робы, быстро облачились в белые штаны и белые форменки. Рощаковский указал офицерам:
— Господа, прошу быть при всех орденах… Воловичу он велел взрывать «Решительный», судя по обстановке, какая сложится на палубе миноносца. Петров хотел сразу же поднять русский флаг, но Рощаковский просил мичмана не нарушать условий интернирования:
— Не станем утруждать дипломатов лишней работой… Японские шлюпки с десантом издали очень напоминали больших плывущих ежей — это торчали иглы штыков. Десант возглавлял лейтенант Тарасима.
— Ради чего вы явились? — спросил его Рощаковский. Самурай через леера ступил на палубу:
— Ради переговоров, — отвечал он.
— Какие могут быть между нами переговоры? Все должные формальности интернирования, согласно статьям международного права, нами выполнены, и я не приму никаких претензий от вас в условиях нейтрального порта и города.
Тарасима предложил сдать миноносец, а на борт поднялся унтер-офицер, несущий полотнище японского знамени. Увидев его, мичман Петров развернул в руках андреевский стяг.
— Мы не сдаемся, — отвечал Рощаковский. В своем рапорте он докладывал: «Я тогда сказал: „У вас есть сабля — можете убить меня, я вам клянусь, что не стану защищаться, но, пока я жив, не вздумайте поднимать своего флага!“ С лица Тарасимы не сходила наглая улыбка.
— Уважая тишину и спокойствие жителей нейтрального города, — сказал он, — я имею счастье предложить вам в этом случае выйти сейчас же в море и принять рыцарский бой с нами.
Рощаковский оглядел своих матросов; в их лицах он прочел решимость и готовность умереть.
— Хорошо, — согласился он, — я и мой экипаж готовы принять бой. Но прежде укажите китайскому адмиралу Цао, чтобы на время сражения он вернул нам замки от пушек, минные ударники и личное оружие моего экипажа.
— Простите, — отвечал на это японец, — но мы не властны вмешиваться во внутренние дела Китая.
— Это вы-то не властны? — рассвирепел Рощаковский… На борт «Решительного» лезли японские матросы. Тарасима что-то гортанно выкрикнул — и в тот же миг приклады карабинов разом обрушились на грудь мичмана Петрова, он закричал от боли, поверженный и затоптанный, не выпуская из рук флага. Рощаковский воздел над собой кулак и опустил его на улыбчивое лицо Тарасимы.
— Ребята, делайте, как делаю я! — призвал он… Тарасима спиною провис на леерах, но, падая за борт, увлек за собою и Рощаковского… Хрясь! Оба свалились в шлюпку, причем Рощаковский оказался поверх врага. Он протянул руки к его горлу, но Тарасима стал зубами рвать его пальцы, будто собака мясо. Михаил Сергеевич все время кричал матросам:
— Только не сдавайтесь, братцы! Только не…
Японцы вышвырнули его далеко за борт шлюпки. Вынырнув, он поплыл к своему миноносцу, но был обстрелян в воде. Одна из пуль вонзилась в бедро, и тогда Рощаковский искал спасения у китайских джонок. Но там китайцы стали добивать офицера бамбуковыми шестами, силясь ударить его по голове (о чем он тоже не забыл сообщить в своем рапорте). Михаил Сергеевич, раненный, поплыл в сторону набережной города. Оглянувшись на свой корабль, он видел, как его матросы повергали врагов на палубу, безжалостно их мордуя. Но они-то ведь знали, что взрывчатка заложена и она ждать не будет: Волович исполнит приказ! А потому, избив противника сколько было сил, матросы один за другим кидались в море, распластав в полете руки. Их тоже обстреливали. Рощаковского снова ранило — в ногу. Последнее, что отметило сознание, были два взрыва, подбросившие «Решительный» из воды, после чего миноносец стал погружаться…
Михаил Сергеевич очнулся в палате госпиталя францисканцев-миссионеров. Рядом с ним пластом лежал мичман Петров, под ним стояла чашка, наполненная кровью.
У мичмана было кровоизлияние в легких. Кроме него, японцы ранили еще четырех матросов, а два матроса пропали.
— Волович и Звирбулис…, жалко! Хорошие ребята… Рощаковского навестил неунывающий корреспондент парижской «Matin» Жан Роод, сообщивший, что при взрыве погибли пятнадцать японских десантников. Он сказал, что в Токио опубликовано официальное сообщение, будто «Решительный» не был разоружен, а его «зверская банда первой напала на японцев». После русской ноты от 30 июля Пекину ничего не оставалось, как признать перед миром факт разбойничьего нападения на интернированный контрминоносец. На этот раз Рощаковский не отказался дать интервью парижской газете. Во время беседы его навестил консул и сказал, что только что китайцами извлечен из моря изуродованный взрывом труп матроса.
— Это Волович, — сразу догадался Петров.
— Нашелся и второй пропавший — Звирбулис, бедняга, не успел прыгнуть за борт, японцы утащили его на свой крейсер… Это все, — сказал консул, — что я сумел узнать.
Вечером врачи-францисканцы оперировали Рощаковского, удалив из его тела две японские пули. Придя в себя после наркоза, лейтенант сказал мичману Петрову:
— Не пора ли нам с тобою, Сереженька, домой…, а?
***
В книге Николая Шебуева «Японские вечера» я с большой охотой выделил такую фразу: «Пощечина лейтенанта Рощаковского прогремела на весь мир… Она заставила политиков разрешить международный вопрос о праве воюющих судов в нейтральных портах». Рощаковский о таком резонансе и не мечтал:
— Я только дал по морде! Все остальное сделали матросы…
Последний раз имя Рощаковского встретилось мне в документах 1916 года, когда он, будучи уже капитаном 1-го ранга, руководил строительством военно-морской базы в Кольском заливе, где еще только зачинался новый флот и где закладывали город большого будущего — неповторимый и великолепный Мурманск!
Обо всем этом я и вспомнил сегодня, когда снова перечитал ноту русского правительства, за протокольным текстом которой угадывались контуры живых людей и силуэты старых кораблей.
…Уже ночь. За лесом опять расшумелось море.
Валентин Саввич Пикуль
В советское время книголюбы охотились на самую разную литературу — и зарубежную, и отечественную, особым спросом пользовались фантастика братьев Стругацких и детективы братьев Вайнеров. А также произведения автора исторических романов Валентина Пикуля.
Пикуль в одном из интервью рассказывал, что в литературе оказался случайно. Он родился 13 июля 1928 года в Ленинграде; его отец был одним из тех, кто строил завод «Севмаш» в Северодвинске, а с началом войны ушел во флот и погиб во время битвы за Сталинград, будучи политруком батальона морской пехоты. Война и по его сыну прошла буквально катком — Валентин с матерью пережили самую первую и самую страшную зиму блокады Ленинграда, их эвакуировали весной 1942-го в Архангельск, но 14-летний подросток бежал из относительно безопасного города в школу юнг на Соловках. Окончил эту школу, служил на эсминце «Грозный» и с полным правом носил медаль «За победу над Германией» — эту победу он встретил в неполные 17 лет.
По словам Пикуля, однажды ему попалась «бездарная книга» — и он решил, что способен писать лучше. Кроме того, его особо никуда не брали — полного среднего образования он так и не получил, хотя уже после войны учился в подготовительном военно-морском училище.
Дом в Северодвинске, где жил Валентин Пикуль
«Хотел <...> стать машинистом паровоза — не берут на курсы, ибо требуется восемь классов школы. Хотел прыгать с парашютом — тоже не берут, сначала покажи аттестат зрелости. Черт побери, да с пятью-то классами я был согласен прыгать даже без парашюта! Хотел стать чтецом-декламатором — тоже никому не нужен. <...> Тогда я обозлился и стал писать романы, но в Союз советских писателей принимают всех, а бумажка нужна лишь одна — твоя книга!» — вспоминал он.
Начал Пикуль с того, с чего начинали многие прошедшие войну писатели — с фактической автобиографии, описания своего фронтового пути. Правда, его самая первая работа о моряках Северного флота — написанная в 1947-м повесть «Курс на Солнце» — так толком свет и не увидела; будущий маститый писатель сам уничтожил свой труд, который остался лишь в отрывках. И о второй работе — романе «Океанский патруль» 1954 года — Пикуль позже отзывался не слишком хорошо, хотя именно после него он стал официальным литератором и был принят в Союз писателей. Но уже вскоре он нащупал ту нишу, в которой мог и любил творить — стал писать исторические романы.
«История — инструмент острорежущий! Его лезвие можно использовать и как спасительный скальпель, и как оружие, наносящее болезненные раны. Хочет того или не хочет исторический романист, но, садясь за рабочий стол, он уже волею обстоятельств вовлечен в борьбу. А это требует и сил, и времени», — рассказывал он.
Силы у него были. От морской службы ему досталась какая-то выдающаяся самодисциплина — он работал много, постоянно, почти не участвуя в общественной жизни и не поддерживая каких-то важных контактов с теми, кто мог повлиять на его судьбу. Из-за этого он, кстати, и в Ригу переехал — в родном Ленинграде ему не давали квартиру, а жить и творить в коммуналке оказалось непросто. Со временем дела обстояли хуже.
«Я испытываю давний и очень острый дефицит времени. Если бы время, как товар, продавалось в магазинах, я бы не пожалел никаких денег, лишь бы иметь достаточный запас времени для работы», — жаловался Пикуль.
Вообще литературная судьба Валентина Пикуля сама могла бы стать основой для приключенческого романа — хотя жил он в своей Риге почти затворником, посетителей принимал редко (этим занимались его жены — вторая, Вероника, и третья, Антонина), а всё время посвящал работе. И книги у него выходили регулярно, причем почти каждая становилась событием в книжном мире СССР — «Баязет» про знаменитую осаду крепости турками в русско-турецкой войне 1877—1878 годов, «Париж на три часа» про Отечественную войну 1812 года, «На задворках Великой империи» про первую русскую революцию 1905 года.
В 1968-м над Пикулем первый раз «громыхнуло» — его роман «Из тупика» про судьбу экипажа крейсера «Аскольд», написанный к юбилею Октябрьской революции, вызвал ожесточенные споры, в которых участвовали не только потомки упомянутых исторических персон, но и советские идеологи уровня ЦК КПСС. В итоге Пикуля хоть и не наказали, но начали замалчивать — правда, непонятно, как это удавалось в те годы, когда выходили «Реквием каравану PQ-17», «Моонзунд» или «Слово и дело».
Но в 1979-м дело дошло и до горячего. Писатель решился на большой труд, посвященный последним годам Российской империи и роли Григория Распутина; тема была очень сложной — достаточно напомнить, что «Агония» Элема Климова так до самой перестройки в Советском Союзе не вышла. Но роман Пикуля напечатали в журнале «Наш современник» — правда, в укороченном варианте и под другим названием («У последней черты»).
«У меня в это время умирала жена, я был в страшной депрессии, — отвечал он в более позднем интервью этому журналу. — Ну так вот, без моего участия мой роман был значительно сокращен, было изменено название. Согласитесь, это серьезный повод для авторского недовольства».
Но на авторское недовольство никто не обращал внимания.
«Критики «быстрого реагирования» <...> как с цепи сорвались. Каких только ярлыков мне не навешивали, в каких грехах не обвиняли! А потом опять тишина, и вновь я очутился в «зоне молчания». И когда мои доброжелатели спрашивали у властей предержащих о причинах такого ко мне отношения, им вежливо отвечали: — Пикуль... неупоминаем!» — рассказывал он.
Были и другие недовольные — в стране оказалось очень много почитателей Николая II, с образом которого Пикуль обошелся весьма нелицеприятно. Он пытался объясниться — мол, прослеживая разложение царского самодержавия в канун революции, пытался показать, что Распутин был лишь видимой фигурой той отвратной камарильи, которая плясала вокруг престола последнего царя, тех тайных сил, которые режиссировали историческое действие. И именно это всё и есть «нечистая сила». Объяснения тоже не приняли.
«Живу сейчас, осыпанный угрозами... мафии, эта мафия открыто обещает меня убить заодно с женою, в выражениях и оскорблениях... не стесняются. Письма все анонимные, звонки по телефону тоже! Эти подонки боятся открыть забрало», — жаловался он.
Вдова и биограф писателя Антонина Пикуль у памятника писателю Валентину Пикулю работы скульптора Александра Арсентьева, открытого в день его 85-летия в Мурманске
Травлю, которая снова дошла до уровня ЦК, Пикуль тогда принимал стоически; он назвал то, что с ним происходило, «хорошо отработанным и давно испытанным русофобским приемом» — а обвинения были самые разные, его называли подручным Малюты Скуратова и пособником Гиммлера, русским фашистом и антисемитом.
«Лишь только человек начинает с уважением говорить о своей истории, о своей культуре, о своей Родине, громко называть себя русским, тут же — "черносотенец, шовинист, антисемит"», — уверенно парировал он.
Но есть ощущение, что этот скандал пошел на пользу писателю — чаще всего воспоминания о дефиците книг Пикуля и необходимости их «доставать» относятся как раз к восьмидесятым годам. Он же просто продолжал работать, считая, что «общественное положение русского писателя всегда определялось его согбенною позою за рабочим столом».
«Литература для меня — не увлечение. Это моя профессия, — делился он. — Но я еще имею кое-что и для души. Я благодарен судьбе за то, что она подарила мне два увлечения: русскую генеалогию и русскую иконографию (наука о портретах). Не будь у меня этих увлечений, мой литературный путь был бы обедненным…»
Перестройку Пикуль принял, но не с восторгом.
«Есть писатели честные, а есть конъюнктурщики. Первым незачем перестраиваться, а вторые просто не способны перестроиться. Они могут лишь подстроиться, — рассуждал он. — Ну зачем, скажите на милость, перестраиваться Распутину, Белову, Астафьеву, тому же Бондареву. Да и я сам, простите за нескромность, перестраиваться не собираюсь. Как вкалывал по 15 часов в сутки раньше, так вкалываю и теперь. Как думал, так и думаю».
Ему стало чуть легче работать — внешнее давление почти исчезло. В 1987-м вышел фильм «Моонзунд» по его роману, а новые книги выходили чуть ли не ежегодно. У Пикуля было огромное количество задумок — в том числе двухтомник «Барбаросса», в котором он хотел рассказать об обороне Сталинграда, почтив память своего отца.
Но всё сделать он так и не успел — Пикуль скончался 16 июля 1990 года, через несколько дней после 62-го дня рождения, от внезапного сердечного приступа.
Автор текста: Игорь Карев
Источник: https://aif.ru/culture/person/eti_podonki_boyatsya_otkryt_za...
Классика научной фантастики — Роберт Хайнлайн. Звёздный десант
7 сериалов, похожих на Бриджертон — они точно стоят потраченного на них времени
История постсоветской поп-музыки в песнях — Женя Белоусов «Девчонка-девчоночка»
Стивен в стране кошмаров — 20 лучших экранизаций короля ужасов Стивена Кинга
Боб Марли: как изгой-полукровка стал гордостью Ямайки и звездой мирового масштаба
Классика научной фантастики: Пол Андерсон — цикл «Патруль времени»
Краткий гид по «Чудотворцам» — антологии с Рэдклиффом, Бушеми и очень черным юмором
История постсоветской поп-музыки в песнях — Комбинация «Бухгалтер» (1991)
История постсоветской поп-музыки в песнях — Кар-Мэн «Лондон, гудбай!» (1991)
От второй звезды направо и прямо до утра — 9 главных экранизаций «Питера Пэна»
Почему Станислав Лем не пользовался компьютером — о новой биографии польского фантаста
Секс, маргиналы и апокалипсис — 21 лучший британский сериал 21-го века
Российская фантастика — изданная с 25 июня по 1 июля 2023 года
Переводная фантастика — изданная с 25 июня по 1 июля 2023 года
Валентин Пикуль.
Одограф - это хитрый навигационный жук, который, ползая по карте, графически отмечает на ней все изменения курса корабля. Обычно во время войны одограф «врубали» в момент атаки вражеской подлодки. Потом с карт снимали кальку, а калька сдавалась в штаб, где специалисты наглядно видели, как маневрировал корабль во время боя.
Однажды летом 1944 года где-то близ «горла» Белого моря мы засекли вражескую субмарину и начали долбать ее бомбами. По боевому расписанию я сидел на днище эсминца возле гирокомпаса. И вдруг в моем посту раздался свист переговорной трубы. Я вынул из трубы заглушку и сказал в медный раструб:
- Пост-два бэ-че-один слушает.
- Скобарь ты, - ответила мне труба голосом старшины, - карабкайся наверх. Одограф скис.
Я пулей взлетел по шести трапам в штурманскую рубку. А здесь, надо сказать, шторма не было, но с океана шла сильнейшая зыбь и наш эсминец здорово трепало. В этой болтанке гремели взрывы глубинных бомб, а одограф, как на зло, без движения лежал на карте, притянутый к столу сильными магнитами.
Старшина был тут же - растерянный. Вообще, человек он был пугливый. Если бы он боялся только начальства, то это еще куда ни шло. Но, по моим наблюдениям, он меня тоже побаивался.
- Ты вчера протирал одограф? Вот ты его и испортил!
Но я же не враг народа, чтобы на боевом корабле во время войны портить боевую технику. Я так старшине и ответил.
- Ты на меня не вали! Подожми клемму - он и поедет.
В рубках качало зверски - градусов тридцать по кренометру. То влево, то вправо - как шибанет, на ногах не устоишь. А за кормой гремели взрывы. Я уже протянул руку, чтобы поджать ослабленный контакт. Но тут старшина отшвырнул меня в сторону со словами:
- Иди, иди, салага! Еще больше напортишь.
Это меня обозлило, и я отпихнул его от приборов. Тут нашла очередная волна, сильно накренив корабль. Толчок моих рук совпал с креном - и старшина дал «полный задний ход» через всю рубку, в конце которой треснулся башкой о переборку.
Я коснулся клеммы, и одограф застучал, заползав по карте. После выхода из атаки старшина поднялся на мостик.
- Товарищ лейтенант, - доложил он штурману Горбунову, - а меня юнга Вэ-Пикуль сейчас побил.
Раздался хохот. Офицеры эсминца относились ко мне всегда по-человечески. Я испытал на себе их строгость, но видел от них и ласку. Они понимали, что какой бы я ни был, но все-таки я - мальчишка. В боевой характеристике они так и написали обо мне: «Боевые качества отличные, но способен на необдуманные поступки». Даже командир корабля, когда я раздавил ему золотые часы, ни слова мне не сказал. Что взять с бесшабашного юнги?
Все неприятности по службе я испытывал от своего старшины. Не буду здесь называть его имени. Он сейчас живет в Сестрорецке, работая монтером. Имеет семью, двух детей. Наверное, и сейчас кого-нибудь боится.
Затылком он действительно навернулся крепко. Но я же не виноват, что мой толчок совпал с сильным креном на борт.
Когда вернулись с моря, помощник командира эсминца Григорьев, седой и щуплый человек, которого я, кстати, очень уважал, зачитал на вечерней поверке приказ: «Юнге Вэ-Пикулю за драку во время боевой тревоги - десять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте.»
«Подумаешь - напугал! Мы и не такое видали».
Башку мне побрили, и отправился я на «губу» - с легким сердцем, как в отчий дом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Отсидел безболезненно в хорошей компании (был тогда некурящим, так что мне было легко) и вышел чист, аки голубь. За время моей отсидки эсминец наш стал на ППР (так сокращенно называется планово-предупредительный ремонт). Ну, естественно, когда корабль стоит у берега, с него отряжают часть команды для береговой службы порядка. Вот и меня в наряд запихнули. Был развод караула в присутствии коменданта Мурманска. Кого назначили в патруль по городу, кого - на охрану складов, а я попал в команду конвоя при гауптвахте.
Конечно, первым делом прошел в коридор гауптвахты, глянул в глазок камеры, из которой только вчера сам выгребся.
- Здорово, - говорю, - ребята. Это я!
И в шутку ствол своего карабина в дырку «глазка» запихнул, а сам смеюсь - мне весело:
- Ну сейчас я вас всех перещелкаю.
Ребята, конечно, обрадовались:
- Повезло, - слышу из-за дверей, - Валька Пикуль нас охраняет. Ах ты, артист худой. Курево есть?
- Сейчас, - отвечаю, - достану.
Гауптвахта в Мурманске была «смешанной»: там рядом с посаженным за клеши размером в 60 сантиметров героем-подводником сидел и какой-нибудь тыловой, небрежно отдавший честь начальству.
Достал я курева, вошел в камеру:
- Только вы меня не подведите - дым по стенке пускайте.
- Ладно, - говорят, - не подведем. Спички есть?
Один в камере был для меня незнакомый. Солдат из нацменов - не то калмык, не то казах. По-русски говорил плохо. Его только вчера сюда закатали. Был он примерно в таком возрасте, в каком я сейчас нахожусь. Тогда-то он мне стариком казался. И вот ведь не думал я, что этот человек завтра «отмочит» мне такую штуку, которую я до смерти не забуду.
Ну ладно. Ночью я выспался на досках, никого не охраняя, ибо таких дураков, чтобы бежать с гауптвахты, не находилось. Завтрак был обычный. «Строгачам» по кружке кипятку с хлебом выдали, «нормальным» я чаю преподнес с сахаром и распределил хлеб с маслом (кормили в общем-то неплохо, ибо, повторяю, гауптвахта была «смешанной» и паек флотский совмещался с армейским).
А за обедом надо было идти в «Шанхай-город» - на окраину Мурманска. Обычно из числа наказанных отряжали несколько человек с ведрами. Одна гражданская столовая готовила для гауптвахты суп и кашу варила. В ведрах тащили обед на гауптвахту, где подогревали его на плите и потом раздавали наказанным. И вот выпала же такая судьба - меня комендант гауптвахты отрядил, чтобы я конвоировал команду за обедом.
Погода была хорошая - летняя. Черемуха цвела вовсю. Птицы пели на сопках. Солнышко светило. Да и сводки приятные: наши на всех фронтах побеждают. Настроение у всех замечательное.
В «обеденную» команду с женской половины гауптвахты попали и несколько девушек-матросок. Ну, сами понимаете, в чем их грех заключался: одна косы отрастила не по уставу, другая берет флотский сшила не по форме и снять его отказалась. Их грехи - это еще не грехи. Чепуха детская.
Я уже знал, что тот тип с золотыми «фиксами» во рту, который уже имеет 87 суток, сидит на гауптвахте от. страха. Он боится в море ходить и потому совершает проступки, чтобы отсиживаться от войны на гауптвахте. Он думает, как бы шкуру свою спасти. Но он, дурак, не ведает того, что есть срок жестокий - 100 суток гауптвахты, а потом - штрафной батальон на Рыбачьем, где ему от войны уже не отвертеться.
Ну ладно, черт с ним. Не ради него этот рассказ.
И вот через весь город веду я своих ребят, держа карабин под локтем. Мои подводники (в клешах) сразу романы завели с девицами.
- Мадам, - говорят, - позвольте, ведра понесем мы.
Несут они ведра в одной руке. А другой стараются за талию девушек обхватить.
Я, конечно, не собака сторожевая - я тоже хороший парень.
Солнце светит, черемуха цветет, птицы поют. Я иду с карабином - не как конвоир, а как товарищ. Карабин этот только так, «для прилику», как говорит моя бабушка Василиса Минаевна Каренина.
Зачем я ребятам мешать буду? Иду сзади, в чужие дела не путаясь.
Ведра звенят. Девушки смеются. Сейчас я вот о них подумал: стали они, наверное, ныне матерями, а может, уже и бабушками. Немало забот, немало тягостей.
А тогда были они молодые, крепкие, зубастые. Матросские фланелевки обтягивали их груди, а мои «губешники» с ведрами названивают посреди улицы и, что есть сил, «травят до жвака-галса», чтобы произвести на них впечатление. Давно это было. Состарились мы уже!
Все складывалось отлично. И в этой компании, которая шлепала под моим нестрогим конвоем, шествовал и тот человек, в возрасте, нацмен - казах или калмык. Не вдавался я в эти подробности. Нес он сразу два ведра, ибо он ни за кем не ухаживал.
Город остался позади. Мы вступали на окраину его - в «Шанхай-город», возникновение которого я позже описал в своем романе «Из тупика». Между городом и окраиной существовала тогда многолетняя свалка мусора и хлама. Из этой свалки образовалось громадное поле, покрытое буграми мусора. А в этих буграх - норы, словно кротовьи, и, помню, говорили, что в этих норах скрывались преступные элементы и дезертиры.
Мы уже подходили к столовой, и вдруг.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я до сих пор вздрагиваю. Прошло уже много лет, а я и сейчас волнуюсь, вспоминая этот случай. До сих пор в моих ушах явственно слышен этот звук. Звук брошенных на землю ведер.
Мой подконвойный нацмен бросил ведра на землю. И кинулся бежать. Прямо на свалку, в норы.
До сих пор не понимаю, на что он, дурак, надеялся.
Но с этого момента он становился дезертиром армии.
Все растерялись, и первым делом я - мальчишка.
- Стой! - крикнул.
Но он бежал дальше. Подводники советовали мне:
- Валька, стреляй его, суку.
Я понимал: убеги эта сволочь, и я - человек конченый.
- Стой! - орал я. - Вернись. в такую твою горошну!
- Валька, пали в него, иначе пропадешь.
Я и без советников знал: уйдет гад - и я пропал. Военный трибунал не посмотрит, что мне шестнадцать лет. Прокурор - это тебе не командир эсминца, которому я золотые часы, словно какашку, раздавил, и тем дело кончилось.
- Стой!
Никакого впечатления. Он продолжал бежать.
Может, он русского языка не знает?
А дальше - холмы, бугры. Он прыгал между ними и временами уже стал пропадать. Еще минута - и будет поздно.
Я скинул карабин с плеча. Стрелок я был отличный (не такой, как сейчас).
Жавкнул затвором - дослал патрон в ствол.
Вскинул оружие.
- Стой, зараза поганая! - крикнул ему напоследок.
Девки мои подконвойные обомлели. Но духа не теряли.
- Бей! - кричали мне, воодушевляя.
И вот в прорези прицела я сверхточно нащупал спину дезертира. Целил верно - между лопаток.
Такое меня зло тогда взяло. Сталинград уже был. Курская дуга была. Скоро мы будем в Берлине. А ты, паразит, бегаешь!
Вот она - цель, живой человек. Наверное, семьянин. Я перед ним мальчишка, сопляк. Но одно движение моего пальца - и тебя, папаня, не будет.
- Хана ему, - сказал я, помнится.
Не зная почему, но, посылая пулю, я вздернул карабин. Грохот. Пуля прошла над его головой. Дезертир остановился рывком, будто его захлестнули арканом. Остановился и, сгорбив плечи, поплелся назад.
Возвращается. Идет и боится. Ремня на нем нет. Гимнастерка ветром раздувается. «Чепчик» он свой с башки посеял, пока от меня спасался. Хотел я его прикладом тут опоясать, да. неудобно - в отцы он мне годится!
Приятель мой - Сашка с подплава - сказал:
- Сейчас я ему баню устрою. Только ты не впутывайся.
Я ждал. И все ждали.
Девицы кричали в сторону беглеца:
- Хороший конвоир попался, а ты ему жизнь портишь!
Как собака с поджатым хвостом, дезертир вернулся в строй. Тут Сашка как наварит ему. Только он очухался, как ему с другого бока навесили. И пошли трепать слева направо. Я делал вид, что меня это не касается. Потом меня подконвойные спросили:
- Закурить хочешь?
- Нет, - ответил я. - Батьке слово дал, что до двадцати лет курить не стану.
Идем дальше. Теперь все ведра, какие были, сгрузили на беглеца, его даже не видать из-под ведер было. Избитый, он покорно тащил этот звон на себе до самой столовой. Получили обед, как положено, и понесли полные ведра еды обратно - на гауптвахту. Ребята мои посерьезнели - перестали трепаться с девчатами. Я шел сзади них, держа карабин в руке, и думал, как отчитаться перед начальством за израсходованный патрон? Что я скажу?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сколько лет прошло с той поры! Помню, я был юнцом в бушлате. Задира. Мне было доверено оружие. Оружие вообще штука опасная. Ну угробил бы я его тогда, а. что толку?
Может, он отслужил свое, сколько положено. Получил благодарность от командования. Живет сейчас в кишлаке или улусе. Рядом с ним состарилась жена. И бегают внуки. Сушит он, паразит, сладкий кишмиш на крыше и возит его на продажу в Москву или Ленинград. Получает от государства пенсию. Всеми уважаем. Всеми почитаем. Звезды героя он, конечно, не имеет. Но уж медаль-то «За победу над Германией» он получил, как и я, по закону.
Так вот - прав я или не прав?
Ведь он живет сейчас и не знает того, что не вздерни я тогда карабин чуть кверху, - и ему бы крышка! Я очень меткий стрелок. Всадил бы ему пулю точно между лопатками. С разбегу он бы мордой хряснулся в гниль и мусор городской свалки. Так бы и сдох, зараза худая!
Рядом со мной стояли люди, которые прошли через ад, и они говорили мне:
- Бей. чего смотреть?
Но я не убил его.
Так прав я или не прав?
Валентин Саввич Пикуль
Трасса моей несбыточной мечты пролегает над крышей моего дома; по ночам я слышу, как набирают высоту самолеты, я провожаю взглядом красные вспышки фонарей Сикорского - такие романтичные! - и впервые в жизни пытаюсь рассказать о себе.
О себе не потому, что моя биография представляет какое-то исключение, нет, просто я хочу сказать о себе то, что могу знать только я сам, и никто другой. Благожелательные критики иногда пытались отлакировать мою литературную судьбу, сообщая читателям (как это сделал покойный профессор С. Б. Окунь), что «у Пикуля нет законченного образования - ни исторического, ни филологического». Между тем жизнь сложилась так, что я навсегда остался самоучкой, и виною тому - война! Война, давшая мне первый толчок к размышлениям над поступками людей; война, которой я без остатка посвятил свою юность, а день 9 мая 1945 года я считаю как бы днем получения диплома: самый трудный экзамен был сдан!
Недавно я глянул в каталог Публичной библиотеки и был удивлен, что в СССР четыре литератора с фамилией Пикуль: профессор-технолог, женщина-врач, ученый-изобретатель и я, прозаик. Самое странное в том, что все Пикули, какие существуют в нашей стране, ведут свое происхождение из украинского села Кагарлык (бывшее имение графов Браницких), в котором некогда осели потомки буйной гайдаматчины, побратимы-сечевики Ивана Гонты и Максима Железняка. Мой отец, крестьянский парень, начинал жизнь матросом на эсминцах тревожной Балтики, а закончил ее комиссаром батальона морской пехоты в руинах Сталинграда. Подробности его трагической гибели я узнал лишь семь лет назад.
По матери я из псковских крестьян; недавно умерла моя бабушка, Василиса Минаевна Каренина, память о которой я сберегу на всю жизнь, ибо именно от нее я перенял вкус к удивительным оборотам русского разговорного языка. Когда я пишу, что на вокзале ударил гонг, «вещая отбытие, суля разлучение», то эта фраза - результат наследия простонародной речи моей бабушки, псковской крестьянки.
Родился я в 1928 году за фабричной Московской заставой, в захолустье старых, еще петербургских окраин, а детство провел под опекою бабушки на Обводном канале, где все было так, как выглядит сейчас. Помню строительство Фрунзенского универмага, казавшегося тогда чудом архитектуры; помню горьковатый запах первого асфальта на Международном и мелодичные звонки первых троллейбусов. Детство прошло без игрушек - и сейчас я люблю бывать в детских магазинах, где с завистью, слишком запоздалой, любуюсь забавной их пестротой. Ну что ж! Наверное, недоиграл.
Я успел окончить лишь 5 классов, когда грянула война. Как и все ленинградские дети, дежурил на чердаках. Совал в бочки с водою брызжущие фосфором немецкие «зажигалки». Пережил «глад и хлад» блокады, по-детски еще не сознавая, что все виденное мною уже становилось историей. Выехав весною из осажденного города в Архангельск, я в июле 1942 года - как раз в день своего четырнадцатилетия! - бежал из дома, обуянный жаждой флотской романтики. Был переправлен морем на Соловки, где в звании юнги дал воинскую присягу и освоил специальность рулевого-сигнальщика. В возрасте 15 лет я начал воевать на Северном флоте - в составе экипажа Краснознаменного эскадренного миноносца «Грозный». До сих пор вижу, как в разгневанном океане, кувыркаясь в мыльной пене штормов, точно и решительно идут строем «пеленг» корабли нашего славного дивизиона: «Гремящий», «Грозный» и «Громкий».
А хорошо было! Качало тогда зверски, в кубриках гуляла мутная ледяная вода; потрескивали борта, над волнами плыл морозный туман; ежечасно громыхали взрывы глубинных бомб; вечно мокрый, усталый от качки и хронического недосыпа, я по 12 часов в сутки нес боевую вахту наравне со взрослыми. Правда, рулевым пробыл недолго - служил штурманским электриком (иначе говоря, аншютистом), о чем я уже писал в книге «Мальчики с бантиками». Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: да, это были самые красивые дни моей жизни!
В 16 лет я стал командиром боевого поста.
Помню и свой боевой номер: БП-2 БЧ-1.
Мне было 17, когда война завершилась нашей победой.
Наконец, в 18 лет меня уже демобилизовали.
Можно считать, что на этом биография и закончилась!
А когда я уходил с «Грозного», штурман эсминца Горбунов заключил мою боевую характеристику словами: «Юнга В. С. Пикуль способен на свершение НЕОБДУМАННЫХ ПОСТУПКОВ». Эта фраза каленым железом выжжена в моем сознании, тем более что штурман оказался пророком. Почти сразу же, шагнув с корабля на берег, я устремился в литературу - с такой неистовой страстью, будто там только одного меня и не хватало!
Вступая в литературу, я отметил это роковое событие тем, что запустил пресс-папье в голову секретаря редколлегии журнала «Звезда» - сразу же, как только «Звезда» осмелилась вступить со мной в договорные отношения. Из этого факта грамотный читатель и сам сделает вывод, что мой любимый штурман Горбунов великолепно разбирался в своих подчиненных, давая им самые точные характеристики.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как и большинство писателей, пришедших в литературу из сырых фронтовых траншей и со скользких палуб кораблей, я знал, что надо писать, но не всегда понимал, как надо писать.
Всегда считал себя в литературе человеком случайным, ибо ни учебой, ни воспитанием не был подготовлен к общению с деликатным пером. Просто мне после войны попалась в руки одна книга, автора которой я называть не стану. Книга о рискованной жизни лихих команд миноносцев Северного флота, но тягомотная и безнадежно-унылая. Я прочел ее и - возмутился:
«Если бы у нас на бригаде эсминцев воевали так, как здесь написано, так черта с два мы бы победили! Пусть я сдохну, но я напишу лучше. во всяком случае - честнее!»
В широченных клешах я предстал перед Юрием Германом.
- Валя, - оказал он мне, прочтя мою рукопись, - к сожалению, вы находитесь под вредным влиянием Бориса Пильняка.
Я тут же побежал в библиотеку: «Борис Пильняк. кто это такой? дайте почитать. «
Мне было девятнадцать лет, когда редакция журнала «Звезда» заключила со мною договор на издание романа «Курс на солнце» (смотри выше эпизод с пресс-папье). Слава Богу, этот роман света не увидел. Я написал второй роман - тоже полетел в корзину. Тогда я сел и, обозлясь на весь мир, накатал третий роман.
Тут я снимаю шляпу перед памятью покойной ленинградской писательницы Елены Катерли. Эта умная женщина в своем отзыве о моем третьем романе устроила мне такой хороший «раздолбай», что я долго не мог опомниться. Вывод Катерли был таков: «Валентин Пикуль не напечатал еще ни единой строчки, а его уже заранее расхвалили; на самом же деле ПИСАТЬ ОН СОВСЕМ НЕ УМЕЕТ.» Дело прошлое, но это был такой великолепный нокаут в челюсть, после которого судьба-рефери должна обязательно выкинуть на ринг мокрое полотенце!
Родственники считали меня вообще бездельником, который своей «писаниной» маскирует явное желание не работать, родной дядя Яша (не гайдамак, а из псковской династии Карениных) не раз уже говорил мне:
- Что ты тут сидишь, как дурак? Пойдем, я тебя на Лиговке в пивнуху буфетчиком определю. Парнишка ты с башкой, воевал чин-чином, три медали имеешь - и года не пройдет, как в директоры пивной выберешься. Чего ты тут мучаешься?
Жил я тогда на чердаке большого дома и сильно нуждался. Помню, провел всю ночь на промерзлой кухне, изучая рецензию Катерли, и мучительно соображал, спрашивая себя: «Как же быть? Писать дальше или. в пивную?»
Утром я сунул в печку все три романа, объединенные одной хорошей идеей, и сел писать четвертый. Прошел год, второй. Я сижу и честно пишу все по-новому. Пишу и вижу: черт побери, что-то уж больно многовато у меня получается - кирпич какой-то! На занятиях кружка молодых авторов ко мне подошел А. А. Хржановский - главный редактор ленинградского отделения издательства «Молодая гвардия».
- Валя, - сказал он мне простецки, - говорят, ты на своем чердаке скребешь что-то. Зайди-ка завтра. Поговорим.
Я принес ему разбухшую от усердия рукопись. Андрей Александрович листанул одну страницу, другую, третью. Почитал, хмыкнул. Сразу же что-то зачеркнул. Потом нажал кнопку звонка на столе. Явился секретарь редакции поэт Миша Бернович.
- Вот этого доходягу, - показал на меня редактор, - мы будем издавать, давайте сразу заключим с ним договор с выплатой ему аванса, а то он уже, кажется, основательно подзабыл, как выглядят денежные знаки достоинством в десять рублей.
Так появился на свет Божий роман «Океанский патруль», и я посвятил его памяти моих друзей - юнг, павших в боях с врагами за Родину. Хржановский же был и редактором этого романа - весьма оригинальным! Однажды, когда я написал что-то не так, как надо, он без лишних разговоров треснул меня в ухо. Я, развернувшись, отвечал ему примерно тем же приемом. Мы сцепились в жестокой борьбе за свет истины в храме искусства! Вокруг нас с грохотом летали столы и стулья, вихрем кружились по комнате страницы моего первого литературного детища. (Замечу, что мой протеже был Заслуженным мастером спорта СССР, а потому читатель может и сам догадаться, что моего авторского самолюбия редактор не пощадил.)
- Итак, на чем же мы остановились? - спросил он меня потом, прикладывая пятак к потухшему взору.
- Кажется, на этой вот фразе, - почтительно ответствовал я ему, ощупывая, кстати, сильно помятые ребра.
После такой интенсивной работы над словом мы полюбили друг друга! Андрей Александрович был замечательный человек, и я ему за многое благодарен. Он был не только редактором, но и наставником. Помню, как-то я зашел к нему в кабинет, а у него на столе учебник по парашютному делу. Зная, что прыгать с парашютом он не собирается, я наивно спросил:
- А зачем вам это?
- А затем, - отвечал он мне, - что тебе, братец, тоже не мешает изучить парашютное дело. Пишущему следует знать обо всем: о работе сердца, о токах Фуко и вивисекции, тайнах дипломатии и сортах пшеницы. Ты можешь похвастать знаниями?
- Нет, - скромно сознался я.
- А тогда не задавай идиотских вопросов.
Этот разговор я крепко запомнил и тогда же стал собирать библиотеку по всем отраслям Знаний Человечества - такую, которая могла бы дать немедленный ответ на любой мой вопрос. Сознаюсь, что после выхода в свет «Океанского патруля» я стал лишь автором одной книги, но писателем - увы! не сделался. Требовались еще долгие годы труда и постоянной учебы - ведь я самоучка, а потому мне надобно учиться ежедневно, что я и делаю на протяжении всей жизни. Это вошло в привычку. Как наркоман неспособен жить без дозы наркотика, так и я делаюсь размагниченным, если в какой-либо из дней не впрысну в себя хорошую дозу полезной и новой для меня информации.
Из старых писателей я сохранял давнюю прочную любовь к Герцену, Салтыкову-Щедрину и Глебу Успенскому, которых частенько перечитываю. Из советских романистов высоко ставлю Александра Малышкина, которого М. Горький назвал «совестью нашей литературы»: так писать, как написаны Малышкиным романы «Севастополь», «Люди из захолустья», - это для меня пока что недосягаемая мечта.
Очень большое влияние на меня как на литератора оказала (и продолжает оказывать) русская классическая живопись. Музеи научили многое понимать, а картины обострили мой глаз. Кстати уж сознаюсь, что никогда не был поклонником новейших тенденций в искусстве: все эти Кандинские, Шагалы, Ларионовы и Пикассо - для меня они пустой звук (в этом я остаюсь глубоко «консервативен»). Но зато не могу представить себе, как бы я писал свои исторические романы, не пережив множества восторгов над полотнами прошлого - от Антропова до Репина, от Рокотова до Борисова-Мусатова, от Левицкого до Сомова, от Тропинина до Кустодиева. Я умышленно остановился на живописи и еще раз подчеркиваю, что живопись взаимосвязана с литературой, а пишущему об истории просто немыслимо пройти мимо картин старой русской жизни.
Но впечатления походной юности еще не угасли во мне, и через многие мои романы, гудя турбинами, прошли эскадренные миноносцы. Разрубая крутую волну и отбрасывая клочья дыма из косо поставленных труб, эсминцы прошли, как живые герои, - гневные, залихватские, всесокрушающие. Кажется, их больше не строят - они отжили свой бравурный век.
Перефразируя слова Есенина, скажу о себе так:
Я последний поэт эсминцев.
И вот опять, будто унося на крыльях частицу моей судьбы, молодой крепкозубый пилот поднял в черное небо совершенную машину. Я не скрою, читатель, что охотно поменялся бы с ним местами: пусть он сядет за стол, а я, как в дни юности, снова возьмусь за штурвал.
Ладно. Продолжим. Об истории.
Ко мне обращен вопрос московского корреспондента: В ЧЕМ Я ВИЖУ ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ ИСТОРИЧЕСКОГО РОМАНИСТА В ПЛАНЕ ПОЛИТИЧЕСКОМ И ИДЕЙНО-ВОСПИТАТЕЛЬНОМ?
Мой ответ складывается так (цитирую дословно):
«Роль исторической романистики в развитии народа читающего, и много читающего, каким является наш народ, - колоссальна! Исторический роман обязан воспитывать читателя в духе осмысленного патриотизма, ибо нельзя быть патриотом сегодняшнего дня, не опираясь при этом на богатейшее наследие наших предков. Знание прошлого Отечества делает человека богаче духом, тверже характером и умнее разумом. История воспитывает в нем необходимое чувство национальной гордости! История требует от нас и уважения к себе, как и дедовские могилы, а культура народа всегда зависима от того, насколько народ ценит и знает свое прошлое. Сравнивая прошлое с настоящим (и делая выводы на будущее), читатель должен знать, что наше государство не имело блаженных времен, а жизнь русского народа всегда была сопряжена с преодолением неслыханных кризисов. Летом 1941 года мы выстояли еще и потому, что нам в удел достался дух наших предков, закаленных в прошлых испытаниях.»
Читатели меня иногда спрашивают: «Скажите, а как же от моря вы пришли к истории?»
Ответ на это дает опять-таки война, вернее, не сама война, а возникшее после войны желание узнать прошлое тех близарктических мест, которые пришлось отстаивать с оружием в руках.
От чисто любительского интереса к истории Русского Севера я закономерно перешел к изучению нашей общей истории.
С большой робостью я садился за свой первый исторический роман «Баязет». Тут я понял всю заманчивую сложность этого дела. Пишущий о современности не задумывается сажать своих героев за стол, поить их чаем и кормить бисквитами; он живет среди своих героев, и потому их привычки - это его привычки. Совсем иное дело в историческом романе! Сказать, что герои сели пить чай - это значит ничего не сказать о чаепитии. Ведь сразу возникает масса вопросов: был ли у них чайник? как заваривали чай? из чего пили? с сахаром или без сахара?.. Вот на таких исторических мелочах романист чаще всего и спотыкается.
Как бы то ни было, в самый разгар работы над «Баязетом» я женился. Накануне свадьбы Вера Панова, знавшая мою невесту как партнершу по преферансу, позвонила ей по телефону:
- Вероника, - встревоженно спросила она, - неужели это правда, что вы решили стать женою Валентина Пикуля?
Вероника созналась, что решилась на этот отчаянный шаг.
- Ну, тогда вы смелая женщина! - поздравила ее Панова.
«Смелая женщина» взяла на себя все жизненные заботы, чтобы я мог писать, ничем не отвлекаясь. Сейчас я уже не представляю, как бы я мог работать, если бы рядом со мною не было Вероники (и я ведь недаром посвятил ей свой двухтомник «Слово и дело», самый сложный роман, самый трудный). Странно, но мой «Баязет» попал на рецензирование именно Вере Пановой, и она дала о нем положительный отзыв. Знала бы Вера Федоровна, как много это для меня значило! Ведь я и сам понимал, что «Океанский патруль» - это лишь проба пера, а именно с «Баязета» я начинаюсь как исторический романист.
В работе над коротким романом «Париж на три часа» (о заговоре генерала Мале) я долго бился над первой фразой, пока не отыскал той, какая нужна: «Один император, два короля и три маршала с трудом отыскали себе для ночлега избу потеплее.»
Построение первой фразы и первого абзаца я считаю одним из главнейших моментов в писании книги, ибо первая фраза - это тот самый камертон, который задает тональность всей вещи. После «Парижа на три часа» я плотно засел за трилогию «На задворках великой империи»: два первых тома вышли в 1964 и 1966 годах, а третий том так и застрял в чернильнице.
Вслед за этим выпустил многоплановый роман «Из тупика», который посвятил памяти А. А. Хржановского - моего первого редактора и близкого друга, которого тогда уже не было в живых. Не знаю - почему так, но роман «Из тупика» до сих пор особенно близок моему сердцу. А в «Реквиеме каравану РQ-17» я как бы снова возвратился во дни юности, ибо грозная тема Великой Отечественной войны никогда не оставляет меня равнодушным.
Есть ли у меня план в работе? Да, есть.
Мне хотелось бы охватить своими романами время с 1725 до 1825 года от смерти Петра I до восстания декабристов. А из темной глуби XVII века, будто из мрачной пропасти, мне давно уже мерцают, загадочно и притягательно, глаза несчастной царевны Софьи; кажется, будет роман «Царь-баба». Хочется выстроить на полке героев романов, чтобы читатель, прочтя о них по порядку, сложил представление о главнейших событиях целого столетия русской истории. Но тут, безжалостно разрывая все мои планы, врывается тема революции, которая занимает меня издавна, и выпущенный мною роман «Моонзунд» - это лишь одна из моих книг об этом великом и тревожном времени.
Недавно с карандашом в руках я подсчитал, сколько мне нужно лет, чтобы воплотить в прозе все задуманное. Выяснилось, что для этого следует прожить еще не менее 76 лет.
А мне скоро исполнится уже 49 лет.
Вывод таков: до 125 лет помирать даже не думай!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Люблю именно роман как форму самовыражения.
Люблю роман со множеством героев и горячкой событий.
Ненавижу чахленькие книжечки, посвященные ковырянию автора в интимной психологии героев, удрученных жизнью.
Обожаю книги полновесные, как гранитные кирпичи.
Такие, где действия - как взрывы глубинных бомб! Роман - это не повесть, похожая на длинный рассказ. Когда пишешь роман, то словно во мраке ночи пробираешься через колдовское болото, прыгая с кочки на кочку, а они колеблются под тобою, и ты никогда точно не знаешь, где же конец этой таинственной и властной трясине.
Люблю, повторяю, именно роман, потому что каждый из них - это как ночной бой на встречных курсах, в котором опасность подстерегает тебя отовсюду, и до самого конца, пока не поставишь точку, словно завершающий выстрел, ты еще не уверен: кто победил?
Я победил роман? Или роман победил меня? Сколько раз в жизни я уже ставил эти последние точки, но всегда сомневался в своей победе.
С годами таких сомнений все больше и больше.
На этом и заканчивается анкета моей жизни! Считаю себя человеком очень счастливым на том основании, что ВСЕ МОИ МЕЧТЫ ОБЯЗАТЕЛЬНО СБЫВАЮТСЯ. Но сейчас я, кажется, подошел к тому крайнему барьеру, который мне уже не взять.
Дело в том, что я серьезно заболел. авиацией!
Давно вижу себя ведущим самолет в черном небе - возле самых звезд. Печально, но я и сам понимаю, что этой мечте уже никогда не дано осуществиться.
Ну что ж! Я остаюсь на земле, остро завидуя тем, кто сейчас пролетает надо мною. Пусть будет так. Винить тут некого. Время есть время, и ему надобно подчиниться. Но если бы я стал пилотом, я бы любил ночные полеты!
.Старт. Разбег. Взлет. Мимо качнуло огни аэродрома. Я убираю шасси, и оно с легким хлопанием прячется в фюзеляже.
Вздрагиванье штурвала привычно с юности. Впереди у меня целая ночь. Это будет самая волшебная ночь в моей жизни. Ночь и самолет. Самолет и я. Как мало надо для счастья человеку!
Валентин Саввич Пикуль
Народ! Случилось так что приболел, на больничный сел надолго. Решил воспользоваться ситуацией и наконец то спокойно почитать. Но, столкнулся с проблемой, скачать книги не получается, только ознакомительные фрагменты. Может у кого есть книги Валентина Пикуля и готовы поделиться электронной версией? Заранее очень признателен!
Мы постарались сделать каждый город, с которого начинается еженедельный заед в нашей новой игре, по-настоящему уникальным. Оценить можно на странице совместной игры Torero и Пикабу.
Реклама АО «Кордиант», ИНН 7601001509