"Встать в семь, умыться, прибраться, перекусить, привести себя в порядок, выйти из дома не позже восьми пятнадцати; автобус, метро с пересадкой, снова автобус, да еще пять минут ходьбы — девять часов ровно. Четыре часа работы плюс час перерыв плюс еще четыре часа — уже шесть вечера, день прошел; путь домой, не спеша, с магазинами — полтора-два часа; ужин, да уборка, да стирка, да с соседкой поболтать, да телик посмотреть — и, пожалуйста, половина двенадцатого, если не все двенадцать: день да ночь — сутки прочь.
Это — время.
Зарплата минус налоги, взносы в профсоюз, комсомол да «черную кассу» — на руки восемьдесят шесть рублей. Ничего, многие одиночки и меньше получают.
Отложим за квартиру, свет, газ, там — лампочка перегорела, здесь — кран потек: семь в месяц, как ни вертись. На работе — обед в столовке, да дорога тридцать копеек в день в оба конца, да складчина: то кто-то рождается, то кого-то повысили, то праздник, то девичник — двадцать три, проверено. Да каждый день дома завтрак и ужин, да восемь обедов в субботу с воскресеньями — в общем, тридцатка, а то и все тридцать три выложишь. И разное: десятку в город Пронск; кино или театр или торт себе для веселья; колготки или чулки (рвутся, проклятые, не поймешь, почему рвутся!) — еще пять, а то и семь, а всего расходов по этой статье не меньше двадцати. Если все сложить — восемьдесят рублей плюс-минус ерунда. И на всё-всё: на платье и белье, на пальто и сапожки, на перчатки и шапочку, на плащик и кофточку, на юбку и шарфик, на мыло, парикмахерскую, косметику, на концерт, на выставку или на электричку до природы доехать — на всё-всё без излишеств, без кусочка удовольствия откладывать удается пятерку в месяц. А мебель? А море? К нему же съездить ой как хочется, глазком одним поглядеть, как там отдыхают. А Ленинград и Суздаль? А меховой воротничок? А туфельки? А ресторан, в котором один раз в жизни была? И проигрыватель, пусть хоть трижды уцененный? А цветы самой себе, чтоб соседке Липатии Аркадьевне сказать: «Знакомый подарил…»?
Это — деньги.
Время — деньги: ни того нет, ни другого. Вертись в расчетах, прикидывай, можно ли второй стакан чая выпить или лучше так перебиться: у Людмилы Павловны скоро день рождения, на подарок скидываться придется, да и на девичник; так уж «самой» заведено, а она начальница. Значит, надо считать.
И Клава Сомова считала."
Эту повесть написал Борис Васильев, тот самый, который написал "Офицеры", "Завтра была война", "А зори здесь тихие". Как живёт девушка, которая работает не просто продавщицей, а сотрудником госслужбы. Живёт она в коммуналке, в комнате. И ей ещё почти повезло, в двух других комнатах живут две одинокие женщины, а не семьи скандальные.
Очень страшная повесть.
Ещё у Васильева есть повесть про пенсии и трудоустройство в Советском Союзе "Вы чье, старичье?" По ней даже фильм сняли.
Как доказать одним фото, что советские времена были удивительны? Да вот хотя бы этими первыми пятью — на выбор. Два человека, сделавшие человечество иным. И — как Гагарин смотрит на Шолохова! Первый человек в космосе, реальный любимец всей планеты — а понимал, с кем имеет дело: Шолохов - титан, глыба.
Станица Вешенская, Ростовская область.13-14 июня 1967 года
Михаил Александрович Шолохов был гостеприимным человеком - в Вёшенской побывало огромное количество знаменитых людей. А в 1967 году и Юрий Гагарин принял предложение главного редактора издательства "Молодой гвардии" поехать с группой молодых советских и зарубежных писателей в Вёшенскую.
Гагарин, заметно смущаясь, принимает Шолохова в "почетные космонавты"
К Михаилу Александровичу у Юры было какое-то особенно почтительное отношение. Сын не раз вспоминал ту или иную деталь поездки с молодыми писателями в Вёшенскую, реплики, оценки, замечания Шолохова. Сын любил приводить телеграмму Михаила Александровича от 13 апреля 1961 года: "Вот это да! И тут больше ничего не скажешь, немея от восхищения и гордости перед фантастическим успехом родной отечественной науки". Юра говорил, что Михаил Александрович в космическом полёте увидел главное - не мужество одного человека, а успех науки, огромного коллектива людей
- вспоминала Анна Тимофеевна, мама Юрия Алексеевича
Общение с писателями решили продолжить на берегу Дона, За руль своего автомобиля Михаил Александрович посадил Гагарина.
Остался и отзыв самого Юрия Алексеевича о писателе:
Встречи с Михаилом Александровичем произвели на меня неизгладимое впечатление Шолохов полон сердечности и дружелюбия. Он располагает к себе с первой же фразы. Создается такая атмосфера, что кажется, будто лично знаком с ним уже давно и он с давних пор знает твою жизнь. Слушать его - огромная радость. Мне приходилось бывать в разных странах, встречаться с разными людьми, в том числе с писателями, деятелями искусства. Должен заметить, что речь Михаила Александровича совершенно своеобразна, на редкость самобытна, образна, лаконична. Слова у него свои, шолоховские, я бы сказал, всегда свежие, будто никогда их до этого ты не слышал
На поляне на берегу Дона
Жить Гагарину оставалось совсем недолго. Шолохов очень о нём горевал – как о родном. А когда Шолохова через много лет попросили написать несколько слов о Гагарине, в просьбе отказал - в двух словах не получится.
24 мая 1905 года на хуторе Кружилин Донецкого округа Области Войска Донского (сейчас Шолоховский район Ростовской области) родился Михаил Александрович Шолохов
Во время Великой Отечественной Шолохов - военкор Совинформбюро, Комсомольской правды, Красной звезды
На церемонии вручения Нобелевской премии по литературе 1965 года
Народная память о Великой Отечественной не была бы столь глубокой, если бы мы не знали книг, фильмов, стихов и песен, оставленных прошедшими эту войну людьми.
Булат Окуджава
Они стали поэтами, писателями, актерами, поделившимися с нами тем, чего не услышать в громе официальных славословий, не найти в учебнике по истории или газетной передовице: личным опытом, рассказом о «войне с самого близкого расстояния». Многим из них было по 18 лет, а некоторым и того меньше, когда они попали на фронт. 9 мая исполняется 100 лет со дня рождения одного из таких юных солдат – Булата Окуджавы, а 10 мая – 100 лет со дня рождения поэтессы Юлии Друниной. Их поколение подарило нам правду о войне, за которую, как оказалось, тоже надо было сражаться.
«Ты не маленький»
Не сказать, чтобы, вернувшись с фронта, все эти молодые люди тут же бросились писать о пережитом. Бурлила новая, мирная жизнь, полная надежд, а им было всего по 20 с небольшим – письменный стол подождет. К тому же многим потребовалось время, чтобы осознать себя писателем, поэтом, режиссером.
Впрочем, первые важные стихи и песни сочинялись прямо на фронте. Но мог ли советский официоз – да и вообще кто угодно, кроме воевавшего человека – выдержать такую пронзительную правду, как в стихотворении, написанном в 1944 году 19-летним танкистом Ионом Дегеном:
Мой товарищ, в смертельной агонии Не зови понапрасну друзей. Дай-ка лучше согрею ладони я Над дымящейся кровью твоей. Ты не плачь, не стони, ты не маленький, Ты не ранен, ты просто убит. Дай на память сниму с тебя валенки. Нам еще наступать предстоит.
Деген, родом из Могилева-Подольского, что под Винницей, 16-летним школьником записался в истребительный батальон – так называли добровольческие отряды для ловли диверсантов в тылу. «Подростками мы постоянно пропадали на территории местного 21-го погранотряда. К 16 годам я уже мог стрелять из всех видов стрелкового оружия, включая пулемет ДП, хорошо ездил верхом, разбирался в гранатах», – вспоминал Деген.
Батальон был слишком близко к линии фронта, чтобы простаивать в тылу, и уже через несколько дней ребята попали в бой под Вапняркой. «Рядом погибали мои одноклассники. Для меня это было потрясением. Я с трудом сдерживал слезы, когда мы хоронили убитых товарищей. В начале августа наш взвод поджег гранатами и бутылками с КС [зажигательной жидкостью. – «Профиль»] два немецких танка», – говорил Деген. Командный состав таял, и скоро вчерашний школьник стал командиром взвода, из которого до мирного времени дожили лишь четыре человека; все стали инвалидами.
При выходе из окружения под Днепропетровском Дегена ранили. В госпитале поставили на ноги и демобилизовали: отважный комвзвода все еще был несовершеннолетним.
«Еще не настал час»
Но юношу было не удержать. Поработав недолго трактористом, в 1942 году он вернулся в строй, став разведчиком при 42-м отдельном дивизионе бронепоездов, воевавшем тогда на Кавказе, и после гибели командира Дегена «за грамотность» поставили руководить разведотрядом. Бои на Кавказе Деген вспоминал, как самые тяжелые. После очередного ранения (Иону наконец исполнилось 18) он смог поступить в танковое училище. Командир боевой машины, потом взвода, потом роты, Деген стал тем, кого называли танковыми асами: в бою он уничтожил больше полутора десятков немецких танков и самоходок, в том числе восемь «пантер». Несколько раз отважного танкиста собирались представить к званию Героя СССР, но в конце концов на запрос из военкомата в Киеве, где жил в то время ветеран, пришел ответ: «Поскольку И.Л. Деген и так уже награжден большим количеством наград, есть мнение не присваивать ему звание Героя».
Константин Симонов
После войны и четырех ранений признанный инвалидом молодой человек поступил в мединститут, впоследствии став крупным хирургом-ортопедом: «Видя благородный подвиг врачей, спасающих жизни раненых солдат, я решил тоже стать доктором».
Стихи Дегена, такие же смелые и бескомпромиссные, как он сам, вызвали оторопь: Константин Симонов назвал процитированные выше «Валенки» клеветой и воспеванием мародерства. Партийные бонзы не желали волновать население рассказами о тяжести войны. В этом смысле показательны слова драматурга Александра Кеплера, сказанные в конце 1950-х во время обсуждения на «Мосфильме» сценария «Человек не сдается» Ивана Стаднюка о первых днях после нападения немцев. «Еще не настал час, чтоб можно было, не травмируя народ, показывать ему картину о самых страшных днях начального периода войны».
Повесть о пережитом в плену – «Это мы, Господи!» лейтенанта Константина Воробьева – в 1946 году оказалась несвоевременной. Дважды бежавший из плена, присоединившийся впоследствии к партизанам Воробьев получил возможность публиковаться лишь 10 лет спустя, а ту повесть напечатали через 40 лет после окончания войны.
Доставалось даже Александру Твардовскому – его ставшую всенародно любимой поэму «Василий Теркин», первые главы которой появились в 1942 году, журили за пессимизм и недостаточно четко прописанную «руководящую роль партии».
Обложка первого издания поэмы Александра Твардовского «Василий Теркин. Книга про бойца»
Ветер с фронта
И все же к военным стихам советское руководство относилось снисходительнее, чем к прозе или кино. В 1948-м вышел первый сборник стихов Юлии Друниной «В солдатской шинели», за ним последовали другие: «Ветер с фронта», «Окопная звезда». Она писала о войне чаще, чем многие другие поэты-фронтовики. Ее первое военное стихотворение, сочиненное в 1943 году, стало одним из самых известных:
Я только раз видала рукопашный, Раз наяву. И тысячу – во сне. Кто говорит, что на войне не страшно, Тот ничего не знает о войне.
«Мы пришли на фронт прямо из детства», – говорила Друнина. Ее история – еще один пример невероятного упорства, решимости и смелости.
Книжная девочка, дочь учителя истории, юная поэтесса-мечтательница, в 16 лет Юлия прибавила себе год возраста и записалась в добровольческую санитарную дружину. Летом 1941-го работала на строительстве оборонительных сооружений под Можайском, в хаосе во время авианалета потеряла свой отряд и примкнула к отряду пехотинцев. Попала с ними в окружение, две недели выбиралась, оказалась одной из немногих выживших.
Поэтесса Юлия Друнина
Стремясь попасть на фронт, стала курсантом школы младших авиационных специалистов. Наконец в составе 218-й стрелковой дивизии очутилась на 2-м Белорусском фронте. Была ранена в шею осколком снаряда, застрявшим в нескольких миллиметрах от сонной артерии. Думая, что ранение легкое, продолжала помогать другим раненым, пока не потеряла сознание.
После госпиталя 19-летняя Друнина получила инвалидность, вернулась в Москву, но не усидела и снова отправилась на фронт, в 1038-й самоходный артиллерийский полк 3-го Прибалтийского фронта. В конце 1944 года ее тяжело контузило. Друнина была награждена орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу».
Поколение юных фронтовиков, о котором идет речь, дало таких известных поэтов, как Эдуард Асадов (после ранения в голову он на всю жизнь ослеп), пулеметчик, а позже разведчик Давид Самойлов, командир десантного отделения Константин Ваншенкин, военные корреспонденты Юрий Левитанский и Семен Гудзенко. Последний прошел войну, но скончался молодым от последствий ранений.
А кто-то из молодых поэтов погиб в бою, поэтому известности большой, увы, не получил. Среди таких – Борис Костров, Павел Коган, Николай Майоров.
Слово лейтенанта
В годы оттепели заговорили о феномене лейтенантской прозы: одно за другим появлялись произведения о войне, написанные вчерашними юными солдатами и молодыми офицерами. Это были искренние, порой болезненные рассказы и повести о войне – так называемая окопная правда.
Одним из первопроходцев этого направления мог бы стать упомянутый выше Константин Воробьев, но его не печатали. А вот капитану гвардии Виктору Некрасову повезло больше: в 1947-м за опубликованную годом раньше повесть «В окопах Сталинграда» он получил Сталинскую премию. Книга была почти автобиографична и понравилась вождю, хотя автор и не пошел на уговоры чиновников вставить специальную главу об «отце народов».
Казалось бы, за книгой Некрасова должны были последовать и другие честные и откровенные повести о войне, но ждать этого пришлось минимум 10 лет. Тому было несколько причин.
Во-первых, большинство авторов лейтенантской прозы были на полтора десятилетия моложе Некрасова. Им предстоял путь осознания себя литератором и совершенствования своего мастерства. Можно вспомнить пример писателя-ветерана из совсем другой страны – американца Курта Воннегута. Он возвращался с войны решительно настроенным как можно скорее написать книгу о пережитом, но обнаружил, что не в состоянии найти правильную интонацию и форму для нее. На эти поиски у него ушло целых 20 лет – «Бойня номер пять» появилась лишь в конце 1960-х.
У позднего расцвета лейтенантской прозы были и политические причины. Сталин хотел контролировать память о войне, как и все остальное. Слишком много жесткой правды оказалось бы на поверхности, если бы слово получили все участники сражений. Сталину это было не с руки, поскольку он начал вновь закручивать гайки в едва вкусившей свободы и надежд стране. Поток военных воспоминаний был остановлен, оставили только вычищенное и героически-монументальное. С 1948 года даже 9 мая стало в СССР обычным рабочим днем. Идеологически это объяснялось тем, что пришло время мирного строительства и трудовые ордена актуальнее боевых.
Конец тишины
И лишь с хрущевской оттепелью ситуация начала меняться: появились повести «Южнее правого удара» (1957) и «Пядь земли» (1959) Григория Бакланова, «Батальоны просят огня» (1957) Юрия Бондарева, «Журавлиный крик» (1961) Василя Быкова, «Убиты под Москвой» (1963) Константина Воробьева и другие произведения. Эти авторы были ровесниками, они родились в середине 1920-х.
Не сказать, чтобы их встретили с распростертыми объятиями: партийные цензоры ежились от «нелицеприятного реализма» (выражение Василя Быкова) текстов, где подвиг был негромким, а боль и страх – неретушированными. Повесть Бакланова «Июль 1941 года» (1964), где рассказывалось о том, как сталинские чистки почти уничтожили офицерский корпус Красной армии, вызвала отторжение у официоза и много лет замалчивалась.
Однако нападавшие на писателей критики не могли не стушевываться перед их военной биографией. Юрий Бондарев – командир минометного расчета, дважды награжденный медалью «За отвагу» за уничтожение танка, пушек, огневых точек противника. Бакланов – командир огневого взвода, участвовавший во взятии Будапешта и Вены, раненный в бою в Запорожье. В конце войны – начальник разведки артиллерийского дивизиона.
Открытие окопной правды произвело на советских людей столь сильное впечатление, что на этот раз полностью закрутить гайки не получилось. Лейтенантскую прозу начали экранизировать. В 1964 году фронтовик Владимир Басов снял «Тишину» по одноименной повести Юрия Бондарева, в начале 1970-х вышел фильм «Горячий снег» по другой книге писателя. В 1972-м Станислав Ростоцкий экранизировал «А зори здесь тихие» Бориса Васильева.
Честное кино
Одним из первых оттепельных фильмов о войне стала «Баллада о солдате» (1959) Григория Чухрая. В отличие от большинства наших героев, к началу боевых действий он был довольно опытным младшим сержантом, поскольку ему было 20 и он уже полтора года служил в Красной армии.
Режиссер Григорий Чухрай на съемках фильма «Чистое небо»
Радист по первой военной специальности, летом 1941-го Чухрай стал воздушным десантником. Воевал под Сталинградом, участвовал в операции «Днепровский десант», прошел всю Европу, был четырежды ранен. Помимо еще одного выдающегося военного фильма «Чистое небо» (1961) Чухрай оставил мемуары с говорящим названием «Моя война».
Большим событием своего времени стала картина «Живые и мертвые» (1964) по роману Константина Симонова, одна из первых попыток советского кинематографа показать военную жизнь во всей ее сложности. Главные роли в фильме сыграли актеры, знавшие о войне не понаслышке, – ушедший добровольцем в 17 лет Кирилл Лавров, командир взвода зенитчиков Анатолий Папанов, участвовавший в обороне Севастополя Лев Любецкий.
Кирилл Лавров и Анатолий Папанов на съемках кинофильма «Живые и мертвые»
Многие известные актеры и режиссеры воевали: Юрий Никулин, Иннокентий Смоктуновский, Михаил Пуговкин, Владимир Басов, Леонид Гайдай, Владимир Этуш, Петр Тодоровский.
Смоктуновский, дважды кавалер медали «За отвагу», попал на фронт в 18 лет и вскоре заслужил репутацию везунчика – он оставался целым там, где другие погибали. Например, когда выполнял приказ доставить документы в штаб, находившийся на острове посреди Днепра. Идти надо было вброд, и этот маршрут простреливался немцами, которые уже убили двух посыльных. Погиб и товарищ Иннокентия, а он, ко всеобщему удивлению, даже не был ранен. Участвовал в битве на Курской дуге, в освобождении европейских городов. Несмотря на личное везение, Смоктуновский не романтизировал солдатскую жизнь и свое отношение к тому, что ему довелось пережить, красноречиво выразил в названии второй части своих мемуаров «Быть»: «Ненавижу войну».
Посмертно при жизни
«Война прошла как сюрреалистическое видение, и стройно рассказать о ней нельзя. Виктор Некрасов писал о позиционной войне; я застал войну наступательную, поэтому описать коллектив или отдельные характеры нет возможности: люди умирали быстрее, чем ты узнавал их имена. Не люблю этих воспоминаний, но и на моем счету 16 убитых фашистов при очистке ходов сообщения... Я не убивал ножом или штыком; граната, автомат. Бой лицом к лицу», – вспоминал скульптор Эрнст Неизвестный.
Приписав себе возраст, 17-летний Эрнст попал в 1942-м в 1-е Туркестанское пулеметное военное училище, откуда в следующем году младшим лейтенантом десантных войск отправился на 4-й Украинский фронт. Был командиром стрелкового взвода, участвовал в боях 2-го, 3-го и 4-го Украинских фронтов, в штурме Будапешта. Незадолго до победы, в апреле 1945-го, был тяжело ранен, да так, что его сочли мертвым и наградили посмертно орденом Красного Знамени и медалью «За отвагу». Неизвестного спасло то, что санитары в госпитале, не церемонясь, бросили «покойника» на пол. От удара он застонал. Но документы уже ушли по инстанциям, и вскоре мать будущего скульптора получила похоронку. После того как «воскресшего» офицера поставили на ноги, он три года ходил на костылях, принимая морфий для утоления боли.
Эрнст Неизвестный на площади Свободы в Риге
Будучи человеком невероятной силы воли и мощи (достаточно посмотреть на его скульптуры), Неизвестный сумел отучить себя и от морфинизма, и от костылей и прожить долгую – 91 год – и насыщенную жизнь художника мирового масштаба.
«Я не понимаю, как люди, пережившие войну, могут стройно о ней писать», – говорил Неизвестный. Вместо слов он изъяснялся своими скульптурами, в частности, серией «Война – это...», над которой работал в 1950-х.
Он считал, что война стала «исходным опытом, который заставил меня по-новому взглянуть на искусство, в том числе и на скульптуру». «В войне (в особенности для тех, кто в ней участвовал) была очевидна некоторая хотя и античеловеческая, но становящаяся частью людей и заставляющая их убивать друг друга сила. Война – это чужеродный элемент в живом, ведущий его к смерти», – объяснял художник.
Не желавший писать о пережитом, Неизвестный сам стал героем стихотворения. Отталкиваясь от истории с посмертным награждением при жизни, Андрей Вознесенский написал:
Лейтенант Неизвестный Эрнст. На тысячи верст кругом равнину утюжит смерть огненным утюгом.
В атаку взвод не поднять, но сверху в радиосеть: «В атаку, – зовут – … твою мать!» И Эрнст отвечает: «Есть».
Но взводик твой землю ест. Он доблестно недвижим. Лейтенант Неизвестный Эрнст идет наступать один!
Подвиг школяров
Несколько самых известных в нашей стране военных песен сочинил Булат Окуджава. Среди них «А мы с тобой, брат, из пехоты (Бери шинель – пошли домой)» и «Нам нужна одна победа».
Как и многие его ровесники, 17-летний Булат рвался на фронт, но в военкомате он и такие же зеленые добровольцы услышали от капитана: «Чтобы я вас здесь больше не видел, ясно? Надо будет, сами вызовем. Всё. Бывайте здоровы, школяры». Последняя фраза потом превратилась в название самой известной фронтовой повести Окуджавы.
Из близких людей к началу войны рядом осталась только бабушка: отца, большого советского чиновника, и нескольких его братьев расстреляли в 1937-м, обвинив в троцкистском заговоре, мать через год отправили на 10 лет в Карлаг, тетку, жену грузинского поэта Тициана Табидзе, казнили в 1941-м. Юноша шел воевать не за Сталина, а за родину.
Дождавшись совершеннолетия, осенью 1942 года Булат оказался на Закавказском фронте, минометчиком в кавалерийском полку 5-го гвардейского Донского кавалерийского казачьего корпуса. В декабре был ранен под Моздоком, после госпиталя и до демобилизации в 1944-м служил сначала в 124-м стрелковом запасном полку в Батуми, а потом в 126-й гаубичной артиллерийской бригаде большой мощности Закавказского фронта, у границы с Ираном и Турцией.
Был на войне и соавтор Окуджавы композитор Исаак Шварц; вместе они написали такие известные песни, как «Ваше благородие госпожа Удача» из фильма «Белое солнце пустыни» или «Любовь и разлука» из картины «Нас венчали не в церкви». Молодой руководитель хора и оркестра, в 18 лет Шварц стал сапером, был ранен в 1942-м под Харьковом.
Голос из окопов
Свой военный опыт Окуджава описал в повести «Будь здоров, школяр», опубликованной в 1961 году в альманахе «Тарусские страницы» при большом содействии Константина Паустовского. Отдельной книгой повесть вышла только четверть века спустя.
Автор совсем не пытается представить себя бравым героем, наоборот, подчеркивает свою неуклюжесть и несоответствие армейским стандартам. Но сколько таких нескладных ребят отважно сражались в боях и отдали жизни за победу.
Как и многие фронтовики, Окуджава не воспевал и не приукрашивал войну. Он говорил:
«Я думаю, что прежде всего война была таким страшным, чудовищным событием в нашей жизни, что отзвук от нее идет, продолжает идти и распространяться на другие поколения, как круги по воде».
Конечно, личные свидетельства – самые трудные и неудобные, ведь они сильнее задевают душу, чем штампованная открытка или билборд с георгиевской ленточкой (а то и с немецким или американским танком, которые время от времени по неведению лепят в коллажи современные горе-дизайнеры). Они заставляют думать о том, что было, а не отмахиваться, маскируя этот жест под приветствие. Куда проще идти путем бравурных клише, созданных теми, кто никогда не нюхал пороха.
Голос этих личных свидетельств обычно звучит тише, его приглушают, заслоняют грохотом казенных фанфар. Но не будь его, кровь, пролитая на войне, давно бы воспринималась младшими поколениями лишь как краска на плакатах.
"Чиж", "Ёж" и "Трамвай" - лучшие журналы для взрослых. Потому что на сломе эпох. Для детей тоже, но список не полон. Ещё "Мурзилка", "Барвинок", "Пионер", "Костер", "Юный натуралист"...
Драматург Александр Афиногенов (1904–1941) — типичный и в то же время нетипичный классик раннесоветской литературы.
Пережив взлет и опалу, он каким-то чудом выжил во время Большого террора, активно ставился и издавался в послевоенное время, но и в наши дни не был забыт полностью, как большинство таких же как он литераторов-конформистов. О жизни и творчестве Афиногенова в честь его 120-летия рассказывает Юрий Куликов.
Свое стодвадцатилетие Александр Афиногенов встречает в неожиданно хорошей форме. Его памяти за последние годы были посвящены сразу несколько выставок в столичных музеях, вышла большая монография, основанная на его дневниках, а самое главное — пьесы Афиногенова все еще не сходят со сцен российских театров.
Разумеется, все это лишь жалкие крохи со стола тех двадцати — тридцати писателей, которые в коллективном сознании и составляют русскую литературу ХХ века, — Афиногенову в этом отношении бесконечно далеко, скажем, до Пастернака, с которым он в 1930-е каждый день переговаривался через забор дачи в Переделкине. Но его друзьям и коллегам, людям похожего происхождения, судьбы и взглядов — Владимиру Киршону, Льву Авербаху, Бруно Ясенскому, Алексею Селивановскому — не досталось и тех крох. Афиногенов единственный из них избежал тюрьмы, расстрела и, как кажется из 2024 года, забвения.
Причины столь счастливого посмертия совершенно не очевидны и требуют отдельного объяснения. Афиногенов — отнюдь не самая удобная фигура для раскрутки в эпоху всеобщего размежевания и поиска простых решений для проблем, у которых вообще нет решения. О нем почти невозможно говорить на том языке, который сейчас в ходу для описания советской эпохи, он не вписывается в готовые системы координат и расхожие представления о прошлом столетии. В самом деле, кем был Александр Афиногенов? Пролетарским писателем, как следует из его членства в Российской ассоциации этих самых писателей-пролетариев? Но позвольте, сын писателя и учительницы, он никогда не стоял у станка, да и вряд ли хоть один рабочий в стране победившего социализма мог похвастаться в 1931 году годовым заработком в 71 000 рублей. Роскошная машина, турне по Европе с женой-американкой, та же дача в ближнем Подмосковье — хорош стахановец!
Очередным лицемером, дорвавшимся до спецраспределителя? Но лицемеры не писали пьес под названием «Ложь» — уж во всяком случае, таких пьес, — и не слали их лично Сталину (несколько реплик из нее, каждой из которых хватило бы на пару лет лагерей, будут приведены ниже). Ошеломительный прижизненный успех Афиногенова у зрителя во многом был основан на готовности безостановочно прощупывать границы дозволенного и, естественно, иногда за них выходить.
Счастливо спасшейся невинной жертвой Большого террора? Для этого он, пожалуй, чересчур усердно травил Булгакова и Замятина, Олешу и Пильняка. Главный редактор советского журнала с солидно-лаконичным названием «Театр» был кем угодно, но только не ангелом. Талант и гонитель талантов, бонвиван и аскет, в затворе медитирующий над своей участью, автор комсомольских пьес и рьяный последователь Чехова, — Афиногенов бежит от любых ярлыков и приговоров.
Речь, повторимся, не о банальном хамелеонаже: противоречить самому себе и осознавать эти противоречия Афиногенову удавалось даже в предельной ситуации, когда врать уже некому и незачем. В апреле 1937-го еще недавно вхожий в Кремль драматург попадает в неслыханную опалу. За считаные дни он вместе с другими бывшими рапповцами лишается места в Союзе писателей и партии, квартиры в центре Москвы и всего круга общения. Десятки людей вокруг Афиногенова в эти месяцы арестованы, он сам ждет скорого визита чекистов. Прекрасно понимая, к чему все идет, он переезжает в загородный дом и погружается в то последнее, что у него не в силах отобрать власти, — собственную душу. Дневник Афиногенова 1937—1938 годов относится к числу самых поразительных документов эпохи — редко где встретишь столь трезвое понимание своего будущего в сочетании с настолько яркими верноподданическими чувствами. Не будем забрасывать читателя эффектными цитатами, тем более что текст этот сейчас известен и описан значительно лучше, чем даже в начале прошлого десятилетия. Вот лишь две, демонстрирующие такую диалектику души, что голова пошла бы кругом и у Толстого.
Первого июля, спустя три дня после ареста еще одного «переделкинца» Владимира Зазубрина, Афиногенов записывает:
«Из головы не идет Зазубрин. Он ведь собирался прочно сесть тут, вывел постройки, работал, как Робинзон, огораживая себя и по-кулацки собирая каждую щепку в лесу... Он рассчитывал надолго, до конца жизни, может быть, — и вот все сломалось, пришло, как смерть, — и, сидя в камере, теперь ему, наверное, все равно — и баня, и погреб, и цыплята».
Куда вроде бы яснее, но ровно тот же самый дневник использовал уже после войны для доказательства идеологической выдержанности автора театровед Александр Богуславский. Приведем слова драматурга вместе с комментариями филолога:
«Конец тридцатых годов был для Афиногенова периодом настойчивой работы над собой, переосмысления своего прошлого, поисков новых путей. <...> Кровная связь с родиной, советским строем, партией находила у Афиногенова высшее выражение в его беспредельной, глубочайшей любви к вождю партии и народа товарищу Сталину. <...> Вот Афиногенов вспоминает о своих встречах с товарищем Сталиным, о беседах с ним: «А его доброта, его неторопливый жест, его умение так слушать, что кажется, будто он сам за тебя хочет проделать твою же работу. Его радость по поводу хорошего — и прежде всего новых хороших людей. Его искреннее желание сделать так, чтобы людям было хорошо».
Невозможно представить, чтобы трогательный фрагмент об Отце народов писался только для показа следователю — пара сочувственных фраз о репрессированном прозаике на Лубянке все равно перевесили бы все славословия режиму. К счастью, в органах так и не прочли афиногеновские исповеди и вообще забыли о его существовании. В 1938-м писателя внезапно восстановили во всех организациях, подарив ему еще три года жизни, трагически оборвавшейся во время налета немцев на Москву в начале Великой Отечественной.
Не облегчают работу исследователя и сочинения Афиногенова. На первый взгляд все элементарно. 1927 год, драма «На переломе (В ряды)» о борьбе германских трудящихся; уже от одного названия берет тоска, а списком действующих лиц можно лечить бессонницу:
«Михельс Тильк — рабочий, социал-демократ. Август Галль — рабочий коммунист, депутат ландтага. Сильвер — председатель завкома, беспартийный. Карл — секретарь завкома, социал-демократ. Бартельс — вождь местных социал-демократов, редактор газеты. Ноблист — крупнейший капиталист округи».
Человек, видевший хоть один советский фильм «про заграницу», уже по этому перечню поймет, кто здесь хорош, кто плох и какова будет развязка. Или другой экземпляр: 1936-й, романтическая драма «Салют, Испания», само собой, о войне республиканцев с франкистами. Мигуэль, Гонзалес, Анита, Розита, Долорес сражаются, любят и (слишком) много говорят о будущем своей страны. Ничего не стоит назвать автора подобных опусов конъюнктурщиком, гнавшимся за дешевой актуальностью, но даже не в злободневности их главная беда — политическая пьеса обязана перекликаться с заголовками газет и может быть сколь угодно плоской, но ее должно быть хотя бы нескучно смотреть. Афиногенову слишком часто изменяет чувство меры: хорошо, пусть будет одна, пусть даже две пафосные речи в каждом акте — но должно же в них быть что-то еще! Глотком свежего воздуха на этом фоне выглядят эпизоды, где герои обмениваются рублеными и по-хамфри-богартовски несмешными фразами:
«Первый. С испанцами так с испанцами. Я воевал с китайцами — мне платила Япония. Я шпионил в Марокко — мне платили немцы. Теперь мне платит генерал Франко. Мне все равно.
Третий. Как тебя зовут, которому все равно?
Первый. Моя фамилия Иванов. Я русский.
Третий. Ты не русский — ты белый. У тебя нет родины.
Первый. У всех нас нет родины.
Второй. Зато есть жалованье. У других и этого нет».
Пожалуй, еще хуже состарилась самая известная вещь Афиногенова, идиллическая «Машенька». К деду в Москву после смерти отца приезжает 15-летняя внучка Маша. Деду-профессору давно не нужно ничего, кроме средневековых манускриптов, и к встрече с ближайшей родственницей он оказывается решительно не готов. Обоим предстоит долгий путь навстречу друг другу, но вокруг толпится армия необязательных и незапоминающихся персонажей, готовых им помочь. В финале Маша принимает нелегкое решение остаться со стариком, а не с внезапно объявившейся матерью; профессор выходит из своего футляра и пишет статью в «Комсомольскую правду» о воспитании молодого поколения. Написана пьеса лучше, чем можно подумать по нашему пересказу: есть в ней и точные слова о том, как надо уступать дорогу чужому счастью, и обаятельное описание новогодней толкотни — но все удачи едва видны из-под густого слоя фальши, которым покрыт каждый диалог, каждая мизансцена. Многочисленные голливудские поделки на аналогичный сюжет по крайней мере не напичканы до такой степени унылыми нравоучениями. История о постепенном взрастании в человеке человеческого заслуживает как минимум более остроумного и менее прямолинейного исполнения.
И тем не менее где-то между этими двумя полюсами — агиткой и мещанской мелодрамой — скрывается несколько настоящих афиногеновских шедевров. Стоило бы, наверное, пойти с козырей и сразу рассказать о «Лжи» и «Страхе», двух его самых очевидных достижениях, но сам метод Афиногенова-драматурга яснее виден в короткой и полностью забытой безделице «Далекое». Далекое из названия — богом забытая железнодорожная станция где-то в Забайкалье. Вот все ее обитатели: начальник-рохля, его жена, не вылезающая с ружьем из тайги, их дочь-пионерка да несколько работников, один другого несчастней. Путеец Лаврентий планирует бежать со станции от жены Глаши и сына Петьки, чтобы поучаствовать в великих стройках первых пятилеток. Радист Григорий влюблен в Глашу, но скорее проглотит язык, чем признается в своих чувствах. Наконец, по задворкам ходит, смущая умы честных советских граждан цитатами из Писания, бывший молоканин Влас. Посреди этой кунсткамеры внезапно останавливается на ремонт вагон важного военного Матвея Малько, следующего на лечение в Москву. Военный смертельно болен, но жена скрывает от него страшную правду. Меньше чем за сутки все конфликты, тщательно спрятанные в Далеком, выйдут наружу, и никто не останется прежним.
Афиногенов не без некоторого блеска решает здесь главную проблему соцреалистического театра: как увлекательно писать про общество, в котором у всех все замечательно? Будь на станции настоящие неполадки, партия давно бы их исправила. И Глаша, и Лаврентий, и начальник станции, и даже противный Влас — прекрасные люди, в совершенстве справляющиеся со своими обязанностями. Самым простым способом создать в 1935 году интригу в пьесе о Дальнем Востоке было бы ввести в действие японских шпионов, но Афиногенов вместо этого щедро раздает каждому герою по экзистенциальной проблеме, и образцовый советский разъезд оказывается местом не менее пугающим, чем чеховский вишневый сад или ибсеновские фьорды. Ключевую сцену хочется процитировать целиком — просто потому, что она здорово меняет представление о том, что можно было ставить в середине 1930-х на главных подмостках страны:
«Влас. Внемли голосу мудрого, Лавр. И ответь мне, к чему быть мудрым? Я пятнадцать лет дьяконствовал. Евангелие читал — премудрость! Потом впал в ересь, в сектанты ушел, восемь лет гонение от старого режима терпел, по земле скитался из конца в конец, сослан был. А потом, когда взяли власть безбожники, а бог стерпел, плюнул я ему в бороду и отрекся. Ото всего отрекся! Стрелочник — фик! Дураком хожу. Ни во что не верю. Ибо мудрец помрет наравне с глупцом! К чему ж тогда многокнижие? И суета?
Лаврентий. Лучше год человеком прожить, чем десять лет свиньей. Надо бороться за лучшую жизнь трудящихся.
Влас. В грядущие дни будут забыты и борьба и мудрость!
Лаврентий. Ленина не забудут.
Влас. Екклезиаста забыли. Забудут и Ленина.
Лаврентий. Дурак!
Влас. И так всегда! Но тем не менее опровергни мое неверие, как раньше ты бога опровергал!
Лаврентий. Тот, кто в наше дело не верит, тот классовый враг, а разговоры с врагом короткие.
Влас. Через дуло винтовки? Смертью пугаете? Но смерть — не перемещение ли материи из одной формы в другую, как учат материалисты? Был дьяконом, стану грибом-подосинником...
Лаврентий. Мухомором!
Влас. Пусть даже поганкой, но зачем же смертью пугать? А затем, что сами вы материи не ощущаете и смерти боитесь!
Матвей. Смерти мы не боимся, но умирать не хотим.
Влас. А древние христиане хотели! Выходили ко львам просветленные. Потому что верили в жизнь на небе, в другую жизнь».
Понятно, что коммунисты побеждают, а Влас на утро смиренно просит о пощаде. Но правда ли он выглядит в этом споре хуже? Так ли Афиногенов уверен в правоте классово близких персонажей? Судя по всему, ответов не было и у него самого.
Схожим образом — на соединении интересной конструктивной задачи и неразрешимой этической дилеммы — построены «Ложь» и «Страх». Главная героиня первой, бескомпромиссная ударница Нина, твердо решает никогда не врать. Безумное на 16-м году диктатуры пролетариата решение быстро приводит к тому, что девушка теряет друзей, мужа, положение на заводе, зато оказывается втянута в заговор правой оппозиции. Сегодня не меньше смелых реплик впечатляет попытка писателя ввести в пьесу, целиком построенную вокруг тайных договоренностей (и недоговоренностей!), персонажа, действующего по совершенно другой логике. Комедийно-сатирический сюжет оборачивается почти античного накала трагедией, гротескные, но поначалу обаятельные персонажи — чудовищами, которые произносят примерно следующее:
«Горчакова [главная антагонистка] (стремительно). Зачем?.. Зачем, вместо того чтобы подавлять в себе сомнения, наступать на горло колебаниям и раздумью, ты вытаскиваешь все это наружу? Зачем? Ты бередишь раны у тех, кто еще не излечился. Ты говоришь на запретные темы, и тебя слушают... слушают и молчат. Молчат, но думают! А когда человек думает молча... О-о-о! Кто может знать — о чем он думает!..
Нина. Пусть не молчат, пусть говорят правду!
Горчакова. Массы должны доверять нам, не спрашивая, правда это или нет.
Нина (схватила газету). А зачем тогда пишут „Правда“?
Горчакова. Это историческая традиция...»
«Страх» еще откровеннее — в момент кульминации очередной афиногеновский ученый-правдоруб ломает четвертую стену и обращается фактически в зрительный зал с, возможно, самой поразительной речью в истории советской драматургии:
«...Восемьдесят процентов всех обследованных живут под вечным страхом окрика или потери социальной опоры. Молочница боится конфискации коровы, крестьянин — насильственной коллективизации, советский работник — непрерывных чисток, партийный работник боится обвинений в уклоне, научный работник — обвинений в идеализме, а работник техники — обвинений во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха. Страх заставляет талантливых интеллигентов отрекаться от матерей, подделывать социальное происхождение, пролезать на высокие посты. Да-да, на высоком месте не так страшна опасность разоблачения. Страх ходит за человеком. Человек становится недоверчивым, замкнутым, недобросовестным, неряшливым и беспринципным...
Уничтожьте страх, уничтожьте все, что рождает страх, — и вы увидите, какой богатой творческой жизнью расцветет страна!»
Напомним, это сделано тем же человеком, что печатал и писал разгромные рецензии, отправлял тексты на правку лично генсеку и в 1937-м скучал по его теплому рукопожатию. Что мы вообще о нем знаем? Что можем о нем утверждать? Вера Инбер вспоминала, что тогда же, в сравнительно комфортабельном переделкинском заключении, он рисовал огромное генеалогическое древо эллинских божеств и перечитывал Еврипида с Софоклом — в его дневнике об этом нет ни слова. «Там, знаете, такой хаос. Как-то на это не обращают внимания. А я хочу внести ясность». О чем еще он умолчал? Не придется ли нам однажды снова его переоткрыть?
И именно своей неясностью и темнотой Афиногенов, как ни странно, может быть для нас сегодня важнее всего — не исключено, что здесь же корни того скромного всплеска интереса к его фигуре, который легко заметить вокруг. Не в биографии штука, и, увы, не в текстах, при всей их изобретательности и отчаянности, — а в том, что эпохи рифмуются и столкновение с Афиногеновым лишний раз напоминает нам, как мало мы по-настоящему знаем о том времени, как неточны и бесполезны все аналогии с современностью. И как безжалостно нас самих через сто лет будут заталкивать в схемы, пытаясь навести порядок в том хаосе, где мы оказались.