Озвучки серии "Лунная песня" часть5
Компания у костра развалилась из-за упавшего настроения и желания спать. Все договорились по очереди караулить лагерь, но кое-кто решил всё сделать по-своему
Компания у костра развалилась из-за упавшего настроения и желания спать. Все договорились по очереди караулить лагерь, но кое-кто решил всё сделать по-своему
Коля всех разыграл, за что ему прилетела порция недовольства. После ребята уселись у костра и начали петь песни, вот только закончилось всё это не слишком мирно.
Мощные кроны едва защищали от палящего полуденного солнца: даже в самом дремучем буреломе приходилось постоянно щуриться и закрывать лицо ладонью. А в лесу во всю мощь царствовало лето – стрекотали кузнечики в траве, шмыгали под кустами обнаглевшие жирные зайцы и бегали по деревьям белки, и повсюду жужжало неутомимое комарьё – Демьяну и Максимке даже пришлось надеть накомарники, чтоб спасаться от кровососов.
– А гэто белян-трава, – голосом школьного учителя рассказывал Демьян, показывая пацану пучок сорванной травки, – она табе и от морока спасёт, и от сглаза…
– Ну, а если мне, скажем, одноклассник чего дрянного сказал, то морок буде? – зевая, спросил Максимка, но при этом честно старался разглядеть и запомнить белян-траву: остролистый кустик в локоть росточком с пожухшим от жары цветком. Знаток тебе не Анна Демидовна из школы, может и ухо выкрутить, и подзатыльником проучить.
– Морока не будет, дурень, а сглаз может и быть. Если твой дноклассник от души пакость якую ляпнет — так можешь и на гвоздь наступить, и захворать… – перед глазами Максимки всплыла раскорячившаяся на потолке избы женская фигура; злобно сверкали в темноте зрачки одержимой бабы. – Коли ненависть есть, злоба настоящая – тогда и сглаз получится, а то и чего похлеще.
– А, ну да… – Максимка присмирел, задумался.
Из-за произошедшего с Аллочкой, председательской женой, всё Задорье вот уж неделю гудело, что твой улей.
Первым делом прибежал участковый. Поохав по-бабьи, вызвал из райцентра опергруппу. Те приехали аж часов через пять — когда трупы двух женщин уже сковало хваткой стылого «ригора мортиса». Пока тела выносили, знатка допрашивали, усадив на тот самый злополучный топчан, где провела последние свои дни Аллочка. Председатель же выл в сторонке, вгрызаясь зубами в испоганенные Аллочкиными выделениями простыни – его позже забрали приехавшие санитары. Знатока опрашивал оперативник, долго, упорно, записывая каждое слово в планшетку и косясь недоверчивым глазом. А тот всё спрашивал: «Нешто думаешь, брешу, а, повытчик?». Просидели до глубокой ночи — уже брезжил за полями рассвет. В конце концов с Демьяна Григорьевича Климова взяли подписку о невыезде. И то — по большому блату и личной просьбе участкового: мол, боевые заслуги, герой-партизан. Сам, поди, тоже понимал, чуть что — по больницам не наездишься. А так утащили бы в СИЗО в райцентре, и сидеть бы знатоку в темнике.
– Дядько Демьян, думаете, они на вас чаго грешат?
– Да мне откуль то ведать, Максимка? Няхай там пишут свои писульки, мне оно всё равно. Я что бачив, то сказав.
«Ага. Так они поверили!» – подумал тогда Максимка. Старуха прокляла дочь, а опосля убила и себя и ее. Даже в свои двенадцать лет Максимка понимал, что советским милиционерам в эпоху просвещенного атеизма такая отмазка что с гуся вода, а Демьян Рыгорычу вон, вроде как и побоку вся ситуация. Идёт себе, травинку жуёт.
Они шагали дальше по тропинке в лесу. Стежка была совсем старая и почти незаметная, заросшая – Максимка удивлялся, как знаток умудряется видеть лес будто насквозь, находить эти тысячи тропок, человечьих и звериных, гулять по ним, словно по городскому проспекту. Тут любой лесник заблудится.
– А это, глянь, вербена лимонная. У неё яких свойств нема, просто для чая добрая. Давай нарвём, я тебе сегодня вечером заварю… – знаток опустился на колени, сорвать растение.
– Дядько Демьян, а чего за Пекло такое?
Широкая спина знатока содрогнулась.
– А ты чегой-то спросил?
– Ну вы тогда с Сухощавым говорили, и этот, який у меня зубы забрал…
– Зубы твои в закладе, заберём, а ты про то больше не поминай, а то ишшо раз ухо выкручу! Понял, не? Или ишшо хошь?
– Понял, понял… – Максимка потёр до сих пор ноющее ухо. Пальцы у знатока сильные, так схватится — хоть извертись, не отцепишься.
Двинулись дальше по тропе. Лес начал редеть, вдали забрезжил выход на пашню. Демьян присел на завалившуюся сосну, запрокинул осточертевший накомарник, скрутил мастырку и закурил, пуская клубы душистого дыма из самосада. По дереву над головами вскарабкалась рыжая белка, сверкнула чёрными глазками. Пристально разглядывая мальчика, знаток вздохнул.
– Ну давай ещё пытай, чего хотел, дурынь бедовый. Не лютую больше, слушаю. Вучить табе надо, молодь.
Максимка задумался. Пока можно, надо спрашивать. А чего? В голове сотни вопросов, и все вроде бы важные.
– Дадько Демьян, а чегой-то за Навь такая, о которой вы всю дорогу кажете? И Явь?
– А, то просто совсем. Гляди, Явь это мы, наш мир. Ты, я. Вокруг погляди – то всё Явь. Всё, шо видимо.
– А Навь?
– А Навь – то, шо невидимо. Всем, кроме нас с тобой, а мы с тобою, хлопчик, Навь как раз и видим. Вот оно как вышло. Дышла тока нема.
Максимка ещё раз задумался. Знаток, решив, что вопросов больше нет, тщательно затушил окурок и сложил в карман, объяснил:
– Чтоб ничего не привязалось.
Подхватил трость, поднялся-потянулся и побрёл дальше. Максимка догнал его, спросил:
– Дядько Демьян, а мне тута в школе казали, что скоро люди на Луну полетят! Правда иль нет? И чего они там увидят, на Луне той?
Знаток встал, как вкопанный, пожёвывая травинку. Сплюнул её и сказал с удивлением:
– Как чего? Чертей!
Тут уже остановился Максимка:
– Як чертей? Откеда черти-то?
– Ну дык знамо… На Луне-то черти живут. Оно вроде как солнце ихнее — навье. На нашем солнце — анделы, на их — черти.
Максимка так и остался стоять, переваривая услышанное: оно, конечно, знаток ему раньше не брехал, но черти? На Луне? Вспомнилось, как к ним в клуб приезжали с телескопом, чтобы, значит, ребятня могла на звезды посмотреть. Видел Максимка и Луну: щербатая, чуть жёлтая, как сыр. И никаких чертей. Хотя, кто знает, может, они там в кратерах прячутся? Как всякие шишиги и кикиморы в канавах да под корнями. Что же тогда будет с космонавтами?
Максимка так зафантазировался, что потерял знатока из виду. Думал звать, да увидел просвет меж деревьями. Дёрнулся на свет и оказался на широкой, распаханной колёсами тракторов просеке. Демьян стоял у самого края и нервно ковырял тростью землю. За просекой виднелось широкое поле, засаженное бульбой. Там копошились люди – рановато для сбора и поздно для посадки. Люди и одеты были странно – все как один в униформе, в перчатках, не похожи на колхозников. С другой стороны поля, где дорога, в дрожащем мареве поблескивали борта чьих-то незнакомых автомобилей и новенький трактор «Беларусь».
– Это шо ишшо таке… – нахмурился Демьян и быстро зашагал между гряд посаженного картофеля. Максимка поспешил следом.
При взгляде на чужаков Максимка сразу понял – учёные! И явно городские, мож из самого Минска приехали. Есть пара знакомых колхозников, но остальные явно нездешние, человек десять. Безошибочно вычислив главного, Демьян уверенным шагом направился к нему.
Интеллигентного вида мужчина лет шестидесяти задумчиво разглядывал откопанные клубни картофеля, непрестанно поправляя очки на носу. Рядом стоял колхозник, собутыльник Свирида, дядько Богдан — и что-то долдонил учёному под ухо, а тот кивал и всё поправлял очки, будто боясь уронить с длинного носа.
– Добры дзень, – непривычно вежливо поздоровался Демьян. – Привет, Богдаша.
– Здрассте, – отозвался Богдан, глянув на знатока с той смесью скрытой неприязни и подобострастной опаски, которую Максимка уже привык замечать у многих в Задорье. – Чавой-та вы пожаловали?
– Да вот, гуляли, увидели… Думаем, шо это тут… Познакомишь?
– А, простите! – встрепенулся учёный и протянул знатоку руку. – Семен Григорьевич, агроном. Из НИИ Картофелеводства Самохвалова мы.
– Я тоже Рыгорыч, токмо Демьян. А по какому поводу гулянка?
– Это колдун местный, Семен Рыгорыч, – влез Богдан. – Знаток.
– А, колдун… – хохотнул городской агроном. – Колдунов нам только не хватало. Материализму учим! Коммунизм строим! А у вас тут колдуны разгуливают!
Демьян воткнул клюку в землю и бросил на колхозника быстрый тяжёлый взгляд. Тот едва не отшатнулся. Максимка вспомнил, как Богдаша со Свиридом, как разговятся,его на пару шпыняли для забавы.
– Не колдун я, Семен Рыгорыч. Так, натуралист-естествоиспытатель. Я, можно так казать, тоже своего рода агроном.
– Ну тогда, может, вы скажете, что у вас с урожаем происходит? – кивнул Семен Григорьевич себе под ноги.
Демьян присел на корточки, вытягал клубень. Максимка углядел через плечо горсть каких-то пожухших, мятых картофельных клубней, поблескивающих от белесой слизи. Демьян сдавил один пальцем, и тот развалился, что твоя каша.
– И так вся территория! – с досадой воскликнул агроном. – А причины непонятны! Ни паразитов найти не можем, ни в почве ничего – уже несколько бактериологических проб взяли. Где ни копни – всю бульбу этой гадостью разъело. Уже думали химпроизводство в Селяничах остановить...
– Ага-а… Ага, вот как… – пробормотал знаток, катая в пальцах комочки склизкого крахмала; понюхал, едва не лизнул. – Не полудница это… Не полевик, не луговик… А кто ты таков?
– Чего он там? – спросил агроном недоумённо. Мальчик пожал плечами, а Богдан оттянул Семена Григорьевича за рукав и что-то горячо зашептал тому на ухо.
Демьян поднялся на ноги, хорошенько отряхнул руки и вытер о штаны. Снял накомарник, сунул его за пояс и взялся крутить вторую за сегодня мастырку. Чертыхнулся, понюхав пальцы, и выкинул табак с бумагой вместе. Посмотрел на агронома с колхозником, отошедших в сторону, вопросительно глянул на Максимку, тот вновь пожал плечами.
– В общем, тут такое дело… – сказал вернувшийся Семен Григорьевич. – Вы меня, как бишь вас…
– Демьян Рыгорыч.
– Вы меня, Демьян Рыгорыч, извините, но шли бы вы своей, так сказать, дорожкой. Здесь важная работа идёт, а я как коммунист с попами, колдунами и прочими мракобесными элементами знаться не хочу.
– Да как вам угодно, товарищ, – Максимка явственно услыхал, как знаток скрипнул зубами, глянув в сторону болтливого колхозника. – Один вопрос можно?
– Не думаю. Идите.
– Да не будь ты як пляткар, ты ж дорослый мужик! Не слушай сплетни эти деревенские, я знахарь, травки завариваю, скотину врачую. Нешто я на ведьмака, шоль, похож? Скажи мне одно, агроном, и мы уйдём. Местность тут размывало подчас? Сель какая али шо?
Агроном вопросительно поглядел на Богдана. Тот сплюнул, ответил нехотя:
– Ну было дело, ручьем мабыць там края и подмыло. И шо?
– Да ништо. Бывай, агроном.
– Вам бы в медицинский! Профессию получили бы, людям помогали? – крикнул в спину Семен Григорьевич, на что Демьян пробурчал под нос что-то вроде «уж разбежался, токмо лапти зашнурую».
Они обогнули всё поле по кругу, миновали «Беларусь» с автомобилями (Максимка потрогал толстые шины трактора, за что получил по рукам от помрачневшего знатока) и подошли к ручью, действительно подъевшему своими растёкшимися водами краешек поля. Вместо пологого берега теперь над водой нависал земляной обрыв, похожий на гигантскую пасть. Тут знаток прополоскал измазанные чернозёмом сапоги, помыл руки и задумчиво поглядел в воду, отражающую чистое синее небо с парой плывущих облаков.
– Так, моладзь. Слухай ща и всё запоминай, понял?
– Уразумел, дядько, – отрешённо кивнул Максимка, разглядывая лес и текущую из него воду – словно кран прорвало. Всё вдруг стало каким-то зловещим, хушь и день на дворе. Вроде и бор такой же — стволы, веточки, листочки; солнышко светит, водица текёт — вяло так, будто бочка протекла; но отчего-то волоски у Максимки на шее стали дыбом. Спустя секунду до него дошло — тихо-то как! Не гудела вездесущая мошкара, не звенел комариный писк, молчали в ветвях птицы, и даже ручей тёк бесшумно — будто звук уходил в землю.
– Шо, почуяв, да? Так вот, слухай. Хотя... Я табе на бумажке запишу, всё шоб наизусть заучил, как Лукоморье, дуб зелёный. Ладно… В землю чёрную кинуто, до семи дней всё пахано, да семью днями взрощено, то колосинкой взошло, да сытостью пошло, иже кормлен тем плодом и колосом…
Знаток говорил ещё много и долго, певуче, как спявачка Лариска из Дома Культуры в райцентре. Некоторые слова он растягивал, а другие, наоборот – обрубал, будто балакал по-немецки. За всё время знаток не бросил ни взгляда в сторону чащи, всё смотрел в воду, рисуя на ней что-то концом трости и продолжая свой заговор. А Максимка глянул в лес и ахнул.
Зловещий до того, он стал теперь тёмным и дремучим, кроны деревьев набрякли тяжёлыми ветвями и надвинулись на растёкшийся ручей, отбрасывая хищные, крючковатые тени на лица. Меж стволами сосен и елей дохнуло холодом. Солнце потускнело, свет его стал не ярко-желтым, а белым — как лампа у стоматолога. Заныли зубы. Тут деревья раздвинулись, в чаще леса прорезалась узкая тропка, и Максимка увидал, как по ней медленно и будто бы даже боязливо спускается сухонький, поросший рыжей шерстью, уродец, похожий на обезьянку. Разве что морда у него была такая, что не дай Бог во сне привидится — точно кто голову человечью просолил и на солнце оставил, как воблу: запавшие глазки, потрескавшаяся кожа, мелкие зубки, торчащие из-под стянутых зноем губ. Максимка вздрогнул, но с места не двинулся – знал, что коли Демьян не велит – стой да жди. Обезьяноподобное существо подобралось к самому краю обрыва, вскрикнуло – совсем как зверёк – и извлекло из рыжей шевелюры какую-то жердь, стукнуло ей по земле. Демьян предупредительно взялся за клюку.
– У мине тоже, вишь, посох есць, знаток, – скрипнуло создание – вблизи маленькое, не больше ребенка. – Ща как дам!
– Давай-ка без шуток, палявик. Я к табе с добром.
– Ага, вы, люди, к нам тока с добром и ходите! Вона усё перерыли! – полевик махнул посохом в сторону виднеющихся вдалеке фигур агрономов.
Знаток хитро сощурился.
– Так а ты чегой-то в лесу забыл, а? Ты ж не леший какой.
– А я это… А я у лешего в гостях, зразумел, да?
– На кой ему такие гости сдались? Темнишь ты, полевой. Нашто брешешь-то? Излагай как есть, я с добром пришёл, говорю же, – и Демьян выложил из карманов табак, бумагу для самокруток, спички. – Слышь, хлопчик, есть чего в карманах?
Максимка высыпал на плоский большой камень свои богатства – игрушку-калейдоскоп из дома, карандаш, горсть семечек. Полевик навис над камнем; быстрым, юрким движением схватил игрушку и вернулся на свой насест на обрыве — точь-в-точь обезьянка из мультика, совсем даже не страшная. Поглядев в калейдоскоп, полевик крякнул от удовольствия:
– Эк диво якое… Лады, беру. И табак твой беру. Кажи, чаво хотел.
– Это ты мне говори, какого беса ты в лесу забыл.
– Та неуютно мине там…
– А чаго урожай бросил?
Полевик почесал в затылке, подняв сноп искр, поправил бороду и горестно рассмотрел подарки. Наконец решился сказать:
– Да там энтот… Немец.
– Якой немец? – глаза Демьяна тут же превратились в щелки, зубы сомкнулись.
– Ну немец. Пазабивац его тады, на войне. Там и ляжит.
– И шо? Их много где лежит, да не одни, а с компанией.
– Дык и я так бачив, не чапал он мине, спал себе и спал. Дрямал, не тревожил. А ща вона как, ручей разлился, немец проснуца. И давай буянить, фриц клятый. Всю бульбу псавац, трошки усе забирац, мине выгнал. Слышь, знаток, так ты может того, поможать мине чем? – воодушевился полевик, широко раскрыв такие же странные глаза с оранжевыми зрачками. – Не може я поле своё кинуц.
– Табак забирай, а игрушку вертай обратно хлопцу. Помогу, мабыць, чем смогу.
Полевик с неохотой протянул калейдоскоп обратно, но не удержался и глянул разок в окошко — аж припискнул от удовольствия. После такого принять игрушку обратно Максимка не смог.
– Забирай. Подарок!
Полевик недоверчиво взглянул сначала на Максимку, потом на калейдоскоп, после уставился на Демьяна; в усохших гнойничках глаз застыл вопрос — «Можно?» Знаток пожал плечами. Полевик было дёрнулся прочь, когда его догнал зычный окрик:
– Должен будешь! Зразумеешь? Не мне, а ему!
Существо кивнуло, а знаток посмотрел на Максимку как-то по-новому; мелькнуло в насмешливо-снисходительном взгляде что-то похожее на уважение.
***
– Неужто заложный? – пробормотал Демьян по дороге домой.
Максимка навострил уши.
– А заложный эт кто, дядько?
– Мертвец неупокоенный, – кратко ответил знаток.
Во дворе Максимка потрепал по холке Полкана — тот, попривыкнув к мальчику, стал ласковым как кутёнок. Вошли в дом. От стука двери суседко укатил за печку, но Максимка успел краем глаза заметить безрукую и безногую тень, круглую, что колобок. Он до сих пор, бывало, ночевал на груди у Максимки, но теперь ощущался не как гирька, а, скорее, как котёнок. Разве что глаза лучше резко не открывать, а то потом долго не уснешь.
Знаток расстелил кровать и Максимкино лежбище на печке, бросил:
– Ща спать, без споров. В полночь обратно идём. Попозжа всё скажу.
Максимка улёгся на печку, долго ворочался под храп Демьяна. Тот уснул сразу, стоило прислонить голову к подушке – партизанская привычка. Вертелся, слушал, как суседко катается по углам. Наконец, прикемарил. Ему вновь приснился тот же сон, что он теперь видел постоянно – нелегкая, но зато короткая судьба, кабаки и «малины», зоны и пересылки, а ещё блестящая заточка где-то далеко, в Магадане, которая втыкается ему в глотку. Течёт кровь, торчит наружу сизая трахея, которую он пытается зажать, недоумённо вращая глазами… Бай рассказал ему во сне много всякого. Так рассказал, что не забудешь.
– Максимка, вставай, – в избе было темно, Демьян тряс его за плечо. – Идти нам надо.
Мальчик, зевая, слез с печки. Демьян уже заварил чая на керосинке, соорудил пару бутербродов с кровяной колбасой — гостинец за возвращённую из лесу корову.Снаружи темень — хоть глаз выколи. Рассыпанное стекло Млечного Пути скрылось за взбухшими, будто шматы плесени, облаками.
– Польёт скоро… К утру, мабыць. В общем, слухай ща внимательно, – говорил Демьян, шамкая с полным ртом. – Мертвец заложный – не шутки. Я б табе брать не стал, но вучить надо, да и без помощи твоей никак. Если это мертвец и впрямь…
– Дядько, а шо за нябожчик такой, чем он от обычного мертвяка иль упыря отличается? – спросил, одевшись и делая глоток чая, ученик.
– Нечисть и нежить вся, даже коли не вполне разумна, себя осознаёт. Кто-то как звери, кто-то почти как люди – одних шугануть можливо, с кем и договориться полюбовно. Со всеми можно уговор свой иметь. Гэты же… Это зло, Максимка. Немыслящее, слепое. Не понимает оно, шо померло уже, вот и гадит. Опойца в землю зарытый засуху вызывает – воду из земли сосет. Самоубивец шептать будет, все деревья в округе виселицами станут. А насильник... Но, это рано табе пока. Все заложный вокруг себя поганит, потому как ни жив, ни мертв, а лежит в земле и злится, и с ума сходит. Чем дальше – тем хужее. А тем паче немец он, ненавидит он нас. Потому поле и портит, а потом, как в силу войдёт, припрётся сюда, в Задорье, или в соседний колхоз. В колодезь залезет, перетравит всех к чертовой матери. Или скотину давить начнет. А может и хату спалить — шибко немец это дело любил. Так шо надобно нам его упокоить зараз, покудова он ходить не начал.
Посидели молча, жуя бутерброды и прихлёбывая чай.
– Эх, думал, скончылись вороги на родной земле, а они, бач, як грибы пасля дождю. Сколько ж я их перебил… Ладно, збирай лопату.
– А на кой лопату?
– Откопать его треба.
Вооружившись шанцевым инструментом, они отправились в сторону осквернённого поля. Ночь тихая и безветренная, облака нависли над деревней, готовые обрушиться оглушающим потоком. Тишина была звенящая, натянутая как струна.
– В карманах есть что железное? – спросил Демьян.
– Неа…
– На, возьми, – знаток высыпал ему в жменю горсть болтов да гаек. – Запомни – всегда носи с собой железо. И соль. И ладанку трымай, на грудь повесь. Запомни — морочить будет, не дергайся. Слабый он покудова ишшо, только кошмарить и умеет. Надобно его до первых петухов продержать, не дать в могилу вернуться. Днем-то он силу и растеряет.
– А чего ж мы его сразу днем не выкопали? — удивился Максимка.
– Чтоб тот же агроном тебя потом особистам сдал, как вредителя? Наше ремесло, брат, оно такое, не всем знать надобно, что там да почему — ни пса не поймут, только бед наживёшь.
Рассовав по карманам болты в пригоршне соли и повесив на шею шнурочек с терпко пахнущей ладанкой, Максимка ощутил себя персонажем гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Спросил у Демьяна, читал ли тот, но знаток был слишком погружен в размышления.
Раскинувшееся за лесом поле казалось призрачным – перекопанные агрономами гряды вздыбились, как после немецкой бомбардировки, а чахлые кустики походили на несчастных, вкопанных по пояс привидений. Из лесу гулко ухала сова, и чаща казалась сплошной тёмной пустотой, сомкнувшей деревья так плотно, что там ни зги не видно. Дошли почти до самого ручья.
– Здесь палявик сказал копать…
– А как откопаем – шо потом?
– Перенесём вестимо. В овраг куда-нибудь, а лучше на перекрёсток, шоб дорогу не нашел. Домовину бы, конечно, для ирода соорудить, но придётся так…
Знаток поплевал на руки и взялся копать. Максимка помогал как мог — оттаскивал камни, рубил корни; крепкий Демьян за несколько минут ушёл в землю, что крот. Вот вроде в деревне на людях хромает, на клюку опирается, а в самом силы хушь отбавляй. И не такой уж он старый, со Свиридом одного возраста. Борода только всё портит, думал Максимка, заодно представляя, как было бы хорошо, будь Демьян его батькой.
Чернозём копать оказалось легко, но вскоре началась глинистая почва. Лопата увязала в ней, скользила, будто вырываясь из рук. Заметив это, знаток азартно крикнул:
– Копай-копай! Не хочет он, шоб мы евонную могилу ворошили. Копай, не спыняйся!
Максимка продолжил, чувствуя, как пот катится по спине, пропитывая рубаху. Руки уже болели, на ладонях наметились волдыри, да и лопата и впрямь будто взбесилась, рвалась из скользких пальцев. Но тут под штыком что-то показалось в лунном свете, ярко вспыхнуло серебром.
– Дядько!..
– Шо таке? О! Здесь он, да! – Демьян присел на корточки в яме, разглядывая находку.
А это была фляжка, круглая и красивая, только чуть ржавая и потемневшая от времени. Когда Демьян счистил с неё землю, Максимка увидел выбитую сбоку свастику и надпись: Gott mit uns.
Демьян при виде добычи грязно выругался, Максимка аж рот раскрыл — даже от Свирида он таких слов не слыхал.
Тут же со стороны леса донёсся странный рокот. Максимка навострил уши и выбрался из раскопанной ямы, оглядел тёмную чащу.
– Што там? – без интереса спросил Демьян, вертя в руках фляжку покойника.
– Да будто слышал что-то… Никак, гром. О, опять!
По сумрачному полю вновь разнёсся этот звук. Максимке он наполнил некую мелодию, пока нескладную и тихую, но всё нарастающую. Ему показалось, что в мелодии он может различить человеческие голоса, говорящие на непонятном языке. Хотя не, почему непонятном? Он же учит в школе немецкий. Вот «солдаты», вот «шагают»… То ли Анна Демидовна хорошо учила, то ли были у него способности к языкам, но Максимка быстро понял, что это такое раздается из леса: немецкий военный марш. Гулкий, ритмичный и жуткий до оторопи, он набирал силу на припеве:
— Ли-и-иза-Ли-и-иза...
Демьян вылез наружу, отряхивая руки. С ненавистью поглядел в ту сторону, откуда доносилась музыка.
– Чартаушына…
Марш набирал силу быстро, стал такой громким, что его, поди, было слышно и в деревне. Деревья на опушке зашевелились, там промелькнули блики фонарей, и явственно залаяла овчарка. Почему-то Максимка был уверен, что это именно овчарка. Раздался рёв мотоциклетных моторов, чьи-то отрывистые грубые окрики. Демьян пригнулся, уставившись туда широко раскрытыми, не верящими глазами.
– Да не можа быть такого…
– Дядько, чего это там?
– Немцы! Опять немцы! – заорал Демьян и схватил Максимку за шиворот, потащил за собой. – Беги, дурынь малолетний! Война началась!
***
Продолжение следует.
Авторы - Сергей Тарасов, Герман Шендеров
Такую задачу поставил Little.Bit пикабушникам. И на его призыв откликнулись PILOTMISHA, MorGott и Lei Radna. Поэтому теперь вы знаете, как сделать игру, скрафтить косплей, написать историю и посадить самолет. А если еще не знаете, то смотрите и учитесь.
— Проснись, дядько! Проснись, дядько Демьян, скорее!
Знаток открыл глаза — темень, хоть глаз коли. По небу широкой полосой рассыпался сахар созвездий.
— Вон там, гляди! — шептал мальчонка. Сощурившись, Демьян еле-еле выцепил взглядом фигуру, бредущую по дороге — ровно к хате Сухощавого. И сердце пропустило удар-другой: голова фигуры вздымалась высоко над крышей домишки, а бледная луна озаряла голову верзилы, будто нимб.
— Ховайся в сено, быстро! — прошипел знаток.
Что за дрянь приковыляла посередь ночи к дому старого колдуна, он не знал, но в каждом движении тощих долговязых конечностей, в дерганых и неловких шагах, в странном ритмичном шорохе — будто мешок гальки трясли, Демьян узнавал — не человек это и не навий даже, — Вось связался, старый хер…
А фигура дошла до калитки, переложила ношу из руки в руку — у него и правда был с собою мешок — и настойчиво стукнула в дверь. Раз-другой. Та отворилась, да с такой прытью, что, пожалуй, произошло это без участия хозяина дома. Пригнувшись почти в половину роста, ночной гость вошел в хату, и из окошек послышались жалобные стариковские мольбы:
— Не треба, не треба! Не губи! Да будь ты человеком! Отдам я тебе все, отдам, дай ты срок…
— Сиди здесь тихо! — пригрозил знаток Максимке, а сам перехватил клюку покрепче да двинулся к хате киловяза. Застыл у калитки — шляпки гвоздей все еще угрожающе блестели.
— Чур меня-чур меня-чур. Во имя Отца, Сына и Святого Духа, — прошептал Демьян, перекрестился. Добавил на всякий случай, — За Родину, за Сталина.
И, зажмурившись, шагнул через порог. Выдохнул. Кажется, ничего не произошло. Вдруг в конуре вспыхнули два злобных огонька. По двору разлилось, будто разогретое масло, утробное рычание.
— А ну-ка цыц! — наудачу бросил Демьян, и тварь в конуре действительно затихла. Погасли злобные огоньки. Знаток шагнул в приоткрытую дверь и замер на пороге, завороженный зрелищем.
На скамье сидел полураздетый, в саване — старик. Над ним, склонившись в три погибели — будь то человек, сломал бы хребет — нависал ночной гость. В длиннопалой руке он сжимал клещи, и теми ворошил в окровавленной пасти Сухощавого. Раздался омерзительный, скребущий по самым нервам хруст, и верзила облегченно выдрал клещи из стариковского рта. Повертев в руках желтый, с обломанными корнями, зуб, долговязая тварь бросила его со стуком в раскрытый мешок, где лежало не меньше пуда таких же, желтых и обломанных зубов.
Увидев Демьяна, Сухощавый замычал, и верзила тотчас же повернулся в его сторону. Не в первый раз знаток смотрел в лицо твари, пришедшей из таких глубин, что и словами не выскажешь, однако дрожь сама вцепилась в позвоночник, тряханула как кутенка. Демьян волевым усилием взял себя в руки, не отвел взгляда от жуткой образины: пасть твари будто выворачивалась наружу и разрасталась как плесень во все лицо. Круглый рот пиявки был выворочен наружу, отчего щеки, подбородок, переносицу покрывали скопления крупных человеческих зубов — клыки и моляры вперемешку. Из-под широких надбровных дух, также покрытых зубами, белели блеклые безразличные глазища.
— Ну приве-е-ет, знаток, — протянуло трубно существо — и где звук только умещается? Не в впалой же, с торчащими ребрами груди, — Нешто за товарища долг отдать решил? Своих не хватает?
Сухощавый воспользовался передышкой между пытками — сплюнул кровь на дощатый пол, промычал что-то. Демьян старался не терять лица:
— А что, много задолжал товарищ?
— Да мелочь. Не много, не мало, а все оставшиеся зубья.
— Прям таки все? — удивился знаток, лихорадочно соображая, что можно предпринять. Он бы и на русалку так вот без подготовки с голыми руками не сунулся, а уж на эту тварь… — Чем же он жевать будет?
— Тю, не больно-то ты знаток! Коли у киловяза зубья кончились, то ему жевать и незачем — ждут его уже. Все замученные да спорченные, все обманутые да хворями сморенные — все ждут, почет да уважение воздать, как говорится. Вот я сейчас оставшиеся-то зубья приберу и…
— Я оыам! — силился что-то сказать старый колдун, отпихивая ногами экзекутора — тот уже щелкал клещами над левым нижним клыком.
— Отдашь-отдашь. Вот щас и отдашь! — крякнул верзила. С хрустом вцепился ржавыми клещами в зуб, потянул.
— Погоди! — воскликнул Демьян, — Можа я за него поручуся?
— Ты уж поручился. Со своими долгами сперва расплатись. Фроська-то тебе приветы передавала. Скоренько свидишься.
Перед глазами знатка встала заполненная дымом баня, под руками, казалось, вновь извивается разгоряченное тело, и дышит смрадом, и душу рвет крючьями — на зуб пробует.
— Дяденька! — раздалось из окошка. Над подоконником выросла любопытная Максимкина морда.
— А ну пшел отседа! — рыкнул Демьян. Не хватало еще пацана втянуть. Но тот не внял словам наставника. Тварь заинтересованно обернулась, не разжимая клещей.
— Дяденька! Вам зубья потребны?
— Ну… допустим, потребны. А что, свои предлагаешь? — ощерилось создание.
— Так точно. Предлагаю.
— Не смей, дурак! — рычал знаток, но зубодер уже оторвался от Сухощавого, всей своей длинной ломкой фигурой перетек к окну.
— А ты знаешь, зачем нам зубы? — уродливая образина каким-то непостижимым образом растянулась в жуткой, самоповторяющейся ухмылке. — Мы те зубья в батоги да плети вкручиваем, а теми батогами и плетьми колдунов хлещем, что душу свою не уберегли. Свои-то зубы больней всего калечат.
— Души нема. Ее попы выдумали! Мне так в школе говорили…
— Беги, малохольный, беги, кому говорю!
Демьян было рванул наперерез к окошку, но тулово твари извернулось, выросло между знатком и Максимкой стеной — не пройдешь.
— Души, значит, нет… — ухмылка зубодера растянулась, дошла почти до самого затылка. — Что ж, и с тобой дела вести можно. Открывай-ка рот…
— Зачем? Зубы-то вось они…
Что-то со стуком посыпалось на подоконник.
— Вось, забирайте. Мне от них толку нема…
Демьян перегнулся через торс — мягкий, склизкий, будто подгнившее мясо — взглянул на то, что высыпал Максимка. На замызганном платочке лежали мелкие белые жемчужинки. «Молочные» — догадался знаток.
— Подойдет, нет?
— Подойде-е-ет, — прошелестела тварь, слизывая зубы длинным, похожим на кишку языком. — Знай теперь, Максимка, и на тебя теперь в аду есть твоя личная плеть.
— А это уж мы поглядим, да, дядько Демьян?
— Ага, — ошарашенно выдохнул знаток. Сухощавый тоже глядел во все глаза, даже рот забыл закрыть. А верзила стал растворяться в воздухе, превращаться в черную дымку, которая тонкой струйкой вытекала в окно. Демьян был готов поклясться, что заметил в курящемся дыму несколько белых точек. Зубодер испарился.
— Ну-ка, залезай… — Демьян подал руку Максимке.
— Игыа! Тьфу! Игла! Иглу достань з подоконника! — крикнул хозяин.
Демьян осторожно вытянул загнутую ржавую цыганскую иглу с хищно блестящим острием. Та гнулась в разные стороны, все норовила прошить пальцы. Ухватив Максимку за ворот, знаток с легкостью втянул мальчишку в хату. Поставил перед собой, оглядел, спросил:
— Жив?
Тот кивнул, а через секунду получил такую оплеуху, что у Демьяна самого аж в ушах зазвенело.
— Дядько, за что?
— За дело! Ты, собака, куда полез? А ежели он бы тебя с собой забрал? Ты крещеный, нет?
— Ай, дядько, перестань!
— Крещеный, спрашиваю?
— Нет, дядько… Ай, больно!
— А ежели он бы тебя, некрещеного, самого в тот мешок посадил, а?
— Ухо, дядько, ухо…
— Хорош! — рявкнул Сухощавый. Пальцы Демьяна, выкручивавшие уже синее Максимкино ухо ощутили укол, разжались. — Чего его таперича поучать?
— Еще раз…
— Да хорош, говорю, мальчонку кошмарить! — хозяин дома, наконец, поднялся с лавки, выпрямился. Выглядел он, прямо сказать, не ахти — казалось, будто кожу сняли с какого-то другого старика — повыше и побольше — а потом натянули на плюгавый, горбящийся скелет, и так получился Сухощавый. Темные, недобрые глаза сидели глубоко в черепе; один бешено, безбожно косил. — Чай, ему до Пекла далеко, выдюжит еще как-нибудь…
— Ага, ты-то выдюжил, — ворчал Демьян, — Ты пошто Пеклу в долги влез? Хоть дельное чего?
— Дельное. Мазь он мне от радикулита носит. Вишь, разогнуться не могу…
— Нашел, зачем бесов гонять…
— С мое скрюченный походишь — ты с ними хушь в постелю ляжешь. Хотя, ты вроде и…
— Ладно-ладно, — спешно перебил его Демьян, — не до твоих болячек. Мы по делу.
— По делу? А шо, в дупу дорогу не нашли? — крякнул Сухощавый, — Ладно уж, коли выручили — выкладывайте, чего у вас там.
— Кружку не потерял? — рыкнул знаток на Максимку. Тот спешно достал тару с червячком. Червячок неистово извивался и непрестанно матерился на своем червячьем языке, — Ну что, узнаешь? Твоя работа?
Сухощавый принял кружку, склонился над ней; вывернул голову, чтоб взглянуть на червячка косящим своим глазом.
— Могучая гадость. Не абы как портили, со злобой, с ненавистью. Заморить хотели. Ни, я такого уж давно не вязал. Я что — корову спортить, или там чтоб до ветру постоянно хотелось, а это… Тут смертию пахнет.
— Снять сможешь?
Сухощавый пригляделся. Достал червячка, лизнул. Скривился.
— Ни, такое не сдюжу. Уж больно крепкая хворь. Такая и меня прикончит, и от носителя не отцепится. Не возьмусь. Тут уж тот снимать должон, кто портил.
— А вызнать, кто портил, можешь?
— Ну, Демьяшка, кабы не мальчонка — послал бы тебя… Эх, была-не была.
Сухощавый выудил мозолистыми пальцами червячка, зажмурился и… закинул его в рот. Старика скрючило, он осел на пол. Под бледной кожей явственно перекатывалось что-то большое, черное. Максимка дернулся, запричитал:
— Дедушка-дедушка, что с вами?
— Воды ему лучше набери — вон, в ведерке.
Максимка вернулся с кружкой холодной до ломоты в зубах водицы, а Сухощавого уже выворачивало на доски. Изо рта лилась серая, как сигаретный пепел, слизь. Оказываясь на полу, она не растекалась, а рассыпалась и проваливалась прямо насквозь — куда-то под землю. Проблевавшись, старик вцепился в кружку и принялся пить жадными глотками. Осушив кружку, припал к ведру и еще добрые минуты три голодно лакал, пока воды не осталось на самом дне. Отвалившись от жестяного бортика, киловяз уселся прямо на пол, помотал головой. Проблеял хрипло:
— Крепкая хвороба. Крепкая. С кровью. С ненавистью. Это вам не понос недельный. Не снять тебе это, Демьян, никак. Скажи, хай гроб готовят. Не спасти…
— Да як жеж не спасти? Что ж там такое-то?
— Самое сильное проклятие из всех, какие есть, — горько ответил Сухощавый. — Крепче ненависти не бывает, потому что из любви выросла. Не простое это проклятие, Демьяшка, а материнское…
— Вот тебе и урок номер раз...
Брови знатка сами собой сошлись над переносицей.
***
На обратном пути Демьян все больше помалкивал, чесал русую бороду, глубокомысленно хмыкал. Понемногу рассветало. Мелкая нечисть, вдоволь набегавшись и накуражившись, искала убежища в норах, под кустами и на крышах хат.
— Видали-видали, дядько Демьян? Эк драпанула! — попискивал восторженно мальчонка, провожая взглядом тощую одичавшую шишигу. А следом принимался шумно зевать после бессонной ночи.
— Угу… — только и мычал тот в ответ, погруженный в мысли.
Максимка смекнул что-то, спросил осторожно:
— А что, материнское проклятие — это совсем дрянно? Выходит, баба Нюра — ведьма? А сама все молилась да с иконами…
— В том-то и дело, что ниякая не ведьма, — ответил Демьян и принялся, скорее не объяснять, а рассуждать вслух, — Оно ж как обычно? Коли кто спортил — отшептал, отмолил да забыли. А если киловяз нашелся — то и ему на орехи достанется. Другое дело, кады оно родовое — тут уж весь род чистить надо, до самых до могил; все, что разложиться не успело. Но и это понятно. А вот с кровными порчами… с ними тяжче всего.
— Почему?
— Да потому. Нюрка-то никакая не ведьма — ее нос к носу хоть с самим Чернобогом поставь, все равно ничего не убачит, потому что обыкновенная она, як веник березовый. Но даже обыкновенный человек иногда так может взненавидеть, что там, — знаток со значением ткнул тростью в землю; та ответила столбиком пыли, — почуют. И помогут. Они вообще, знаешь ли — надо не надо — помогать любят. Да только спросят потом — мало не покажется. И вот такую порчу никому нипочем не снять, покуда тот, кто портил, сам не одумается.
— Так нам нужно же всего лишь бабу Нюру уговорить! Она ж это точно случайно, не со зла, да, дядько Демьян?
— Хотел бы я верить. Хотел бы.
***
Председатель встречал их под указателем на Задорье — в семейных трусах, валенках и шинели на голые плечи. В зубах подрагивала папироска. Едва завидев знатка и его подмастерья — побежал навстречу.
— Ей ночью хуже стало… Я к вам, а вас нету… Всех на уши поднял — никто ничего не знает, ушли, мол, и все тут! — затараторил круглый человечек с укором.
— Сказал же, до рассвета обернусь, — огрызнулся Демьян. — Проконсультироваться надо было.
— И? Что? Сказал чего ваш консультант?
— Сказал… — знаток не знал, что говорить. Коли игоша бы молодую жену сосать повадился, или жупка на полатях появился, тут все ясно — с глаз долой, пинком под зад. А тут… — Много чего сказал. Тебе того знать не надобно. Ты лучше это…
— А идите вы, Евгений Николаевич, головастиков наловите! — неожиданно выпалил Максимка, угадав настроение наставника.
— Головастиков? — удивился председатель.
— Ага, зелье буду варить, — подтвердил Демьян, — Змеиная кожа, совиное перо… Вот, головастики закончились. Сбегаешь? Там вон, у мельницы их шмат…
— Я… Если меня в таком виде, — засмущался Евгений Николаевич, запыхтел папироской, сплюнул, — К черту! Ради Аллочки… Я сейчас! Мигом!
— Побольше наловите! Полный сачок надобно! — крикнул вслед Максимка.
Демьян ничего говорить не стал, лишь усмехнулся довольно в бороду — а парень-то далеко пойдет.
В доме председателя царил хаос. Осколки посуды повсюду, с потолка свисает драная простыня, пахнет кислятиной. Посреди хаты валялся бюстик Ленина. Вождю ополовинили череп по самые брови и откололи нос как египетскому сфинксу. Всюду поблескивали пятна бурой жижи, в которой что-то лениво извивалось. Аллочку заметили не сразу. А как заметили — Демьян даже Максимке глаза забыл прикрыть. На потолку в самом углу висела, расставив ноги аки паучиха, нагая жена председателя. Бешеные глаза смотрели каждый в свою сторону — зрачки с булавочную головку. Все тело опутывали вздувшиеся темные жилы, а из выставленного наружу женского срама стекала какая-то темно-багровая дрянь.
— Сама себя переваривает… — только и успел выдохнуть Демьян, когда Аллочка с жутким визгом бросилась на непрошенных гостей.
Максимку отбросила грязной пяткой, да так, что тот об печку саданулся. Накинулась на Демьяна. Измазанные, будто сажей, зубы, защелкали у самого его кадыка, а глотка Аллочки не переставала непостижимым образом изрыгать матершину пополам с угрозами:
— Я тебе, такому-растакому, кишки через дупу выну, хер отгрызу, глаза твои поганые высмокчу…
Знаток было замахнулся клюкой, но обретшая какую-то нечеловеческую силу Аллочка легонько от нее отмахнулась, и та с треском отлетела на тот конец хаты. Пришедший в себя Максимка было рванулся за ней, но Демьян успел прохрипеть:
— Не чапай!
Аллочка все наседала на Демьяна, рвала ему когтями грудь и лицо, жевала выставленные перед горлом локти. В капельках слюны, под кожей, в уголках глаз неистово кружились черви.
— Максимка! Полотенец мне какое дай! — кое-как выдавил знаток, — Хушь пасть заткну шоб не кусалась!
Мальчонка ринулся к печке — но куда там, все разбросано, где что лежит — не разберешь. Сунулся на полати, и ойкнул — оттуда вдруг вынырнуло чье-то пучеглазое морщинистое лицо.
— Баба Нюра… это ж вы! — мальчишка отшатнулся от безумного взгляда старухиных глаз. А баба Нюра примерилась, спрыгнула с края печки — подошла к дочери. Взбаламошная, простоволосая. Поглядела на Аллочку, склонила голову. В темных глазах искрило сумасшествие.
— Не о том я Господа просила. Не о том, — шептали старухины губы.
— Как же так, Нюрка, а? Ты ж мать! — рычал Демьян, отбиваясь от одичавшей Аллочки.
— А нехай и мать! — голос бабы Нюры набирал силу, — Сказано в Писании: кто розги жалеет — тот ненавидит дитя свое. А она… якое она мне дитя? Безбожница, шлюха комсомольская! Значки нацепила, галстух… Молчала я, покуда большевики церкву рушили; молчала, пока они пока Христа на Ильича заменяли… Но чтоб родная дочь!
Баба Нюра содрогнулась всем телом от всхлипа.
— Я эти иконы от прабабки сохранила! Сначала от краснопузых, опосля от немцев прятала! Як зеницу ока берегла! На них еще твоя прапрабабка молилась! А эта сука их в печь, в горнило, мать ее, мировой революции! А в красный угол, значит, этого Будь ты проклята, потаскуха! Подстилка большевистская! Будь проклята и ты, и выблядки твои в галстучках! Нет у меня больше дочери!
— Максика, полотенец, скорее! — подгонял Демьян. Челюсти Аллочки скребли по кадыку, цепляли кожу — еще на пол-ногтя и…
Хрясь!
Нож вошел Аллочке глубоко в шею, мерзко скребанул о позвонки и вышел аккурат под подбородком. Аллочка застыла на мгновение, будто не веря в произошедшее, вывернула голову — до хруста, на самом пределе своей анатомии. Черные от текущей из нутра дряни губы натужно прошептали:
— Мама…
И Аллочка тяжело грохнулась на Демьяна. Черные прожилки отлили из-под кожи, та даже порозовела, став выглядеть в смерти живее, чем при жизни. Мышцы на лице бедной жены председателя разгладились, наполнились неким умиротворением. Старуха с чавканьем выдернула длинный, сточенный до толщины шила, нож из шеи дочери, отшатнулась. Всхлипнула всей грудью.
— Боже! Боже… Дочушка! Что же я… Господи!
Глаза бабы Нюры метнулись в угол — куда-то за спину застывшему с полотенцем в руке Максимкой и вверх, в красный угол.
— Господи, ты пришел прибрать меня? Господи?
А дальше старуха завизжала. Завизжала так, будто горела заживо, будто пришли разом и немцы и большевики, будто само ее существование стало таким кошмарным и невыносимым, что не оставалось ничего иного, кроме как визжать. Пуча глаза, она глядела в угол и вжималась в печь все сильнее, будто кто-то шел прямо на нее. Дрожащая рука метнулась в вырез над массивной грудью, сдернула нательный крестик, и тот потонул в кровавой луже. Вторая же рука, действуя словно отдельно от своей хозяйки, медленно направляла нож прямо в глаз старухе. И казалось, что движение ножа каким-то странным образом синхронизировано с шагами того ужасного, невидимого, от кого вжималась в печь баба Нюра. Демьян не успел выбраться из-под тела Аллочки — в секунды все было кончено. Старуха ввела себе тонкое зазубренное лезвие в глаз и вдавливала до тех пор, пока оно не уперлось во внутреннюю стенку черепа. После — медленно сползла по печке на пол. Труп ее дернулся несколько раз, грубо, неестественно, точно кто встряхивал, пытаясь разбудить. Застывший взгляд оставшегося старухиного взгляда обратился к Демьяну. И вдруг из мертвой глотки раздалось нечто, похожее на гадливые смешки одной лишь утробой — будто говяжьи легкие смеются. Послышался голос, до боли знакомый:
— Вишь, Демьянушка, долг платежом красен. Гляди, як я для тоби расстаралася, яки спектакль сладила, почище синематографа… Все ради тебя, Демьянушка. А ты мне должен, ой должен. Спрошу ведь — за все ответить придется. Ой, придется… Я выносила — тебе выхаживать!
— Заткнись! Заткнись, тварь! — рыкнул знаток, вывернулся из-под Аллочкиного трупа. Забрал у Максимки полотенце и вбил его бабе Нюре в самую глотку. Схватил с пола еще какую-то тряпку, потом еще и еще — и давай ими набивать старухину пасть, будто карманы яблоками. Челюсть раскрылась на какой-то противоестественный градус на грани вывиха.
— Дядько Демьян, ты чего? — спросил мальчонка, наконец осмелившись.
— Что? — обернулся Демьян, злой, взъерошенный.
— Зачем ее… полотенцами? Она ж… ну, все она.
— В смысле? Ты не… — знаток продолжать не стал. Лишь обернулся вновь на старуху. Та была мертвее мертвого. Тряпки пропитались текущей из глазницы кровью. Второй глаз потерял всякое выражение, на него уселась муха и принялась ехидно потирать лапки — мол, ничего ты мне не сделаешь, — Она…
— Вот! Принес! Полное ведро! — радостно воскликнул кто-то за спиной. Потом Евгеша ойкнул, выронил ведерко, бросился с измученному телу жены, обнял и завыл. Горько и безутешно. На дощатом полу колотили хвостиками, не желая умирать, бессчетные головастики.
***
Конец главы. Продолжение следует.
Автор - Герман Шендеров
Вот уж третью неделю жил Максимка у Демьяна. Приперся с утра пораньше с полным узелком барахла — и откуда только взял? Потом выяснилось — мать ему напихала одеял да полотенец. Будто у Демьяна одеял не было. Знаток – бобыль-бобылем, с малятами никогда особого общения не имевший – находился в постоянном тревожном раздражении. Пацан до того рос как бурьян в поле – мать трудилась в колхозе, а Свирид вспоминал о Максимке только, когда с похмелья кулаки чесались. Чумазый, настороженный, недоверчивый, молчаливый – мальчонка походил на дикого зверька. Этакий волчонок – к столу придет, еду – хвать и на печку. Потом ничего, пообвыкся, даже обращаться начал — «Демьян Рыгорыч». Это знаток сразу пресек:
— Никаки я табе не Рыгорыч. Демьян и усе тут. А лепше – дядька Демьян.
Со временем пацан проникся к знатку доверием, даже показал свои мальчишеские сокровища: фашистскую кокарду с мертвой головой, пустую гильзу от трехлинейки и коробок с какими-то осколками.
— Это шо?
— Зубы молочные! Во! — Максимка ощерился, продемонстрировав ровные ряды мелких жемчужин, — Я их сюда собираю, а когда в город поеду — в аптеку сдам, грошей заплатят, лисапед куплю.
— И комаров сдать не забудь! — усмехнулся тогда Демьян.
Полкан к пареньку тоже отнесся сперва как к чужому – едва завидев во дворе Максимку, начинал его облаивать, а то и норовил цапнуть за икру. Суседко тоже распоясался – как Демьян его ни умасливал молочком с каплей крови, даже сметанку ставил, все одно – норовил посередь ночи залезть парнишке на грудь, отчего тот принимался стонать и задыхаться.
Взять Максимку в ученики Демьян взял, но к педагогике оказался совершенно не готов. Поначалу предпринимал робкие попытки, спрашивал издалека:
— А что, Максимка, в Бога веруешь?
— Да ну… Выдумка все это. Гагарин вон летал, никого не бачив, — отвечал парнишка Демьяну его же словами.
Не знал Демьян, как подступиться к щекотливой теме. Обрушить на двенадцатилетку груз накопленных знаний – о русалках да лешаках; о древних и темных силах, что дремлют под тонким пологом, отделяющим Явь от Нави – у него хватало духу. Под вечер бывало усаживал Максимку перед собой за стол, высыпал из банки на клеенку сухие травы и принимался рассказывать:
— Это, мол, святоянник, им… врачуют. А это – мать и мачеха, на случай, ежели…
Максимка кивал-кивал и начинал клевать носом. Демьян уж думал, что много он на себя взял – судьбу переписывать, да только раз ночью проснулся от страшного крика.
— Дядько! Дядько! — неслось с печки.
Демьян вскочил, в чем мать родила, подбежал к печи. Запятившись в угол, Максимка закрывал лицо одеялом и мелко-так мелко дрожал.
— Чего развопился? Ну?
— Дядько… тут это. Страшидла, — ответил Максимка и смутился – сам понимал, как нескладно это звучит.
— Страшидла, значится? А якое оно?
— Не знаю… Темно было. Мелкое такое, рук-ног нема и глаза пустые. Я проснулся, а он у меня на груди сидит и душит, прям душит!
Демьян вздохнул – не то обреченно, не то облегченно – придется-таки обещание выполнить.
— Не страшидла это, а суседко. Домовой, значит.
— А чего он такой… жуткий?
— Якой уж есть. Дом-то мне чужой достался, с наследством, значит. Вось и суседко такой… Их еще игошами кличут.
— Что такое за игоши?
Знаток скривился – не с такого бы начинать знакомство с Навью. Думал, выдумать чего побезобидней, потом махнул рукой – хай сразу поймет, во что вляпался.
— Игоши – то детки нерожденные да некрещенные. Такого мать раньше срока скинула да за домом прикопала, а он тут остался – матке своей мстить.
— А где матка егонная? — страх сменился любопытством.
— Бросила его матка. Или померла. Поди теперь доведайся.
— Так он это… черт? Паскудь, выходит?
— Выходит, так. Да только вины его в том нема. И ты его не бойся, да не обижай. Он только для бабья зловредный, а так — суседко як суседко. Какой уж есть. Так что, нешто прям бачив?
— Как тебя, дядько, честное пионерское!
— Ну, раз бачив, так знай теперь — судьба твоя такая нынче, знатком быть.
— Колдуном, значит? — у Максимки аж дыханье сперло от перспектив; ночной страх мгновенно смыло азартным любопытством.
— Колдуны да киловязы колдуют, а знатки — знают. А больше ничего и не треба.
— Выходит, Свирида я заколдовать не смогу? — разочарованно протянул мальчишка.
— Ты сможешь узнать, почему этого делать не велено. Все, спи давай. Завтра начнем обучение.
И судьба как будто услышала планы Демьяна и подкинула ему тему для первого урока. С раннего утра у дома стоял, стыдливо мял в руках шапку председатель колхоза Кравчук Евгений Николаевич, не решаясь шагнуть во двор. Гремя цепью, у будки свирепствовал Полкан.
— А ну цыц! — громыхнул Демьян из окошка, и пес замолк, — Погодь, щас выйду!
Максимку же даже громогласный лай Полкана не разбудил — дрых за троих. Будить мальчонку Демьян не стал, вышел было сам, но спохватился — забрал с собой клюку. Мало ли что.
— Утречко доброе, Демьян Рыгорыч! — поздоровался председатель, отирая лоб панамкой — с самого рассвета на Задорье навалилась жара. Председатель был невысокого росточку, молодой в общем-то, чуть за тридцать, мужичок с выбритыми до синевы округлыми щеками. Поблескивал на рубашке красный значок, топорщился бумагами кожаный портфель под мышкой.
— И вам не хворать, товарищ председатель. Какими судьбами в нашу глушь?
Председатель опасливо огляделся по сторонам, понизил голос:
— Ваше, Демьян Григорич, участие требуется. Вы, как мне передали, в медицине кой-чего разумеете, в травках всяких, и вообще…
— Травки всякие? Разуме-е-ею! — громыхнул Демьян, да так чтоб на всю округу, потешаясь над председателем. Тот аж присел, зашипел нервно:
— И ни к чему так горлопанить. Я к вам пришел кон-фи-ден-циально, чтоб вы понимали.
— А на партсобрании меня мракобесом и контрреволюционным элементом тоже клеймили конфиденциально? А?
Председатель как-то весь съежился, присмирел, опустил глаза на стоптанные свои сандалии. Демьян сжалился:
— Ладно, выкладывай, что там у тебя?
— Ситуация… весьма щекотливого толка. Вы же знаете мою жену, Аллочку?
Аллочку знало все Задорье. Женщиной Алла была видной, всем на зависть — толстая коса до пояса, фигура песочными часами, крупная грудь и смазливое личико, правда, всегда презрительно сморщенное — точно на носу у Аллочки постоянно сидела невидимая муха. Многие мужики добивались Аллы, завороженные ее полнотелой, плодородной красотой, но та оставалась неприступна, иных и на порог к себе не пускала.
«Не для тебя» — говорила — «моя ягодка росла».
Все гадали — для кого же? Ответ оказался неожиданным. Занесло по распределению к ним молодого москвича-функционера Евгешу, суетливого маленького человечка. Тот все собрания устраивал, активность наводил, пионерские галстуки вешал, агитации-демонстрации. Деревенские посмеивались, едва ли не дурачком его считали. А Евгеша тут подсуетился — колхозу трактор новый дали, там похлопотал — и новый клуб открыли, заместо сгоревшего старого. Поселился он в клубе, в красной комнате и деревенских, значит, принимать начал, на добровольных началах. Тут — глядь, уже не Евгеша, а Евгений Николаевич, председатель колхоза, со значком «Заслуженный работник сельского хозяйства» и кожаным портфелем. Тут-то к нему Аллочка в красную комнату и зачастила. Глядь — а у ней уж и живот наметился, и председатель все больше не в красной, а в Аллочкиной комнате ночует. Мать ее ругалась страшно, но все одно — дите-то уж в пузе, никуда не денешься, дала свое материнское благословение. Родила Аллка двойню — здоровых щекастых крепышей. А как же еще с такими-то бедрами? А сама стала примерной женой председателя — прям как Крупская для Ленина, обеды ему носила, и сама значок нацепила октябрятский — другого не нашла. Стала ходить важная, надменная — еще пуще, партбилет получила, устроилась кем-то там по воспитательной работе. В дома заходила, следила — не процветает ли где антисоветчина и мракобесие, детишек по школам разогнала. Словом, нашла свое место в жизни.
— Ну знаю. И шо? Нешто захворала?
— Да страшно сказать… — Евгений Николаевич перешел на сдавленный шепот, — я уж и фельдшера звал, а он только руками разводит — не видал такого никогда.
— Так может, в больницу, в райцентр?
— Неможно в больницу.
— Да как же…
— Неможно, говорю ж, — бессильно всхлипнул председатель, — Погибает она, Демьян Рыгорыч. Помоги, а? Наколдуй там чего. Я ж знаю, ты можешь! Наколдуй, а?
— Сколько раз тебе говорить, не колдун я. И не был никогда, — по лицу Демьяна пробежала невольная гримаса, — Давно страдает?
— Да уж четвертый день, считай. Как в субботу слегла, так и…
— А что с ней? Головой мучается, животом, али по женской части…
— Всем. Сразу, — упавшим голосом сообщил председатель, будто крышку на гроб положил, — Помоги, а?
***
Вскоре Демьян уже был у дома, где жили председатель с женой и престарелой матерью Аллочки, которую никто иначе как «баба Нюра» не называл. Было ей не так уж и много годков — то ли пятьдесят, то ли под шестьдесят — но пережитая фашистская оккупация наложила на вдову несмываемый отпечаток: какую-то вековую, тяжелую дряхлость; согнуло ее, затуманило взгляд свинцовой тьмой. Из деятельной, живой бабы война превратила ее в молчаливую богомолицу, редко покидавшую свое жилище.
Максимку Демьян взял с собою — пущай учится, раз уж занятие подвернулось. Глазами Бог парня не оделил, глядишь, и в черепушке чего найдется.
— Дядько Демьян, а мы бесов гонять будем?
— Бесов? Ишь, куда хватил. Нет, брат. Лечить будем. По-человечески. Оно, знаешь, народными методами такое вылечить можно, что не всякий профессор сдюжит. Не за каждым кустом, знаешь, бес ховается. Вот тебе урок номер раз: перво-наперво причину нужно искать в человеке.
Но, зайдя в дом, Демьян растерял всю браваду. Воздух казался вязким, жирным от кислого запаха рвоты с железистой примесью крови. Так пахли внутренности вскрытых фашистских душегубок — разило смертью. Жена председателя лежала в красном углу — вместо икон на полочке горделиво глядел вдаль бледный как поганка бюстик Ильича. В тон ему была и Аллочка, разве что губы покрыты темно-бордовой коркой. Когда-то первая красавица на все Задорье, сейчас все ее тело было выкручено судорожной дугой, белые груди бесстыдно вздымались воспаленными сосками в потолок, мокрые от пота и мочи простыни сбились, свешивались на пол. Демьян машинально прикрыл рукой глаза Максимке:
— Рано тебе ишшо…
Подошел, отыскал клочок простыни почище и прикрыл стыдобу. Руки и ноги бедной женщины были крепко-накрепко привязаны к кровати тряпицами. Аллочка же ни на что не реагировала, металась в одной ей видимой тягучей дреме; глубоко запавшие глаза широко распахнуты, взгляд «на двести ярдов», как у контуженной, зубы стучат и скрежещут — того и гляди язык себе оттяпает.
— Вот, и так с самой субботы. Пацаны мои кричат, плачут — я их в клуб пока отселил. Тещу тоже хотел, да она упертая...
— Тещу? — переспросил Демьян, огляделся. Едва успел заметить, как мелькнула чья-то тень в закутке; донеслись до него зажеванные до неразличимости слова молитвы. — И прям вот так с субботы? А шо в субботу было?
— Так это, вестимо… субботник. В клубе прибиралась, потом дома еще, старье повыкидывали… А ночью вот, скрутило. Полощет из всех отверстий, никого не узнает, ничего не понимает, только вон, корежит ее...
— Хм-м-м…
Демьян задумался. Максимке выдал тряпицу — промакивать несчастной лоб. Все ее тело покрывали градины жирного холодного пота. По лицу ползла болезненная гримаса, будто что-то ядовитое и многоногое перемещалось под кожей, вызывая тут и там болезненные спазмы. Губы беспрестанно шевелились.
— И что с тех пор не говорит?
— Если бы, — вздохнул Евгений Николаевич, — бывает, такой фонтан красноречия открывается, что и не заткнуть. Я потому хоть детей пока…
Закончить фразу председателю не дала благоверная — завернула такую конструкцию, что даже у Демьяна, наслушавшегося разных выражений и от партизан, и от красноармейцев, запылали щеки. Запоздало он закрыл Максимке уши, а поток сквернословия и не думал иссякать. Но хуже всего было то, что матом Аллочка крыла Ленина, Сталина, Хрущева и весь ЦК КПСС вместе взятый, с Крупской и Гагариным впридачу. Доставалось и супругу — каждый раз, когда по его душу вылетало очередное нелестное словечко, он стыдливо прятал голову в плечи.
— Вот, потому, — сказал, — к врачам и нельзя. Меня же потом… сам понимаешь.
— Понима-а-аю, — протянул Демьян. На болезнь это никак не походило. Пахло от всего этого гадко, грязно, дурным умыслом и злой волей. Незнамо, кто пожелал недоброго председателю — завистник ли, конкурент или обделенный участком колхозник, одно было ясно: испортили бабу основательно, так чтоб не только тело, но и разум, и всю семью заодно сгубить, под корень, значит.
— А ну-ка…
В момент особенно залихватского пассажа о том, чем положено красноармейцам чистить винтовки заместо шомпола, знаток втиснул рукоять клюки меж зубов Аллочки. Та начала было яростно грызть дерево, потом вдруг застыла; зрачки как провалились в череп. Хриплое дыхание сбилось.
— То-то ж, милая, опознала? Максимка, кружку мне якую — быстро!
Максимка метнулся к столу и вернулся с эмалированной железной кружкой. Демьян вывернул рукоять клюки, так, что челюсть у Аллочки разошлась совершенно неправдоподобным образом; раздался хруст, по краям рта побежали ручейки крови. Протиснувшись пальцами меж зубов, знаток принялся ковырять в глотке председателевой жены.
— У, гадина скользкая… Сейчас мы тебя…
Едва Демьян выдернул пальцы из глотки Аллочка, как та выплюнула клюку и так клацнула зубами, что, кажется, даже прикусила язык. Крови стало больше.
— Кружку сюда! — скомандовал знаток, и бросил на дно посудины что-то круглое, окровавленное. Это круглое капризно развернулось и оказалось чем-то похожим на червяка. Оно капризно разевало маленький ротик и даже, кажется, издавало звуки. Опознать их не было никакой возможности, но Демьян готов был поклясться — это звучало как проклятия. Глядя в кружку, он мрачнел на глазах.
— Ну что? Вы ее… вылечили? — недоверчиво спросил Евгений Николаевич. Круглое личико его стянуло брезгливой гримасой, когда он взглянул на существо, извлеченное из Аллочки.
— Тут не лечить, тут отпевать якраз, — прогудел Демьян. Весь он был в своих мыслях.
— Какой отпевать? Вы о чем? Да и не положено у нас в Союзе ритуалы эти… Погодите-ка! — он осекся, до него дошел смысл сказанного, — Вы что же, говорите, моя Аллочка…
— Я еще ничего не говорю, — оборвал его знаток, продолжил, будто сам с собой говорил, — Жорсткую порчу наклали, могучую. Я одного достав, а их в ней до черта и того больше. Живцом ее изнутри сжирают — и тело и душу ее, чтоб потом совсем ничего не осталось. Знатный киловяз поработал. Я одну выну — их двое внутри зробится. Я выну с десяток — а они уж в сотню помножились.
— Так что, дядько Демьян, помрет она? — с детской непосредственностью спросил Максимка. Председатель побледнел.
— Зараз як дам в лобешник. Ишь, помрет… Я ей дам — помрет! — разозлился Демьян, разогнулся, крякнул. — Ты, Евгеша…
Евгешей председателя не называли уже лет десять. Но сейчас он не обратил внимания на фамильярность, лишь кивнул.
— Ты, Евгеша, молоком ее пои.
— Да як же, она ж не дается…
— Через силу пои! Вот как материться начинает — а ты ей прямо из кувшина в рот. Або воронку какую вставь, я не знаю, як в трактор. Ей сейчас силы нужны, много сил. А я…
Заметив, что Демьян собирается уходить, председатель вцепился ему в локоть
— Куда вы? Молоко? И все?
— Не шуми! Справить кой-чего надо. Пойду, покажу, — Демьян приподнял в руке кружке — одному знакомому. До рассвета обернусь.
— Обещаете?
— Мое слово — кремень, — кивнул Демьян, — Не прощаюсь, свидимся ишшо. Максимка, пошли.
Мальчонка бросил обтирать лоб Аллочки тряпицей, выронил край простыни — сорванец-таки не удержался на голую бабу поглядеть — и дернул следом за наставником.
***
Долго шли молча. Знаток задумчиво тер подбородок, и так и этак приглядывался к червячку в кружке, даже клюку разок выронил. Максимка было хотел поднять, но был остановлен окликом:
— Не чапай!
Вскоре за спинами осталось Задорье. Солнце вовсю палило в затылки, Максимка даже снял маечку, повязал ее на голову на манер панамы. Наконец, заметив, что Демьян больше не гипнотизирует кружку, осмелился спросить:
— Дядько Демьян, а куда мы идем?
— Туда, откель эта дрянь вылезла. Ну, я так разумею. Видать, позавидовал кто крепко нашему старшине, нашкодить вздумал. Нашкодить-то по-всякому можно, а они, вишь, самый страшный метод избрали — обратились к киловязу.
— Киловяз это кто? Знаток, вроде тебя?
— Киловяз, Максимка, это как раз колдун. Знаток — он тем занят, чтоб порядок был. Чтоб ни Навь не лютовала, ни народец почем зря ее не раздражал. А ежели путем все — то и не вмешивается вовсе. А колдуны — тут другое дело…
Демьян замолк ненадолго, будто что обдумывал. Максимка терпеливо ждал продолжения урока.
— Колдуны, Максимка, они не с Навью, они с чем похуже знаются. С теми, кто поглыбже да поголоднее. С теми, от кого и навьи с воем разбегаются.
— Это кто такие?
По лицу знатка пробежала смутная тень, глаза затуманились; в них отразились блики горящих деревень и масляный блеск топких трясин.
— Кто это, дядько Демьян?
— А ты шо, в киловязы податься решил? Нет? Вось и не суй нос.
Максимка недолго помолчал, переваривая услышанное, потом спросил:
— Так мы сами до такого вот… киловязу идем?
— До такого да не такого, — неопределенно пробормотал Демьян, потом все же пояснил: — Сухощавый — он вроде как былый киловяз. Раньше страшный дед был, всю округу вот так держал. Ежели кто отомстить кому хотел или напакостить — к нему шли. Такую порчу закручивал — ни в одной церкви не отмолишь. А потом зубья подрастерял, состарился, одряхлел. Яда-злобы да гонору не убавилось, а вот силы уже не те, зато опыта хушь отбавляй. Покажем ему нашу добычу — глядишь, признает свою работу.
Дом Сухощавого оказался на самом краю соседней деревни — уж и не с людьми больше, а на болоте. Один край покосившейся избы сползал в хлюпающую трясину на месте огорода. На бревнах сруба обильно росли поганки. У завалинки Демьян застыл, приостановил Максимку — тот было рыпнулся к калитке.
— Куды, дурень? К киловязу без приглашения? Гляди!
Знаток указал клюкой на поблескивающие в воротцах шляпки гвоздей, торчащие иглы да булавки. Пустая конура у самого входа голодно дышала угрожающей пустотой. Мол, только сунься.
— Так скорчит, вовек не разогнешься.
Клюка требовательно стукнула по дереву раз-другой-третий. В хате закопошились, дернулась желтая от пыли занавеска, мелькнула чья-то тень.
— Сухощавый, выходи, разговор есть! — позвал знаток.
— Демьяшка? — проскрипело из окошка. Высунулась жуткая бледная рожа старика с ввалившимися щеками. Седая — не щетина, а, скорее, шерсть — росла беспорядочными клочьями и залезала едва ли не на лоб. — А ну пошел нахер отсюда, пока печенку не выплюнул!
— Да погоди ты, я…
Серые глазки Сухощавого нервно осматривались, нижняя челюсть дрожала, заскорузлые пальцы судорожно барабанили по наличнику.
— Я кому сказал! Прокляну — до конца жизни в говнах ходить будешь! И пацаненка забери. Кыш! Вон отсель, я кому…
И вновь Демьяну пришлось прикрыть уши Максимке — Сухощавый в выражениях не стеснялся. Сколько Демьян его помнил — был то самый вредный дед от Минска до Смоленска, а мож еще далече. И с возрастом характер его ничуть не улучшился. Много они с Демьяном крови друг у друга попили — один проклянет, другой снимет и вернет сторицей. Один чертей натравит, другой — кикимор науськает. Словом, бытовала меж Демьяном и Сухощавым хорошая такая, крепкая вражда. И по матушке они друг друга поминали не раз. Однако, было в этот раз в поведении вредного старика что-то неправильное, необычное…
— …а коли ишшо раз хоть на порог сунесся — я тебе твою клюку в дупу по самые…
Несолоно хлебавши, Демьян с Максимкой отошли от хаты киловяза, присели на поваленное бревно. Знаток задумчиво пожевал сорванный колосок.
— Неладное что-то с ним, — произнес задумчиво, — Раньше, поди, выскочил бы — поругаться да попререкаться, а тут даже не плюнул вслед. Странное дело…
— А по-моему, дядько Демьян, — предположил Максимка, — устрахался он шибко. Ты глаза его бачив?
— А шо глаза? Обычные зенки, дурные, як и должно. Нешто, думаешь, он нас устрахался?
— Ни, дядько. Он кого пострашнее ждал, а тута мы.
— Кого ж пострашнее-то? Немца чтоль? — задумчиво предположил знаток, окинул взглядом горизонт, — Вось чего. А давай-ка мы его до заката покараулим, поглядим, с чего его так трясет. Залезай-ка вон — на стог, да гляди в оба два. Як чего увидишь — свисти.
Сам же Демьян привалился к стогу сена спиной, завернул рубаху — а то вся морда сгорит — и задремал.
Снились ему топкие болота, грязная водица да что-то мелкое, гадкое, копошится, через водоросли да ряску из болотной утробы наружу лезет. Вот уж и ручки показались, вот и рожки. А следом раздался жуткий, нечеловеческий крик — так мог визжать младенец в печи, свинья с ножом в глотке; баба, из которой дитятю наживую вырезают. И где-то совсем рядом, кажется, только обернись — хохотала Фроська и девичий смех-колокольчик то и дело переходил в сиплое старушачье карканье…
***
Продолжение следует.
Автор - Герман Шендеров
Солнце медленно скрывалось за пиками сосен. Вышел Демьян к лесу – рубашка навыворот, шапка – набекрень, хоть и жарко, а порядок такой, сапоги – левый на правую ногу, правый – на левую. Хушь оно, конечно, и жмет, но потерпеть надобно. Отыскал зна́ток самую проторенную тропку – такую, чтоб ни травинки, сделал по ней три шага и – р-р-раз – сошёл в сторону. А потом обернулся и спиной вперед зашагал. Ткнулся в дерево, сделал круг, да пошел в обратную. Там уперся – и вновь спиною.
Лес тут же сделался густой, темный, будто Демьян не только-только сошел с опушки, а уж добрый час пробирается через чащу. Кроны спрятали солнце, зверье обнаглело – шмыгало едва не под ногами; из под кустов да кочек следили за Демьяном настороженные взгляды – нечасто люди осмеливались сходить на тайные навьи тропы, особенно в этих местах, где кровь германская с кровью белорусской мешалась, напитывая землю и ее бесчисленных детей, пробуждая древний, исконный голод из тех времен, когда человек входил в лес не охотником, но добычею.
Здесь следовало быть особенно осторожным – Демьян добровольно ступил на ту тропку, что лес подкладывает под ноги нерадивым грибникам, чтоб те до конца жизни скитались по бурелому, крича «Ау!». Чужая, нечеловечья территория – здесь лишь нежити да нечисти вольготно, а Демьян почти физически ощущал, как все тут сопротивляется ему – каждая веточка норовит хлестнуть по глазам, каждое бревно – поставить подножку, каждый вдох – как через подушку. Вдруг мелькнуло что-то розовое, живое в буреломе – не то спина, не то грудь.
— Погоди! — крикнул Демьян, и его слова разнеслись по нездешнему лесу самоповторяющимся, дразнящим эхом, переходящим в смех — «Погоди-и-и-ихихихихи!»
Демьян рванулся следом за мелькнувшим силуэтом, распихивая клюкой ветки и кустарники, лезущие в лицо, а смех никак не прекращался – знакомый до боли, гаденький, едкий как щё́лок, он пробирался в мозг остролапой уховерткой, ввинчивался, что дрель.
— А ну стоять! — позвал, запыхавшись, знаток, но неведомый беглец лишь потешался над Демьяном. То и дело виднелись в просветах меж деревьев крепкие крестьянские ляжки, подпрыгивали спелые груди с кроваво-красными сосками, развевалась черная – до румяных ягодиц – шевелюра.
«Нешто баба?» — удивился Демьян, — «Небось кикимора морочит. От мы сейчас ее и допытаем – куда Максимка запропастился»
— Погодь! Побалакать хочу! Постой!
— Ты, Демьянушка, раньше все больше не слово, а дело любил! — похабно хихикнула беглянка, и тут знатка будто молнией прошибло. Узнал он тот голос. И бабу ту узнал. Да только давно уж те крутобедрые ноги обглодали черви, давно уж те черные глаза вороны повыклевали. Никак не могло здесь быть Ефросиньи. И все ж, из его горячечных кошмаров просочилась она сюда – то ли память шутки шутит, то ли Навь его испытывает. На бегу не замечал он, как солнце совсем утонуло в море колышащихся ветвей и уступило место бледной безразличной луне. И хотел бы Демьян остановиться, да ноги сами несли – сквозь кустарники да чахлые деревца, по кочкам да пням, к самому болоту.
Легконогая бесстыдница аки стрекоза перепорхнула едва ли не по кувшинкам на плешивый островок в камышах. Бесстыдница оглянулась, расхохоталась, наклонилась, показывая Демьяну широкий зад и лоно, блестящее от женских соков. Засмотревшись на прелести, Демьян на полном скаку ухнул в заросший ряской зыбун по самую грудь. Нахлынувший холод мгновенно сковал конечности. Тотчас забурлило болото, пробуждаясь к трапезе. Водные травы заплелись на ногах да на поясе, неудержимо потянуло вниз.
А бесстыдница зашерудила в какой-то луже, нащупала, наконец, и потянула наружу. И пока ведьма выпрямлялась, держа что-то на вытянутых руках, поднимался, казалось, лишь её скелет. А кожа продолжала обвисать; груди сдулись, опустились едва не до бедер; лицо обрюзгло дряблой морщинистой маской, будто не приходилось боле по размеру; выставленный напоказ срам терял форму, поростал седой жесткой мочалкой. По коже змеились вспухшие вены, проступали коричневые старческие пятна, а волосы на глазах белели и опадали наземь. На спине кожа и вовсе разошлась на полосы, открыла гребнистый позвоночник и воспаленное мясо — так выглядели спины у тех, кого немцы исхлёстывали насмерть плетьми.
Когда Ефросинья выпрямилась и повернулась к знатку – это была древняя лысая старуха, слишком тощая для своей кожи. Именно такой Демьян увидел ее впервые. На руках у Ефросиньи возлежал грязный, морщинистый младенчик с потрескавшейся серой кожей. Был он такой жуткий, гадкий и болезненный, что было ясно сразу – это никак не может быть живым. А, скорее, никогда живым и не было. Младенчик закряхтел-захрипел как висельник, и ведьма сунула ему в пасть длинный обкусанный сосок; уродец зачавкал.
— Ну что, Демьянушка, я уж кликала тебя кликала, и не чаяла, что встретимся, а ты сам до мене пришел. Теперь ужо я тебя из виду не потеряю, должон ты мне, Демьянушка, крепко должон...
— Ничего я тебе не должен, старая ведьма! Чур меня! Поди прочь! — рычал знаток, цепляясь то за траву, то за какие-то палки, но его неумолимо затягивала трясина.
— Як жеж не должон, Демьянушка? — удивилась старуха, — Вспомни договор-то. Быть тябе тятькой младшому нашему. Не отвертисся, Демьянушка, не убяжишь от судьбы-то.
Демьян хотел было что-то ответить, броситься проклятием, спортить напоследок старую мразь, но воды Хатынских болот уже смыкались над макушкой. Там, в воде он увидел, что за ноги цеплялись не ветки да травы, а костлявые руки сгнивших фрицев да волосья утонувших крестьянок. Плоть их отшелушивалась и окружала мертвецов грязным, будто «пылевым» облаком. Выпученные глаза утопленников смотрели с безразличной деловитостью, будто те ведро из колодца тянули.
Но вдруг облики трупов снесло потоками грязных пузырей, и топь изрыгнула Демьяна на берег — мокрого да продрогшего. Следом болото выплюнуло клюку — такого добра, мол, даром не надо. Откашливаясь, знаток слышал за своей спиной:
— Нет, Демьянушка, на тот свет тебе рановато яшчё. Нешто ты маленького нашего сиротой покинуть хошь? Сиротой-то несладко, сам поди знашь.
Знаток обернулся – на островке вновь стояла обнаженная черноволосая красавица в венке из кувшинок. Младенчик капризно рвал зубами левую грудь; черная в лунном свете кровь струилась по животу.
— Ты иди, Демьянушка, добрые дела делай, грехи замаливай; оно, глядишь, тебе зачтется. Грех-то великий уже на тебе, не отмоисся. А я к тебе скоро приду – младшенького передать. Не убяжишь от судьбы-то. Так что ты жди меня, Демьянушка, я ж от тебя не отстану, ты жди, слышишь, жди-и-и…
Демьян уже не слушал, он бежал прочь. Прочь от проклятого болота, где не место живым; прочь от окаянной Ефросиньи, которой не лежалось в могиле; прочь от жуткого младенца, приходящегося Демьяну… кем? Этого он не знал, а если и знал — то старался любой ценой отогнать от себя это знание, что, подобно камню на шее, тянуло его вниз, в черную пучину, куда он осмелился заглянуть лишь однажды, одним глазком, и теперь эта тень всегда следовала за ним.
Демьян бежал без оглядки, куда глаза глядят, не обращая внимания на хлещущие ветки и стремящиеся прыгнуть под ноги кочки, распугивая ежей, белок и прочую живность да неживность. Остановили его лишь звуки тихой заунывной песни, лъющейся откуда-то снизу, будто из ямы. Знаток замедлился, перебрался через торчащие на пути выкорчи, и едва не скатился кубарем — перед ним оказался овраг с пересохшим ручьем — остались лишь отдельные лужи, полные гнилой стоячей водицы и дохлых головастиков. Песня лилась из полой утробы громадного прогнившего бревна, и здесь, на спуске, уже можно было различить отдельные слова:
«Баю-бай, баю-бай,
Хоть сейчас ты засыпай…»
Демьян облегченно выдохнул — нашелся Максимка. И не в желудке волка, не в трясине и даже не в лапах фараонки. Мальчонку сховал самый обыкновенный, безобидный по сути, бай, разве что малеха одичавший. Приглядевшись к логову бая, знаток хушь и стемнело — а приметил остатки печной трубы и утопающий в земле скат крыши. Хозяева, видать, дом бросили, а, может, околели, и несчастный бай, похоже, остался привязан к месту и теперь, поди, пел свои колыбельные разве что лягушкам. А тут дитё подвернулось — вот и увлекся. Но, вслушавшись, Демьян ускорил шаг, а старушачий тенорок продолжал тянуть:
«Бай, бай ай люли,
Хоть сегодня да умри.
Сколочу тебе гробок
Из дубовых из досок.
Завтра грянет мороз,
Снесут тебя на погост.
Бабушка-старушка,
Отрежь полотенце,
Накрыть младенца.
Мы поплачем, повоем,
В могилу зароем»
На последнем куплете Демьян буквально врезался в бревно, отчего тому на голову посыпались личинки да жуки-короеды.
— Цыц, шельма! А ну давай сюды мальчонку!
Бай — маленькая тщедушная фигурка, будто слепленная из тонких косточек, прелой листвы и паутины осторожно повернулась; сверкнул пустой зев, заменявший обитателю Нави лицо. Многосуставчатое создание осторожно передвинулось, загораживая лежащего без движения Максимку. Все тело пацана покрывала полупрозрачная тонкая пряжа. Одичавший бай продолжил песенку, и на глаза спящего Максимки легла еще одна нить тончайшей паутинки:
«Баюшки-баю,
Не ложися на краю.
По заутрене мороз,
Снесем Ваню на погост…»
— Цыц, кому сказал! — Демьян ткнул клюкой в бая, и тот беззащитно затрепетал лапками, пятясь и пытаясь отмахнуться. «Смертные колыбельные», что пели малятам в голодные годы люди уже, поди, не помнили, а вот баи — еще как. Но страшнее всего было то, что спетые ими они и правда начинали действовать. Навий неуверенно пропищал что-то на одной ноте, а потом все же вымолвил:
— На что он тебе? Он никому не нужный…
— Это еще кто сказал? — удивился знаток.
— Он мне сам сказал… Я его сны видел, и судьбу его прочитал. Страшная судьба, лихая… Отчим мамку-то по голове обухом хватит, да и убьет совсем. Максимка-то не сдержится, да загонит тому нож в пузо. Приедут, заберут Максимку, да на Северах грязной заточкой глотку за пайку хлеба перережут… Хай лучше здесь, со мной засыпает, да сны бачит… Без боли и страданий. Навсегда, — напевно отвечало создание, а потом вновь затянуло:
«Ай, люли, люли, люли.
Хоть сегодня же помри.
В среду схороним,
В четверг погребем,
В пятницу вспомянем
Поминки унесем»
Взглянул Демьян на пацана и понял – так оно действительно и будет. Как он Свирида ни стращал, тот все равно примется за своё, и либо совсем убъет Максимку, либо погубит его. Если только не…
— Отдай мне его. Перепишу я его судьбу.
— Перепишешь? — с недоверием спросил бай, — Переписать судьбу – дорого выйдет, да только толку? Тебе ль не знать – твоя-то, вон, писана-переписана. Все одно – не ты с ней, а она с тобой сладит, не мытьем так катаньем. А хочешь – кладись сюда. Я и тебе поспеваю. У тебя, Демьян, одна боль впереди, из года в год, да с каждым годом горше.
— Нет уж, я еще помыкаюсь. Давай сюда хлопчика, а то я к тебе сам залезу – не обрадуешься.
Бай осторожно подтянул бледное тело мальчика к краю бревна. Когда Демьян уже протянул руку, вцепилось в запястье – слабенько, но хватко, как умирающая старушка.
— Ты, Демьян, не мне обещание дал. Ты, Демьян с Навью договорился. Коли мальчонку не спасешь – сполна расплатишься, а за тобой еще с прошлого раза должок, я ведаю. Мы все ведаем.
Демьян вырвал руку, поскорее схватил Максимку – тот не дышал – и принялся сдергивать с него липнущую к рукам паутину. В первую очередь с глаз, смежившую веки вечным сном, с горла – остановившую дыхание; вытянул через глотку длинную плотную нить, оплетавшую сердце. И пацан закашлялся, задышал, судорожно дернулся, открыл глаза, увидел Демьяна и разрыдался у того на плече.
— Ну буде-буде… Большой уж совсем. Пошли домой, к мамке…
Знаток быстро поменял сапоги местами, и тут же по ногам разлилось почти небесное блаженство – наконец-то левый был на правом, а правый – на левом. Шапку Демьян потерял еще в болоте, так что оставалось только вывернуть рубаху, но было не до того – уж брезжил рассвет, а коли новый день по ту сторону леса встретишь – так уж там и останешься, вовек не выйдешь. И Демьян побежал, прижимая к себе Максимку, оскальзывался на стенках оврага, спотыкался и бежал дальше, пока, наконец, неожиданно посреди бурелома их не выкинуло на опушку.
— Выбрались! Гляди ж ты, выбрались! — шептал Демьян, щурясь на восходящее из-за горизонта солнце.
***
Мамка Максимка – ясно дело – рассыпалась в благодарностях, знаток только головой мотал – не положено мол словами благодарить. Та поняла по-своему, принесла какие-то бумажные рубли, но и денег Демьян за работу не брал – только гостинцы. Кое-как собрала по дому немного муки, сала да еще по мелочи. Максимка – уж здоровый лоб – лип к мамке как кутенок и сглатывал слезы, а вот Свирид, похоже, был не слишком рад возвращению пасынка. Он, конечно, потрепал пацана по холке, но всё как-то больше оглядываясь на Демьяна, и знаток был уверен – стоит ему уйти со двора, как Свирид сызнова продолжит свои измывательства. И кто знает, может, прав был бай, мотать парнишке срок где-нибудь в Магадане, покуда он, такой дерзкий да резвый не наткнется кадыком на бритвенное лезвие. Судьбу мальчонки нужно было поменять. И, судя по всему, Демьян уже знал, как.
— Слышь, малой, а годков-то тебе сколько?
— Двенадцать, — всхлипывая, ответил тот.
«Двенадцать», — мысленно повторил Демьян, — «Одно к одному. И меня Ефросинья учеником в двенадцать взяла...»
— А скажи-ка, Максимка, бачил чего там, в бревне? Я пришел, гляжу, ты лежишь, сопишь в две дырки, як убитый. Мож было там чего?
Мальчик не ответил, но по энергичным кивкам знаток понял – перед глазами пацана все еще стояла безглазая рожа бая с пастью, набитой прелой листвой.
«Ну таперича уж точно судьба!»
— Ну шо, родители, — с усмешкой обратился Демьян к Надюхе и Свириду, — Поздравляю. Знаткой он у вас.
— Да як же! У него вон, и значок октябрятский есть, и в школу ему в сентябре, — ахнула мамаша, — Не треба ему это. Не согласная я. Ну, скажи ему!
Ткнула Свирида в бок. Тот поперхнулся, выдавил:
— Ну то человек знающий, ему виднее. Да и пацан опять же будет при деле.
— Жить он будет у меня, — отрезал Демьян, и от него не скрылся выдох облегчения Свирида, — Беру его к себе на полное содержание. Сможет вас навещать, но не чаще раза в неделю. Слышишь, Максимка? Будешь у меня обучаться?
Парень посмотрел полными слез глазами на мать, обернулся на отчима и, коротко помолчав, кивнул. Возможно, там, внутри полого бревна под паутиной смертной сени он видел сны о своем будущем, слышал, что шептал бай, и где-то в глубине души знал, чем бы закончилась его история, останься он жить с матерью.
— Ну тады сутки вам на сборы да прощания, а завтра к рассвету жду тебя, Максимка, у своей хаты. И близко не подходи – Полкан тебя покуда не знает — порвет.
***
Вернувшись домой, Демьян потрепал по ушам Полкана – тот, увидев хозяина живым и здоровым, радостно заворчал, что трактор. Знаток бросил негустые «гостинцы» от Максимкиной семьи на стол, стащил рубаху, с ненавистью зашвырнул клюку на печь – хоть ты синим пламенем гори – и включил газовую конфорку. Заварил себе чай с травками и мятой, впервые за день закурил; с удовольствием вдохнул тяжелый дым от крепкого самосада. Взглянул вдаль, на черные просветы между соснами. Кажется, в одном из них мелькнула голая бледная фигурка не то с черными, не то с седыми волосами. Вместе с ветром до слуха его донеслись мелкие, будто горох покатился, издевательские смешки.
— Я от немца ушел, да от батьки ушел, а от судьбы-то и подавно уйду, — задорно срифмовал Демьян и пустил в сторону леса густое сизое облако дыма.
***
Конец первой главы. Продолжение следует.
Автор - Герман Шендеров
Яркое летнее солнце едва-едва проникало в темный заболоченный овраг. Пари́ло пряными травами, обмелел застоявшийся затон, обрекая на смерть бесчисленных головастиков. У самого затона, внутри трухлявого бревна прятался ни жив ни мертв Максимка. От ветра дрогнула паутина. Паук-крестовик недовольно замахал лапками, забегал по краю, защищая угодья от чужака. Максимка плюнул в центр паутины, и та задрожала, затряслась, но хозяин и не думал покидать насиженного места.
— У-у-у, дрянь! — шепнул Максимка.
Соседство паука Максимке, конечно, не нравилось, но оно всяко лучше, чем попасться на глаза Свириду. Тот рыскал где-то поблизости, хромал неуклюже, проваливаясь в топкие лужицы и пьяно ревел:
— А ну иди сюда, нагуленыш! Я тебя з-под земли достану, сучонок, ды взад закопаю! Падаль мелкая!
Свири́д был Максимке заместо отца. И замена эта ничуть не радовала обоих. Колченогий инвалид, казалось, был обижен на весь мир, но более всего — на Максимкину мамку и самого Максимку, отчего обоим нередко доставалось на орехи. И если мамку Свирид поколачивал хоть и с оттяжкой, но зная меру, то самого Максимку бил смертным боем за все подряд. Куры потоптали огород — получай, Максимка. Уронил ведро в колодезь — неделю на пятую точку не сядешь. Никто был Свириду не указ — и на сельсовете его песочили, и мужики собирались уму-разуму поучить. Сельсовет только руками развел — инвалид, мол, да еще и ветеран, на восточных фронтах в голову ранен. И мужики туда же — отловили с дубьем, а он как давай ножичком играть, блатными словечками кидаться да корешами угрожать — те только поматерились да разошлись. Сколько раз Максимка мамку просил, давай, мол, выгоним его, а та — ни в какую. Где она нынче мужика найдет, да еще с такой пенсией? И терпела. И Максимка терпел. Покуда спросонья в сенях бутылку самогонки не раскокал. Сердце — в пятки, пальцы — лёд. Понял Максимка, что теперь-то ему не сдобровать. Хорошо если просто поколотит, а то ведь этот и убить может — ему-то что, он контуженный. И правда, проснулся Свирид к полудню, шел опохмелиться да день начать — а от бутыля одни осколки. Страшно взревел Свирид — Максимка аж от сельпо услыхал и припустил от греха подальше в подлесок. Ничего, побродит, повоет, а если повезет — найдет, где опохмелиться, да и уснет до завтра. А там день пройдет, Свирид ничего уж не вспомнит.
— Ну, сучонок, где ты шкеришься? — неистовствовал Свирид совсем рядом. Максимка зажал рот, чтобы не выдать себя ненарочным вздохом. По лицу от страха катились слезы. Вдруг чья-то ладонь нежно, почти по-матерински провела по щеке – точно паутинка коснулась. Тьма зашептала комариным писком и шелестом листвы:
— Не плачь, детка, не рыдай, мама купит каравай. Ай-люли – каравай…
Максимка было дернулся – пущай уж лучше Свирид отлупит, чем узнать, кто это такой ласковый живет в трухлявом бревне. Да куда там! Ладонь плотно зажала рот, поперек живота перехватило и потянуло куда-то вглубь бревна – в узкую щель, куда Максимка даже ногу бы не засунул, а теперь проваливался весь. Ласковый голос продолжал шептать:
— Ай-люли, каравай! Ай-люли, каравай…
***
Демьян хоть в поле и не работал, а вставал все равно спозаранку – привычка, чтоб её! Жил он бобылем — мать немцы пожгли, а отец и того раньше в петлю полез, ни жены, ни детей Демьян не нажил. После войны, вдоволь напартизанившись по лесам да болотам вернулся в родные края и занял заброшенный дом у самой кромки леса. Вел хозяйство один — свой огород, куры, да и соседи бывало приносили чего.
Потянулся Демьян, попрыгал на месте, руками помахал, ногами подрыгал — кровь разогнать, зачерпнул полное ведро колодезной воды, умылся, задал корму курам, швырнул Полкану мясные обрезки со вчерашнего ужина и сам уселся трапезничать. Два яйца — свежих, только из-под несушки, краюха черного да пук зеленого луку. Только было Демьян захрустел белой головкой, как на улице раздался Полканов лай.
— Та каб табе… — ругнулся Демьян, вышел на околицу.
У ворот уже ждали — во двор заходить не осмеливались, и дело было, конечно, не в пустобрехе Полкане — этот и мухи не обидит, всего и толку что метр в холке да лай на том конце Задо́рья слыхать. Тут надо сказать, что Демьяна местные опасались и неспроста: слыл он человеком знатким, да еще суровым. До сих пор ходили слухе о бывшем местном алкаше и тунеядце Макарке — тот с тяжкого похмелья залез было в окошко к Демьяну, чтоб поживиться горячительным. Что в ту ночь произошло в хате — не знает никто, зато на все Задорье было слышно пронзительный, полный запредельного ужаса вой. А на следующий день стоял Макарка c пяти утра у здания сельсовета — наглаженный-напомаженный, начисто выбритый и в военной форме — ничего приличнее, видать, не нашлось. А едва пришел председатель — бросился перед ним чуть не на колени и давай просить работу любую, хоть какую, а то мол «ночью висельник придет и его задушит». Председатель, конечно, посмеялся, но отрядил его на общественные работы — там подсобить, тут прибраться, здесь навоз перекидать. И со временем стал Макарка-тунеядец Макаром Санычем, народным депутатом, человеком уважаемым. Однако, местные отмечали, что на дне голубых глаз все еще плещется какой-то неизбывный, глубинный ужас, заставлявший Макара Саныча нервно потирать шею каждый раз при виде Демьяновой хаты. А еще пить бросил — напрочь, как отрезало. Даже по праздникам. Говорит, от одного запаха горло перехватывает.
Словом, слыл Демьян Рыго́рыч или попросту «дядька Демьян» местным колдуном — знатки́м, то есть. Оно, конечно, мракобесие и противоречит идеологии просвещенного атеизма, но то больше в городах да по радио. В Задорье ты поди-найди фельдшера посередь ночи коли жена рожает или скотина занемогла. А ведь бывают и такие дела, что и фельдшера, и участковые и даже народные комиссары руками разводят. И тогда шли на поклон к Демьяну Рыгорычу.
— Цыц, Полкан! — гаркнул Демьян, и почти восемьдесят килограмм мышц, шерсти и зубов присмирели и плюхнулись на брюхо. У ворот стояло человек шесть, над бабьими платками блеснула кокарда на фуражке участкового. «Дря́нно дело» — пронеслось в голове.
— Ну? И шо мы здесь столпились?
Громко всхлипнула Надюха — мать Максимки. Младше Демьяна годков этак на пять, она запомнилась ему глупой брюхатой малолеткой, польстившейся на городского хлыща-агронома. Тот так и не вернулся к Надюхе — то ли уехал обратно в свой Ленинград, то ли сгинул, а Надюха осунулась, постарела, связалась с пьяницей Свиридом и обзавелась никогда не сходящими синяками на сбитых скулах. Сам Свирид стоял рядом с участковым и со скучным видом щурился, водил жалом — похоже, все происходящее его ни капельки не интересовало, и больше всего ему сейчас хотелось опохмелиться. На левом его виске волосы росли клочками, окружая огромный розовый рубец над ухом шириной в ладонь. Ухо же было черное и обгрызенное, как подгоревший сухарик.
— Максимка пропав, — пожаловалась она, — Вчерась утёк, а домой так и не воротился. Як зрану пропав, так и… с концами.
Откашлялся мордатый участковый.
— Я б заявление принял, да только пакуль тут поисковую группу соберешь, пока то, пока сё…
— А чегой-то он утёк? — поинтересовался Демьян. От его взгляда не укрылось, как полыхнули глаза Свирида.
— Черт его ведает, сорванца, — нарочито небрежно отозвался пьяница, — Устрахался не разумей чего, да и утёк.
— Ага, не разумей чего, значит…
Неистовую ругань Свирида вчерась слышало все Задорье.
— Дядька Демьян, помоги, а? Ничего не пожалеем — хошь, мешок зерна, хошь браги бутыль, хошь…
— Вот еще брагой раскидываться! — не сдержался Свирид, — Вернется твой неслух, жрать захочет, да вернется…
— А откель он вернется-то? — прищурившись спросил Демьян, — Не ты ль хлопчика-то спровадил?
— Да разве ж я… — вспотел вдруг пьяница и побледнел весь, — Да он, собака, цельный пузырь раскокал. Я ему только наподдать хотел — для науки, а он уж дал казака. Я ж проснулся, самого колотит, трясет — у меня инвалидность, мне треба, а он… Ну, на мое место встань, а?
— На твое место встать — здоровья не хватит, — отрезал Демьян.
Пропавший дитёнок — это скверно. Места в округе дикие, кругом топи да трясины. Шаг в сторону с тропинки, и уж ухнул по уши. Сколько их таких фрицев-то по оврагам да зыбунам лежит, разлагается. Злая здесь земля, голодная, кровью да костями разбуженная. Тут и взрослому человек пропасть как нечего делать, а уж дитёнку-то… — Ну-ка признавайся, где пацана последний раз бачив?
— Да хрен его ведае, где-то вон… — Свирид неопределенно махнул рукой.
— Понятно…
Демьян сплюнул, плевок приземлился в шаге от ноги пьяницы. Рванувшись вперед, зна́ток выхватил возникшую будто из ниоткуда деревянную клюку и приткнул её рукоять в кадык Свириду, а другой рукой подхватил затылок, чтобы не вырвался. Заохали кумушку, промямлил милиционер: «Так-так, товарищи, поспокойнее…»
В мозгу жгло от вспыхнувшей там злобы; зубы скрипели друг о друга, в глазах колыхался кровавый туман. Всплыли в глазах сцены из детства — мать с синяками, пьяная ругань в сеня́х, оплеухи, зуботы́чины… Демьян заглянул в выпученные мутные глаза алкаша и прошипел в бороду:
— Коли я проведаю, что ты, грязь из-под ногтей, хлопчику сделал чего, так знай — одним сроком не обойдешься. До конца жизни под себя ссаться будешь, а конец придет скорехонько. Лежать тебе в земле, да висеть тебе в петле, на пеньковой на веревочке, ту пеньку ужо маслом с адской сковороды смазали, гребнем из мертвяьчих ногтей прочесали, вьются три пряди-перевиваются, раз конец — сплёл гнилец, два конец…
— Стой! Стой! Не губи, батько! — раздалось вдруг рядом. Чьи-то пухлые пальцы вцепились в локоть, потянули. Сквозь пелену гнева Демьян разглядел искаженное суеверным ужасом лицо Максимкиной матери. Та повисла на Демьяне, как отважная собачонка, не пускающая незваных гостей в дом, — Он не будет больше! Не губи…
Демьян выдохнул, помотал головой, прогоняя воспоминания. В мозгу эхом билось «батько-батько». Символы на клюке, казалось, сплелись в злорадную ухмылку. Зна́ток с омерзением – точно змею держал – отставил клюку в сторону, прислонил к изгороди.
— Ладно. Ну-ка мне в глаза погляди! — Свирид подчинился, свел свои мелкие, похожие на гречичные семена, зрачки на лице Демьяна, нырнул в черные, словно Хатынские топи, трясины глаз знатка. — Еще раз ты на пацана руку подымешь, и доведаешься, как веревочку доплели. Зразумел?
Свирид задушенно прохрипел:
— Да зразумел я, зразумел…
Отпустив алкаша — тот всё откашливался, пуча глаза — Демьян обратился к Надюхе:
— Не реви. Сыщем мы твоего Максимку. Уж якого есть, но сыщем.
— Я вот маечку его принесла, шоб по запаху…
— Нешто я тебе собака якая? По запаху… От полежит-завоняется, тогда и шукать по запаху… — ответил Демьян, но майку все же взял.
— Батюшки-святы, Господи прости, — Надюха отшатнулась и принялась креститься.
Демьян поморщился:
— Давай без этого. Вон тут и представитель власти, а ты все со своим мракобесием. Гагарин вон давеча в космос летал – не видал ничаго, а ты туда же. Верно говорю, товарищ участковый?
Тот нарочито безмятежно жевал какой-то колосок и смотрел куда угодно, но не в сторону полузадушенного Свирида.
***
В хате Демьян успокоился, выдохнул. Кусок в горло не лез. И чего он вызверился на жалкого пьянчужку? В изгибе клюки виделась ухмылка — «Знаешь, мол, знаешь, да себе признаться не смеешь».
— Заткнись! — гаркнул он, отбросил клюку в угол.
Позавтракать не получилось — кусок в глотку не лез. Какой там завтракать — надобно мальчонку искать. Каждый час промедления может стоить пацану жизни. Да и, прямо сказать, ни на что особенно Демьян не надеялся. Уж кому как не ему знать, до чего голодны местные болота. Однако, коль уж взялся за гуж…
— Хозяюшко-суседушко, выходи молочком полакомиться, молочко парное, спод коровки доенное, на травке нагулянное. Выходи, суседушко, побалакаем, с тобою вдвоем позавтракаем…
Молоко было, конечно же, не парное — обычное позавчерашнее из погреба. Демьян нюхнул — закисло. Ну да ничего, у него и суседка необычный — этому такое сойдет. Надобно только освежить.
Перочинным ножичком Демьян скользнул по ладони — на крепкой крестьянской руке плелись узором несколько заживших порезов. Открылся новый, закапала юшка в миску.
Окно задернул плотным покрывалом — хата погрузилась во мрак. Снаружи завыл Полкан — жалобно, тягостно. И тут же под печкой что-то заворочалось, зашумело — точно кто-то резиновый мячик по полу катнул. Раздалось чавканье. Демьян поспешил отвернуться — суседки нередко бесились и начинали пакостить, если попадались на глаза. То ли не любили они этого, то ли нельзя им.
— Суседушко-хозяюшко, — напевно, по-старчески позвал Демьян, — угостить молочком парным, да за судьбу-судьбинушку мне растолкуй. Коли жив Максимка — поди направо, коли не жив — на левую сторону.
Голодное чавканье продолжалось еще несколько секунд, потом прекратилось. Демьян вслушался. Сначала тельце суседки покатилось налево, причмокивая и оставляя влажные следы. Демьян вздохнул — хушь бы тело найти. Но вдруг суседко подпрыгнул и покатился направо. А потом назад. А потом и вовсе принялся подпрыгивать на месте.
— Что ж ты, хозяюшко, сказать-то хочешь? Нешто не знаешь, али не понял меня? Давай сызнова. Коли жив — направо катись, коли мертв — налево.
Суседко, кажется, разозлился на недогадливость Демьяна — ударился с силой об пол и покатился теперь вовсе по кругу.
— Что ж это, значит, застрял мальчонка? Ни жив, ни мертв? Усё так, суседушко?
Суседка утвердительно подпрыгнул, ткнув Демьяна в бок. На рубахе сбоку осталось влажное пятно.
— Ну дякую, суседушко-батюшко, ступай с миром…
Запрыгало-укатилось что-то под печку. Демьян не удержался — бросил взгляд на отражение в отполированном до блеска чайнике. Под печь закатилось что-то безрукое-безногое, в блестящей пленке слизи, похожее на подпорченную кровяную колбасу. Ну да ничего, нам и такой домовой сгодится, лишь бы порядок содержал!
«Ни жив, ни мертв, значит» — задумался Демьян, почесал русую бороду, — «Знать, прибрал его кто, по ту сторону Яви удерживает. Да только знать бы кто!»
Поплевал Демьян на ладони, замотал порез, собрал кулек — сложил хлеба, соли, серп заточенный. Подумав, размотал тряпицу, достал серебряный крестик, повесил на грудь. Тут же на шею будто мельничный жернов повесили — знатка аж согнуло, ну да ничего — нечистому поди еще горше придется, коли повстречается. С неприязненной гримасой взял обструганную клюку — по всей длине палки были выжжены черные письмена. На такие если долго смотреть — они извиваться начинают, как черви, чтоб прочитать было нельзя. Но абы кому лучше и не читать. И уж тем более, как ни хотелось Демьяну эту клюку закопать поглубже в огороде, однако мало ли дураков… С собой все ж сохраннее. Во дворе спустил Полкана с цепи, тот радостный — дурак-дураком — принялся носиться по двору, гоняя кур.
— А ну сидеть, дурень! Со мной пойдешь. Вдвоем оно всяко сподручнее!
Пес и правда встал как вкопанный и поспешил приземлить свой шерстяной зад, от усердия придавив курицу.
— Дело серьезное — человека шукаем. Усек?
Полкан согласно тявкнул, наклонил голову, ожидая команд.
— Ты мне башкой не верти. На, нюхай! — пес зарылся носом в затасканную серую маечку, — Давай навперед бягай, а я за тобой. Ну, пшел!
Перво-наперво пес остановился у тропинки ведущей на запруду у старой мельницы. Речушка, крутившая колесо, иссякла — то ли плотиной чего перегородили, то ли просто срок вышел, однако, на месте речушки теперь томно колыхалась затянутая тиной заводь, а от мельницы остались лишь гнилые сваи да громадное, поросшее мхом и болотной тиной колесо. Деревенские поговаривали, что если ночью прийти на запруду — можно увидеть, как колесо будто вращается, мол, черти кости человеческие в муку перемалывают. Дурь, конечно, несусветная — чего только народ не напридумывает. Вон и агитаторы из города приезжали бороться с мракобесием. Говорили, мол, никаких чертей быть не может — все это выдумка поповская. Демьян тут, конечно, соглашался, однако лишний раз шастать у запруды Задорьевским отсоветовал — мол, комаров там тьма-тьмущая, да и хоть без чертей, а колесо по ночам всё же вертится. И нет-нет, но то и дело вылавливали нахлебавшихся неслухов, ушедших ловить головастиков на мельничный пруд.
У самого пруда жизнерадостный Полкан присмирел — хоть скотина, а чувствует: мертвое это место, недоброе. Летняя жара накрывала густым одеялом, липла к спине мокрой рубахой, глушила пестрым разноголосым молчанием. Пищало комарье, гудели мухи, шелестела трава. И пес не тявкнет, ни шума деревенского не слышно — лес забрал свое, чужая земля нынче. Лишь колесо мельничное скрипит — то ли от ветра, то ли…
Вдруг булькнуло что-то в рогозе, пробежала волна по ряске на пруду. Один комар сел Демьяну прямо на нос — полакомиться свежей кровушкой. В забытьи он хлопнул себя по носу, да не рассчитал силы — разбил в кровь, и сам засмеялся над своей неловкостью. Рядом щелкал зубами Полкан — ловил оводов и слепней.
— Гэй, пригожая, хорош блазнить! А ну покажись, биться не буду, обещаю…
Заскрипело мельничное колесо, зачерпнуло ил со дна, да со шлепком швырнуло обратно в воду — и только. Ни ответа, ни привета.
— Э-э-э, дорогая, так у нас дела не пойдут. Я побалакать пришел, а ты ховаешься. Ну-ка…
И на этом «ну-ка» земля под ногами Демьяна вдруг взбрыкнула, выгнулась кочкой и толкнула его под пятки, да так, что знаток полетел головой прямо в пруд. На поверхности вдруг появилось облепленное ряской лицо, да все какое-то невыразительное, гладкое, что обмылок — только глазища чернеют. Перепончатые лапы уже обвивались вокруг Демьяновой спины, когда выбившийся из-под ворота крестик легонько стукнул фараонку в лоб. Та закричала так, что Полкан аж завыл, рухнул оземь и уши лапами прикрыл, а у Демьяна заныли зубы. Шлепнулся он лицом в воду, распугав лягушек, вдоволь наелся комариной икры; а фараонка меж тем отползла подальше и с опаской выглядывала из воды — так что видно было лишь заросшие — без дырок — ноздри.
— Да не.. Тьфу, какая гадость… Да не ссы ты, говорю ж — побалакать пришел. А ну плыви сюды.
Водная нежить осталась на почтительном расстоянии, но все же выползла из воды, залезла на мельничное колесо. Полупрозрачная кожа была облеплена жуками-плывунцами, водорослями и ряской; в длинных бледно-зеленых зеленых волосах запутался рачок, по левому глазу фараонки медленно ползла улитка. Тварь недовольно потирала лоб — там, где кожи коснулся крестик, кожа разошлась и оплавилась до самой кости.
— А ты не гляди на меня волком. Сама на меня полезла. Як говорят комиссары, тебя бы за такие дела за шкирку и к стенке…
— Все равно в омут одна дорога, все одно — всех утоплю…
— Эх, дура ты дура, Нинка. Все на немчуру охотишься? Так нема их, прогнали уж давно, а якие есть — сгнили поди.
— Есть, чую я, есть, всех здесь сложу, всех на дно утащу…
Демьян махнул рукой. Объяснять что-то нежити — дело гиблое и пустое. Эти в своем мире-времени живут, свои страхи да кошмары вокруг видят. В башке у этой фараонки еще небось горящие дома, рев мотоциклов, стрекот пулеметов и хохот немцев, что тащат молодую девку к пруду: поглумиться — и на дно. Только оттого Демьян ее еще и не упокоил — жалко было дуру мертвую, что и пожить-то не успела. Помнил он костлявую девчушку с русой косой, как та за все за мальчишками бегала и обижалась, если ее в игру не брали. Когда немцы пришли — Демьян в леса партизанить ушел, а как вернулся — пол-деревни сгубили, до сих пор вон аукается.
— А что, Нинка, много ль немцев на дно стаскала? Вот, скажем, на этой неделе?
— Мало-мало, слишком мало. Буду складывать, покуда вода вся не выплещется, только фрицы поганые останутся…
— Мда, толку от тебя… Полкаша, ну-ка скажи, чуешь чего тут?
Пес со скукой почесал за ухом — ничем вкусным или интересным на заросшем пруду не пахло.
— Утоплю-ю-ю-ю, всех утоплю, — продолжала завывать фараонка, вслед удаляющемуся Демьяну. Потом фыркнула, разбрызгав воду, и принялась кататься на колесе — в сущности еще совсем девчонка, которой было никогда не суждено вырасти.
***
Вторым местом, в которое строго-настрого было запрещено лазать местным сорванцам, был старый сарай для скота, тропинка к которому давно уж заросла ковылем. Еще на подступах к пожарищу, Полкан жалобно заскулил и уселся на задницу, напрочь отказываясь идти дальше.
— Ну и чего мы расселися? У, волчья сыть! — Демьян замахнулся было на пса клюкой, но удержал себя. Идти к сараю ему и не хотелось. Кабы не Максимка — и дальше б, как и все, обходил проклятое место стороной, — Ай, к черту! Вот и сиди тут.
Полкан с готовностью улегся наземь, проводил печальными глазами хозяина, который по нехитрому собачьему разумению шел на верную смерть.
Раздвигая заросли сорных трав, Демьян приближался к жуткому скоплению почерневших столбов и свай на выжженной поляне — трава здесь так и не проросла. Крыша обвалилась внутрь, накрыв собой черные бесформенные груды; по краям стояли обугленные бревна — будто казненные языческие идолы. От одного взгляда на это место передергивало. Демьян мысленно взмолился, чтобы Максимки — ни живого, ни мертвого — здесь не оказалось. Казалось бы — зачем кому-либо вообще приходить в это проклятое место? Но мальчишеское упрямство могло поспорить лишь с мальчишеским же любопытством, и если вся деревня обходит пожарище стороной — как же не залезть и не посмотреть?
Один такой уже разок залез. В прошлом году, приехал этакий барчук из города — на всех свысока смотрел, игрушками не делился, то ему не так, другое не этак. Так ему местные Задорские мальчишки бока-то и намяли, в наученье. И напоследок лепехой коровьей по башке приложили, чтоб неповадно было. А он возьми да разрыдайся аки девчонка, заблажил, отцом в райкоме грозился да сбежал куда-то. Искали его до вечера, к пожарищу не ходили — не решались. В итоге, кое-как уговорили Демьяна. Мальчонка оказался там — седой и ослепший. Выл, бился, вырывался и все про каких-то «черных» твердил. А хотя чего «каких-то», знали все, кто эти «черные», кому бабкой, кому матерью, кому женой приходились, да и детишек в том сарае осталось немало.
Приезжал потом его отец из райкома, обещал всех распатронить — мол, парнишка умом тронулся и зенки себе пальца́ми прям выковырял. Отвели разгневанного папашу к пожарищу. Тот близко подходить не стал, так, издали все понял. Оно хоть и просвещенный атеизм, и Гагарин давеча в космос летал, а все ж дурное место — его сердцем чуешь. А место-то было — дурнее некуда, и даже Демьян со всеми своими заговорами да оберегами ничего сделать бы не смог. И не стал бы, пожалуй. Одно дело — кикимор да анчуток по углам шугать, и совсем другое…
— Не гневайтесь, кумушки да матушки, в гости напрашиваюсь, дозволения прошу! — голос дрогнул, Демьян поклонился, что называется, «в пояс». Пожарище не отвечало, лишь дрожал раскаленный воздух да гудела мошкара. Не пускают, значит.
— Ну да я всяко дело зайду! — честно предупредил Демьян и шагнул под источенную пламенем балку.
Стоило сделать шаг, как шпарящее солнце, тяжелый дух медвяных трав, гудящий гнус — все это растворилось, исчезло, осталось за спиной. Внутри же лишенного крыши сарая было как будто темнее, точно тени прятавшиеся в уголках глаз бросили таиться — заняли все пространство. В нос шибала тошнотворная вонь паленых волос. Под ногой Демьяна что-то хрустнуло, и он мысленно взмолился, чтобы это была не кость.
— Максимка? — позвал он больше для себя, чтобы было не так страшно под этим пологом упавшей тишины, — Тут ты?
Никто, конечно, не ответил. Ну да оно и к лучшему. Неча здесь людям делать, а тем более детям.
Демьян уже собирался уйти из проклятого места, как вдруг захрустело вокруг, застучало, точно весь сарай пришел в движением. И правда, крыша, обрастающая на глазах соломой, поползла вверх, закрывая небо; прорехи в стенах латали свежие, уже не обугленные бревна. Последними закрылись двери сарая, и Демьян четко услышал, как в пазы снаружи легла доска, запирая его внутри. В мозг выстрелами из трехлинейки врезались голоса снаружи на чужом, до дрожи в коленках знакомом языке. Пахнуло сырым напалмом, отчаянно захотелось жить. А еще Демьян четко ощутил, что он здесь больше не один. Обернувшись, он увидел перед собой толпу крестьян — бабы, дети, старики. Все как один черные, обугленные, прогоревшие до костей и пышущие страшным, пекельным жаром. Запекшиеся глаза, тлеющие волосы и бороды, дымные шлейфы, искаженные агонией лица — все они смотрели на него. Вперед вышел мальчонка — от силы лет пять; на лице кожи почти не оставалось — вся она осыпалась пеплом, обнажив закопченные пламенем кости. Тонкий пальчик вытянулся вперед — одна лишь косточка — растянутый в предсмертной гримасе рот выплюнул облако дыма вместе с жутким, нездешним шепотом на языке самой Нави. И по его команде неподвижные прежде мертвецы двинулись к Демьяну, вытянули черные, дымящиеся, еще горячие руки — будто печеная картошка, только из костра.
Демьян прижался к двери, отшатнулся от подступающего жара, попытался выломиться через дверь, но кто-то по ту сторону крепко держал — не вырвешься. Заговоры застряли в глотке — их заменил горький дым и жирный пепел от горящих тел. Глаза заслезились, и мертвецы слились в единую черную массу, тянущую к нему свои щупальца. Жар накатывал тягучими, иссушающими волнами; от бензиновой вони напалма кружилась голова.
«Вот так, залез на свою голову мальчонку шукать, а зараз сам пропаду. От немца я ушел, да, видать, от судьбы не уйдешь»
Жгучие пальцы ткнулись в рубаху, будто незатушенные чинарики. Поползли по белой ткани черные пятна — без огня, лишь дым и боль. Зашкворчала кожа на плечах. Демьян закрыл лицо, прильнул к щелочке в двери, чтобы вдохнуть свежего воздуха и прочесть, наконец, заговор, отогнать наваждение, но бесчисленные пальцы оттянули его прочь, прожигая одежду. Тонкие щепочки на клюке задымили, прямо в голове Демьяна засипело-заперхало:
«А я говорил, от судьбы — только в петлю. Надо было слушаться-слушаться-слушаться...»
Вдруг из толпы обугленных призраков выплыла баба — скособоченная, жуткая. Мертвые руки, сложенные в молитве, слиплись, сплавились — не разомкнешь. Рот — бесформенная дырка, раззявленная в крике. Она подплыла к знатку, и тут же голодная смерть отпряла, отняла пальцы от шкворчащей Демьяновой плоти. Из дырки на лице бабы вырвалось облачко дыма, оно оставляло сажу на ресницах и бровях, в шипении и треске слышалось:
«Уходи, сынку. Ты ни в чем не виноват. Уходи»
И Демьян выбросило за порог сарая. И вновь — лишь черные бревна да провалившаяся крыша. Ни стрекота пулеметов, ни злобных взглядов запеченных в глазницах очей. Лишь навязчивая вонь напалма и паленых волос — на этот раз уже его собственный. Демьян провел ладонью по красному от жара лицу — брови спалило начисто, борода заплелась в черные расплавленные барашки. По измазанным сажей щекам скатились две слезинки.
— Дякую, мама… Выручила.
Дело близилось к закату. Какой бы мальчонка ни был удалой, а скитаться вторую ночь по лесам и болотам не каждый взрослый выдюжит, куда уж там мальцу! Полкан послушно ждал Демьяна на почтительном расстоянии от пожарища. Увидев хозяина, залебезил, завилял мохнатым помелом, принялся лизать покрытые ожогами руки.
— Ну буде-буде, предатель! Хайло – с ведро, а на деле – сявка трусливая.
Пес перевернулся на спину и подставил пузо – делал вид, что не понимает, о чем таком толкует хозяин.
— Ладно. Одно верное средство осталось.
Дома Демьян смазал ожоги свежей сметаной – Ульянка поднесла в благодарность за выхоженную корову; фельдшер уж рукой махнул, говорит: «Режьте кормилицу на мясо, покуда жива», а Демьян подошел, пошептал на ухо, да иголку какую-то из копыта вытащил, и через день буренка уж вовсю гарцевала по пастбищу. Пока смазывал – решался, неужто и правда по-другому никак? Клюка стояла, похожая на вопросительный знак, поджуживала:
«Давай! Туда тебе и дорога! Признай уж, только так дела и делаются!»
Демьян пнул клюку – та упала и закатилась под лавку. Нет уж! Мы уж как-нибудь своими силами. Полкана Демьян оставил хату охранять. Крестик снял, на крючок под полотенец повесил – а то лес не пустит, будет водить чужака кругами почему зря, да истинный свой лик не покажет. Тут хитрее все. Клюку тоже хотел оставить – эта дрянь если чем и поможет, так только за корягу какую зацепится, но все одно – оставлять рискованно. Лучше уж при себе.
***
Продолжение следует...
Пройдя этот тест, вы узнаете, сколько нужно сосисок, чтобы спуститься по ним на дно Марианской впадины. А еще сколько их можно съесть, пока длится самый долгий в мире поцелуй. Не пропустите!
В свете дальних фар возникают несколько свежих лесин, сваленных так, что проселочная дорога перегорожена наглухо. Я останавливаю машину. Приехали.
На пассажирском сиденье просыпается Катя. Смотрит на завал из бревен, вглядывается в боковые окна – там сплошная темень. Вопросительно смотрит на меня. Видно – ей не по себе.
- Руслан, куда мы приехали?
- Кать, я же тебе говорил, это далеко за городом. Чтоб посторонние не шлялись. Видишь, орги дорогу перекрыли.
Я тянусь, открываю бардачок и извлекаю из него бутылку сливочного ликера. Честно говоря, ликер не самый хороший – отечественная подделка под Baileys, Sheridan’s или Irish cream. Но, увы – денег еле-еле хватило и на такой. Ликер перевязан ленточкой.
Я целую Катю, замечая, как она непроизвольно морщится. Да, последние полгода наших отношений выдались не ахти. Я чувствую укол в сердце, но беру себя в руки. В конце концов, сегодня мы здесь для того, чтобы все исправить. Сворачиваю крышечку с бутылки и протягиваю ей.
- Просыпайся пока, а я схожу, узнаю, все ли готово.
Она уже успела сделать несколько глотков. Вот она, одна из проблем – ее алкоголизм. В лучшие времена это были хороший скотч и коллекционный бренди, сейчас – все, в чем градусов больше, чем в кефире. Опомнившись, Катя протягивает бутылку мне. Я мягко отстраняю ее руку.
- Я же за рулем.
Машина остается позади. Я оглядываюсь и вижу, как в салоне Катя, прихлебывая из бутылки, залипает в телефон. Я перелезаю через импровизированную баррикаду и направляюсь в деревню.
Следы традиционных для этого дня бесчинств встречают меня тут и там. Я вижу разобранный начисто забор. Доски от него свалены рядом в большую кучу. На крыше одного из домов красуется перевернутая телега. В соседнем дворе ворота сняты с петель и установлены прямо поперек улицы. Я прохожу через них. На верху ворот торчит лошадиный череп.
На улицах пусто – лишь кое-где горит свет. Некоторые из этих домов подперты снаружи.
Я прохожу через всю деревню к знакомому покосившемуся домику на отшибе, почти на границе с лесом. Света в нем нет, но дверь широко распахнута. Я медленно подхожу к ней. Свечу себе телефоном.
В пороге торчит нож. Рядом с ним насыпаны какие-то травки - я всматриваюсь и вижу, что это крапива и конопляный цвет. Я прислушиваюсь.
В темноте изнутри дома я слышу размеренный шепоток:
- Черные, долгие, лесные, водяные…
Я смахиваю траву с порога и выдергиваю нож. Убираю его за пояс. Потом стучусь и зову:
- Баб Шур, это я, Руслан. Теть Машин сын. Я по делу приехал. Поможете?
Шепоток сменяется на хихиканье. Потом из темноты мне отвечают.
- Руслан, приехал, милок. Помню тебя, помню, а как же. И дело твое знаю. Ну, подсобил ты мне – вишь, неблагодарные, заперли меня, в такой-то день. А мне и травок собрать требуется, и спасибо сказать…кой-кому. Все, ты иди себе, после встретимся. Я пока до поля схожу. Иди, говорю, да не оборачивайся – голая я.
Я поворачиваюсь к дому спиной и иду обратно. Мне не хочется видеть, как голая баба Шура на четвереньках, задом наперед , выбирается из своего дома и семенит к полю. Скособоченная, изломанная, похожая на огромное бледное насекомое. Один раз я увидел это в детстве - и долго не мог нормально спать.
Это зрелище на много лет отбило у меня охоту шляться по ночам.
Местные заперли бабу Шуру дома не просто так. В эту ночь хорошо наводить порчу – заламывать колосья на поле. Если кто коснется такого залома рукой или серпом – повезет, если только заболеет, а не умрет. Еще сейчас лучшее время в году, чтобы собирать травы, нужные для скверных дел.
Бабе Шуре давно срок пришел помереть – а может, и померла уже, кто знает. С колдунами и ведьмами не всегда поймешь. Пятерых детей некрещеными схоронила, все мертвыми рождались – поэтому характер у нее такой, что хуже некуда. В деревне ее мало кто любит, но и извести духу не хватает. С матерью моей баба Шура была в дружбе – дедушка, мамин отец, сам слыл колдуном, и вроде была у них по молодости любовь.
Если узнают, что я приезжал и вынул нож из порога – мне несдобровать. Но баба Шура была мне сегодня нужна. Я возвращаюсь к машине.
Мы с Катей идем по ночному лесу. У меня в руке факел. На самом деле, у меня в телефоне отличный фонарь, но в такую ночь хорошо иметь под рукой живой огонь. У Кати на голове венок из цветов, который ей ужасно идет. В руке – почти пустая бутылка ликера. Мы идем медленно, потому что Катя надела в лес туфли на каблуках. К тому же ей уже дало в голову.
- Вообще, это даже прикольно, реалити-квест. Не, если честно, меня эти твои нищебродские аттракционы уже достали. По заброшкам шариться, походы эти, квеструмы. Можно уже хоть раз в нормальное место сходить, мне кажется. Но тут интере-е-е-сно. Звезды красивые какие!
Катя допивает содержимое бутылки и, неуклюже размахнувшись, забрасывает ее в кусты. Я морщусь. В кустах кто-то шебуршит.
- Кать, пойдем быстрее. Я же тебе говорил, это квест на время. Нам все успеть надо.
Я беру ее за руку и тащу за собой. Она не сопротивляется. В кои-то веки она не в настроении скандалить и спорить. Жаль, что это первый раз за последние полгода.
И жаль, что это лишь потому, что в бутылке с ликером был мефедрон.
- Р-у-у-ус, а что это там в кустах, ежик? Ну подожди, дай на ежика посмотреть! Давай ему дадим что-нибудь! Ну подождет твой квест!
Я не хочу знать, что там. Но все же бросаю взгляд, самым краем глаза. Мне кажется, что это что-то напоминает младенца. Юркого, невзирая на коротенькие ручки и ножки. Который слепо копошится в кустах у обочины тропы. Я ускоряю шаг, а Кате приходится следовать за мной.
До нас доносятся крики и смех. В лесу кто-то ходит, ломая ветки. Сильно пахнет озоном. Между деревьями мигают светлячки. По деревьям тут и там кто-то карабкается и визжит. Хорошо, что Катя не вполне адекватна. Плохо – что она не затыкается.
- Слушай, а ниче так аниматоры стараются, даже стремно немного. Руслан, а что там – слышишь, веселятся рядом где-то? Пойдем? Там поют вроде. Я тоже хочу!
- Котенок, это на турбазе рядом корпоратив, наверное. Пойдем, не будем мешать. Нам по условиям с тропы сходить нельзя.
Тропа проходит мимо берега. В другое время это было бы плохо, но сегодня здесь можно немного передохнуть. Катя устала. Мы подходим к воде. Луна вышла из-за облаков и видно, как по течению плывут венки.
Река выглядит красиво и безмятежно. Я вспоминаю, что в этот день вся вода в реках считается в народе святой - в память Иоанна Крестителя. Поэтому сейчас бояться нечего. Мы подходим ближе к берегу.
- Рус, а зачем венки по воде пускают? Для красоты?
Река приносит запах гари. Где-то выше по реке местные жгут сваленные в кучу старые вещи. Пляшут, поют, веселятся и купаются - в эту ночь речная вода смывает все грехи. Я с грустью думаю об этом, любуясь проплывающими мимо венками. Это гадают девушки – если венок плывет далеко, это сулит счастье, близкую свадьбу и долгую жизнь. Я смотрю на Катю. Сейчас, в свете луны, она очень красивая. Я с тоской думаю, что мы все упустили и теперь, наверное, свадьбы у нас уже не будет. Я отвечаю:
- Просто так, наверное.
Катя снимает свой венок и кладет его на воду. Он камнем идет ко дну. Катя сперва дуется, но вдруг хихикает:
- Ха, Рус, глянь – одной уже хватит, походу. Нализалась до розовых соплей!
Я поворачиваюсь туда, куда она указывает. Выше по реке, у берега, на поваленной березе сидит девушка. Она еле слышно всхлипывает и расчесывает спутанные, длинные волосы.
- Котенок, идем. Передохнули и будет, нечего к человеку приставать. Может, у нее горе, а ты – нализалась.
Нам нужно торопиться. В лесу свист и хохот – теперь близко. Я оглядываюсь, пытаясь понять, заметила ли нас девушка, но на бревне уже никого нет.
Тропа сужается. Катя что-то недовольно бормочет себе под нос, идя сзади меня. Я уже не держу ее за руку – нужно отодвигать ветки. Впереди на тропе кто-то стоит. Я надеюсь, что это баба Шура – но ожидающая нас гораздо моложе. Впрочем, ее я тоже узнаю. Как и она меня.
У стоящей передо мной девушки длинные, темные волосы. Она обнажена, и ее тело напоминает цветом брюхо дохлой рыбы. Выделяется только рана на груди.
- Руслан, пришел наконец, - девушка улыбается мне. – Я знала, что придешь. Злом добытое, за кровь пролитую – впрок не идет, его много не бывает, надолго не хватает.
- Марина, отвяжись, - говорю я, стараясь держать себя в руках. – Уйди с дороги.
Из-за моей спины голос подает Катя.
- Рус, это кто? Бывшая твоя? Ну ты даешь! Что, с аниматоршей мутил? А она ничего так, кстати. Познакомишь?
Я не отвечаю ей. Марина - или то, чем она стала, делает шаг ко мне. Я чувствую запах гнилой тины, ила и, каким–то образом, неуловимый аромат ее любимых духов. Ее глаза огромные и черные, как омут. Я тону в них.
Я понимаю, что скучал по ней. Что перед ней виноват. Что я хочу обнять ее и попросить прощения. И что я хочу, чтобы у нас с ней все наладилось. А еще я понимаю, что это наваждение и еще немного – и я покойник.
С огромным трудом я отвожу от нее взгляд. Смотрю себе под ноги. И еле поворачивающимся языком начинаю говорить:
- Водяница, лесовица, шальная девица! Отвяжись, откатись, в моём дворе не кажись; тебе тут не век жить, а неделю быть. Ступай в реку глубокую, на осину высокую. Осина трясись, водяница уймись. Я закон принимал, златой крест целовал; мне с тобой не водиться, не кумиться. Ступай в бор, в чащу, к лесному хозяину, он тебя ждал, на мху постелюшку слал, муравой устилал, в изголовьице колоду клал; с ним тебе спать, а меня крещёного тебе не видать.
Стоит произнести последнее слово, становится легче. Марина делает шаг назад. Затем смеется - так, будто кто-то водит ножом по стеклу. У меня сводит челюсти.
- Что же ты говоришь такое, любимый? Человек крещеный, бесами верченый. Креста-то нет на тебе.
Креста на мне и впрямь нет. В такую ночь отправляться в лес с нательным крестом – верный способ больше привлечь беду, чем отогнать. Особенно для тех, чья совесть нечиста. Так что креста на мне нет – и она не может этого не чуять. Марина ухмыляется почерневшими зубами.
- И про другое говоришь складно, да не ладно. Сам ты, любимый, со мной и спал – спать спал, а замуж не позвал. И куда ты меня гонишь? Куда я пойду? В реку мне сегодня нельзя, а что про осину - твое дерево, иудино. Тебе на ней и висеть, век со мной петь. Мне идти некуда, ни там я, ни тут. Скучала – оставайся со мной. С тобой веселей будет.
Я поднимаю повыше факел и показываю Марине перевязанный красной ленточкой пучок полыни на лацкане куртки. Та кривит лицо, словно выпила уксуса. Потом вопит так, что я инстинктивно закрываю глаза. А когда открываю – Марины уже нет.
Я оборачиваюсь, чтобы удостовериться, что с Катей все в порядке – но ее тоже нет.
Я хожу по лесу и зову ее. Катя не отзывается. Иногда кто-то издевательски смеется в темноте в ответ на мои крики. В качестве последнего шанса я достаю телефон и нажимаю на вызов – но абонент вне зоны действия сети. Это неудивительно – здесь вообще скверно работает связь. Кате нечего бояться русалок – они редко трогают женщин, особенно уже потерявших девственность. Но в эту ночь здесь есть чего бояться, кроме русалок.
Кажется, я вижу за деревьями отблеск. Возможно, это блестит дурацкая Катина куртка или что-то из ее вещей – сумка, например. Чертово брендовое барахло, ценник на которое накручен в десять раз. Еще одна черная дыра, куда утекал наш бюджет. Я пробираюсь сквозь подлесок и вижу Катю. Она прижимается спиной к большому дубу. Слава Богу, с ней все в порядке.
Я бросаюсь к ней, но за несколько шагов останавливаюсь. Трава вокруг дуба примята, образуя некое подобие круга. Это русалочий дуб.
- Рус, помоги! Я, кажется, лодыжку подвернула. Мне страшно. Я домой хочу. Рус, любимый, давай уйдем!
За последние полгода наших отношений Катя никогда не называла меня «любимый». Я прижимаю палец к губам, а потом указываю куда-то во тьму, за дуб. Она оглядывается, и я вижу, что спины у нее нет. Вместо нее пустота. Как у галоши.
Катя медленно поворачивается ко мне. Потом понимает. Разочарованно шипит и в одно мгновение влезает по дубу вверх – куда-то во тьму.
Я выдыхаю. Совсем рядом, заставляя меня вздрогнуть, раздается голос бабы Шуры:
- Сметливый ты, сынок. Хвалю. В круг бы зашел – там, у своего дерева, она бы и через полынь смогла. Может, выйдет из тебя еще толк-то.
Баба Шура смотрит на меня так, как обычно. Изучающе и насмешливо. Я думаю, не стоит ли прочитать заговор – но понимаю, что душевные силы на исходе. Я очень устал.
- Пойдем, сынок, пойдем. Нашла я девку твою. Все с ней хорошо – только по лесу мавки покружили. Я ее усыпила маленько – для спокойствия. Ты уж не взыщи – ты ведь ее и сам притравил, чтоб потише была?
Я киваю. Баба Шура смеется.
- Ну весь в деда, сынок. За то и люблю. И за то, что не забываешь деревню нашу и бабушку старую в своем городе. Что, не ладится в жизни-то?
Я снова киваю. В жизни и впрямь не ладится. Попытка открыть свой бизнес провалилась с треском. Любимая женщина все больше отстраняется из-за нищеты. Каждый день суета и попытки достать денег. От такого и впрямь сбежишь к русалкам, в лес. Баба Шура понимающе качает головой.
- Непутевый ты. И с девкой прогадал. Дурная она у тебя, ветер в голове – только цацки да гулянки. Одно в ней хорошо – тебя крепко любит. Иначе давно бы к другому ушла – звали. Разные звали, и военный, и торговый, и чиновный. А она все никак не решится. Любит и на тебя надеется. А ты вот что.
Мне становится скверно на душе. Баба Шура никогда не ошибается. Тем временем мы выходим на большую поляну, заросшую папоротником. В центре лежит Катя. На голове у нее новый венок - из осоки.
- Венок-то она на воду спустила, не достать. Я уж собрала, какой смогла. Ничего, так тоже хорошо. Вона там крапива, рви, клади круг – сам знаешь, разорвут иначе.
Я начинаю выдергивать крапиву голыми руками. Это больно – но в этом и суть. В перчатках крапиву для обережного круга собирать нельзя. Катя спит. Она невозможно красива. Я время от времени смотрю на нее, и не могу удержаться от слез.
- Поплачь, поплачь, пока плачется, - одобряет баба Шура. – Так даже лучше будет. Ценнее.
Я выкладываю из крапивы полный круг. Потом собираю хворост и валежник, складываю внутри круга костер. Вношу внутрь бесчувственную Катю. Зажигаю костер от факела. Бросаю его туда же. Долго смотрю в лицо своей любимой женщины, а потом целую ее в губы – очень нежно, едва касаясь. Так, как она не давала мне целовать себя последние полгода. Катя улыбается и открывает глаза.
Где-то во тьме за кругом баба Шура начинает бормотать какие-то слова – которые я не хочу слышать.
- Рус? Это правда ты? Я что, вырубилась? Прости, пожалуйста, мне столько бухать не надо было. Мне такая хрень снилась, какой-то интерактив, твоя бывшая…
Я помогаю ей подняться на ноги. Она оглядывается. Улыбка на ее лице сменяется на что-то другое.
Бормотанье бабы Шуры заполняет все вокруг. Я стараюсь отрешиться от него, но все равно слышу обрывки: «Иван добрый…Солнцекрест…гулянье Ярилино...любовный, цветной…детей накорми».
- Венок! – кричит баба Шура. – Венок!
Я срываю венок с головы Кати и кидаю его в костер. Тот мгновенно гаснет, словно залитый водой. Бьет молния.
В ее свете я вижу все то, что окружает нас, не решаясь пересечь границы круга.
Всю поляну заполонили мавки, русалки, еще что-то, чему я не знаю имен и названий. С деревьев свисают на веревках удавленники, по веткам карабкаются некрещеные младенцы. На многое я просто не могу смотреть. В толпе нечисти выделяется Марина, которая смотрит на меня с усмешкой, и баба Шура, которая, как я только сейчас вспоминаю, померла полгода назад. Умирала она тяжело, мучилась больше недели – а когда, наконец, отдала Богу душу, мы с матерью приезжали на похороны.
У ее ног копошатся пятеро безобразных младенцев.
- Руслан! – кричит она. – Время! Давай!
Я вынимаю из-за пояса нож и вонзаю его в грудь Кати. Она изумленно смотрит на меня. Я бью еще и еще раз. Она, оседая, цепляется за мою куртку, но я отрываю от себя ее руки и выбрасываю ее из круга.
Я гляжу, как нечисть набрасывается на то, что недавно было моей любимой женщиной. Баба Шура тоже среди них – и ее дети. Я оглядываюсь, и вижу на краю поляны мерцающий красный огонек. Я иду к нему, на мгновение замираю, любуясь пламенеющей красотой цветка папоротника, а потом срываю его и прячу в карман.
Теперь все будет хорошо. Я закрываю глаза, и слышу, о чем поют цикады и сверчки. Я слышу, как глубоко под землей крот настигает свою добычу. Я понимаю, что стоит мне открыть глаза – и я увижу все сокровища, схороненные в земле в этом лесу. Я знаю, что стоит мне коснуться любого замка – и он рассыплется в прах. Я ощущаю близость с миром. С этой ночью и всеми ее тайнами.
Это почти забытое ощущение.
Увы, в прошлый раз я повел себя, как дурак. Не нужно было вкладывать деньги, полученные с найденных кладов, в бизнес. Не нужно было идти на поводу у Кати и исполнять все ее хотелки. В это раз я буду умнее. Есть акции, есть биткоин. И есть много хороших девушек, которых можно полюбить – и быть любимым. Да, через год цветок обратится в прах. Но год – это более, чем достаточно, чтобы привести жизнь в порядок. Мне жаль Катю – но я надеюсь, что они с Мариной станут подругами.
Я открываю глаза. Поляна пуста. Почти пуста. В центре ее лежит обескровленное тело Кати. Нечисть, довольная и сытая, расползлась по своим норам. Кроме русалок. Они стоят небольшой толпой, бледные и похожие на церковный хор. Марина среди них. Ее губы красные от крови. Она глядит на меня. Все они глядят.
- Спасибо тебе, любимый, - говорит она. – Это приятно – снова ощутить чье-то тепло. У нее было горячее сердце – мы с ней подружимся. У нас ведь много общего. Например, ты. Может, ты все-таки останешься? Мы еще многое не обсудили.
Русалки начинают окружать меня. Я смеюсь. Это ведь просто русалки. Самая рядовая нежить, от которой не нужен даже защитный круг. Достаточно всего лишь пучка полыни.
- Прости, любовь моя, - говорю я. – У меня дела.
Я иду навстречу Марине. Она усмехается. Я, не обращая внимания, иду прямо на нее. Еще немного – и ей придется убраться с дороги.
Марина смеется. У меня кончается терпение, и я протягиваю руку за полынью, чтобы ткнуть ей прямо в лицо.
На лацкане куртки ничего нет. Катя сорвала пучок, когда цеплялась за меня в последней попытке остаться в кругу.
Я начинаю читать заговор, но понимаю, что смысла в этом уже нет.