Рецепт | Василий Вялый
Я смотрел в слезящееся дождём окно, и жить хотелось всё меньше. Тяжеловесное каждодневное безделье нависло надо мной тяжёлой ультрамариновой тенью. Коньяка в бутылке оставалось на один глоток. Впрочем, алкоголь — слабый прутик против навалившихся обстоятельств жизни.
Мы приспособлены к ним, но это лишь потому, что нашли спасение в непоколебимости наших убеждений, в привычках, в пристрастиях, — я угрюмо покосился на бутылку, — в женщинах. Но всё рушится: рок-н-ролл умер, газеты с твоими первыми рассказами пожелтели, а женщины состарились… Нет, лучше я пойду спать.
Иллюстрация Полины Гипп
Тяжёлым, мокрым сугробом навалилась темнота. Нечто тщетно отодвигаемое в постоянном испуге перед собой и своей слабостью справиться с этим, что-то бережно хранимое от других и себя, невероятный страх быть раскрытым выползли наружу с пронзительной отчётливостью. Что же делать?! Безумная озабоченность чем-то невнятным и несбыточность слизывали все остальные мысли, съедали мои впалые щеки, проваливали глаза.
Чем отчётливее я ощущал свою никчёмность и беспомощность, тем сильнее сгущалось то саднящее, тяжёлое, что потом превращалось в камень, который уже лежал у меня в груди и мешал ходить, писать, спать, дышать. Я ложился на кровать, затем вставал и ходил по комнате, курил, снова ложился и снова вставал.
Случайному человеку может показаться, что я не организован. Это совсем не так: у меня припасена прочная верёвка, а это значит, что пребывание в жизни явно затянулось. На самом краю ничего не страшно — можно презирать поднадоевшее бытие. В обиде на мир заключается обманчивая видимость каких-то отношений с жизнью, по существу, давно уже утраченных, без всякой надежды на реанимацию. Эфирный момент медицинской власти — не административной, не интеллектуальной и даже не физической — всегда более суров и твёрд: в операционную! Никто при этом не защитит: ни скользкий адвокат, ни знакомые братки-спортсмены, ни мощные мускулы и боксёрские навыки. На стол! И вот ты наг, как Адам, немощен и жалок. Не вполне внятно, по-идиотски улыбаешься хорошенькой медсестре-анестезиологу, но она вызывающе невозмутима. Через мгновение на твоём лице наркозная маска и лиловое облако закрывает солнце.
Это лишь образы медицинской власти, ибо в клинике, где я нахожусь, нет операционной. Зато есть решётки на окнах, суровые санитары и много-много таблеток. Психиатрия, на мой непросвещённый взгляд, — весьма зыбкое дело. Это ж не грыжу удалить. Тут ничего нет такого, что можно было б увидеть или потрогать. Всё очень просто и в то же время сложно. С виду нормальный человек, но однажды прикладывает пистолет к виску и нажимает на курок.
На стуле возле кровати моего соседа по палате Михалыча сидит главный врач отделения Антон Ростиславович Шапиро. Рядом медсестра с блокнотом внемлет каждому слову патрона. Антон Ростиславович необычайно высок. Непомерный рост свой, как и знаменитую в медицинском мире фамилию, носит легко и с достоинством. Голос у него приятный, как у священника:
— Два кубика тетурама голубчику, — он полуобepнулся к медсестре, — дабы не баловал, паскудник, — доктор поднялся со стула и довольно энергично дёрнул решётку на окне. — Крепка, брат, крепка, — он удовлетворённо хмыкнул и cнова повepнулся к Михалычу. — Не смей её больше трясти, понял?
Антон Ростиславович подсел к моей кровати и, продолжая разговор о Михалыче, пристально посмотрел мне в глаза:
— Очень внимательный человек — усматривает в устройстве бытия неочевидные и пугающие вещи, — Антон Ростиславович усмехнулся, — заговор жидомасонов, массированную вооружённую атаку инопланетян, приближение Апокалипсиса, — доктор взглянул на часы, — не позднее декабря месяца сего года. Да, батенька, непременно сего года, — он задумчиво посмотрел в окно. — Когда работаешь там, где основной рабочий материал — не совсем здоровые люди, со временем, к сожалению, теряется чувствительность. Вот вчера некая особа из женского отделения пыталась найти полового партнёра во флаконе из-под шампуня, — в его словах чувствовалась определённая натуга и рвущийся скрежет, который рвался из не очерствелой души.
Глаза Михалыча страшно округлились, и он накрыл голову одеялом.
— Ну, а вы, голубчик, как себя чувствуете, — Антон Ростиславович пощупал мой пульс, — шея не болит? Я понимаю, если не обдумывать жизнь, жить незачем, — он укоризненно покачал головой, — но не до такой же степени, батенька! Все яркие личности, с точки зрения обывателя, были не совсем в порядке. Кроме того, многие из них вешались, стрелялись, травились, — Антон Ростиславович нахмурился, и рука его свирепо ткнула в мою сторону. — Вы, позвольте спросить, себя к таковым причисляете? — доктор, не мигая, смотрел мне в глаза. — То-то же, голубчик, — он вздохнул и снял колпак. Белоснежные волосы рассыпались по вискам. — Баба ушла к другому кобелю — травиться, начальник наорал — сигаем с многоэтажки, Нобеля не дали — вешаться. Я понимаю, все хотят стать известными в свои горячие дни, а не в туманной вечности, но творцов, насколько мне известно, много, а премий маловато. Я вижу, человек вы неглупый, хоть и писатель, должны понимать, что все неприятности в жизни временны. Надо их переждать. А пока будете ждать, подумайте, что и жизнь тоже временна. Человеку необходимо при любых обстоятельствах сохранять способность бороться за то, что желанно и дорого. А то получается, что жизнь собственная для вас — непонятный дар, — голос Антона Ростиславовича почти перешёл на крик. — Суицид — не заболевание и даже не отважно-глупый поступок. Это искусство высшего притворства, — он тут же неожиданным образом успокоился и довольно дружелюбно похлопал меня по плечу. — У вас жена есть?
Я отрицательно помотал головой.
— Подруга?
Я молчал. Доктор задумался. Морщины на его лице углубились и стали резче.
— С сегодняшнего дня, — он повернулся к медсестре, — пусть выходит из палаты.
И вот теперь я ходил в общую столовую, бесконечно мерял шагами коридор — сто сорок девять шагов, может быть сто сорок восемь. Один раз в день после завтрака и приёма лекарств санитары выводили нас на прогулку в небольшой больничный дворик. Я поглядывал на окружающих с тоскливым удовлетворением — не один я такой несчастный. Всё неосознанно болезненно: и стены, и люди, и запахи, и пыльные светильники на потолке, и даже деревья во дворе. Каждый раз, когда я возвращался в палату, Михалыч упирался в меня взглядом, полным тупого удивления: откуда я взялся и кто я такой.
День перетекал в другой, минуя ночь, ибо каждый вечер мне давали горсть различных по цвету и размеру таблеток, и я проваливался в эйфорическую круговерть перламутрового сна. Известный факт — жизнь прекрасна, если правильно подобраны антидепрессанты.
Однажды на меня обратила внимание одна девушка — женское отделение находилось этажом выше, но в столовую и на процедуры дамы проходили через наш коридор. Первый приступ лёгкого недоумения я испытал, когда она, с игривостью светской дивы, оценивающе смерила меня с головы до ног: подойдёт-не подойдёт. Судя по радостно вздёрнутому носику — подошёл. Это было невероятно приятно — вернуться к себе прежнему. Пусть на йоту, но всё ж…
Кто-то из больных, трогая себя за причинное место, сказал, что её зовут Вика и она самая красивая в отделении. Это было правдой. В стоптанных тапочках невнятного цвета и на пару размеров больше требуемого, в больничном халате, она грациозно ступала по паркету, словно была в вечернем платье и в туфлях на шпильках. С этого дня Вика окружила меня безмолвным вниманием — на прогулках, в столовой, при случайных встречах в коридоре она смотрела не вожделенно, не заинтересованно и не влюблённо. В её скользящем, пронзительном взгляде в малых долях сконцентрировались все перечисленные эмоции, но девушка надёжно их прятала под опущенными ресницами. И лишь мгновенный их взмах обнажал колдовскую наполненность серо-голубых глаз.
Этой доли секунды было достаточно, чтобы парализованное многочисленными таблетками и уколами моё либидо вздрагивало, оживлялось, трепетало. Вика проходила мимо, тут же понуро опускала голову с нелепым хвостиком волос, перехваченных резинкой, сутулила плечи и шаркающей походкой взрослой женщины спешила в своё отделение. Сердце моё сжималось от безысходности, от жалости к Вике, к себе, к Михалычу, Антону Ростиславовичу и всему человечеству.
Вокруг нависали оголтелые зелёные стены, зарешёченные окна и переминающиеся с ноги на ногу больные люди. Такие же, как я. Легковесное желание исчезало так же стремительно, как и появлялось. Понурый и раздавленный, отягощённый своим камнем в груди, я брёл в палату. Почему-то сегодня на ночь мне не дали снотворное. Я беспокойно ворочался с боку на бок, но сон не приходил.
Звуки меняли интонацию и интенсивность, неспешно перемещались по палате, делая это почти ежесекундно. Сквозь свинцовые полуприкрытые шторы щедрым потоком струился селеновый свет. Михалыч, время от времени размахивая лимонного цвета руками, что-то бормотал во сне. Я простонал от тоски и безысходности и отвернулся к стене. Вдруг, пронзительно скрипнув, отворилась дверь. Странно — ведь на ночь в отделении запираются все палаты. Кто-то, звонко прошлёпав босыми ногами по паркету, остановился возле моей кровати. Я поднял голову. Это была Вика.
— Вставай, — она протянула мне руку.
— Зачем? — я оторопело смотрел на девушку.
— Пойдём на процедуры.
— Посреди ночи?
Она кивнула. В темноте палаты жемчужным блеском сверкнули её глаза. Я поднялся с кровати и, накинув пижаму, направился к двери. Девушка взяла меня за руку, мы тихо пошли по коридору. Место, где дежурил санитар, оказалось пустым. Вика достала из больничного халата ключ и отомкнула входную дверь. Мы спустились по лестнице, вышли во двор. Ночное светило бесновалось. Фальшивое серебро лунного света капало с притихших деревьев, струилось по жестяной крыше, расплёскивалось по треснутому асфальту. Подчас, в простых предметах и действиях скрыто столько глубины и смысла, только присмотритесь. Тишина смиренно наблюдала за колдовским бесчинством ночи.
— Посмотри, — Вика кивнула куда-то вверх.
Я послушно задрал голову. Пугающая чернота неба и огромный стронциевый диск. Ещё несколько корпусов психиатрической больницы. Девушка, держащая меня за руку. Это весь мир.
Мы зашли в беседку, заросшую диким виноградом. Вика тяжело дышала, словно преодолела невероятно длинную дорогу. Наконец она отпустила мою руку и посмотрела мне в глаза. Во взгляде её не было ни жеманства, ни похоти, ни насмешки. Едва уловимым движением плеча она сбросила с себя халат и оказалась совершенно нагой. Несколько секунд мы стояли без движений. Затем девушка, расстегнув пижаму, притянула меня к себе. Мои попытки избежать близости оказались весьма неуклюжими.
Она отдавалась легко, как публичная женщина — без слов, поцелуев и предварительных ласк. Это было необычно и даже страшно. Очевидно, так совокупляются боги и животные. Вскоре Вика повернулась ко мне спиной и, нагнувшись, взялась руками за перила беседки. В розовом свете луны её ягодицы шевелились, как две большие белые рыбы. Обхватив руками талию, я прижался к девушке. Горячий пурпурный гул медленно наполнял моё тело. Он шевелился во мне, как младенец во чреве женщины, щупал все органы, не пропускал ни одной клеточки. Затем, собравшись в огненный комок, устремился — нет, не вниз! — вверх, к моей тяжелой ноше, к тому камню в груди, и рассёк его на тысячи частей! Кусочки чудной боли метались по телу, ища спасения в укромных частях его, но огонь доставал их повсюду, и они сгорали без следа, таяли и шипели, покидая меня навсегда.
Мы сидели в беседке и молчали. Тишина и покой витали в прохладном мягком воздухе.
— У тебя закурить есть?
Вика отрицательно помотала головой.
— Говорят, ты писатель?
— Кто говорит, Антон Ростиславович?
Она едва коснулась головой моего плеча, что, должно быть, означало согласие.
— И о чём же ты пишешь?
— Сейчас пишу о разделённой любви, которую называют сексом.
— Насколько я понимаю, сейчас ты занимался любовью.
Я взглянул на неё с интересом: скорее всего, не глупа. Почему она здесь
Бездарная мысль — почему здесь я?
Словно прочитав мои мысли, Вика улыбнулась.
— Пойдём, писатель, в отделение. Скоро будет светать.
Во время утреннего обхода Антон Ростиславович посмотрел на меня и радостно, как ребёнок, потер руки.
— Замечательно, батенька! То, что вы сейчас понимаете, не столь важно. Важно то, что ещё предстоит понять. С моей дилетантской точки зрения,
писатель особо не должен думать. Когда не думаешь, многое становится ясным. А вы, голубчик, напрягли-то извилины, — он задорно хохотнул. — Напрасно, батенька, напрасно. Творец не предполагал наши раздумья — было предусмотрено ровно столько, чтобы мы успели выполнить биологический долг. А мы-то возомнили, что наше познание, мудрость, талант неотделимы от бытия человеков. Ну да ладно, ступайте с Богом. Вот вам справочка о выписке, — доктор сунул мне в руку сложенный вдвое листок бумаги.
С первыми лучами солнца все роскошнее становился мир, пели птицы, свежий ветерок ласкал лицо. Гравий радостно грохотал под ногами. В воротах я обернулся на белеющий больничный корпус. У окна стояли Антон Ростиславович и Вика. Словно вспомнив что-то досадное, я внезапно остановился. Неужели… Но счастливая пустота моей груди уже несла меня за больничную ограду.
Редактор Мария Передок
Другая современная литература: chtivo.spb.ru
Об авторе
Василий Вялый, город Краснодар. Автор шести книг. Лауреат международной литературной премии «Народный писатель 2016».
Любимые авторы: Довлатов, Рубина, Улицкая, Набоков, Ремарк, Павич, Фицджеральд.