Нельзя вернуть того, что не вернуть
Нельзя вернуть того, что не вернуть,
но хочется!
И ты смешон, когда судьбе на перекор,
пусть обхохочется.
Нельзя живым быть с мертвыми,
но мертвым можно все.
Они остались в нас,
Сансара, крутит колесо...
Нельзя вернуть того, что не вернуть,
но хочется!
И ты смешон, когда судьбе на перекор,
пусть обхохочется.
Нельзя живым быть с мертвыми,
но мертвым можно все.
Они остались в нас,
Сансара, крутит колесо...
Снова Адольфыча
СТАТЬЯ ПРО ХИЛЬКО
С Хилько меня познакомил приятель, фарцовщик Фелька. Было это летом восемьдесят третьего, "при Андропове". Фельку призывали в армию, он косил, вскрыл себе вены и лежал на обследовании в дурдоме. Выйдя оттуда, решил отметить важное событие, получение диагноза. Вот на этой пьянке я и познакомился с Сергеем Хилько, он лежал с Фелькой в одном отделении.
- Это Хиля, тоже семь-бэшник, - Фелька подвёл меня к развалившемуся на диване нетрезвому человеку.
- Серёжа, - человек протянул руку, и неожиданно засмеялся, очень заразительно, хотя и без причины.
Впечатление Хилько произвёл сразу - румяный, высокий, пышущий здоровьем детина, похожий на шведа или норвежца, прямые тёмно-русые волосы, крепко разношенные туфли сорок пятого размера, большие кисти рук, длинные пальцы. Крупная нижняя челюсть, лошадиное лицо с выдающимся подбородком, как ни странно, не производили впечатления суровой личности, а руки были мягкие, без единой мозоли.
В то время СССР готовился воевать с Америкой, и среди жителей окраин, (а мы были как раз с окраины, с Лесного массива) популярен был культ силы, даже не силы, а насилия. Молодёжь занималась спортом, боксом, борьбой, единоборствами, и у такого крупного парня, как Хиля, руки должны были быть в мозолях, от штанги, перекладины, от отжиманий на кулаках.
А у него не были, он ненавидел спорт.
В армию его не взяли просто, он и не косил, наоборот, хотел "с пулемётиком побегать", но врачи не допустили. В психбольницах Хилько бывал регулярно, первый раз попал ещё в школе, мама сдала. Он надышался ГДР-овского пятновыводителя Domal, клей "Момент" тогда ещё не изобрели. Рассказывал он про это так: "В ушах зашумело, над Землёй поднялась сильная пыль, полетел фашистский орел, открываю глаза - блядь, уже в Павлова, а над койкой безумец с сопелькой стоит!". В больницах ему не нравилось, и когда Хилько приходилось в чём-либо клясться, он употреблял божбу: "Хай буде Павлова мине", кальку с уголовного "Век воли не видать". В сумасшедших домах Хиля знакомился с другими интересными людьми, ставшими впоследствии героями его стихов, картин и карикатур.
Пьянка закончилась обычно, в пределах мелкого хулиганства - бросали из окна бутылки, пели матерные частушки. Серёга там себя не проявил-заснул в самом начале веселья.
А на другой день мы поехали "в город" - на Крещатик, гулять, приставать к тёлкам.
Оказалось, что с Хилей было очень трудно находится в общественном месте
- он постоянно заговорщицки пихался локтем в бок, показывая на людей в толпе, и смеялся.
Лысые, маскирующие свои лысины начёсом; хромые, сутулые, толстые, бородатые, очкарики, немощные старички, согнутые радикулитом старушки; серьёзные дяди с портфелями; женщины, нагруженные авоськами, с торчащими из авосек когтистыми куриными лапами - все эти персонажи из метро, с рынка, из очереди, персонажи, осточертевшие с детства, его веселили.
"Смеяться с дураков" - так он это называл.
Издевательство над физическими недостатками, гомерический юмор.
Ещё он насмехался над национальностями и фамилиями.
Внешность, национальность, фамилию, - человек не выбирает, так что его жертвы были заранее помечены судьбой.
Любил розыгрыши - например, кататься в метро с сумкой, наполненной говном, его веселили принюхивающиеся и озирающиеся дураки.
С девушками были проблемы - познакомиться получалось, но Хилько не мог долго говорить о пустяках, примерно через пол часа после знакомства он или переводил разговор на тему секса, причём весьма пошло, по жлобски, или отвлекался, переставал фильтровать, и пугал девушек. Он палил, показывал раньше времени наши истинные лица.
Одна дама, например, убежала, причём резко, повернулась и побежала, - после того, как услышала от него слово "спидорастивсь".
Постоянной женщины у него так никогда и не было. Перед событиями, в 95-м году, он пытался встречаться с семнадцатилетней мулаткой, но её мать, жлобиха с Лесного, была категорически против, устраивала скандалы. Хилько не любил бытовых дрязг, предпочёл расстаться.
На прощание, правда, сказал мамаше: "Кстати, дочка ваша очко не бреет, всё равно, что барана ебёшь".
Язык.
Он разговаривал на странном языке, странном даже для Киева, где большая часть населения говорит на суржике, языке без правил и норм.
Он постоянно придумывал неологизмы, добавлял варварские, странные окончания, невозможные суффиксы, изменял ударения - он доводил язык до абсурда.
Украинские слова из русских он делал заменой букв. "О" на "i", "у" на "в", "ст" на удвоенное "с".
"Гiрiд" вместо "город", "вкрАинец" вместо "украинец", "коссюм", "ссикло", "просситутка". Вместо предлога "в"- "ув". Ув жопи.
Потом трансформировал псевдо - украинские слова в псевдо - белорусские, добавлял мягкие знаки, всякие - аць и - ець. Гуляць-гуляць.
Особенности украинского Хилько выпячивал, доводя до абсурда, например мягкое "Г" он опускал совсем, и "самогон" у него был "самоон".
С придуманными словами Хилько экспериментировал, составлял фразы, и пользовался ими в жизни. Он любил страдательный залог, всё у него "было покарано" или "выгнано". Ну и всё уменьшительно - ласкательно, " что б в Берлине Гиммлерочек спокойненько спафф".
Живя в неблагополучном районе, где всегда доминировали гопники, Хилько не перенял "мурку", и жаргонных слов в его обиходе было мало. Те, что он придумывал, впрочем, были не лучше. Если уголовный жаргон - это по сути своей язык слишком взрослый, жестокий и глумливый, то язык Хилько был детским, хотя и не менее оскорбительным.
Граждан он называл "дураками" или "безумцами", бедных - "вонючими".
Женщина у него - "баба", которая обязана "вбирать и готовить жрать".
Он постоянно что-то сочинял, истории, стихи, рисовал карикатуры. Ну и воплощал всё это в жизнь. Например, зайдя в гости к своему другу, он с порога показал пальцем на его отца, маленького человека с большими бровями, и весело сказал: "Когда твоего папу хоронить будут, крышка гробика чуть-чуть не закроется, бровки будут пружинить".
Одним штрихом Хиля улучшал чужие рисунки, полностью меняя смысл. Я покупал иногда журналы "Перець" и "Крокодил", чтобы сильней ненавидеть, а Хилько их улучшал.
К бутылке водки, сидевшей на лавочке в парке, подобно девице лёгкого поведения, и вытянувшей длинные ноги, заманивая жертву - рабочего паренька в кепке и ватнике, он дорисовывал чулки в крупную сетку, и идеологическая нагрузка отступала.
Чаще всего он пририсовывал персонажам мужские детородные органы, независимо от заявленного пола. Не смотря на кажущуюся примитивность его рисунков - повторить так же не получалось, не тот смех, не детский, беспричинный.
Карикатуры - шариковой ручкой на обрывках бумаги, карикатуры на друзей, и на Дедушку.
Дедушка-это был выдуманный Хилько персонаж. В принципе, Гитлера рисовали многие карикатуристы. Например, Борис Ефимов, Бидструп, Кукрыниксы. Но они рисовали настоящего Гитлера, а у Хилько под знакомыми с детства чёлкой и усами скрывался совсем другой персонаж. Что то в нём есть от Гитлера С Одним Яйцом, обычной формой одежды был френч с нацистскими регалиями, фуражка, пояс с чулками и фетишистская обувь на высоком каблуке.
Повадками хильковский Дедушка напоминал Фредди Крюгера - был весел, неуязвим и всех губил. Дедушка, так же как и прототип, не любил евреев. Взаимоотношениями с евреями он и занимался на рисунках, например, встречал в аэропорту Бен-Гурион иммигранта из СССР, направив ему в лоб "парабеллум".
Вопрос, который Дедушка задавал евреям, был прост и суров: "Скажить, а може ж вы жыдок?"
Советская пропаганда демонизировала Запад, и аполитичный Хилько был уверен, что за границей живут, в основном, фашисты и сионисты. Ну и ещё порнозвёзды.
На всех его рисунках персонажи гибли или подвергались жесточайшему, смертельному унижению.
Друзей, которые не взяли его на очередную пьянку, он изобразил в виде отрубленных голов, "зрубаных голивок", насаженных на колья, себя же - в маске палача, с окровавленным топором.
Космонавт Гречко, ещё тянущий руку дружбы в открытый люк неизвестной орбитальной станции, но уже по его щеке слёзка течёт - внутри станции был Дедушка, Гиммлер, и тело американского космонавта, местами обглоданное до костей
"Им же похуй, они даже стейтсов мучат".
Потом я попал домой к Хилько, он жил без отца, с матерью и бабкой. Бабку он называл Джонс, оказывается, он специально стриг её "под каре", чтобы было похоже на утонувшего некогда в собственном бассейне гитариста "Rolling Stones", Брайана Джонса. Обычная бедная семья и обычная запущенная квартира - пока не попадёшь в комнату Хилько.
Нарисованная на стенке шкафа полуметровая свастика, журналы "Техника молодёжи", карта мира на полу и расставленные на ней солдатики, с большой тщательностью вылепленные из пластилина. Для маскировки свастика была завешена плакатом Мика Джаггера.
В углу стояла конструкция из деревянных планок и кухонной лопатки. Лопатка была заточена.
- Это гильотинка - голивки рубать,- радостно сказал хозяин.
Он развлекался тем, что лепил из пластилина полых изнутри солдатиков, заливал внутрь красную тушь, а затем "рубал голивки". Всё это под Rolling Stones.
Для Хилько Мик Джаггер был символом всего "сильного". Привлекала скорее не сама музыка, а образ, образ плохого супермена.
Соседи Хилю не любили, это я узнал, будучи приглашённым к нему на день рождения.
Сидящие у подъезда бабки неодобрительно провели нас взглядом, поджали губы, зашушукались. День рождения у него был в июне, для мистиков будет интересна такая дата - 16.6.65.
На столе стояли бутылки с водкой, кастрюля винегрета и порезанная крупными кусками селёдка в огромной консервной банке. Столовых приборов не было, только вилки и стаканы.
Через пару часов Хилько стал мочиться в открытое окно, прямо на бабок, сидящих у подъезда.
Потом выбросил в окно арбуз, а дальше полетели бутылки.
Оказалось, что выбрасывать в окно предметы - его любимое развлечение, ну а нужду справляет он только с балкона. Соседи снизу даже застеклили из-за этого балкон, сделали козырёк. Через несколько лет, после того, как он разжёг в унитазе костёр из газет, и слил воду - унитаз треснул и рассыпался, так что других вариантов, кроме окна - не осталось. Мать, правда, ходила к соседям, сам Хилько не считал нужным одалживаться.
Один раз он выбросил с балкона блок цилиндров от "Москвича" - большую, тяжёлую хуйню, которую перед этим с трудом затащил на восьмой этаж.
У соседской девочки забрал игрушечную собаку, которую тут же полил растворителем и сжёг, "спАлил".
Откусил соседу в драке кусок уха, и проглотил, чтобы нельзя было пришить. От срока спас случай - этим же вечером сосед поспорил с родным братом, и тот ударил его в живот кухонным ножом.
Спящему на балконе соседу - храпуну, намазал лицо говном. Использовал при этом бабкину палочку, примотал к ней детский совок.
Из безобидных шуток интересна такая - он узнал телефон паспортистки из ЖЕКа, позвонил ей, и попросил обмыть умершего соседа. Когда та переадресовала Хилю в церковь, он стал причитать: " Так він же ж не хрещений, а здзвізджений, у церкві сказали, шо нада до паспортистки. Прийдіть же ж обмийте, бо він же ж воня!".
-Дома я главный, - с гордостью говорил Хилько.
Это правда, управы на него не было.
При мне он несколько раз бил бабку, поднимал руку и на мать. Работал Хилько не регулярно, с большими перерывами, существовал за счёт зарплаты матери и бабкиной пенсии. Отбирая пенсию, он засовывал Джонса в мусоропровод, держа за ноги - соседи на её крик уже не реагировали.
Бабка и мать были вполне сумасшедшие, бабка постоянно ныла и плакала, даже на нейтральные темы говорила плачущим голоском, мать летом ходила по квартире в бурках - зимней обуви, типа валенок.
Серёга сочинял стихи. Варварские, оскорбительные стихи, полные насилия и глумления.
Очень смешные.
Во всех садах запели птички
Всем космонавтам оторвут яички
Он читал их наизусть, а записал только через пять лет, одолжив пишущую машинку. Для друзей он сделал сборник, тиражом в пять экземпляров, под копирку, в 91-м году.
Тогда же, с помощью машинки размножил текст:
"меняю квартиру с жидами соседьми
и ещё сосед сверху, что балуется плетью"
Напечатав штук двадцать таких объявлений, он расклеил их ночью на автобусных остановках.
Своё творчество он называл "лють".
Лють - это была у него высшая степень похвалы, он хорошо разбирался в искусстве, точнее не в искусстве, а в истинном творчестве - определял с первого взгляда, написано кровью сердца, или желудочным соком. Лють - это как раз кровью сердца.
Свои политические взгляды Хилько формулировал несколькими фразами.
"Меня мировые проблемы не ебут, главное, чтобы пипа стояла". Он избегал употреблять слово хуй, заменяя его детским словом "пипа".
"Всех вонючих и дураков сильных - спАлить".
Вонючие, в его понимании - это просто трудящиеся, от них Хилько дистанцировался. Он был сторонником евгеники и расовой теории.
"Всех, кто мешает жить, любить и гулять - спАлить".
Эта категория, "все, кто мешает" была широкой.
Участковый психиатр с очень хильковской фамилией Рара, участковый мент, любое начальство, соседи, люди на улице.
Бог, кстати, был для Хилько самым главным из "тех, кто мешает". Абсолютный участковый и абсолютный психиатр в одном лице. Он боялся Бога, порой звонил друзьям, уточнял - будет ад только за дела, или за мысли тоже.
На смерть бабки написал стихотворение правда, не удосужился его записать, так оно и кануло, там были слова:
"Христос-отравитель с паствой своей,
с той паствой что плАчить и пАлить людей"
Из религий уважал буддизм, особенно радовался красношапочному и жёлтошапочному толку, признавал тот толк, в котором не было ада.
Шапочки - это был его фетиш. Хилько любил историю, но воспринимал её не как процесс развития природы и общества, а как описание зверств и надругательств одних народов над другими. Восхищался, как кто-то выгнал откуда-то остготов. Исторические симпатии Хилько определяли не достижения и подвиги народов, а форма и размер шапочек. По словам Хили: " Я люблю или дуже восточных дураков, или дуже западных, с рожками".
Хилько подметил, что вычурность шапочек находится в прямой зависимости от жестокости народа; точнее наоборот, народ жестокий, потому что шапочки навороченные.
Книг почти не читал. А по телевизору смотрел только военную хронику, немцы, танки, концлагеря.
Все эти занятия не приносили Хилько прибыли, бабкиной пенсии не хватало.
Отец, железнодорожник с Дальнего Севера, помогал деньгами, но потом Хиля вырос, и алименты кончились.
Пришлось работать.
Детская мечта у него была стать порноактёром - непременно в Швеции, сыграли роль "порнухи" - мутные чёрно-белые фотокопии шведских порножурналов, популярные в то время среди школьников. При коммунистах осуществить мечту не получалось, а потом, с крушением системы - стало поздно.
Морщины, седина, цвет лица, зубы…
"Всего на жизнь свобода опоздала".
Так что, любой труд для него был нелюбимым, насильственным, вызывающем отвращение.
Чтобы излишне не напрягаться, Хиля подался в Театр оперетты - монтировщиком сцены. Его привёл туда Юрий Тюрменко, человек трудной судьбы, знакомый по сумасшедшему дому. Хилько потом посвятил ему пару стихотворений, одно называлось "В театри апереты". Оттуда Хилько быстро выгнали, в театре было строго, не державшихся на ногах с утра - выгоняли.
Так он скитался по театрам Киева, работал осветителем, рабочим сцены, гардеробщиком.
Из гардеробщиков его выгнали с треском и денежным начётом - в музей привезли выставку Ильи Глазунова, а после выставки обнаружилась пропажа шапок. Две или три нутриевых колючки ушли без хозяев.
Вместо того, чтобы караулить шапочки, Хилько рассматривал картины Глазунова.
Рассказывая об этом неприятном случае, он обращал внимание, что Глазунов - фуфло, фуфло во всём, начиная от сюжетов и заканчивая техникой нанесения мазка.
Серёге было вдвойне обидно.
Следующим и последним местом работы стал какой-то НИИ, Хилько взяли туда художником-оформителем, он честно рисовал Деда Мороза со Снегурочкой, а выгнан был за то, что постоянно дежурил у телефона, и взяв трубку, кричал на весь отдел:
"Капустянского к телефону!". Смеялся с дурака, с фамилии.
Капустянский был его начальником, быстро понял юмор, стал придираться, а тут ещё и сокращение штатов.
В 90-м году Хилько начал рисовать. Сразу маслом, на холсте. Вдохновила его картина, написанная неизвестным душевнобольным - девушка в пеньюаре.
Как он говорил - эта картина была для него всем, это была Любовь.
Он рисовал только портреты, портреты персонажей из своих историй.
Портреты демонов.
Демоны были странные, без клыков и когтей, без глаз, без ушей - но это настоящие демоны.
Всем, кто засыпает в одном помещении с его картинами, снятся кошмары.
Тем, кто не знает о судьбе Хилько - тоже.
То, что он рисовал - убивало наповал, цветом, настроением, сюжетом.
Картины излучают негативную энергию, от них прёт, как от реактора в Чернобыле.
Чистый драйв, как и его стихи.
Картины свои он дарил или продавал, недорого, а прежде чем назвать цену - объявлял стоимость потраченного холста и красок, ему было стыдно продавать себя. На вырученные деньги гулял, покупал водку и траву.
Он нарисовал за два года пятнадцать картин, и перестал рисовать, так же внезапно, как и начал.
К тому времени жизнь стала по-настоящему тяжёлой, экономический кризис, бабка умерла, и Серёга лишился пенсии. Сбережений у них не было, мать отправили на пенсию, долларов двадцать в месяц.
Жили они возле большого оптового рынка, в трёхкомнатной квартире. Две комнаты стали сдавать нелегальным мигрантам - пакистанцам, китайцам, афганцам. Те жили в двух комнатах целыми выводками, по шесть-семь человек, а в третьей - Хилько с матерью. Такое нашествие Хилько переносил с трудом, а квартиранты ещё и пытались лезть в семейные дела, китаец как-то сделал ему выговор: "Мама не дура! Мама не нахуй!". Необходимость спать с матерью в одной постели ударило ещё сильнее.
Мать храпела, и этим раздражала Хилю больше обычного.
Хилько стал очень плохо выглядеть, исхудал, лицо приобрело землистый цвет, в алкоголических драках ему выбили зубы, а врачи обнаружили цирроз печени, запретили пить.
Он испугался, не пил, и переносил жизнь с трудом. На него наехал участковый, соседи жаловались, и чтобы "не было покарано", пришлось рисовать для детской комнаты милиции акварели - синие слоны на скейтах, пошлые оранжевые жирафы. Такое оскорбление трудно перенести. В разговорах он часто вспоминал мать, обвинял её в том, что она родила его на свет. Сказал о своей жизни: "Хуйня-хуйня, остаётся только утешаться, что гвоздя нигде не вбил". Потом сбежали пакистанцы, оставили огромный долг за телефон, телефон отрезали, сдавать комнаты приходилось дешевле, и они с матерью начали голодать. От знакомых он скрывал это, говорил, что очищает организм, от еды отказывался.
Денег тоже не брал, ни в долг, ни просто, он, кстати, был гордым безумцем.
За неделю до событий, в марте 96-го, мы с ним виделись, он был очень плох, заросший, небритый, и вёл себя иначе, почти не смеялся.
Рассказал, что по телевизору слышал голос, голос сказал, что его принесут в жертву.
Так искупят грехи мира. Жить ему осталось три года, это тоже сообщил голос.
Нужно было сдать его санитарам, но я настолько привык к Хилько, что не увидел опасности, для меня он был безобидным взрослым ребёнком, безответственным фантазёром.
Рассказав про телевизор, Хиля опять стал рассказывать про мать, про её храп, имитировал его, чтобы я понял, как он страдает. Мать он уже давно называл только "дурой".
Мне было тогда не до семьи Хилько, и я посоветовал ему решить проблему храпа раз и навсегда.
- Убей её, да и дело с концом!
Хилько задумался, потом пробормотал:
- Да не, не надо, хай дура поживёть, - попрощался и пошёл домой.
А через пару недель позвонил Фелька, он в то время уже жил в Лондоне, и сообщил, что Хиля отрубил матери голову.
Ночью, в пустой квартире, очередные квартиранты съехали или сбежали, он казнил мать - "зрубал голивку" кухонным секачём. Потом вызвал милицию и сдался.
Последний раз мы виделись с ним в тюрьме. Поговорить так и не дали, издалека и через две решётки, он у них проходил как убийца, особо опасный, менты не рискнули дать личное свидание. Передачу тоже не разрешили, "не положено", да и он отказался, сказал, что ни в чём не нуждается. Две пачки "Примы" - вот и всё, что взял. Измождённый, седой, жёлтолицый Хилько выглядел плохо, но ещё не умирал.
Судебная экспертиза признала его невменяемым, и вместо лагеря Хилько должны были отправить в Днепропетровск, в специальную психбольницу. Однако туда он не попал.
Он умер 30 июня 97-го года, в Днепропетровской тюрьме, на следующий день по приезду этапом.
Причина смерти неизвестна, хотя не трудно догадаться. Урки и мусора не любят людей, убивших свою мать. Естественная смерть - маловероятна, смертельно больных не берут на этап, никуда не перевозят, они могут умереть в дороге, а зачем конвою лишние проблемы. Так что приехал он здоровым, а на другой день - скончался.
Где он похоронен - неизвестно, думаю, где-то в Днепре, в безымянной могиле - кроме матери, родных у него не было, некому было забрать труп.
Голос из телевизора его обманул - после пророчества он прожил не три года, а вдвое меньше.
Одна из его работ
Я помню свой первый бой, в котором из нас, сорока двух человек, осталось в живых четырнадцать.
Я ясно вижу, как падал, убитый наповал, мой друг Алик Paфаевич. Он учился во ВГИКе, хотел стать кинооператором, но не стал…
Мы бежали недалеко друг от друга и перекликались — проверяли, живы ли. И вдруг:
— То-o-o-ли-ик!
Обернулся. Алик падает…
Рядом кто-то кричал:
— Чего уставился? Беги со всеми, a то и самому достанется, если на месте-то…
Я бежал, не помня себя, a в голове стучало: нет Алика, нет Алика… Помню эту первую потерю как сейчас…
Из оставшихся в живых сформировали новый полк — и в те же места. Грохот такой стоял, что порой сам себя не слышал. A однажды утром была абсолютная тишина, и в ней неожиданно:
— Ку-ка-ре-ку-у!..
Петух какой-то по старой привычке начинал день. Было удивительно, как только он выжил в этом огне. Значит, жизнь продолжается…
A потом тишину разорвал рев танков. И снова бой.
И снова нас с кем-то соединили, и снова — огненная коловерть… Командиром нашего взвода назначили совсем молоденького, только что из вoeншколы, лейтенанта. Еще вчера он отдавал команды высоким, от юношеского смущения срывающимся голосом, а сегодня… я увидел его лежащим c запрокинутой головой и остановившимся взглядом.
Я видел, как люди возвращались из боя совершенно неузнаваемыми. Видел, как седели за одну ночь. Раньше я думал, что это просто литературный прием, оказалось — нет. Это прием войны…
Ho там же я видел и познал другое. Огромную силу духа, предельную самоотверженность, великую солдатскую дружбу. Человек испытывался по самому большому счету, шел жесточайший отбор, и для фронтовика немыслимо было не поделиться c товарищем последним куском, последним куревом. Может быть, это мелочи, но как передать то святое чувство братства — не знаю, ведь я актер, а не писатель, мне легче показать, чем сказать.
Говорят, человек ко всему привыкает. Я не уверен в этом. Привыкнуть к ежедневным потерям я так и не смог. И время не смягчает все это в памяти…
... Мы все очень надеялись на тот бой. Верили, что сможем выполнить приказ командования: продвинуться в харьковском направлении на пять километров и закрепиться на занятых рубежах. Mopoз стоял лютый. Перед атакой зашли в блиндаж погреться. Вдруг — взрыв! И дальше — ничего не помню… Очнулся в госпитале. Три ранения, контузия. Уже в госпитале узнал, что все, кто был рядом, убиты. Мы были засыпаны землей. Подоспевшие солдаты нас отрыли.
B госпитале меня оперировали, вытащили осколок, a потом отправили caнпоездом в другой госпиталь, находящийся в дагестанском городе Буйнакске. Помню заставленные кроватями длинные коридоры. И громкий, словно пытающийся сдержать неуемную радость голос Лидии Руслановой: "Валенки, валенки…"
Пластинку ставят несколько раз. Мы знаем: это по просьбе бойца, который сейчас на операции. Ему надо было срочно ампутировать ногу, a в госпитале не осталось анестезирующих средств. Он согласился на операцию без наркоза, только попросил: поставьте "Валенки"…
Когда меня спрашивают, что мне больше всего запомнилось на войне, я неизменно отвечаю: "Люди". Есть страшная статистика: из каждой сотни ребят моего поколения, ушедших на фронт, домой возвратились лишь трое… Я так ясно помню тех, кто не вернулся, и для меня слова "за того парня" звучат уж никак не отвлеченно…
После ранения на фронт я вернуться уже не смог. Меня комиссовали подчистую, никакие мои просьбы и протесты не помогли — комиссия признала меня негодным к воинской службе. И я решил поступать в театральный институт. B этом был своего рода вызов врагу: инвалид, пригодный разве что для работы вахтера (я действительно побывал на такой работе), будет артистом. И здесь война вновь страшно напомнила o себе — требовались парни, а их не было… Так что те слезы в фильме "Белорусский вокзал", в квартирке бывшей медсестры, вовсе не кинематографические.
Лично я не стал бы называть войну школой. Пусть лучше человек учится в других учебных заведениях. Но все же там мы научились ценить Жизнь — не только свою, a ту что c большой буквы. Bce остальное уже не так важно…
Анатолий Дмитриевич Папанов
Впервые тут серьёзно призадумалась на тему того, какой след лично я могу оставить в жизни других. Причём в жизни не только своих близких, но и малознакомых, и незнакомых мне людей вообще.
Кажется, ну, что за глупость, да? Про близких людей всё понятно, но с незнакомцами – это, пожалуй, перебор. Что такого можно сделать, чтобы кто-то посторонний что-то о тебе запомнил?
Но подумайте сами! Вы ведь наверняка знаете парочку таких людей, которые немножко потоптались где-то на заднем дворике вашего окружения, оставив глубочайшие следы в душе и памяти, не будучи при этом для вас лучшим другом.
Вот и я несколько историй о похожем рассказать могу.
История первая. От вежливости до поступка один шаг.
Примерно лет десять назад я впервые столкнулась с вежливостью, которая до сих пор где-то в глубине души мне отзывается теплом. Я заходила в вагон, когда в моей уставшей голове закрутилась мысль, которая посещала всех, кто «путешествует» домой на дежурной электричке:
«Сто процентов сидит сейчас на моём месте какая-нибудь зловредная бабуля или благоухающий бомжуан. И ни одного из этих персонажей я прогнать не смогу (в силу природной скромности и языка в известном месте). Придётся опять тащиться через весь поезд в поисках свободного места».
Но к счастью, на этот раз моё место оказалось незанятым. Я быстро подошла к нему и уже готова была посадить с грохотом и удовольствием свою пятую точку, но не успела. Нет, меня не опередила турбобабка с тележкой, но окликнул парень, сидящий на месте напротив:
«Девушка, подождите минутку, не садитесь!».
Я слегка опешила. И немного разозлилась.
«В смысле, чего это я должна не садиться? Я устала, я хочу домой, я хочу есть, у меня куплен билет на это место и я имею полное право сюда сесть!!!» - не сказала я, но решительно подумала.
Но молодой человек (будучи либо просто чистоплотным, либо ультрамегавоспитанным) быстро и не менее решительно достал влажную салфетку и протёр грязное дерматиновое сидение, на которое почти приземлилась моя попобоинг-657.
«Присаживайтесь».
Меня этот жест невероятным образом впечатлил (хотя, казалось бы, ну и что тут такого?).
После полуминутного зависания, я поблагодарила молодого человека и довольная уселась на место. Я всю дорогу ехала улыбаясь.
И каждый раз, вспоминая этот случай, я каждый раз снова улыбаюсь.
История вторая. Копейка рубль бережёт, а доброта – сердце.
Другой случай бескорыстной помощи я встретила уже не в поезде, но на вокзале — в очереди в билетную кассу. Впереди меня стояла девушка на несколько лет меня младше. Я знала её в лицо – видела её в корпусе, где сама училась и пару раз сталкивалась в общежитии на этаже. Но ни общих тем для разговоров, ни знакомых как-то не находилось, поэтому мы не общались.
Купив билет на ту же электричку, на которой обычно и я ездила домой, она отошла и встала неподалёку, оставив тяжелую сумку под окошком. Мне было немного неудобно подходить к кассе, но я решила промолчать. Это же не смертельно и не страшно, правда?!
«С вас три сорок» - донеслось из окошка – «У вас мелочь будет?».
Я, зная, что отдаю последние деньги со стипендии за билет, всё же открываю кошелёк, заглядываю, закономерно не обнаруживаю там ни копейки, и говорю:
«Извините, нет».
Через мгновение, я даже не успела сообразить, как эта девушка, стоявшая неподалёку, высыпала из кошелька горсть монет на маленький подоконник и отсчитала сорок копеек. Ни слова при этом, не говоря. Как будто, так и надо, вроде бы так все делают. Я её искренне поблагодарила и направилась со своим билетом в зал ожидания. Почему-то мне тогда подумалось:
«Ты ведь не всегда можешь получить в ответ на своё добро благодарность. Или даже наоборот, тебя могут облить грязью. Но вот, оказывается, что есть люди, которые не ждут благодарности за свои поступки и не боятся получить неблагодарность в ответ на них»
Тогда для меня это стало открытием. То, что не все вокруг злые и коварные, и хотят тебя ужалить посильнее. Да, конечно, есть много тех, кто с нескрываемым удовольствием наступит тебе на ногу в автобусе или силой поднимет тебя с места, если ты хрупкая и застенчивая девушка (что уже случалось со мной прежде). Но есть и те, кто протянет руку помощи, когда ты не ждёшь, кто проявит немного доброты.
А потом мне стало стыдно, что я проявила малодушие, что побоялась заговорить с этой девушкой или хотя бы просто познакомиться и поболтать.
Спустя десяток лет я уже даже не помню её лица.
Но я помню поступок, за который до сих пор испытываю благодарность.
История третья. Дым сигарет на память.
А это и не совсем история даже. Здесь нет ни морали, ни доброго жеста, ни благородного поступка. Только короткое призрачное воспоминание.
Так случается, что, когда заходит разговор об определённой вещи, то я невольно вспоминаю одного человека. Человека, которого я видела всего два раза в жизни, и о котором ничего не знала. Человека, который не знал ничего и обо мне.
Во времена, когда я не могла связать и двух слов, чтобы не покраснеть, мне каким-то чудом довелось познакомиться с молодым человеком, другом друга моего друга. Видела я его, действительно, не больше двух-трёх раз в своей жизни, так как он бывал в наших краях очень редко. Я ничего о нём не знала. Ничего, кроме имени. Не могу сказать, что этот парень казался мне привлекательным, но всякий раз, когда он появлялся, мне становилось непривычно волнительно. И до сих пор мне не ясно: или парень всё же был очаровашкой, или меня сбивал с толку дым от его сигарет — тогда он был единственным человеком в моём окружении, кто курил крепкие сигареты со вкусом шоколада. Их терпкий дым натурально дурманил неокрепшее подростковое сознание.
Парень приходил за нашим общим другом, мы немного с ним болтали, пока он курил сигареты, а потом они с другом уходили. Ничего особенного, ничего удивительного. Ни искры-бури-безумия, ни томных взглядов, ни намёков. Он не сделал мне ничего хорошего, но и ничего плохого. Но почему-то я его запомнила. И запомнила так, что каждый раз, когда разговор заходит о сигаретах с каким-то наполнением, я моментально, даже рефлекторно, его вспоминаю.
Прошло отчаянно много лет, когда я последний раз с ним виделась.
Но вот, снова возникает разговор о сигаретах, и снова возникает ассоциация с этим молодым человеком. Однако на этот раз включается мой внутренний Шерлок Холмс с горящим желанием его отыскать. Благо навыки поиска в соцсетях у девушек врожденные (нет). И я уверена, что найти-то найду, а дальше что?
А дальше ничего.
Этот парень погиб пять лет назад.
И теперь так странно получается - человека нет, а крупица памяти о нём есть. И хранит её абсолютно незнакомый человек.
Кажется, что вроде бы всё это бытовые мелочи, да? Ну, абсолютно же не заслуживающие того, чтобы помнить их всю жизнь. А вот мне запомнились. И попробуй теперь их у меня отбери.
И вспоминая все эти события, я задумалась – а что же люди помнят обо мне? Может быть то, как я неудачно пошутила или где-то опозорилась, сказала доброе слово или обматерила с головы до ног? Есть ли во мне что-то особенное, что запомнится на годы людям, которые возможно меня переживут?
И сложно сказать, у всех ведь не спросишь.
Посещали ли вас подобные мысли?
Знаете ли вы, что людям конкретно о вас может запомниться?
Итак, родился Геннадий Карпов в тридцать седьмом году на промышленной окраине Ленинграда. Его родители были из маленькой деревеньки в Псковской области. Отец был инвалидом от рождения, одна нога была короче другой, потому он очень сильно хромал. Он был единственным сыном в семье своего весьма состоятельного отца крестьянина. В силу инвалидности единственного сына, состоятельный крестьянин отправил его в Санкт-Петербург учиться ещё до Первой Мировой войны. Учебу Владимир Карпов закончил уже после революции, и стал инженером на одном из ленинградских заводов. И лишь в конце двадцатых годов, приехав в родную деревню погостить к отцу, отец Гены, по настоянию своего отца женился на соседской дочери, когда ему было уже почти тридцать лет и вернулся на завод, который выделил ему отдельную квартиру. У Карповых через год после свадьбы родилась дочка, и только через восемь лет родился сын. В сороковом году у них родилась ещё одна дочь.
Завод, на котором работал отец Гены эвакуировать во время наступления нацистов не успели, лишь в последний момент взорвали некоторую технику и склады. Но сам Владимир Карпов с семьей оказался на захваченной нацистами территории. Гена смутно помнил, как человек в черной форме, на ломаном русском кричал толпе собравшихся на площади у завода работникам, чтобы они пошли вслед за ним и спрятались в каком-то подземном хранилище для нефтепродуктов, потому что советская артиллерия будет обстреливать захваченный завод. Кто-то из толпы отнесся к этим призывам недоверчиво и тихо побежал обратно домой. Генкин отец, сказал, что лучше на всякий случай послушать захватчика. В толпе шептались о том, что их просто сожгут в этом хранилище. Но в итоге они всё же там оказались со многими другими заводскими, и вскоре действительно наверху всё загрохотало. В хранилище ужасно воняло, и люди стояли по колено в каком-то веществе, ни воды, ни еды ни у кого с собой не было. Почти сутки не поверхности люди простояли в хранилище, пока наверху то и дело снова начинался обстрел. Ночью умерла младшая сестра Гены на руках у отца. Тот самый немецкий офицер в черной форме, приказал прятавшимся людям покинуть хранилище и посоветовал идти на Запад подальше.
Старшая сестра Гены рыдала, как и его мама, пока отец хоронил младшую дочку у дороги. В могильный холм он воткнул связанные крестом две березовые ветки. А потом они пошли с целой толпой беженцев в сторону Пскова, чтобы попасть в родную деревню, чтобы поселиться там у родителей матери Гены. Родителей его отца в начале тридцатых годов репрессировали. Его дед категорически отказывался вступать в колхоз, потому его с женой отправили в лагерь. Бабушка Гены по отцу умерла в лагере, а дед выжил и как только началось вторжение нацистов в СССР сбежал, чтобы вернуться в родную деревню и отомстить коммунистам, служа нацистам, но об этом родители Гены тогда ещё не знали.
На третий день пути по грунтовой дороге пешком с группой беженцев, питаясь тем, что иногда давали местные жители, они встретили на дороге отряд немцев на больших лошадях, у них на груди блестели какие-то металлические пластинки. Немцы окружили группу беженцев, спешились и начали выводить из группы взрослых мужчин, стариков тоже. Всё происходило неспешно и молча. Какое-то время немцы раздумывали выводить из группы пацана лет двенадцати, в итоге решили оставить. И вот отец Гены оказался в шеренге мужчин, которых немцы выстроили шеренгой в канаве и расстреляли из автоматов, а потом они спокойно сели на своих огромных лошадей и уехали, распевая какую-то песню. Оставшиеся в живых беженцы стояли молча, оцепенев от ужаса, потом сестра Гены упала на колени и взвыла, а ему во время всего произошедшего казалось, что взрослые играют в какую-то странную игру, он не понимал, что его отца больше нет, он был уверен, что мужчины сейчас встанут из канавы и выйдут на дорогу. Его мама молча потащила тело отца из канавы, вытащила из внутреннего кармана пиджака стопку окровавленных документов, порванных пулей. А потом они сучьями вырыли у дороги небольшую яму, чтобы похоронить отца.
По мере приближения к родной деревне, беженцев в толпе становилось всё меньше, а потом Гена со своей мамой и сестрой шли одни. И тогда их подобрал немецкий военный водитель, который ехал в нужную им сторону. Этот солдат посадил их к себе в кабину, что-то говорил, показывал на дырку от пули в лобовом стекле, говоря про партизан. Он вез их несколько часов, остановился чтобы поесть и поделился едой с попутчиками. К ночи он высадил их на развилке дорог, одна из которых шла в деревню родителей Гены, оставалось совсем не долго идти, но ночью уже было достаточно холодно, потому водитель указал маме Гены на избу недалеко у дороги. Они вышли из машины и пошли к избе, где какая-то старуха, мывшая голову в тазу посереди комнаты, завопила на них, чтобы они убирались. Она даже кинула в них какой-то палкой. Они поплелись обратно к дороге, и тут заметили, что армейский грузовик ещё не уехал. Водитель вышел из машины и повел их обратно к избе, выхватил из кобуры пистолет, вломился в избу, стащил с печки бородатого старика, ударил его по лицу пистолетом и что-то кричал на немецком, указывая на попутчиков и на свои часы. Судя по всему, он объяснял, что утром вернется, когда поедет назад, и если не найдет беженцев, то пристрелит деда. Старуха в это время убежала в дальний угол комнаты за занавеску, но только водитель ушел, она снова принялась выгонять беженцев, но напуганный дед ей не позволил, и даже велел ей поставить на стол чугунок с картошкой, которую предложил гостям поесть с молоком.
К вечеру на следующий день Гена оказался в родной деревне своих родителей. Его дед по отцу был уже там и занимал должность бургомистра. Услышав о смерти сына, он немного всплакнул, а потом поднял на руки внука и сказал, что уж у внука при нацистах жизнь будет получше, чем у его сына при коммунистах. Тут же он сообщил невестке о том, что долго он не протянет, в лагере он заболел туберкулезом. Жили они потом у деда бургомистра, у него в доме всегда было чего поесть, деревенские постоянно носили ему разные взятки. Гена запомнил, что многие спрятавшиеся от призыва деревенские парни пошли служить в полицию, а некоторые, наоборот ушли в лес к партизанам. Вскоре партизаны ночью заявились к другому деду Гены, забрали у него все продукты, что нашли, выпили весь самогон, потребовали ещё, но у него действительно больше не было самогона, и тогда они вспомнили, что его сват бургомистр и принялись его избивать, вырвали бороду, выбили одни глаз, сломали руку. Под утро старик умер, его жена ненадолго его пережила. Дед бургомистр тоже не дожил до прихода советской армии в ту деревню, буквально пары месяцев.
Через несколько лет после окончания войны, маму Гены вербовщик пригласил поработать на одном из рижских заводов. Сначала она поехала одна, оставив детей под присмотром своей двоюродной сестры, а через год, когда она получила квартиру в трущобах Красной Двины в Риге, она приехала за детьми. Квартира состояла из маленькой кухни и такой же маленькой комнаты, окна располагались на уровне тротуара. Вместо печи почему-то был камин, который зимой надо было постоянно топить, чтобы было тепло. Генка быстро подружился с краснодвинскими пацанами, с которыми летом целыми днями катался на подаренном мамой велосипеде. Очень быстро он заговорил на латышском и делал успехи в школьном обучении. Ему очень хотелось стать писателем или хотя бы журналистом, но после окончания девятого класса, он пошел немного поработать на дизельный завод только для того, чтобы справить себе костюм и подарить сестре модные туфли. Но на заводе он начал выпивать, решил, что поступление в университет никуда от него не денется, если он поработает год.
Лимбическая система - часть головного мозга, связанная с восприятием эмоций и реакцией на них организма. Существует тесная связь между лимбической системой и обонянием. Лимбическая система состоит из пяти взаимосвязанных элементов, окружающих верхнюю часть ствола мозга.
Миндалевидное тело функционально связано с ощущением страха и агрессии.
Гиппокамп играет важную роль в функции памяти и в процессе обучения
Гипоталамус регулирует постоянство внутренней системы организма, а его передние ядра контролируют инстинктивные потребности.
С корой головного мозга лимбическую систему соединяет поясная извилина.
Ни что так не возбуждает память, как услышанный запах, возникший внезапно...
Иногда, услышав оттенок запаха, накрывает (вскрывает) память давно минувших дней...
Всегда вспоминаю:
1.Новый 1987 год, когда в Новогоднюю ночь стояли на станции в Вологде. И рядом стоял паровоз и коптил в окна вагона. Запах перегоревшего угля на ЖД станции, впечатался на всю жизнь.
2. Мне 19 лет, приехал в отпуск в Целиноград к родителям.
Я ,на тот момент не курящий, с удовольствием стоял и вдыхал запах дыма от болгарских сигарет , которые курили мои друзья в мороз 20 градусов.
Просто неописуемо...
3. Послали нас в армейке разбирать старые казармы на кирпич. Красноярск, зима, мороз под 30 градусов...
Чтобы согреться, соорудили себе пункт обогрева из костра. Топили берёзовыми дровами...
Вот это был запах!!!
Мороз, трещат берёзовые дрова, источая тепло и комфорт...
Да чаёк из солдатских кружек с дымком и сахаром с галетами в прикуску.
PS: Сейчас живу в городе, но когда, услышу запах дымка - сразу , неосознанно, накрывают воспоминания...