Не в своей тарелке [1/2]
Предыдущая часть здесь
(возможно Подольский не умер)
***
Вячеслава Юрьевича любили. Любили по-разному, но в должной мере, чтобы он мог с чистой совестью сказать: «Я не одинок и от этого счастлив».
Маленького Славочку любили в детском саду за умение бойко читать стихи и быстрее всех засыпать во время сончаса. С ним охотно дружили девочки, несмотря на то, что дорогих игрушек у Славочки не было. Да и вряд ли девочек могли заинтересовать роботы с машинками.
Мама Славу тоже любила. Он хоть и бегал по крышам гаражей, приходил с разодранными коленками и расталкивал локтями пассажиров автобусов, был ребенком некапризным. У витрин магазинов истерики не закатывал, любил мороженое в вафельных стаканчиках и с недетской серьезностью кивал, услышав аргумент «куплю с зарплаты».
Самостоятельный Славка умел варить себе кашу, не боялся стоматологов и считал до ста. В школу его отдали с шести — под надзор учителей и темноты, по которой он шлепал каждое утро. Из школы Славка таскал пятерки, синяки и бутерброды с маслом. Ключ от квартиры висел на шее, чтобы не потерялся, а лямки тяжелого рюкзака сползали с плеч.
В средней школе на Славу возложили Надежду. Именно так, с большой буквы, возложили и велели нести. Слава был ответственным пацаном, тащил надоедливую Надежду из года в год и со временем даже привык к ней. Ему казалось, что Надежда поселилась в его комнате, сидит под кроватью или чайной ложечкой запихивает знания в Славкину голову, пока тот спит. Учителя во главе с директором Славку уважали за стремление, настойчивость и вредность. «У вредных людей, — говорил директор-химик, — даже осадок быстрее выпадает». Какой такой осадок должен у него выпасть, Славка думал долго.
Одноклассники тоже любили Славку за то, что давал списывать, за подсказки на контрольных и за непотребные частушки на уроке музыки. Друзья знали, что позови Славку в два часа ночи, он встанет и придет, а потом уж будет выяснять, в чем дело и почему его подняли задолго до будильника.
Школа закончилась как-то быстро, неожиданно, Славку словно швырнули в кипящую воду, сбросили с обрыва, покатили подальше от дома, от одноклассников, и семнадцатый год своей жизни он носился по чужому городу в поисках Надежды, но она осталась под кроватью.
Прошло пять лет, Вячеслав Юрьевич повзрослел и уже стажировался в детской многопрофильной больнице, но любить его не перестали. Привычка все-таки.
***
Подольский с Вячеславом Юрьевичем работали в одном кабинете, бок о бок, и сами плохо понимали, как им удается уживаться вместе. Подольского, в отличие от Вячеслава Юрьевича, ненавидели всей душой, до пены у рта и судорог.
Начальство ненавидело Подольского за вечно улыбающуюся морду. Ну не должен работник быть доволен, если постоянно упрекать его в халатности, тунеядстве, профнепригодности и по всяким-разным поводам вызывать к себе в кабинет. Начальство седело от бессилия и изобретало все новые способы огорчить Подольского. Тот держался и продолжал улыбаться, отлично зная, что этим дико раздражает окружающих.
В школе Подольского терпеть не могли. За то, что не умел играть волейбол и постоянно подводил команду, за то, что его ставили в пример, и за вредность, конечно же.
Медакадемию Подольский окончил с красным дипломом, что не могло не вызвать зависти у однокурсников. «Купи-и-ил!» — завистливо тянули они на выпускном. «По блату-у-у», — шипели девчонки, которые не могли отличить краснуху от ветрянки, но имели в кармане точно такие же «корочки», как у Подольского. Только синие.
Подольский загадочно улыбался и дул лимонад из бокала. За отвращение к спиртному его, кстати, тоже не любили.
— Слышь, Подольский, — окликнул его Вячеслав Юрьевич, — глянь фотки с корпоратива! Ты там есть.
— Но я не фотографировался, — возразил тот. — Следовательно, с большой долей вероятности, меня на фотографиях быть не может.
— Ну вот же ты, — палец с аккуратно подстриженным ногтем ткнул в карточку, и Подольский осторожно взял ее в руки.
Действительно.
— А вы где?
— А меня нет.
И, подумав, Вячеслав Юрьевич добавил:
— Хотя я точно помню, что улыбался в камеру.
***
Вячеслав Юрьевич, бывало, впадал в состояние, близкое к депрессии: мог по полчаса орать в трубку на жену, мог швырнуть дорогущую вазу (подарок пациента) на пол и растоптать осколки, мог запереться в кабинете и никакими уговорами его оттуда не выманить. Последствия плохо залеченной травмы головы, пояснял он после того, как приступ заканчивался. В такие моменты на выручку приходил Подольский – он, улыбаясь, выходил в тесный коридор, успокаивал взволнованных мамочек:
— Не волнуйтесь, уважаемые, пройдемте за мной, — и по одному забирал детей в соседнюю комнату.
Подольского и на работе-то держали на случай таких форс-мажоров, иначе давно бы уволили, уж больно главврача раздражала его довольная морда.
— Знаешь, Подольский, — как-то протянул Вячеслав Юрьевич за чашкой чая, — вот если бы нас соединить, вышел бы отличный человек.
— Угу, — кратко согласился тот, а Вячеслав Юрьевич продолжил, ободренный таким развернутым высказыванием.
— А ведь правда! Мне бы твоего спокойствия, а тебе моей ответственности, цены бы нам не было.
— Угу.
— Тебе, наверное, надоели тычки от Иваныча? Да ты не волнуйся, он мужик понимающий, но у него количество штатных единиц ограничено, надо ему кого-нибудь выжить отсюда. А меня вот, знаешь, иногда раздражает вся эта братия… — Вячеслав Юрьевич отхлебнул чаю, причмокнул и отставил чашку. – «Ах, наш дорогой, как у вас дела?..» Тьфу, лучше б зарплату подняли. Вот если б можно было…
Что «если б», Подольский так и не узнал, потому что в кабинет ворвалась медсестра Светочка и объявила, что главврач Василий Иваныч требует Подольского на ковер.
— Ну, я пошел, — просто сказал тот, а Светочка только фыркнула: привычка Подольского разговаривать с самим собой ее неимоверно бесила.
— Угу, — ответил в тон Вячеслав Юрьевич и пододвинул к себе чашку.
***
Подольский не стал этого озвучивать, но он ни за какие коврижки не согласился бы делиться с кем-то частью себя.
Когда ему было пять, мама оставила его в магазине. Она часто пугала: «Будешь плохо себя вести, отдам вон тому дяде», но не отдала, зато оставила у прилавков, словно хотела сказать: забирайте кто хотите. Прям как в Простоквашино.
До дома он добрался сам, и дверь ему открыла заплаканная до синевы и бледная до пятен мама. Подольский так и не понял, чего она расстроилась, скорее всего, из-за того, что никто не позарился на ее сына. Подольский, два часа плутавший по городу, дал себе слово больше из дома не выходить.
Мама плакала редко, и в следующий раз слезы на ее глазах Подольский увидел школьником. К тому времени мама уже потеряла надежду отдать его кому-нибудь, потому что, размышлял Подольский, такой «лоб» никому не нужен. Он возвращался домой попозже, на цыпочках скрывался в своей комнате и с облегчением выдыхал: мама его не услышала, следовательно (с большой долей вероятности) думает, что его нет. Вот и ладно. Подольский даже вырезал из детской хрестоматии и повесил на стену листок с плохо пропечатанными строчками:
Мама спит, она устала, ну и я играть не стала…
Мама давным-давно обозначила свою позицию, чесал Подольский в затылке, но раз уж у нее не получилось избавиться от него, нужно как можно меньше попадаться ей на глаза. Из школы его выгонял сторож, когда Подольский, переделав все дела и даже полив цветы на третьем этаже, слонялся по холлу. Учителя считали его бесплатным приложением к зарплате и соцпакету, просили передвинуть парты или вымыть доску. Любили, одним словом.
«Мама такая хорошая, — говорили они, жалея, — волнуется, в школу бегает, а мальчишка ее избегает».
Подольский маму в школе ни разу не видел и потому считал иначе.
«Зато я нужен самому себе», — заявлял он внутреннему голову, и голос осторожно кивал.
Так вот, о слезах.
Мама плакала, потому что никак не получалось отвязаться от Подольского.
Вроде бы на одном волоске, а все равно живой.
Врачи тогда сказали, что удачно упал… перелома позвонков нет… шею не свернул, и то хорошо. Сильное сотрясение, но жить будет и даже скоро в школу придет.
«А физруку по шапке!» — поднял вверх палец хирург и, хлопнув дверью, закрылся у себя.
Мама погладила Подольского по голове. И внутри, там, где мозги, впервые зазвучал чужой голос:
«Так физруку и надо».
Хотя Подольскому физрук нравился.
— Вот что, как там тебя… — начал хирург, расхаживая по палате и не припомнив имени Подольского. Ничего, он уже привык. – От физкультуры освобожден на полгода, глаза не перенапрягай, если будут беспокоить головные боли, сразу родителям говори – и к нам. Маме я уже все объяснил.
«Маме похуй», — подумал Подольский.
«Тебе тоже», — сказал чужой голос в башке, к которому Подольский уже начал привыкать.
«Ага».
Продолжение следует.