О ДОБРЫХ НАМЕРЕНИЯХ
В 1825 году Александр Сергеевич Пушкин собрался бежать за границу и ради такого случая выписал себе фальшивый паспорт. В документе он дал первое точное описание своей внешности и назвался слугой сына соседей-помещиков Алексея Вульфа.
Вульф был шестью годами младше Пушкина, учился в университете, а позже выбрал карьеру гусарского офицера. Он познакомил Пушкина с Николаем Языковым и оставил впечатляющие воспоминания об отношениях всех троих с женщинами. Неспроста в дневнике Вульфа однажды появилась примечательная запись:
"С завтрашнего дня я намереваюсь вести жизнь добропорядочную. Стану брать из библиотеки книги и реже ходить к Пушкину".
Так Пушкин и литература удивительным образом оказались на разных чашах весов.
P.S.
Для википедов и любознательных.
Абрам Петрович Ганнибал, также известный как арап Петра Великого, среди своих имений числил село Михайловское (оно же Зуёво). По наследству село досталось Осипу Абрамовичу Ганнибалу, затем его вдове Марии Алексеевне Ганнибал, затем их дочери Надежде Осиповне, вышедшей за Сергея Львовича Пушкина. Связь Михаловского с Александром Сергеевичем Пушкиным хорошо известна...
...а расположенное в двух верстах село Тригорское принадлежало семье Осиповых-Вульф. Во время ссылки 1824-1826 годов Пушкин почти ежедневно обменивался визитами с сыном соседей — Алексеем Вульфом. Для побега он изменённым почерком выписал себе удостоверение личности от имени матери Алексея:
Билетъ
Сей данъ села Тригорскаго людямъ: Алексею Хохлову росту 2 арш. 4 вер., волосы темно-русыя, глаза голубыя, бороду бреетъ, летъ 29, да Архипу Курочкину росту 2 ар. 3 1/2 в., волосы светло-русыя, брови густыя, глазом кривъ, рябъ, летъ 45, в удостоверение, что они точно посланы отъ меня в С.Петербургъ по собственнымъ моимъ надобностямъ и потому прошу господъ командующих на заставах чинить им свободный пропускъ.
Сего 1825 года, Ноября 29 дня, село Тригорское, что в Опоческом уезде.
Статская советница Прасковья Осипова. <...>
Пушкин добавил три года к своему возрасту, но рост (два аршина четыре вершка — это ровно 160 см) и далёкую от негроида внешность описал точно.
Что касается дневников Алексея Вульфа за 1827 и 1832-1842 годы, первый раз они были опубликованы в 1899 году, затем не раз дополнялись и переиздавались в России и за рубежом. Пять из шести сборников "Пушкин в воспоминаниях современников", изданных в СССР, обширно цитировали дневниковые записи Вульфа. В 1999 году был издан отдельный труд "Любовные похождения и военные походы А. Н. Вульфа. Дневник 1827-1842 годов", хотя современные исследователи и графологи утверждают, что часть текста — изданные в 1915 году дневники Вульфа за 1828-1831 годы — это подделка.
О ДИСБАЛАНСЕ
"Когда говорят, что я нетерпим к дуракам, я обычно отвечаю, что был бы совершенно к ним равнодушен, если бы они жили в среде, ими же созданной. Но нет. Они живут в среде, созданной интеллектом, и притом живут так, что эту среду разрушают".
Это слова популярного в России польского футуролога, философа и фантаста Станислава Лема. Его современники, российские фантасты Аркадий и Борис Стругацкие, поддержали разговор:
"Дурака лелеют, дурака заботливо взращивают, дурака удобряют... Дурак стал нормой, ещё немного — и дурак станет идеалом, и доктора философии заведут вокруг него восторженные хороводы. А газеты водят хороводы уже сейчас. Ах, какой ты у нас славный, дурак! Ах, какой ты бодрый и здоровый, дурак! Ах, какой ты оптимистический, дурак, и какой ты, дурак, умный, какое у тебя тонкое чувство юмора, и как ты ловко решаешь кроссворды!.. Ты, главное, только не волнуйся, дурак, всё так хорошо, всё так отлично, и наука к твоим услугам, дурак, и литература, чтобы тебе было весело, дурак, и ни о чём не надо думать".
Полувеком раньше общих рассуждений Лема и Стругацких издатель и журналист Аркадий Аверченко высказал на ту же тему некоторые прагматические соображения:
"Все мы страдаем от дураков. Если бы вам когда-нибудь предложили на выбор: с кем вы желаете иметь дело — с дураком или мошенником? — смело выбирайте мошенника. Против мошенника у вас есть собственная сообразительность, ум и такт, есть законы, которые вас защитят, есть ваша хитрость, которую вы можете обратить против его хитрости. В конце концов, это честная, достойная борьба. Но что может вас защитить против дурака? Никогда в предыдущую минуту вы не знаете, что он выкинет в последующую. Упадёт ли он вам с крыши на голову, бросится ли под ноги, укусит ли вас или заключит в объятия… — кто проникнет в тайны тёмной дурацкой психики? Мошенник — математика, повинующаяся известным законам, дурак — лотерея, которая никаким законам и системам не повинуется".
Аверченко писал сто лет назад, Стругацкие и Лем — пятьдесят. И ничего не изменилось.
Фантастика.
Лотерея.
О ВРЕДНЫХ СОВЕТАХ
...и садистских стишках, которые появились задолго до Григория Остера и Олега Григорьева — в те поры, когда Пушкин уже умер, но ещё не назывался "наше всё", а Лев Толстой безуспешно пробовал учиться в университете и не имел отношения к литературе.
В 1845 году германский психиатр Генрих Гофман издал десяток стишков, написанных для сына. Сборник Struwwelpeter ("Петер неряха") нарушил традицию, которая требовала рассказывать детям о том, что надо делать всё правильно и тогда случится награда от взрослых. Стишата Гофмана натуралистично смаковали последствия неправильных поступков.
Остроумный ход сделал книжку бестселлером. Конечно, сторонники унылой традиционной педагогики боролись против садистских стишков и вредных советов, как только могли. Но в Европе тут же появилась когорта подражателей автору, а в 1849 году первые тиражи перевода книжки Гофмана уже сметали с российских прилавков. Правда, безымянный переводчик назвал свою версию "Стёпка-растрёпка" и дал всем персонажам германских стишат российские имена.
Переводы и аналогичные сочинения — такие, как версия 1901 года на картинках — держались в лидерах продаж полвека: до тех пор, пока к власти в России не пришли большевики, которые быстро переплюнули кровавые фантазии литераторов...
...а во Франкфурте-на-Майне благодарные читатели устроили музей книжки Struwwelpeter и её автора. Мало того, центр города украшает скульптурная группа персонажей сборника первых в истории садистских стишков.
Орочий оракул
Как описывали Великую Отечественную фронтовики, ставшие поэтами и писателями
Народная память о Великой Отечественной не была бы столь глубокой, если бы мы не знали книг, фильмов, стихов и песен, оставленных прошедшими эту войну людьми.
Булат Окуджава
Они стали поэтами, писателями, актерами, поделившимися с нами тем, чего не услышать в громе официальных славословий, не найти в учебнике по истории или газетной передовице: личным опытом, рассказом о «войне с самого близкого расстояния». Многим из них было по 18 лет, а некоторым и того меньше, когда они попали на фронт. 9 мая исполняется 100 лет со дня рождения одного из таких юных солдат – Булата Окуджавы, а 10 мая – 100 лет со дня рождения поэтессы Юлии Друниной. Их поколение подарило нам правду о войне, за которую, как оказалось, тоже надо было сражаться.
«Ты не маленький»
Не сказать, чтобы, вернувшись с фронта, все эти молодые люди тут же бросились писать о пережитом. Бурлила новая, мирная жизнь, полная надежд, а им было всего по 20 с небольшим – письменный стол подождет. К тому же многим потребовалось время, чтобы осознать себя писателем, поэтом, режиссером.
Впрочем, первые важные стихи и песни сочинялись прямо на фронте. Но мог ли советский официоз – да и вообще кто угодно, кроме воевавшего человека – выдержать такую пронзительную правду, как в стихотворении, написанном в 1944 году 19-летним танкистом Ионом Дегеном:
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам еще наступать предстоит.
Деген, родом из Могилева-Подольского, что под Винницей, 16-летним школьником записался в истребительный батальон – так называли добровольческие отряды для ловли диверсантов в тылу. «Подростками мы постоянно пропадали на территории местного 21-го погранотряда. К 16 годам я уже мог стрелять из всех видов стрелкового оружия, включая пулемет ДП, хорошо ездил верхом, разбирался в гранатах», – вспоминал Деген.
Батальон был слишком близко к линии фронта, чтобы простаивать в тылу, и уже через несколько дней ребята попали в бой под Вапняркой. «Рядом погибали мои одноклассники. Для меня это было потрясением. Я с трудом сдерживал слезы, когда мы хоронили убитых товарищей. В начале августа наш взвод поджег гранатами и бутылками с КС [зажигательной жидкостью. – «Профиль»] два немецких танка», – говорил Деген. Командный состав таял, и скоро вчерашний школьник стал командиром взвода, из которого до мирного времени дожили лишь четыре человека; все стали инвалидами.
При выходе из окружения под Днепропетровском Дегена ранили. В госпитале поставили на ноги и демобилизовали: отважный комвзвода все еще был несовершеннолетним.
«Еще не настал час»
Но юношу было не удержать. Поработав недолго трактористом, в 1942 году он вернулся в строй, став разведчиком при 42-м отдельном дивизионе бронепоездов, воевавшем тогда на Кавказе, и после гибели командира Дегена «за грамотность» поставили руководить разведотрядом. Бои на Кавказе Деген вспоминал, как самые тяжелые. После очередного ранения (Иону наконец исполнилось 18) он смог поступить в танковое училище. Командир боевой машины, потом взвода, потом роты, Деген стал тем, кого называли танковыми асами: в бою он уничтожил больше полутора десятков немецких танков и самоходок, в том числе восемь «пантер». Несколько раз отважного танкиста собирались представить к званию Героя СССР, но в конце концов на запрос из военкомата в Киеве, где жил в то время ветеран, пришел ответ: «Поскольку И.Л. Деген и так уже награжден большим количеством наград, есть мнение не присваивать ему звание Героя».
Константин Симонов
После войны и четырех ранений признанный инвалидом молодой человек поступил в мединститут, впоследствии став крупным хирургом-ортопедом: «Видя благородный подвиг врачей, спасающих жизни раненых солдат, я решил тоже стать доктором».
Стихи Дегена, такие же смелые и бескомпромиссные, как он сам, вызвали оторопь: Константин Симонов назвал процитированные выше «Валенки» клеветой и воспеванием мародерства. Партийные бонзы не желали волновать население рассказами о тяжести войны. В этом смысле показательны слова драматурга Александра Кеплера, сказанные в конце 1950-х во время обсуждения на «Мосфильме» сценария «Человек не сдается» Ивана Стаднюка о первых днях после нападения немцев. «Еще не настал час, чтоб можно было, не травмируя народ, показывать ему картину о самых страшных днях начального периода войны».
Повесть о пережитом в плену – «Это мы, Господи!» лейтенанта Константина Воробьева – в 1946 году оказалась несвоевременной. Дважды бежавший из плена, присоединившийся впоследствии к партизанам Воробьев получил возможность публиковаться лишь 10 лет спустя, а ту повесть напечатали через 40 лет после окончания войны.
Доставалось даже Александру Твардовскому – его ставшую всенародно любимой поэму «Василий Теркин», первые главы которой появились в 1942 году, журили за пессимизм и недостаточно четко прописанную «руководящую роль партии».
Обложка первого издания поэмы Александра Твардовского «Василий Теркин. Книга про бойца»
Ветер с фронта
И все же к военным стихам советское руководство относилось снисходительнее, чем к прозе или кино. В 1948-м вышел первый сборник стихов Юлии Друниной «В солдатской шинели», за ним последовали другие: «Ветер с фронта», «Окопная звезда». Она писала о войне чаще, чем многие другие поэты-фронтовики. Ее первое военное стихотворение, сочиненное в 1943 году, стало одним из самых известных:
Я только раз видала рукопашный,
Раз наяву. И тысячу – во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
«Мы пришли на фронт прямо из детства», – говорила Друнина. Ее история – еще один пример невероятного упорства, решимости и смелости.
Книжная девочка, дочь учителя истории, юная поэтесса-мечтательница, в 16 лет Юлия прибавила себе год возраста и записалась в добровольческую санитарную дружину. Летом 1941-го работала на строительстве оборонительных сооружений под Можайском, в хаосе во время авианалета потеряла свой отряд и примкнула к отряду пехотинцев. Попала с ними в окружение, две недели выбиралась, оказалась одной из немногих выживших.
Поэтесса Юлия Друнина
Стремясь попасть на фронт, стала курсантом школы младших авиационных специалистов. Наконец в составе 218-й стрелковой дивизии очутилась на 2-м Белорусском фронте. Была ранена в шею осколком снаряда, застрявшим в нескольких миллиметрах от сонной артерии. Думая, что ранение легкое, продолжала помогать другим раненым, пока не потеряла сознание.
После госпиталя 19-летняя Друнина получила инвалидность, вернулась в Москву, но не усидела и снова отправилась на фронт, в 1038-й самоходный артиллерийский полк 3-го Прибалтийского фронта. В конце 1944 года ее тяжело контузило. Друнина была награждена орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу».
Поколение юных фронтовиков, о котором идет речь, дало таких известных поэтов, как Эдуард Асадов (после ранения в голову он на всю жизнь ослеп), пулеметчик, а позже разведчик Давид Самойлов, командир десантного отделения Константин Ваншенкин, военные корреспонденты Юрий Левитанский и Семен Гудзенко. Последний прошел войну, но скончался молодым от последствий ранений.
А кто-то из молодых поэтов погиб в бою, поэтому известности большой, увы, не получил. Среди таких – Борис Костров, Павел Коган, Николай Майоров.
Слово лейтенанта
В годы оттепели заговорили о феномене лейтенантской прозы: одно за другим появлялись произведения о войне, написанные вчерашними юными солдатами и молодыми офицерами. Это были искренние, порой болезненные рассказы и повести о войне – так называемая окопная правда.
Одним из первопроходцев этого направления мог бы стать упомянутый выше Константин Воробьев, но его не печатали. А вот капитану гвардии Виктору Некрасову повезло больше: в 1947-м за опубликованную годом раньше повесть «В окопах Сталинграда» он получил Сталинскую премию. Книга была почти автобиографична и понравилась вождю, хотя автор и не пошел на уговоры чиновников вставить специальную главу об «отце народов».
Казалось бы, за книгой Некрасова должны были последовать и другие честные и откровенные повести о войне, но ждать этого пришлось минимум 10 лет. Тому было несколько причин.
Во-первых, большинство авторов лейтенантской прозы были на полтора десятилетия моложе Некрасова. Им предстоял путь осознания себя литератором и совершенствования своего мастерства. Можно вспомнить пример писателя-ветерана из совсем другой страны – американца Курта Воннегута. Он возвращался с войны решительно настроенным как можно скорее написать книгу о пережитом, но обнаружил, что не в состоянии найти правильную интонацию и форму для нее. На эти поиски у него ушло целых 20 лет – «Бойня номер пять» появилась лишь в конце 1960-х.
У позднего расцвета лейтенантской прозы были и политические причины. Сталин хотел контролировать память о войне, как и все остальное. Слишком много жесткой правды оказалось бы на поверхности, если бы слово получили все участники сражений. Сталину это было не с руки, поскольку он начал вновь закручивать гайки в едва вкусившей свободы и надежд стране. Поток военных воспоминаний был остановлен, оставили только вычищенное и героически-монументальное. С 1948 года даже 9 мая стало в СССР обычным рабочим днем. Идеологически это объяснялось тем, что пришло время мирного строительства и трудовые ордена актуальнее боевых.
Конец тишины
И лишь с хрущевской оттепелью ситуация начала меняться: появились повести «Южнее правого удара» (1957) и «Пядь земли» (1959) Григория Бакланова, «Батальоны просят огня» (1957) Юрия Бондарева, «Журавлиный крик» (1961) Василя Быкова, «Убиты под Москвой» (1963) Константина Воробьева и другие произведения. Эти авторы были ровесниками, они родились в середине 1920-х.
Не сказать, чтобы их встретили с распростертыми объятиями: партийные цензоры ежились от «нелицеприятного реализма» (выражение Василя Быкова) текстов, где подвиг был негромким, а боль и страх – неретушированными. Повесть Бакланова «Июль 1941 года» (1964), где рассказывалось о том, как сталинские чистки почти уничтожили офицерский корпус Красной армии, вызвала отторжение у официоза и много лет замалчивалась.
Однако нападавшие на писателей критики не могли не стушевываться перед их военной биографией. Юрий Бондарев – командир минометного расчета, дважды награжденный медалью «За отвагу» за уничтожение танка, пушек, огневых точек противника. Бакланов – командир огневого взвода, участвовавший во взятии Будапешта и Вены, раненный в бою в Запорожье. В конце войны – начальник разведки артиллерийского дивизиона.
Открытие окопной правды произвело на советских людей столь сильное впечатление, что на этот раз полностью закрутить гайки не получилось. Лейтенантскую прозу начали экранизировать. В 1964 году фронтовик Владимир Басов снял «Тишину» по одноименной повести Юрия Бондарева, в начале 1970-х вышел фильм «Горячий снег» по другой книге писателя. В 1972-м Станислав Ростоцкий экранизировал «А зори здесь тихие» Бориса Васильева.
Честное кино
Одним из первых оттепельных фильмов о войне стала «Баллада о солдате» (1959) Григория Чухрая. В отличие от большинства наших героев, к началу боевых действий он был довольно опытным младшим сержантом, поскольку ему было 20 и он уже полтора года служил в Красной армии.
Режиссер Григорий Чухрай на съемках фильма «Чистое небо»
Радист по первой военной специальности, летом 1941-го Чухрай стал воздушным десантником. Воевал под Сталинградом, участвовал в операции «Днепровский десант», прошел всю Европу, был четырежды ранен. Помимо еще одного выдающегося военного фильма «Чистое небо» (1961) Чухрай оставил мемуары с говорящим названием «Моя война».
Большим событием своего времени стала картина «Живые и мертвые» (1964) по роману Константина Симонова, одна из первых попыток советского кинематографа показать военную жизнь во всей ее сложности. Главные роли в фильме сыграли актеры, знавшие о войне не понаслышке, – ушедший добровольцем в 17 лет Кирилл Лавров, командир взвода зенитчиков Анатолий Папанов, участвовавший в обороне Севастополя Лев Любецкий.
Кирилл Лавров и Анатолий Папанов на съемках кинофильма «Живые и мертвые»
Многие известные актеры и режиссеры воевали: Юрий Никулин, Иннокентий Смоктуновский, Михаил Пуговкин, Владимир Басов, Леонид Гайдай, Владимир Этуш, Петр Тодоровский.
Смоктуновский, дважды кавалер медали «За отвагу», попал на фронт в 18 лет и вскоре заслужил репутацию везунчика – он оставался целым там, где другие погибали. Например, когда выполнял приказ доставить документы в штаб, находившийся на острове посреди Днепра. Идти надо было вброд, и этот маршрут простреливался немцами, которые уже убили двух посыльных. Погиб и товарищ Иннокентия, а он, ко всеобщему удивлению, даже не был ранен. Участвовал в битве на Курской дуге, в освобождении европейских городов. Несмотря на личное везение, Смоктуновский не романтизировал солдатскую жизнь и свое отношение к тому, что ему довелось пережить, красноречиво выразил в названии второй части своих мемуаров «Быть»: «Ненавижу войну».
Посмертно при жизни
«Война прошла как сюрреалистическое видение, и стройно рассказать о ней нельзя. Виктор Некрасов писал о позиционной войне; я застал войну наступательную, поэтому описать коллектив или отдельные характеры нет возможности: люди умирали быстрее, чем ты узнавал их имена. Не люблю этих воспоминаний, но и на моем счету 16 убитых фашистов при очистке ходов сообщения... Я не убивал ножом или штыком; граната, автомат. Бой лицом к лицу», – вспоминал скульптор Эрнст Неизвестный.
Приписав себе возраст, 17-летний Эрнст попал в 1942-м в 1-е Туркестанское пулеметное военное училище, откуда в следующем году младшим лейтенантом десантных войск отправился на 4-й Украинский фронт. Был командиром стрелкового взвода, участвовал в боях 2-го, 3-го и 4-го Украинских фронтов, в штурме Будапешта. Незадолго до победы, в апреле 1945-го, был тяжело ранен, да так, что его сочли мертвым и наградили посмертно орденом Красного Знамени и медалью «За отвагу». Неизвестного спасло то, что санитары в госпитале, не церемонясь, бросили «покойника» на пол. От удара он застонал. Но документы уже ушли по инстанциям, и вскоре мать будущего скульптора получила похоронку. После того как «воскресшего» офицера поставили на ноги, он три года ходил на костылях, принимая морфий для утоления боли.
Эрнст Неизвестный на площади Свободы в Риге
Будучи человеком невероятной силы воли и мощи (достаточно посмотреть на его скульптуры), Неизвестный сумел отучить себя и от морфинизма, и от костылей и прожить долгую – 91 год – и насыщенную жизнь художника мирового масштаба.
«Я не понимаю, как люди, пережившие войну, могут стройно о ней писать», – говорил Неизвестный. Вместо слов он изъяснялся своими скульптурами, в частности, серией «Война – это...», над которой работал в 1950-х.
Он считал, что война стала «исходным опытом, который заставил меня по-новому взглянуть на искусство, в том числе и на скульптуру». «В войне (в особенности для тех, кто в ней участвовал) была очевидна некоторая хотя и античеловеческая, но становящаяся частью людей и заставляющая их убивать друг друга сила. Война – это чужеродный элемент в живом, ведущий его к смерти», – объяснял художник.
Не желавший писать о пережитом, Неизвестный сам стал героем стихотворения. Отталкиваясь от истории с посмертным награждением при жизни, Андрей Вознесенский написал:
Лейтенант Неизвестный Эрнст.
На тысячи верст кругом
равнину утюжит смерть
огненным утюгом.В атаку взвод не поднять,
но сверху в радиосеть:
«В атаку, – зовут – … твою мать!»
И Эрнст отвечает: «Есть».Но взводик твой землю ест.
Он доблестно недвижим.
Лейтенант Неизвестный Эрнст
идет
наступать
один!
Подвиг школяров
Несколько самых известных в нашей стране военных песен сочинил Булат Окуджава. Среди них «А мы с тобой, брат, из пехоты (Бери шинель – пошли домой)» и «Нам нужна одна победа».
Как и многие его ровесники, 17-летний Булат рвался на фронт, но в военкомате он и такие же зеленые добровольцы услышали от капитана: «Чтобы я вас здесь больше не видел, ясно? Надо будет, сами вызовем. Всё. Бывайте здоровы, школяры». Последняя фраза потом превратилась в название самой известной фронтовой повести Окуджавы.
Из близких людей к началу войны рядом осталась только бабушка: отца, большого советского чиновника, и нескольких его братьев расстреляли в 1937-м, обвинив в троцкистском заговоре, мать через год отправили на 10 лет в Карлаг, тетку, жену грузинского поэта Тициана Табидзе, казнили в 1941-м. Юноша шел воевать не за Сталина, а за родину.
Дождавшись совершеннолетия, осенью 1942 года Булат оказался на Закавказском фронте, минометчиком в кавалерийском полку 5-го гвардейского Донского кавалерийского казачьего корпуса. В декабре был ранен под Моздоком, после госпиталя и до демобилизации в 1944-м служил сначала в 124-м стрелковом запасном полку в Батуми, а потом в 126-й гаубичной артиллерийской бригаде большой мощности Закавказского фронта, у границы с Ираном и Турцией.
Был на войне и соавтор Окуджавы композитор Исаак Шварц; вместе они написали такие известные песни, как «Ваше благородие госпожа Удача» из фильма «Белое солнце пустыни» или «Любовь и разлука» из картины «Нас венчали не в церкви». Молодой руководитель хора и оркестра, в 18 лет Шварц стал сапером, был ранен в 1942-м под Харьковом.
Голос из окопов
Свой военный опыт Окуджава описал в повести «Будь здоров, школяр», опубликованной в 1961 году в альманахе «Тарусские страницы» при большом содействии Константина Паустовского. Отдельной книгой повесть вышла только четверть века спустя.
Автор совсем не пытается представить себя бравым героем, наоборот, подчеркивает свою неуклюжесть и несоответствие армейским стандартам. Но сколько таких нескладных ребят отважно сражались в боях и отдали жизни за победу.
Как и многие фронтовики, Окуджава не воспевал и не приукрашивал войну. Он говорил:
«Я думаю, что прежде всего война была таким страшным, чудовищным событием в нашей жизни, что отзвук от нее идет, продолжает идти и распространяться на другие поколения, как круги по воде».
Конечно, личные свидетельства – самые трудные и неудобные, ведь они сильнее задевают душу, чем штампованная открытка или билборд с георгиевской ленточкой (а то и с немецким или американским танком, которые время от времени по неведению лепят в коллажи современные горе-дизайнеры). Они заставляют думать о том, что было, а не отмахиваться, маскируя этот жест под приветствие. Куда проще идти путем бравурных клише, созданных теми, кто никогда не нюхал пороха.
Голос этих личных свидетельств обычно звучит тише, его приглушают, заслоняют грохотом казенных фанфар. Но не будь его, кровь, пролитая на войне, давно бы воспринималась младшими поколениями лишь как краска на плакатах.
Надежды маленький оркестрик — к 100-летию со дня рождения Булата Окуджавы
Булат Окуджава не блистал изысканным поэтическим мастерством и пел тихим голосом, но без его стихов и песен невозможно представить себе отечественную культуру.
Он одним из первых в начале оттепели заговорил со сцены о достоинстве отдельно взятой человеческой личности, не желающей подчиняться диктату официозной пропаганды. Специально для «Горького» к 100-летию со дня рождения Булата Шалвовича о нем написал Алексей Деревянкин.
Булат Окуджава родился 9 мая 1924 года в семье партийных работников Шалвы Степановича Окуджавы и Ашхен Степановны Налбандян. Первые годы он жил то с мамой в Москве, в доме 43 по улице Арбат, то у родных в Тифлисе — пока в 1934-м не последовал переезд под Нижний Тагил, куда Окуджава-старший получил назначение парторгом строительства крупного вагоностроительного завода. В феврале 1937 года Шалва Степанович был снят с должности (к тому времени он возглавлял нижнетагильский горком) и арестован по надуманному обвинению в троцкизме и вредительстве. Ашхен Степановна, схватив Булата и его младшего брата Виктора, бросилась в Москву: поселились в той же арбатской квартире, оставаться на Урале мама сочла опасным.
Отец Окуджавы был расстрелян в августе 37-го; в 39-м была арестована и мама, которой предстояло провести в лагерях и ссылке в общей сложности 12 лет. Через год Булат переедет к родным в Тбилиси; на Арбат он больше не вернется. В общей сложности он прожил там не так уж долго — но достаточно для того, чтобы позже написать: «арбатство, растворенное в крови, неистребимо, как сама природа». Впоследствии Арбат был воспет Булатом Шалвовичем в десятках стихотворений, а в интервью он пояснял: «арбатство — это определение очень важного для меня качества. Это моя натура, моя психология, мое отношение к окружающим. Это воспитание и почва...» До конца жизни Арбат его детства — «рай, замаскированный под двор» — занимал в системе ценностей поэта высокое место. Помните, в «Каплях датского короля»: «солнце, май, Арбат, любовь — выше нет карьеры...» И хотя после возвращения в Москву поэт жил уже по другим адресам, он продолжал чувствовать связь с местом, где провел детство. Он протестовал против превращения Арбата в пешеходную улицу в начале 80-х, огорчался исчезновению дорогого ему духа старого Арбата:
Там те же тротуары, деревья и дворы,
но речи несердечны и холодны пиры.
Там так же полыхают густые краски зим,
но ходят оккупанты в мой зоомагазин.
Почти с самого начала Великой Отечественной войны Булат, которому еще не исполнилось и восемнадцати, настойчиво добивался отправки на фронт. Призыва он дождался только через год, в августе 42-го. К этому периоду относятся первые сохранившиеся его произведения, это несколько стихотворений, написанных между началом войны и отбытием на фронт. Вот для примера фрагмент одного из них — чем-то напоминающего сентиментальные романсы Вертинского, однако уступающего им по качеству:
Мне именно хочется жить. Ну когда вы такое видели,
Чтоб хотелось бы жить, и никак, ну никак не моглось.
Юность моя, почему тебя так обидели?
Почему это мне обидно и больно до слез.
Фронтовая биография Окуджавы получилась короткой: в конце 42-го он был ранен в ногу и после госпиталя на передовую уже не вернулся. Он состоял в запасном полку, проходил муштру в пехотном училище, пока наконец весной 44-го не был демобилизован по состоянию здоровья. Получилось, на фронте Окуджава провел всего два или три месяца. Но и этого хватило. «Я ранен ею на всю жизнь, и до сих пор еще часто вижу во сне погибших товарищей, пепелища домов, развороченную воронками землю... Я ненавижу войну...» — вспоминал он. Война и осмысление ее сущности оставались одной из главных тем творчества Окуджавы всю его жизнь.
В 44-м Окуджава поступил в Тбилисский политехнический институт на специальность «гидротехнические сооружения». Но, видимо, быстро осознал, что быть инженером — не его призвание. Он покинул институт и устроился в театр: сперва несколько месяцев служил рабочим сцены, затем — статистом. Однако и там не задержался, поняв, что профессия актера тоже не его (впрочем, много лет спустя Окуджава сыграет несколько эпизодических ролей в кино), и в 1945 году поступил на филфак Тбилисского университета. К этому же году относятся и первые публикации его стихов — в газете «Боец РККА» («Ленинское знамя»).
В 1950 году Булат защитил диплом по творчеству Маяковского и по распределению отправился работать учителем литературы в село Шáмордино Калужской области. Он продолжал писать, но до поры до времени в стол: связь с «Ленинским знаменем» он потерял, а из местных газет приходил отказ. Дело сдвинулось в 52-м, когда областная газета «Знамя» опубликовала стихотворение «Я строю». В первых стихах калужского периода бросается в глаза неумеренный пафос, который совершенно не свойственен тому Окуджаве, которого мы знаем. В одной из рецензий на его творчество, датированной 1968 годом, отмечалось: «о самом высоком он умеет говорить просторечиво, незатейливо, не повышая голоса». Но в 1952—1953-м он этого еще не умел. Приведу для примера завершающие строки «Моего поколения» (январь 53-го):
... мое поколение
ленинцами называет себя.Ведь для него, боевого и чистого,
приближающего дальние дали,
высшее счастье —
быть коммунистами
такими, как Ленин,
такими, как Сталин.
Кстати, эти строки красноречиво характеризуют политические взгляды молодого Окуджавы: в те годы он еще искренне верил в идеалы коммунизма, полагая, что произошедшее с родителями — лишь трагическая ошибка. «Я был очень красным мальчиком», — позже признавался он.
В 1956 году в Калуге издали небольшой сборник стихов Окуджавы, без затей озаглавленный «Лирика». Позже поэт самокритично вспоминал: «И вышла наконец маленькая книжечка очень плохих стихов, потому что я писал — ну о чем я мог? — я писал стихи в газету к праздникам и ко всем временам года. Значит: весна — стихотворение, зима — стихотворение, по известным шаблонам». Булат Шалвович чрезмерно строг к себе: в основном его стихи 1945–1956 годов действительно нельзя назвать сильными (как вспоминал Юрий Левитанский, «в ту пору он еще не был никакой Окуджава»), но и в этом сборнике встречаются очень удачные вещи. Например:
... Вершатся свадьбы. Ярок их разлив.
Застольный говор и горяч, и сочен.
И виноградный сок, как кровь земли,
Кипит и стонет в темных недрах бочек.
Он в долгом одиночестве изныл,
Он рвется в шум, ему нельзя без света...
Нет, осень не печальнее весны,
И грусть ее — лишь выдумка поэтов.
В конце того же 56-го Окуджава переехал в Москву и после недолгой службы в газете «Комсомольская правда» поступил редактором в издательство «Молодая гвардия». После того как Булат обосновался в Москве, его словно подменили — он начал писать очень хорошо. Сам он вспоминал об этом так: «Пришли стихи. Я не утверждаю, что это были замечательные стихи, но это были уже мои стихи, за которыми стояла моя судьба, мой опыт». Говоря иначе, по выражению биографа Окуджавы Дмитрия Быкова [Признан властями РФ иноагентом], поэт «впустил в стихи свою жизнь».
Думается, в этом ему помогло участие в нескольких писательских совещаниях 1954–1956 годов (еще до переезда в столицу), где обсуждались стихи Окуджавы и других молодых поэтов; позже он так вспоминал о роли этой критики: «Прошла самонадеянность, я несколько раз крепко получил по носу и научился относиться к себе достаточно иронически, что немаловажно для литератора». Пошло на пользу и участие в работе литературного объединения «Магистраль», которое он посещал несколько лет после переезда в Москву. Сам Окуджава полагал, что «в то время это было самое сильное литобъединение Москвы». А другой участник студии, Владимир Леонович, зафиксировал лаконичный отзыв Окуджавы о руководителе студии, поэте Григории Левине: «Без Левина меня бы не было».
Быков предлагает еще одно любопытное объяснение взлета поэта, пусть и не бесспорное: «вероятнее же всего, что Окуджава принадлежит к особому типу поэтов...: ему для полноценного лирического высказывания необходимо то самое сознание своей правоты, с которым Мандельштам отождествлял поэзию как таковую. До 1956 года на жизни и чести Окуджавы лежало пятно — и писать настоящие стихи он не мог». Действительно, в феврале 56-го состоялся XX съезд КПСС, осудивший культ личности Сталина и репрессии, и в том же году были реабилитированы родители Окуджавы (а самого Булата приняли в КПСС). Государство, казалось, исправляло «перегибы» и возвращалось к ленинским принципам, которые тогда казалась незыблемыми.
С начала 60-х Окуджава пишет прозу: первой увидела свет повесть «Будь здоров, школяр», опубликованная в 1961 году в альманахе «Тарусские страницы». Сюжет ее прост: она представляет собой набор рассказанных от первого лица отдельных зарисовок из фронтовой жизни молодого бойца, недавно попавшего на передовую. Пожалуй, здесь автору не нужно было даже почти ничего придумывать: достаточно было максимально честно вспомнить то, что он ощущал двадцать лет назад, — а вспомнив, подобрать точные слова, чтобы передать растерянность, непонимание и беспомощность рядового солдатика, попавшего в круговерть военной неразберихи и не желающего умирать. Окуджава сделал это блестяще: как поясняет Быков, «вдруг появляется текст, в котором героическое отсутствует полностью, а слабость, страх, тоска по дому заполняют все художественное пространство!»
Это понравилось не всем: едва выйдя из печати, «Тарусские страницы» попали под сильный огонь критики. Досталось и другим авторам сборника, но «Школяр» стал одной из главных мишеней. В одной из рецензий, емко сформулировавшей официальные установки того времени, отмечалось: «повесть невероятно мелка, в ней нет и намека на смысл и идеи справедливой войны». А Окуджава как раз писал не про смысл, а про бессмысленность и абсурд взаимного истребления человека человеком. Война стала одной из главных тем и его поэтического творчества. Как и «Школяр», военные стихи Окуджавы проникнуты мотивами уныния («руки на затворе, голова в тоске»), безнадежности и обреченности:
Не верь войне, мальчишка,
не верь: она грустна.
Она грустна, мальчишка,
как сапоги, тесна.Твои лихие кони
не смогут ничего:
Ты весь — как на ладони,
все пули — в одного.
Окуджава не только не писал парадных стихов о войне, но и прямым текстом предостерегал читателя: «Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет».
В 1960 году Окуджава взялся за то, чего раньше не делал никто из его коллег: он стал петь свои песни со сцены под аккомпанемент собственного сочинения. Авторская песня тогда уже существовала, но еще не вышла на большую сцену, ограничиваясь форматом квартирников, посиделок у костра, клубов и конкурсов студенческой песни... Новый жанр производил большое впечатление. Андрей Вознесенский вспоминал: «У нас появился новый поэт, который не читает, а поет свои стихи. Стихи обычные, музыка непрофессиональная, поет посредственно, все вместе гениально». Окуджава собирал переполненные залы, куда правдами и неправдами пытались просочиться толпы тех, кому не досталось билетов (на один из своих концертов он и сам с трудом смог пройти — контролеры отказывались пропускать: мол, сегодня уже пять Окуджав прошло). Популярность его зашкаливала: Борис Слуцкий вспоминал, как он шел однажды мимо студенческого общежития и с подоконников трех разных комнат одновременно звучали три разные песни Окуджавы.
В чем же причина этого? Процитирую объяснение Александра Городницкого: «Именно благодаря „камерным“ произведениям Булата Окуджавы впервые после долгих лет маршевых и лирических песен казарменного „социализма“ в песенной (и не в песенной) поэзии появился „отдельно взятый“ человек, личность, „московский муравей“, заявивший о себе, единственное и неповторимое „я“».
Однако и новый жанр, и репертуар Окуджавы не всем пришлись по душе. Булат Шалвович вспоминал: «Мне говорили: „Ну, как вам не стыдно?! Коммунист — с гитарой, на эстраду выходите...“» А один из первых его концертов — в московском Доме Кино — завершился скандалом, только успев начаться. Во время исполнения «Песенки о солдатских сапогах» в зале раздался свист и выкрики «Осторожно: пошлость!»: так называлась документальная короткометражка Элема Климова (тогда еще студента ВГИК), которую показали как раз перед концертом. Булат замолчал, взял гитару и ушел со сцены.
И ладно бы слушатели — в конце концов, поэзия Окуджавы действительно не всем близка и понятна. Но и в прессе порой выходила критика, которая даже по тем временам смотрелась омерзительно. Чего стоит хотя бы рецензия, опубликованная в ноябре 61-го: «О какой-либо требовательности поэта к самому себе говорить не представляется возможным. Былинный повтор, звон стиха „крепких“ символистов, сюсюканье салонных поэтов, рубленый ритм раннего футуризма, тоска кабацкая, приемы фольклора — здесь перемешалось все подряд. Добавьте к этому добрую толику любви, портянок и пшенной каши, диковинных „нутряных“ ассоциаций, метания туда и обратно, „правды-матки“ — и рецепт стихов готов».
Надо сказать, публиковались и благожелательные рецензии — но их было меньше. Настороженно относились к творчеству Окуджавы (и не его одного) и партийные и комсомольские чиновники. Власти предержащие то приоткрывали Окуджаве кислород, то снова закручивали гайки. Отчасти он был сам «виноват» в этом: не принадлежа к числу явных диссидентов (по его собственному воспоминанию, «большинство из нас не было революционерами, не собиралось коммунистический режим уничтожать. Я, например, даже подумать не мог, что это возможно. Задача была очеловечить его»), Окуджава с начала 60-х относился к советской власти чем дальше, тем сдержаннее, да и вообще был неудобной фигурой: он вел себя независимо, подписывал письма в поддержку тех, чьи фамилии вызывали у власти аллергию: в 1966 году — Синявского и Даниэля, в 1967 — Солженицына... В начале 70-х Окуджаву на какое-то время почти перестали печатать и чуть не исключили из партии за отказ публично отмежеваться от публикации его произведений зарубежными антисоветскими издательствами.
А он продолжал писать — «не стараясь угодить». Окуджава любил обращаться в своих стихах к, казалось бы, сказочным сюжетам (кстати, часто тоже эксплуатирующим военную тему): там и бумажные и оловянные солдатики, и король, берущий в качестве трофея мешок пряников, и кузнечики, сочиняющие стихи... Конечно, не следует воспринимать его творчество как детскую сказку (впрочем, опыт работы в этом жанре Окуджава тоже получил: в 1974 году он напополам с Юрием Энтиным написал прекрасные стихи к фильму Леонида Нечаева «Приключения Буратино»): подобно тому, как хорошая научная фантастика, несмотря на формальную невозможность происходящего в ней, на деле предлагает задуматься о вполне реальных проблемах (используя фантастичность в качестве занимательных декораций), так и сказочные построения Окуджавы — лишь антураж для серьезной беседы с читателем. К слову сказать, эти декорации отлично подходили для разговора на излюбленные темы Окуджавы: о добре и милосердии, о гуманизме и справедливости — и, конечно же, о любви...
Еще одной важной для Булата Шалвовича темой стала память о трагической судьбе родителей — и связанное с этим осмысление недавней истории страны и, по Ханне Арендт, банальности зла. Первое стихотворение об этом («О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой») опубликовано в 1962 году, но написано, возможно, раньше — в 57-м или 58-м, то есть как раз когда поэт «впустил жизнь» в свое творчество. Стихов на эту тему у Окуджавы не так много, но они заметны. Процитирую отрывок из «Письма к маме»:
... Следователь юный машет кулаком.
Ему так привычно звать тебя врагом.
За свою работу рад он попотеть...
Или ему тоже в камере сидеть?
В голове убогой — трехэтажный мат...
Прости его, мама: он не виноват,
он себе на душу греха не берет —
он не за себя ведь — он за весь народ.
Семья Окуджавы была далеко не одинока в своей участи: масштаб сталинских репрессий ныне хорошо известен. Так что в каком-то смысле был прав писатель и журналист Сергей Кузнецов, который говорил: «Никакой биографии у Окуджавы нет... Биография Окуджавы — это биография его поколения».
Булат Шалвович любил обращаться в своих стихах и к более давней истории нашей страны, особенно — XIX веку. Героями его стихов становились Павел I, Грибоедов, Лермонтов, декабристы, но чаще других — Пушкин, которому посвящено больше десятка стихотворений. В стихах Окуджавы можно обнаружить немало аллюзий на пушкинские строки и явных парафразов классика. «В сорок лет я почувствовал Пушкина и стал перечитывать его другими глазами. Как стихи моего близкого, хорошо знакомого, как стихи дорогого мне человека, чья трагедия аукнулась во мне очень сильно», — вспоминал Окуджава. Это личное отношение отразилось в его стихах:
Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем,
у каждой эпохи свои подрастают леса...
А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем
поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.
О поэзии Булата Шалвовича можно говорить долго: вместить все в одну статью невозможно. Отмечу лишь еще одно — особую лаконичность поэтического творчества Окуджавы: порой всего нескольких слов ему хватало, чтобы максимально точно выразить то, что нелегко объяснить и в целой книге. Вспомните, например, начало песни «Бери шинель, пошли домой», где он обходится двумя строками, излагая философию рядового солдата войны:
А мы с тобой, брат, из пехоты,
А летом лучше, чем зимой.
К середине 60-х относятся две интересные работы Окуджавы для кино: вместе с Петром Тодоровским он пишет сценарий картины «Верность», а двумя годами позже с Владимиром Мотылем — фильма «Женя, Женечка и „катюша“». Ну а песни на стихи Окуджавы прозвучали в без малого полусотне фильмов. Как правило, музыку в таких случаях сочиняли профессиональные композиторы (особенно много Булат Шалвович работал с Исааком Шварцем); но, например, песня «Нам нужна одна победа» звучит в фильме «Белорусский вокзал» именно под музыку Окуджавы: Альфред Шнитке, высоко оценивший авторскую мелодию, лишь сделал профессиональную оркестровку.
С конца 60-х Окуджава обращается к жанру исторической литературы (кстати, героев своих повестей и романов он неизменно помещает все в тот же XIX век), а позже, уже в 80-е, возвращается к автобиографической прозе: быть может, самая известная его вещь в этом жанре, не считая «Школяра», — это небольшой рассказ «Девушка моей мечты», описывающий возвращение мамы из лагеря и написанный вскоре после ее смерти. Юнна Мориц называла его лучшим из всего сочиненного Окуджавой.
Перестройку Окуджава, к тому моменту давно уже разочаровавшийся в советской власти («я, рожденный в империи страха... я, рожденный в империи крови», — тайно признавался он еще в конце 70-х), принял с оптимизмом, хотя и сдержанным: он был мудрым человеком и «умел не обольщаться даже в юные года». «Открылась небольшая щель, — впрочем, ее размера никто не знает, — и надо сделать каждому все, что возможно. Не преувеличивая возможности, но и не преуменьшая их», — говорил он в марте 87-го. Год спустя Окуджава написал:
Еще в литавры рано бить,
И незачем, и все же
Мне стало интересно жить.
Желаю вам того же.
В те годы Окуджава начал принимать активное участие в политической жизни страны. Но уже с конца 80-х, когда многие еще сохраняли восторженные надежды на будущее, он начал понимать, чем происходящее скорее всего закончится. В 1991 году он написал:
Ребята, нас вновь обманули,
опять не туда завели.
Мы только всей грудью вздохнули,
да выдохнуть вновь не смогли.Мы только всей грудью вздохнули
и по сердцу выбрали путь,
и спины едва разогнули,
да надо их снова согнуть.
Тогда же, разговаривая с Владимиром Мотылем, Окуджава обронил:
«— Боюсь, ничего у нас не получится.
— С чем?
— С демократией... да и вообще».
Время подтвердило его правоту: то, что было сочинено в советские годы «на злобу дня», сегодня порой смотрится так, словно написано только что. Взять хотя бы фрагмент из стихотворения конца 50-х:
Встанет, встанет над землей радуга.
Будет мир тишиною богат,
Но еще многих всяких дураков радует
Бравое пенье солдат.
Со второй половины 80-х Окуджава много ездит за границу: всюду его встречают очень тепло. В поездке по Франции он заболел гриппом, перешедшим в воспаление легких, от которого и скончался в военном госпитале в Кламаре 12 июня 1997 года. Позднее творчество Окуджавы смотрелось довольно мрачно, чему были объективные причины: возраст, здоровье, социальные, экономические и политические реалии 90-х... Вот довольно характерные для последних лет его жизни строки:
... Покосился мой храм на крови,
впрочем, так же, как прочие стройки.
Новогодняя ель — на помойке.
Ни надежд, ни судьбы, ни любви...
Однако незадолго до того он написал — употребив в последней строке то же самое слово, которое вообще использовал очень часто:
... Но, простодушный и несмелый,
прекрасный, как благая весть,
идущий следом ангел белый
прошепчет, что надежда есть.
Спасибо за надежду, Булат Шалвович.
Роберт Шекли. Автобиография. Часть 2
Это автобиографическое эссе Роберт Шекли написал в 2004 году, за год до своей смерти.
Автор перевода интервью — Fyodor, источник публикации — сайт Фантлаб. Роберт Шекли. Автобиография. Часть 1
Ранние годы в Виллидже: прогулки, разговоры с Филом Классом, писавшим под псевдонимом Уильям Тенн, постоянное сочинение рассказов, хождения по книжным магазинам, питьё кофе в огромном количестве и в разных местах по всему Виллиджу. И размышления о том, стоит ли мне попробовать официально изучить форму короткого рассказа.
Иногда я подумывал о том, чтобы вернуться в Нью-Йоркский университет или в другое высшее учебное заведение в центре Манхэттена. Я часто испытывал искушение, но никогда этого не делал. У меня был, как я считал, здоровый антисхоластический инстинкт. Изучать то, что я уже успешно делал, казалось мне ошибкой. Я боялся испортить механизм, разрушить то, что у меня уже было, в попытке получить больше. Я был полон простой мудрости, почерпнутой из pulp-публикаций. На моё раннее обучение повлияли Джек Вудфорд, Марк Твен и ещё несколько человек. Меня интересовала Высшая Критика, но не до такой степени, чтобы изучать её, так же как меня интересовал Кафка, но не до такой степени, чтобы изучать его формально.
Я любил Гринвич-Виллидж. К моему удивлению народ уезжал оттуда. Но вскоре я сделал это и сам. Мы с Зивой ждали ребенка. Наша двухкомнатная квартира в Виллидже была недостаточно просторной для нас двоих, тем более для троих. Через моего тогдашнего зятя, Ларри Кляйна, я получил возможность снять большую семикомнатную квартиру на Вест-Энд-авеню между 99-й и 100-й улицами. Это казалось беспроигрышным вариантом.
Но стоило мне туда добраться, как я потерялся в городе, совсем не похожем на Вест-Виллидж, который я знал столько лет. Это была грязная и несколько опасная часть Нью-Йорка. Уродливый Бродвей наводнили шлюхи и мужчины опасной наружности. Трущобный район латиноамериканского типа с многоэтажными апартаментами, где люди, многие из которых казались персонажами рассказов Исаака Башевиса Зингера, старались держаться в стороне от окружающей их жизни. Я обожал произведения Зингера и до сих пор часто перечитываю их. Но тогда, как и сейчас, у меня не было желания смешиваться с его народом. Еврейство интересовало меня, но примерно так же, как и Кафка, – что-то, что можно читать и восхищаться, но не заниматься формальным изучением. Еврейство всегда было для меня проблемой, как, кажется, почти для всех евреев. Я был заинтересован, но не вовлечен.
Зива Квитни и Роберт Шекли беседуют с Дж. Браннером
У меня было такое же желание – оставаться непричастным ко всему, что меня не касалось и не отражало моих стремлений. Эта часть Нью-Йорка выглядела и пахла по-другому. Еда была другой, и люди, которых я видел на улицах, были другими. Я так и не привык к этому месту и не смог его полюбить. Мне приходилось ездить целый час на метро, чтобы вернуться в привычную обстановку. Ноутбуки ещё не были изобретены, а я так и не приучил себя писать от руки, сидя в кафе. Я умудрился переехать из Вест-Виллиджа, где я был как у себя дома, в Верхний Вест-Сайд, где я оставался чужаком.
В это время я купил крейсерскую 32-футовую парусную лодку под названием Windsong. Я плавал на ней пару сезонов по Лонг-Айленд-Саунду, а затем отправился во Флориду по внутриконтинентальному водному пути. Мы с Барбарой [Роберт меня запутал. Пишет о своей второй жене Зиве, но почему-то здесь называет её Барбарой, именем первой жены. В тексте есть и другие путаницы... - прим. переводчика] зимовали в Форт-Лодердейле, а весной я вернулся на яхте обратно. Я продал яхту – она олицетворяла собой совсем иной образ жизни, и это не соответствовало моим представлениям о том, как должен жить писатель-фрилансер.
Затем однажды я собрал вещи и уехал на Ибицу, испанский остров в Средиземном море.
Зива Шекли/Квитни и Алиса Квитни, дочь Роберта Шекли, писательница и редактор
До этого я дважды ненадолго приезжал на Ибицу – в 1960 и 1963 годах. Мне понравился остров и жизнь писателя на нём. Зиве, жительнице Нью-Йорка до кончиков пальцев, он очень не нравился, и уж точно она не хотела жить на острове. Я же безумно хотел поселиться там или хотя бы где-нибудь на юге Европы. Поэтому я сбежал и начал новую жизнь. Ибица оправдала мои ожидания. Я нашёл недорогую усадьбу, где следовал ежедневной писательской рутине: оставался дома и работал до полудня или около того, потом ехал в бар Sandy's за почтой, затем шёл в El Kiosko, большое кафе на открытом воздухе в центре города, чтобы выпить кофе и пообщаться с друзьями, а потом, как правило, обедал с этими друзьями. Потом домой на сиесту. А потом вечер.
Мне это нравилось. А когда я встретил новую женщину, Эбби Шульман, которая приехала сюда на лето к друзьям, жизнь стала ещё лучше. Осенью Эбби осталась, и мы стали жить вместе.
Алиса Квитни
Теперь я действительно наслаждался своей жизнью. Проблема была в том, что я писал не так много, как мне казалось. Фриланс между Америкой и испанским островом был связан с задержками, техническими трудностями, обрывом связи с друзьями и редакторами, особенно в те докомпьютерные времена. Но я зарабатывал немного денег за счёт фильмов, жизнь на Ибице, казалось, стоила тех трудностей, с которыми я столкнулся в поисках средств к существованию, и жизнь шла весело.
В тот период я сильно подсел на наркотики. Я никогда не считал себя наркоманом. Но именно им я и был, хотя в то время не осознавал этого. Всё началось с марихуаны. Потом кислота – ЛСД. Затем псилоцибиновые грибы и другие вещества, изменяющие сознание. Марихуану на Ибице было трудно найти, зато было много гашиша, который привозили контрабандой из Марокко и Афганистана.
Я также принимал снотворное – с тех пор, как впервые подсел на него в Акапулько, куда мы с Барбарой отправились в медовый месяц и где я написал свой первый роман. Маленький домик, который мы снимали на берегу залива Хорнитос, находился всего в ста метрах от бедняка, который жил в полуразрушенной лачуге и единственным его достоянием было радио, которое он врубал в любое время ночи и дня. Это чертовски мешало моей работе. Я не мог уснуть и отправился в аптеку в Акапулько за снотворным. Мне продали барбитураты, и это стало началом моего двадцатилетней зависимости от них.
Снотворное делала свою магию, но часто оставляло меня уставшим, с ощущением похмелья на следующий день. К тому же они были ненадежны – для достижения эффекта приходилось увеличивать дозу, а это уже было чревато передозировкой. Я пытался бороться с эффектом похмелья на следующий день с помощью стимуляторов.
Норман Спинрад, Харлан Эллисон и Роберт Шекли
Декседрин и дексамил, в основном. На Ибице я не смог их достать. Но я нашел там лучшее снотворное – кваалудин, тяжелый гипнотический препарат, ужасно вызывающий привыкание. Их можно было купить без рецепта в любой аптеке. Фармацевты не всегда были рады, когда я покупал по дюжине упаковок за раз. Но они всегда продавали их мне.
Я привёз на Ибицу свою проблему с наркотиками, и это было плохой комбинацией. Моя жизнь превратилась в попытку сбалансировать эффект одного лекарства от другого. А ещё я пытался писать. Но писательство было для меня маневром по сохранению лица, пока я жил с наркотической зависимостью. Моя производительность резко упала. Я старался поддерживать её, но часто проигрывал эту битву. Ибица была слишком райским для меня местом; здесь легко можно прожить жизнь, прилагая минимум усилий. Тем не менее, я так и жил. У меня была прекрасная усадьба в Сан-Карлосе, жена, которая принимала наркотики вместе со мной, и множество друзей, которые тоже принимали наркотики и одобряли их. Пожалуй, единственным наркотиком, на который я не подсел, был алкоголь.
Хотелось бы сказать, что в один прекрасный день я опомнился и бросил наркотики. Но это произошло только через несколько лет – пока я не покинул Ибицу, не расторг брак, не съездил на Дальний Восток и не вернулся, сначала в Париж, а затем в Лондон.
Мы с Эбби прервали наше пребывание на Ибице, прожив около года в Пальме-де-Мальорка. Почему? В то время это казалось хорошей идеей. Ибица была очень дорогой, очень тесной, и я редко доводил до конца свою работу. Я обманывал себя относительно причин этого, и мне казалось, что жизнь в другом месте, где нет наших обычных друзей, будет полезной. Во время одного из наших визитов туда мы познакомились с человеком, который сдавал квартиру недалеко от Пласа Корт, одного из старых, исторических районов Пальмы. Вышел один из моих фильмов, так что я потратил гонорар на аренду квартиру, и мы поехали туда на нашем мотоцикле, классном 250-кубовым Bultaco Matador.
Поездка началась хорошо. Мы ездили на мотоцикле по острову, посетили Дейю, где познакомились с Робертом Грейвсом, и Вальдемосу, где жили Шопен и Жорж Санд, и шокировали соседей своим неженатым положением. Но вскоре наша жизнь на Ибице стала более мрачной. Во-первых, у нас украли мотоцикл, хотя через несколько дней нам его вернули, правда, немного в потрёпанном виде. Во-вторых, произошло более серьезное событие, когда однажды поздно вечером мы отдыхали в нашей квартире. Подняв глаза, я увидел, что на меня смотрит мужчина. Я встал и прогнал его. Я не слишком быстро преследовал его, поскольку мне пришла в голову мысль, что он может быть вооружен. Когда я спустился на нижнюю площадку, то обнаружил в нашем почтовом ящике записку. Она была написана по-испански и гласила: "Сегодня ночью ты умрешь". Она была подписана «чёрной рукой» [«Чёрная рука» – итальянская разновидность рэкета. Типичные действия Чёрной руки заключались в отправке жертве письма с угрозами телесных повреждений, похищения, поджога или убийства. В письме требовалось доставить определенную сумму денег в определённое место]. Это нас, мягко говоря, встревожило. Я обратился в муниципальную полицию, но меня направили в Секретную полицию, которая занимала здание с надписью Policia Secreta. Там нас направили в Гражданскую гвардию. В Гражданской гвардии восприняли угрозу спокойно, сказали, чтобы мы не беспокоились, они всё выяснят. Но, насколько я знаю, они так и не сделали этого.
Лишь спустя несколько месяцев я узнал, в чём дело. Девушка нашего домовладельца была уверена, что хозяин квартиры занимается сексом втроём с Эбби и мной. Она наняла подругу, чтобы та застукала нас в квартире и оставила записку с угрозами. Из этого ничего не вышло, и дальше ни во что не развилось.
В Пальме мы разорились, и нам пришлось выпрашивать еду на шведских столах. Мы платили за ужин, но при этом набивали карманы шведскими фрикадельками и холодными котлетами.
Я любил Пальму, благородный старый город, большая часть которого всё ещё заключена в старые стены. Там был кафедральный собор, как мне сказали, самое старое готическое здание в Европе.
На территории собора стояли скамейки, и я часто работал там – писал от руки. Повсюду были интересные рестораны и тапас-бары, а также модные магазины для тех, кто мог себе это позволить.
Наконец, вздохнув с облегчением, мы вернулись на Ибицу.
Мы также часто бывали в Париже, поскольку некоторые друзья позволяли нам пользоваться их квартирами. В Париже у меня было несколько хороших друзей, и мне всегда было приятно бывать в этом, наверное, самом красивом городе мира.
На следующий год, на Ибице, я начал страдать от периодических болей в горле. Мы обратились к врачу на Мальорке и мне сказали, что у меня сердечный приступ в замедленном темпе и нужно срочно принимать меры. Благодаря добрым услугам испанского друга мы прилетели в Мадрид и разместились в центральной больнице. Мой кардиолог был одним из ведущих специалистов Испании. Он мудро посоветовал не предпринимать никаких немедленных действий: мы должны были подождать и посмотреть, как всё будет развиваться. Ситуация утихла, и мы вернулись на Ибицу и к тому образу жизни, который, несомненно, привёл к этому. Перед отъездом доктор сказал мне, что если бы я обратился со своим заболеванием в Штаты, мне, несомненно, сделали бы многократную операцию шунтирования. Я медленно восстанавливал силы, но уже через шесть месяцев чувствовал себя так хорошо, как никогда раньше.
Джон Браннер и Роберт Шекли
Следующий сердечный приступ случился несколько лет спустя. Мы с Эбби покинули Ибицу и переехали в Лондон. Мы прилетели на греческий остров Корфу, чтобы попытаться наладить свою жизнь. Мы спорили всю дорогу, громко и яростно, и продолжали спорить в Корфу. Внезапно у меня сильно заболела грудь. Это было предупреждение, которого я более или менее ждал.
Мы сели на самолет до Лондона, не сообщив авиакомпании о моём самочувствии, которая никогда бы не отправила меня в таком состоянии. В Лондоне нас встретил друг с машиной скорой помощи и отвез меня в частную клинику. Там меня снова не стали оперировать. Вместо этого они дали мне смесь (кажется, фенергила и валиума) и фактически вырубили меня на неделю. В течение этого времени мне снились страшные сны о схватках с Эбби, и один или два раза мне казалось, что она пришла убить меня. Когда я выписался, мы расстались. Я переехал в квартиру в Хайгейте. Через месяц или около того я начал свое путешествие на Дальний Восток. Тогда это казалось хорошей идеей...
Я отправился на Дальний Восток с минимумом одежды и максимумом рукописей. А ещё – с портативной пишущей машинкой. Единственное, чего у меня не было, – это портативной звуковой системы, и я твердо решил обзавестись ею при первой же возможности. Мой самолёт сделал остановку для заправки в Калькутте, а затем отправился в Сингапур. Я пробыл там всего день или около того – исключительная чистота и аккуратность оттолкнули меня, тем более, я слышал истории о том, как людей арестовывали за то, что они выбрасывали пустую сигаретную пачку. Я, конечно, не собирался этого делать, но всё равно меня это тревожило.
Моя следующая остановка, Куала-Лумпур, оказалась не намного лучше. Я внезапно оказался в непокорном мусульманском мире. Возможно, меня охватило предчувствие грядущих террористов. Я совершил обязательную обзорную экскурсию по большой мечети, которая, как я слышал, является самой большой в мире, провел одну ночь и полетел дальше в Пенанг.
Пенанг мне сразу понравился. Это остров, на котором проживают как минимум три разные группы населения – мусульмане, индуисты и китайцы. У каждой из них своя религия и свои праздники. Я остановился в отеле Eastern & Oriental, где хранятся воспоминания о королеве Виктории – и там впервые на Дальнем Востоке я закинулся кислотой. Однако моё психоделическое путешествие не было счастливым. На лужайке подо мной ужинали и танцевали пары. Мне было отчаянно одиноко. Я включил "Пинк Флойд" на купленном ранее магнитофоне и впервые задумался о том, что я делаю со своей жизнью.
Родители Роберта Шекли
На Пенанге можно было вкусно поесть. Я нашёл рынок за городом, где стояли десятки отдельных ларьков с едой, в каждом из которых подавали только одно блюдо. Это был тот стиль питания, который мне больше всего нравится: маленькие блюда, каждое из которых имеет особый вкус. Что-то вроде дальневосточного шведского стола или "рийстафеля на свежем воздухе". И была прекрасная прогулка от E&O вдоль канала до этого места.
В Пенанге я покупал "пули", как их называли, – марихуану, завернутую в вощеную бумагу, каждая длиной примерно с винтовочную пулю. Очень мощно!
Я провел там неделю или две, а затем отправился в Бангкок – место, которое поначалу обескуражило меня своими размерами и суетой. Это был огромный город. Многие главные улицы были бывшими каналами, и пересечь одну из них со светом или без него могло стоить жизни. Бангкок – ночной город, с множеством сверкающих кофеен, где вечерние дамы ждали, чтобы развлечь вас. Я купил здесь несколько пиратских кассет, в основном старый рок шестидесятых и семидесятых годов. Найти книги было сложнее, но кое-что я всё же нашёл.
Пробыв в Бангкоке около недели, я отправился в Чиангмай, северную столицу. Мне понравился размер этого города – он казался почти понятным – и вскоре я нашёл места, где можно было выпить утренний кофе, пообедать и поужинать карри. Я также нашёл большой буддийский храм на окраине города. Отправившись туда осматривать достопримечательности, я встретил англоговорящего немецкого монаха, который жил здесь уже несколько лет. У него были свои покои на одной стороне храмового комплекса – однокомнатная комната с видом на небольшое стоячее озеро. Он был спокоен, дружелюбен и, казалось, доволен своей участью. Я попытался узнать его секрет – если это был секрет, – потому что мне было ещё далеко до того, чтобы быть довольным своей судьбой. У него не было для меня особого совета, но его присутствие успокаивало.
Хотел бы я рассказать вам историю о том, как мой непокорный ум умиротворился под влиянием мудрости Востока, но со мной такого не случилось. У меня не было желания становиться буддийским священником или даже буддистом. Я уже был тем, кем хотел быть, – писателем-фрилансером. Но если у меня было то, что я хотел, почему я был так несчастлив? На этот вопрос в то время не было ответа и, возможно, нет его и сейчас.
Во время моего пребывания в Чиангмае я подружился с тайцем, который хотел, чтобы я купил пустой участок рядом с отелем "Чиангмай" – лучшим отелем в городе. Мой друг сказал, что он и его семья построят ресторан. Он будет готовить. Их еда будет лучше и дешевле, чем в гостинице "Чиангмай". Мы бы заработали кучу денег.
Мне было интересно, но не очень. Писать и продавать слова – единственный бизнес, которым я когда-либо занимался, и единственный, которым хочу заниматься. Возможно, мне удалось бы собрать деньги на покупку этого участка. И тогда моя история могла бы быть совсем другой.
Но я этого не сделал. Вместо этого я уговорил его друга, школьного учителя, в свой выходной день отвезти меня на мотоцикле в Бирму, чтобы я мог покурить опиум с племенем мео. Я, конечно, хорошо заплатил ему за это, и мы отправились в путь.
Мы с трудом пересекли границу Бирмы – запретную территорию, но никто не обратил на нас внимания. Мы нашли племя мео, где он преподавал в прежние годы. Договорённости были достигнуты быстро. Я заплатил деньги, и меня привели в дом на сваях с комнатой, заросшей травой. После дневной жары дул приятный ветерок. Мне принесли трубку, и даже нашёлся мальчик, который раскурил её для меня. Для них это не имело большого значения. Для меня это был такой же литературный эксперимент, как и всё остальное. Я накайфовался очень сильно, однако у меня не было никаких галлюцинаций, о которых рассказывали другие. Думаю, мне понравилось, но повторять это снова я не хотел и не хочу.
Вскоре после этого я вернулся в Париж, затем в Лондон, а потом в Нью-Йорк.
Я до сих пор помню тот день, когда отказался от наркотиков. Я вернулся с Дальнего Востока. Я остановился в квартире друга в Лондоне. Я принял кислоту, чтобы взбодриться, и пережил худшее путешествие в своей жизни. Я помню, как плакал часами в мрачной квартире моего друга, за окном шел дождь. Я начал повторять свои кислотные трипы. Однако теперь это были закольцованные повторения всех худших трипов прошлого. Кислота говорила мне, что пора завязывать.
Был и ещё один фактор. Моя бывшая жена Эбби только что обвинила меня в том, что я наркоман. Я – наркоман? Как такое может быть? И всё же я знал, что это правда.
Я бросил всё и сразу. Тот кислотный трип сказал мне, что я убиваю себя, и у меня был выбор, куда пойти.
Вернувшись в Нью-Йорк, я почувствовал себя в этом городе чужим после десяти лет, проведенных в основном на Ибице. Многие из моих старых друзей уехали. Они уехали на более зелёные поля и за более дешёвой арендной платой. Мне снова удалось найти квартиру в Вест-Виллидж, но она мне не нравилась. С тех пор как я уехал, в Виллидже произошла джентрификация, и цены стали заоблачно высокими. Даже пара комнат, которые у меня были, по моим меркам стоили слишком дорого, а хозяин квартиры был не из лучших. Я попытался заняться фриланс-писательством. Впереди у меня был как минимум один большой проект. Во время пребывания в Европе я начал писать роман под названием "Драмокл". После хорошего начала я обнаружил, что не могу продолжать. Но я должен был его закончить! Я заключил контракт и потратил аванс! Мне нужно было разобраться со своей профессиональной жизнью!
Легче сказать, чем сделать. Роман продолжал томиться. Я чувствовал себя заблокированным от регулярного написания коротких рассказов, пока над моей головой висел этот роман. Затем мне неожиданно предложили работу редактора художественной литературы в журнале Omni. Бен Бова, которого я тогда даже не знал, сделал мне это предложение. Зарплата была хорошей, а работать в офисе Omni мне придётся всего три дня в неделю. Это дало бы мне шанс заработать на жизнь и закончить роман, а также продолжить медленно продвигающийся бракоразводный процесс между мной и Эбби. Она тоже вернулась и жила в Вудстоке, штат Нью-Йорк. Я согласился на работу и переехал в новый многоквартирный дом на Гринвич-авеню. Я приводил свою жизнь в порядок.
Я проработал в Omni два года. Мне очень нравилась редакторская работа, и ещё больше мне нравилась писательская работа, которую я выполнял для Omni. Мне нравилась моя новая квартира и моя новая жизнь. У меня снова появились друзья. Всё шло хорошо... за исключением того, что я никак не мог закончить свой роман.
Роберт и Джей Шекли
Я отдавал этому всё своё свободное время. Четыре дня в неделю и всё время отпуска я работал над ним. И ни к чему не пришёл. Никогда в жизни я так не застревал.
Во время пребывания в Omni я посвящал роману всё своё свободное время. По истечении двух лет я попросил несколько недель неоплачиваемого отпуска. Мне отказали. Я уволился.
И как только закончилось выходное пособие, я оказался на мели. Пришлось оставить квартиру. Что ещё более важно, я должен был уехать. Не было никакой возможности жить на Манхэттене на свои исчезающие средства и закончить роман.
В это время я познакомился с женщиной. Писательницей по имени Джей Ротбелл. Она тоже хотела уехать из Нью-Йорка. Мы придумали вложить оставшиеся у меня деньги в машину и туристическое снаряжение и поехать во Флориду. Там мы будем жить в системе государственных и национальных парков, а я закончу свою книгу. Мы купили у Эбби, моей бывшей жены, старую разваливающуюся машину и отправились в путь.
Примерно через неделю мы были во Флориде, останавливаясь то в одном, то в другом парке. Я купил современную палатку и складной стол. Со мной была Olympia Standart (печатная машинка). Мы переезжали из Кис в Себринг и из Майами на Западное побережье. Питались в основном порошковой походной едой, за исключением редких хот-догов или гамбургеров. Это была довольно хорошая жизнь. Так продолжалось несколько месяцев. Наконец, в кемпинге на берегу Флоридского залива, на оконечности Флориды, я закончил свой роман.
Роберт Шекли с женой Гейл Даной в Санкт-Петербурге (фото: Roberto Quaglia)
Мы вернулись в Нью-Йорк, чтобы доставить его в издательство. А также, чтобы узнать, что мой киноагент продал мой роман "Цивилизация статуса" кинокомпании, и я должен был написать первый вариант сценария в Лондоне, в сотрудничестве с режиссёром. Это произошло осенью. Моя работа должна была начаться весной, в Англии. Однако в это время Марвин Мински из Массачусетского технологического института пригласил меня в Кембридж, штат Массачусетс, стать его первым приглашенным учёным.
Семья Р. Шекли: сестра Джоанна, племянница Сьюзан, дочь Алиса, Роберт, отец Давид, сын Джейсон
Мы с Джей провели зимние месяцы в Кембридже, штат Массачусетс, а весной отправились в Англию. В течение нескольких дней режиссёр разыгрывал свою идею фильма, а я делал подробные заметки. Вскоре я приступил к работе над черновиком. Через месяц или два я закончил его и отдал режиссеру. Он сказал мне, что остался доволен. Но дальше этого проект не пошёл.
Мы отправились на Гибралтар. Там мы с Джей поженились. Затем вернулись в Париж. А вскоре после этого мы расстались. Я отправил Джей обратно в Америку и продолжил работать в Париже.
Мне было очень одиноко. Наконец я вновь встретился с Джей в Портленде, штат Орегон, куда она уехала. Мы снова попытались наладить наш брак. Но не получилось. Я уехал в Майами, чтобы заняться исследованием нового романа. Держался на расстоянии до тех пор, пока Джей не уехала. Вскоре после этого мы развелись.
Я вернулся в Портленд. И с тех пор я здесь. На вечеринке, устроенной друзьями, я познакомился с замечательной женщиной. Мы стали часто встречаться, а через несколько месяцев поженились. Мою жену зовут Гейл Дана. Она была и остается очень талантливой журналисткой, а также одаренным учеником и инструктором по йоге. И всё это при том, что она ещё и красавица! Мы несколько раз расходились и снова сходились. Это было нелегко для каждого из нас, но для меня это было очень полезно. Я не могу представить себе жизнь без неё.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мне исполнилось семьдесят пять с половиной лет. Я продолжаю писать, и у меня продолжаются трудности с писательством. Мы – команда, мои трудности и я.
Roberto Quaglia, Роберт Шекли, Пол Андерсон. Роберто был другом и поклонником Р. Шекли. Вместе с ним очень много путешествовал и посещал литературные конвенты. На его сайте можно найти очень много бытовых фотографий Р. Шекли
PS. Шекли ничего не рассказывает о своих детях. Словно их у него и не было никогда. У писателя четверо детей: сын Джейсон от первого брака (супруга Барбара Скадрон, годы брака: 1951-1956 гг.), дочь Алиса Квитни от второго брака (супруга Зива Квитни, годы брака: 1957-1972), дочь Анна и сын Джед от третьего брака (супруга Эбби Шульман). Дочь Анна приезжала за Р. Шекли в Киев, когда писатель был госпитализирован из-за резкого ухудшения здоровья.
Источник: https://fantlab.ru/blogarticle86059
Вы хотите головоломок?
Их есть у нас! Красивая карта, целых три уровня и много жителей, которых надо осчастливить быстрым интернетом. Для этого придется немножко подумать, но оно того стоит: ведь тем, кто дойдет до конца, выдадим красивую награду в профиль!