Бездна "Подъём" вторая часть
Автор - Павел Волченко
Вот оно спасение! Всё позади,всё самое страшное осталось там снизу,на глубине,в ТЬМЕ... Но как же ошибся Дмитрий, когда узнал что самое ужасное только впереди.
Автор - Павел Волченко
Вот оно спасение! Всё позади,всё самое страшное осталось там снизу,на глубине,в ТЬМЕ... Но как же ошибся Дмитрий, когда узнал что самое ужасное только впереди.
— Проснись, дядько! Проснись, дядько Демьян, скорее!
Знаток открыл глаза — темень, хоть глаз коли. По небу широкой полосой рассыпался сахар созвездий.
— Вон там, гляди! — шептал мальчонка. Сощурившись, Демьян еле-еле выцепил взглядом фигуру, бредущую по дороге — ровно к хате Сухощавого. И сердце пропустило удар-другой: голова фигуры вздымалась высоко над крышей домишки, а бледная луна озаряла голову верзилы, будто нимб.
— Ховайся в сено, быстро! — прошипел знаток.
Что за дрянь приковыляла посередь ночи к дому старого колдуна, он не знал, но в каждом движении тощих долговязых конечностей, в дерганых и неловких шагах, в странном ритмичном шорохе — будто мешок гальки трясли, Демьян узнавал — не человек это и не навий даже, — Вось связался, старый хер…
А фигура дошла до калитки, переложила ношу из руки в руку — у него и правда был с собою мешок — и настойчиво стукнула в дверь. Раз-другой. Та отворилась, да с такой прытью, что, пожалуй, произошло это без участия хозяина дома. Пригнувшись почти в половину роста, ночной гость вошел в хату, и из окошек послышались жалобные стариковские мольбы:
— Не треба, не треба! Не губи! Да будь ты человеком! Отдам я тебе все, отдам, дай ты срок…
— Сиди здесь тихо! — пригрозил знаток Максимке, а сам перехватил клюку покрепче да двинулся к хате киловяза. Застыл у калитки — шляпки гвоздей все еще угрожающе блестели.
— Чур меня-чур меня-чур. Во имя Отца, Сына и Святого Духа, — прошептал Демьян, перекрестился. Добавил на всякий случай, — За Родину, за Сталина.
И, зажмурившись, шагнул через порог. Выдохнул. Кажется, ничего не произошло. Вдруг в конуре вспыхнули два злобных огонька. По двору разлилось, будто разогретое масло, утробное рычание.
— А ну-ка цыц! — наудачу бросил Демьян, и тварь в конуре действительно затихла. Погасли злобные огоньки. Знаток шагнул в приоткрытую дверь и замер на пороге, завороженный зрелищем.
На скамье сидел полураздетый, в саване — старик. Над ним, склонившись в три погибели — будь то человек, сломал бы хребет — нависал ночной гость. В длиннопалой руке он сжимал клещи, и теми ворошил в окровавленной пасти Сухощавого. Раздался омерзительный, скребущий по самым нервам хруст, и верзила облегченно выдрал клещи из стариковского рта. Повертев в руках желтый, с обломанными корнями, зуб, долговязая тварь бросила его со стуком в раскрытый мешок, где лежало не меньше пуда таких же, желтых и обломанных зубов.
Увидев Демьяна, Сухощавый замычал, и верзила тотчас же повернулся в его сторону. Не в первый раз знаток смотрел в лицо твари, пришедшей из таких глубин, что и словами не выскажешь, однако дрожь сама вцепилась в позвоночник, тряханула как кутенка. Демьян волевым усилием взял себя в руки, не отвел взгляда от жуткой образины: пасть твари будто выворачивалась наружу и разрасталась как плесень во все лицо. Круглый рот пиявки был выворочен наружу, отчего щеки, подбородок, переносицу покрывали скопления крупных человеческих зубов — клыки и моляры вперемешку. Из-под широких надбровных дух, также покрытых зубами, белели блеклые безразличные глазища.
— Ну приве-е-ет, знаток, — протянуло трубно существо — и где звук только умещается? Не в впалой же, с торчащими ребрами груди, — Нешто за товарища долг отдать решил? Своих не хватает?
Сухощавый воспользовался передышкой между пытками — сплюнул кровь на дощатый пол, промычал что-то. Демьян старался не терять лица:
— А что, много задолжал товарищ?
— Да мелочь. Не много, не мало, а все оставшиеся зубья.
— Прям таки все? — удивился знаток, лихорадочно соображая, что можно предпринять. Он бы и на русалку так вот без подготовки с голыми руками не сунулся, а уж на эту тварь… — Чем же он жевать будет?
— Тю, не больно-то ты знаток! Коли у киловяза зубья кончились, то ему жевать и незачем — ждут его уже. Все замученные да спорченные, все обманутые да хворями сморенные — все ждут, почет да уважение воздать, как говорится. Вот я сейчас оставшиеся-то зубья приберу и…
— Я оыам! — силился что-то сказать старый колдун, отпихивая ногами экзекутора — тот уже щелкал клещами над левым нижним клыком.
— Отдашь-отдашь. Вот щас и отдашь! — крякнул верзила. С хрустом вцепился ржавыми клещами в зуб, потянул.
— Погоди! — воскликнул Демьян, — Можа я за него поручуся?
— Ты уж поручился. Со своими долгами сперва расплатись. Фроська-то тебе приветы передавала. Скоренько свидишься.
Перед глазами знатка встала заполненная дымом баня, под руками, казалось, вновь извивается разгоряченное тело, и дышит смрадом, и душу рвет крючьями — на зуб пробует.
— Дяденька! — раздалось из окошка. Над подоконником выросла любопытная Максимкина морда.
— А ну пшел отседа! — рыкнул Демьян. Не хватало еще пацана втянуть. Но тот не внял словам наставника. Тварь заинтересованно обернулась, не разжимая клещей.
— Дяденька! Вам зубья потребны?
— Ну… допустим, потребны. А что, свои предлагаешь? — ощерилось создание.
— Так точно. Предлагаю.
— Не смей, дурак! — рычал знаток, но зубодер уже оторвался от Сухощавого, всей своей длинной ломкой фигурой перетек к окну.
— А ты знаешь, зачем нам зубы? — уродливая образина каким-то непостижимым образом растянулась в жуткой, самоповторяющейся ухмылке. — Мы те зубья в батоги да плети вкручиваем, а теми батогами и плетьми колдунов хлещем, что душу свою не уберегли. Свои-то зубы больней всего калечат.
— Души нема. Ее попы выдумали! Мне так в школе говорили…
— Беги, малохольный, беги, кому говорю!
Демьян было рванул наперерез к окошку, но тулово твари извернулось, выросло между знатком и Максимкой стеной — не пройдешь.
— Души, значит, нет… — ухмылка зубодера растянулась, дошла почти до самого затылка. — Что ж, и с тобой дела вести можно. Открывай-ка рот…
— Зачем? Зубы-то вось они…
Что-то со стуком посыпалось на подоконник.
— Вось, забирайте. Мне от них толку нема…
Демьян перегнулся через торс — мягкий, склизкий, будто подгнившее мясо — взглянул на то, что высыпал Максимка. На замызганном платочке лежали мелкие белые жемчужинки. «Молочные» — догадался знаток.
— Подойдет, нет?
— Подойде-е-ет, — прошелестела тварь, слизывая зубы длинным, похожим на кишку языком. — Знай теперь, Максимка, и на тебя теперь в аду есть твоя личная плеть.
— А это уж мы поглядим, да, дядько Демьян?
— Ага, — ошарашенно выдохнул знаток. Сухощавый тоже глядел во все глаза, даже рот забыл закрыть. А верзила стал растворяться в воздухе, превращаться в черную дымку, которая тонкой струйкой вытекала в окно. Демьян был готов поклясться, что заметил в курящемся дыму несколько белых точек. Зубодер испарился.
— Ну-ка, залезай… — Демьян подал руку Максимке.
— Игыа! Тьфу! Игла! Иглу достань з подоконника! — крикнул хозяин.
Демьян осторожно вытянул загнутую ржавую цыганскую иглу с хищно блестящим острием. Та гнулась в разные стороны, все норовила прошить пальцы. Ухватив Максимку за ворот, знаток с легкостью втянул мальчишку в хату. Поставил перед собой, оглядел, спросил:
— Жив?
Тот кивнул, а через секунду получил такую оплеуху, что у Демьяна самого аж в ушах зазвенело.
— Дядько, за что?
— За дело! Ты, собака, куда полез? А ежели он бы тебя с собой забрал? Ты крещеный, нет?
— Ай, дядько, перестань!
— Крещеный, спрашиваю?
— Нет, дядько… Ай, больно!
— А ежели он бы тебя, некрещеного, самого в тот мешок посадил, а?
— Ухо, дядько, ухо…
— Хорош! — рявкнул Сухощавый. Пальцы Демьяна, выкручивавшие уже синее Максимкино ухо ощутили укол, разжались. — Чего его таперича поучать?
— Еще раз…
— Да хорош, говорю, мальчонку кошмарить! — хозяин дома, наконец, поднялся с лавки, выпрямился. Выглядел он, прямо сказать, не ахти — казалось, будто кожу сняли с какого-то другого старика — повыше и побольше — а потом натянули на плюгавый, горбящийся скелет, и так получился Сухощавый. Темные, недобрые глаза сидели глубоко в черепе; один бешено, безбожно косил. — Чай, ему до Пекла далеко, выдюжит еще как-нибудь…
— Ага, ты-то выдюжил, — ворчал Демьян, — Ты пошто Пеклу в долги влез? Хоть дельное чего?
— Дельное. Мазь он мне от радикулита носит. Вишь, разогнуться не могу…
— Нашел, зачем бесов гонять…
— С мое скрюченный походишь — ты с ними хушь в постелю ляжешь. Хотя, ты вроде и…
— Ладно-ладно, — спешно перебил его Демьян, — не до твоих болячек. Мы по делу.
— По делу? А шо, в дупу дорогу не нашли? — крякнул Сухощавый, — Ладно уж, коли выручили — выкладывайте, чего у вас там.
— Кружку не потерял? — рыкнул знаток на Максимку. Тот спешно достал тару с червячком. Червячок неистово извивался и непрестанно матерился на своем червячьем языке, — Ну что, узнаешь? Твоя работа?
Сухощавый принял кружку, склонился над ней; вывернул голову, чтоб взглянуть на червячка косящим своим глазом.
— Могучая гадость. Не абы как портили, со злобой, с ненавистью. Заморить хотели. Ни, я такого уж давно не вязал. Я что — корову спортить, или там чтоб до ветру постоянно хотелось, а это… Тут смертию пахнет.
— Снять сможешь?
Сухощавый пригляделся. Достал червячка, лизнул. Скривился.
— Ни, такое не сдюжу. Уж больно крепкая хворь. Такая и меня прикончит, и от носителя не отцепится. Не возьмусь. Тут уж тот снимать должон, кто портил.
— А вызнать, кто портил, можешь?
— Ну, Демьяшка, кабы не мальчонка — послал бы тебя… Эх, была-не была.
Сухощавый выудил мозолистыми пальцами червячка, зажмурился и… закинул его в рот. Старика скрючило, он осел на пол. Под бледной кожей явственно перекатывалось что-то большое, черное. Максимка дернулся, запричитал:
— Дедушка-дедушка, что с вами?
— Воды ему лучше набери — вон, в ведерке.
Максимка вернулся с кружкой холодной до ломоты в зубах водицы, а Сухощавого уже выворачивало на доски. Изо рта лилась серая, как сигаретный пепел, слизь. Оказываясь на полу, она не растекалась, а рассыпалась и проваливалась прямо насквозь — куда-то под землю. Проблевавшись, старик вцепился в кружку и принялся пить жадными глотками. Осушив кружку, припал к ведру и еще добрые минуты три голодно лакал, пока воды не осталось на самом дне. Отвалившись от жестяного бортика, киловяз уселся прямо на пол, помотал головой. Проблеял хрипло:
— Крепкая хвороба. Крепкая. С кровью. С ненавистью. Это вам не понос недельный. Не снять тебе это, Демьян, никак. Скажи, хай гроб готовят. Не спасти…
— Да як жеж не спасти? Что ж там такое-то?
— Самое сильное проклятие из всех, какие есть, — горько ответил Сухощавый. — Крепче ненависти не бывает, потому что из любви выросла. Не простое это проклятие, Демьяшка, а материнское…
— Вот тебе и урок номер раз...
Брови знатка сами собой сошлись над переносицей.
***
На обратном пути Демьян все больше помалкивал, чесал русую бороду, глубокомысленно хмыкал. Понемногу рассветало. Мелкая нечисть, вдоволь набегавшись и накуражившись, искала убежища в норах, под кустами и на крышах хат.
— Видали-видали, дядько Демьян? Эк драпанула! — попискивал восторженно мальчонка, провожая взглядом тощую одичавшую шишигу. А следом принимался шумно зевать после бессонной ночи.
— Угу… — только и мычал тот в ответ, погруженный в мысли.
Максимка смекнул что-то, спросил осторожно:
— А что, материнское проклятие — это совсем дрянно? Выходит, баба Нюра — ведьма? А сама все молилась да с иконами…
— В том-то и дело, что ниякая не ведьма, — ответил Демьян и принялся, скорее не объяснять, а рассуждать вслух, — Оно ж как обычно? Коли кто спортил — отшептал, отмолил да забыли. А если киловяз нашелся — то и ему на орехи достанется. Другое дело, кады оно родовое — тут уж весь род чистить надо, до самых до могил; все, что разложиться не успело. Но и это понятно. А вот с кровными порчами… с ними тяжче всего.
— Почему?
— Да потому. Нюрка-то никакая не ведьма — ее нос к носу хоть с самим Чернобогом поставь, все равно ничего не убачит, потому что обыкновенная она, як веник березовый. Но даже обыкновенный человек иногда так может взненавидеть, что там, — знаток со значением ткнул тростью в землю; та ответила столбиком пыли, — почуют. И помогут. Они вообще, знаешь ли — надо не надо — помогать любят. Да только спросят потом — мало не покажется. И вот такую порчу никому нипочем не снять, покуда тот, кто портил, сам не одумается.
— Так нам нужно же всего лишь бабу Нюру уговорить! Она ж это точно случайно, не со зла, да, дядько Демьян?
— Хотел бы я верить. Хотел бы.
***
Председатель встречал их под указателем на Задорье — в семейных трусах, валенках и шинели на голые плечи. В зубах подрагивала папироска. Едва завидев знатка и его подмастерья — побежал навстречу.
— Ей ночью хуже стало… Я к вам, а вас нету… Всех на уши поднял — никто ничего не знает, ушли, мол, и все тут! — затараторил круглый человечек с укором.
— Сказал же, до рассвета обернусь, — огрызнулся Демьян. — Проконсультироваться надо было.
— И? Что? Сказал чего ваш консультант?
— Сказал… — знаток не знал, что говорить. Коли игоша бы молодую жену сосать повадился, или жупка на полатях появился, тут все ясно — с глаз долой, пинком под зад. А тут… — Много чего сказал. Тебе того знать не надобно. Ты лучше это…
— А идите вы, Евгений Николаевич, головастиков наловите! — неожиданно выпалил Максимка, угадав настроение наставника.
— Головастиков? — удивился председатель.
— Ага, зелье буду варить, — подтвердил Демьян, — Змеиная кожа, совиное перо… Вот, головастики закончились. Сбегаешь? Там вон, у мельницы их шмат…
— Я… Если меня в таком виде, — засмущался Евгений Николаевич, запыхтел папироской, сплюнул, — К черту! Ради Аллочки… Я сейчас! Мигом!
— Побольше наловите! Полный сачок надобно! — крикнул вслед Максимка.
Демьян ничего говорить не стал, лишь усмехнулся довольно в бороду — а парень-то далеко пойдет.
В доме председателя царил хаос. Осколки посуды повсюду, с потолка свисает драная простыня, пахнет кислятиной. Посреди хаты валялся бюстик Ленина. Вождю ополовинили череп по самые брови и откололи нос как египетскому сфинксу. Всюду поблескивали пятна бурой жижи, в которой что-то лениво извивалось. Аллочку заметили не сразу. А как заметили — Демьян даже Максимке глаза забыл прикрыть. На потолку в самом углу висела, расставив ноги аки паучиха, нагая жена председателя. Бешеные глаза смотрели каждый в свою сторону — зрачки с булавочную головку. Все тело опутывали вздувшиеся темные жилы, а из выставленного наружу женского срама стекала какая-то темно-багровая дрянь.
— Сама себя переваривает… — только и успел выдохнуть Демьян, когда Аллочка с жутким визгом бросилась на непрошенных гостей.
Максимку отбросила грязной пяткой, да так, что тот об печку саданулся. Накинулась на Демьяна. Измазанные, будто сажей, зубы, защелкали у самого его кадыка, а глотка Аллочки не переставала непостижимым образом изрыгать матершину пополам с угрозами:
— Я тебе, такому-растакому, кишки через дупу выну, хер отгрызу, глаза твои поганые высмокчу…
Знаток было замахнулся клюкой, но обретшая какую-то нечеловеческую силу Аллочка легонько от нее отмахнулась, и та с треском отлетела на тот конец хаты. Пришедший в себя Максимка было рванулся за ней, но Демьян успел прохрипеть:
— Не чапай!
Аллочка все наседала на Демьяна, рвала ему когтями грудь и лицо, жевала выставленные перед горлом локти. В капельках слюны, под кожей, в уголках глаз неистово кружились черви.
— Максимка! Полотенец мне какое дай! — кое-как выдавил знаток, — Хушь пасть заткну шоб не кусалась!
Мальчонка ринулся к печке — но куда там, все разбросано, где что лежит — не разберешь. Сунулся на полати, и ойкнул — оттуда вдруг вынырнуло чье-то пучеглазое морщинистое лицо.
— Баба Нюра… это ж вы! — мальчишка отшатнулся от безумного взгляда старухиных глаз. А баба Нюра примерилась, спрыгнула с края печки — подошла к дочери. Взбаламошная, простоволосая. Поглядела на Аллочку, склонила голову. В темных глазах искрило сумасшествие.
— Не о том я Господа просила. Не о том, — шептали старухины губы.
— Как же так, Нюрка, а? Ты ж мать! — рычал Демьян, отбиваясь от одичавшей Аллочки.
— А нехай и мать! — голос бабы Нюры набирал силу, — Сказано в Писании: кто розги жалеет — тот ненавидит дитя свое. А она… якое она мне дитя? Безбожница, шлюха комсомольская! Значки нацепила, галстух… Молчала я, покуда большевики церкву рушили; молчала, пока они пока Христа на Ильича заменяли… Но чтоб родная дочь!
Баба Нюра содрогнулась всем телом от всхлипа.
— Я эти иконы от прабабки сохранила! Сначала от краснопузых, опосля от немцев прятала! Як зеницу ока берегла! На них еще твоя прапрабабка молилась! А эта сука их в печь, в горнило, мать ее, мировой революции! А в красный угол, значит, этого Будь ты проклята, потаскуха! Подстилка большевистская! Будь проклята и ты, и выблядки твои в галстучках! Нет у меня больше дочери!
— Максика, полотенец, скорее! — подгонял Демьян. Челюсти Аллочки скребли по кадыку, цепляли кожу — еще на пол-ногтя и…
Хрясь!
Нож вошел Аллочке глубоко в шею, мерзко скребанул о позвонки и вышел аккурат под подбородком. Аллочка застыла на мгновение, будто не веря в произошедшее, вывернула голову — до хруста, на самом пределе своей анатомии. Черные от текущей из нутра дряни губы натужно прошептали:
— Мама…
И Аллочка тяжело грохнулась на Демьяна. Черные прожилки отлили из-под кожи, та даже порозовела, став выглядеть в смерти живее, чем при жизни. Мышцы на лице бедной жены председателя разгладились, наполнились неким умиротворением. Старуха с чавканьем выдернула длинный, сточенный до толщины шила, нож из шеи дочери, отшатнулась. Всхлипнула всей грудью.
— Боже! Боже… Дочушка! Что же я… Господи!
Глаза бабы Нюры метнулись в угол — куда-то за спину застывшему с полотенцем в руке Максимкой и вверх, в красный угол.
— Господи, ты пришел прибрать меня? Господи?
А дальше старуха завизжала. Завизжала так, будто горела заживо, будто пришли разом и немцы и большевики, будто само ее существование стало таким кошмарным и невыносимым, что не оставалось ничего иного, кроме как визжать. Пуча глаза, она глядела в угол и вжималась в печь все сильнее, будто кто-то шел прямо на нее. Дрожащая рука метнулась в вырез над массивной грудью, сдернула нательный крестик, и тот потонул в кровавой луже. Вторая же рука, действуя словно отдельно от своей хозяйки, медленно направляла нож прямо в глаз старухе. И казалось, что движение ножа каким-то странным образом синхронизировано с шагами того ужасного, невидимого, от кого вжималась в печь баба Нюра. Демьян не успел выбраться из-под тела Аллочки — в секунды все было кончено. Старуха ввела себе тонкое зазубренное лезвие в глаз и вдавливала до тех пор, пока оно не уперлось во внутреннюю стенку черепа. После — медленно сползла по печке на пол. Труп ее дернулся несколько раз, грубо, неестественно, точно кто встряхивал, пытаясь разбудить. Застывший взгляд оставшегося старухиного взгляда обратился к Демьяну. И вдруг из мертвой глотки раздалось нечто, похожее на гадливые смешки одной лишь утробой — будто говяжьи легкие смеются. Послышался голос, до боли знакомый:
— Вишь, Демьянушка, долг платежом красен. Гляди, як я для тоби расстаралася, яки спектакль сладила, почище синематографа… Все ради тебя, Демьянушка. А ты мне должен, ой должен. Спрошу ведь — за все ответить придется. Ой, придется… Я выносила — тебе выхаживать!
— Заткнись! Заткнись, тварь! — рыкнул знаток, вывернулся из-под Аллочкиного трупа. Забрал у Максимки полотенце и вбил его бабе Нюре в самую глотку. Схватил с пола еще какую-то тряпку, потом еще и еще — и давай ими набивать старухину пасть, будто карманы яблоками. Челюсть раскрылась на какой-то противоестественный градус на грани вывиха.
— Дядько Демьян, ты чего? — спросил мальчонка, наконец осмелившись.
— Что? — обернулся Демьян, злой, взъерошенный.
— Зачем ее… полотенцами? Она ж… ну, все она.
— В смысле? Ты не… — знаток продолжать не стал. Лишь обернулся вновь на старуху. Та была мертвее мертвого. Тряпки пропитались текущей из глазницы кровью. Второй глаз потерял всякое выражение, на него уселась муха и принялась ехидно потирать лапки — мол, ничего ты мне не сделаешь, — Она…
— Вот! Принес! Полное ведро! — радостно воскликнул кто-то за спиной. Потом Евгеша ойкнул, выронил ведерко, бросился с измученному телу жены, обнял и завыл. Горько и безутешно. На дощатом полу колотили хвостиками, не желая умирать, бессчетные головастики.
***
Конец главы. Продолжение следует.
Автор - Герман Шендеров
Вот уж третью неделю жил Максимка у Демьяна. Приперся с утра пораньше с полным узелком барахла — и откуда только взял? Потом выяснилось — мать ему напихала одеял да полотенец. Будто у Демьяна одеял не было. Знаток – бобыль-бобылем, с малятами никогда особого общения не имевший – находился в постоянном тревожном раздражении. Пацан до того рос как бурьян в поле – мать трудилась в колхозе, а Свирид вспоминал о Максимке только, когда с похмелья кулаки чесались. Чумазый, настороженный, недоверчивый, молчаливый – мальчонка походил на дикого зверька. Этакий волчонок – к столу придет, еду – хвать и на печку. Потом ничего, пообвыкся, даже обращаться начал — «Демьян Рыгорыч». Это знаток сразу пресек:
— Никаки я табе не Рыгорыч. Демьян и усе тут. А лепше – дядька Демьян.
Со временем пацан проникся к знатку доверием, даже показал свои мальчишеские сокровища: фашистскую кокарду с мертвой головой, пустую гильзу от трехлинейки и коробок с какими-то осколками.
— Это шо?
— Зубы молочные! Во! — Максимка ощерился, продемонстрировав ровные ряды мелких жемчужин, — Я их сюда собираю, а когда в город поеду — в аптеку сдам, грошей заплатят, лисапед куплю.
— И комаров сдать не забудь! — усмехнулся тогда Демьян.
Полкан к пареньку тоже отнесся сперва как к чужому – едва завидев во дворе Максимку, начинал его облаивать, а то и норовил цапнуть за икру. Суседко тоже распоясался – как Демьян его ни умасливал молочком с каплей крови, даже сметанку ставил, все одно – норовил посередь ночи залезть парнишке на грудь, отчего тот принимался стонать и задыхаться.
Взять Максимку в ученики Демьян взял, но к педагогике оказался совершенно не готов. Поначалу предпринимал робкие попытки, спрашивал издалека:
— А что, Максимка, в Бога веруешь?
— Да ну… Выдумка все это. Гагарин вон летал, никого не бачив, — отвечал парнишка Демьяну его же словами.
Не знал Демьян, как подступиться к щекотливой теме. Обрушить на двенадцатилетку груз накопленных знаний – о русалках да лешаках; о древних и темных силах, что дремлют под тонким пологом, отделяющим Явь от Нави – у него хватало духу. Под вечер бывало усаживал Максимку перед собой за стол, высыпал из банки на клеенку сухие травы и принимался рассказывать:
— Это, мол, святоянник, им… врачуют. А это – мать и мачеха, на случай, ежели…
Максимка кивал-кивал и начинал клевать носом. Демьян уж думал, что много он на себя взял – судьбу переписывать, да только раз ночью проснулся от страшного крика.
— Дядько! Дядько! — неслось с печки.
Демьян вскочил, в чем мать родила, подбежал к печи. Запятившись в угол, Максимка закрывал лицо одеялом и мелко-так мелко дрожал.
— Чего развопился? Ну?
— Дядько… тут это. Страшидла, — ответил Максимка и смутился – сам понимал, как нескладно это звучит.
— Страшидла, значится? А якое оно?
— Не знаю… Темно было. Мелкое такое, рук-ног нема и глаза пустые. Я проснулся, а он у меня на груди сидит и душит, прям душит!
Демьян вздохнул – не то обреченно, не то облегченно – придется-таки обещание выполнить.
— Не страшидла это, а суседко. Домовой, значит.
— А чего он такой… жуткий?
— Якой уж есть. Дом-то мне чужой достался, с наследством, значит. Вось и суседко такой… Их еще игошами кличут.
— Что такое за игоши?
Знаток скривился – не с такого бы начинать знакомство с Навью. Думал, выдумать чего побезобидней, потом махнул рукой – хай сразу поймет, во что вляпался.
— Игоши – то детки нерожденные да некрещенные. Такого мать раньше срока скинула да за домом прикопала, а он тут остался – матке своей мстить.
— А где матка егонная? — страх сменился любопытством.
— Бросила его матка. Или померла. Поди теперь доведайся.
— Так он это… черт? Паскудь, выходит?
— Выходит, так. Да только вины его в том нема. И ты его не бойся, да не обижай. Он только для бабья зловредный, а так — суседко як суседко. Какой уж есть. Так что, нешто прям бачив?
— Как тебя, дядько, честное пионерское!
— Ну, раз бачив, так знай теперь — судьба твоя такая нынче, знатком быть.
— Колдуном, значит? — у Максимки аж дыханье сперло от перспектив; ночной страх мгновенно смыло азартным любопытством.
— Колдуны да киловязы колдуют, а знатки — знают. А больше ничего и не треба.
— Выходит, Свирида я заколдовать не смогу? — разочарованно протянул мальчишка.
— Ты сможешь узнать, почему этого делать не велено. Все, спи давай. Завтра начнем обучение.
И судьба как будто услышала планы Демьяна и подкинула ему тему для первого урока. С раннего утра у дома стоял, стыдливо мял в руках шапку председатель колхоза Кравчук Евгений Николаевич, не решаясь шагнуть во двор. Гремя цепью, у будки свирепствовал Полкан.
— А ну цыц! — громыхнул Демьян из окошка, и пес замолк, — Погодь, щас выйду!
Максимку же даже громогласный лай Полкана не разбудил — дрых за троих. Будить мальчонку Демьян не стал, вышел было сам, но спохватился — забрал с собой клюку. Мало ли что.
— Утречко доброе, Демьян Рыгорыч! — поздоровался председатель, отирая лоб панамкой — с самого рассвета на Задорье навалилась жара. Председатель был невысокого росточку, молодой в общем-то, чуть за тридцать, мужичок с выбритыми до синевы округлыми щеками. Поблескивал на рубашке красный значок, топорщился бумагами кожаный портфель под мышкой.
— И вам не хворать, товарищ председатель. Какими судьбами в нашу глушь?
Председатель опасливо огляделся по сторонам, понизил голос:
— Ваше, Демьян Григорич, участие требуется. Вы, как мне передали, в медицине кой-чего разумеете, в травках всяких, и вообще…
— Травки всякие? Разуме-е-ею! — громыхнул Демьян, да так чтоб на всю округу, потешаясь над председателем. Тот аж присел, зашипел нервно:
— И ни к чему так горлопанить. Я к вам пришел кон-фи-ден-циально, чтоб вы понимали.
— А на партсобрании меня мракобесом и контрреволюционным элементом тоже клеймили конфиденциально? А?
Председатель как-то весь съежился, присмирел, опустил глаза на стоптанные свои сандалии. Демьян сжалился:
— Ладно, выкладывай, что там у тебя?
— Ситуация… весьма щекотливого толка. Вы же знаете мою жену, Аллочку?
Аллочку знало все Задорье. Женщиной Алла была видной, всем на зависть — толстая коса до пояса, фигура песочными часами, крупная грудь и смазливое личико, правда, всегда презрительно сморщенное — точно на носу у Аллочки постоянно сидела невидимая муха. Многие мужики добивались Аллы, завороженные ее полнотелой, плодородной красотой, но та оставалась неприступна, иных и на порог к себе не пускала.
«Не для тебя» — говорила — «моя ягодка росла».
Все гадали — для кого же? Ответ оказался неожиданным. Занесло по распределению к ним молодого москвича-функционера Евгешу, суетливого маленького человечка. Тот все собрания устраивал, активность наводил, пионерские галстуки вешал, агитации-демонстрации. Деревенские посмеивались, едва ли не дурачком его считали. А Евгеша тут подсуетился — колхозу трактор новый дали, там похлопотал — и новый клуб открыли, заместо сгоревшего старого. Поселился он в клубе, в красной комнате и деревенских, значит, принимать начал, на добровольных началах. Тут — глядь, уже не Евгеша, а Евгений Николаевич, председатель колхоза, со значком «Заслуженный работник сельского хозяйства» и кожаным портфелем. Тут-то к нему Аллочка в красную комнату и зачастила. Глядь — а у ней уж и живот наметился, и председатель все больше не в красной, а в Аллочкиной комнате ночует. Мать ее ругалась страшно, но все одно — дите-то уж в пузе, никуда не денешься, дала свое материнское благословение. Родила Аллка двойню — здоровых щекастых крепышей. А как же еще с такими-то бедрами? А сама стала примерной женой председателя — прям как Крупская для Ленина, обеды ему носила, и сама значок нацепила октябрятский — другого не нашла. Стала ходить важная, надменная — еще пуще, партбилет получила, устроилась кем-то там по воспитательной работе. В дома заходила, следила — не процветает ли где антисоветчина и мракобесие, детишек по школам разогнала. Словом, нашла свое место в жизни.
— Ну знаю. И шо? Нешто захворала?
— Да страшно сказать… — Евгений Николаевич перешел на сдавленный шепот, — я уж и фельдшера звал, а он только руками разводит — не видал такого никогда.
— Так может, в больницу, в райцентр?
— Неможно в больницу.
— Да как же…
— Неможно, говорю ж, — бессильно всхлипнул председатель, — Погибает она, Демьян Рыгорыч. Помоги, а? Наколдуй там чего. Я ж знаю, ты можешь! Наколдуй, а?
— Сколько раз тебе говорить, не колдун я. И не был никогда, — по лицу Демьяна пробежала невольная гримаса, — Давно страдает?
— Да уж четвертый день, считай. Как в субботу слегла, так и…
— А что с ней? Головой мучается, животом, али по женской части…
— Всем. Сразу, — упавшим голосом сообщил председатель, будто крышку на гроб положил, — Помоги, а?
***
Вскоре Демьян уже был у дома, где жили председатель с женой и престарелой матерью Аллочки, которую никто иначе как «баба Нюра» не называл. Было ей не так уж и много годков — то ли пятьдесят, то ли под шестьдесят — но пережитая фашистская оккупация наложила на вдову несмываемый отпечаток: какую-то вековую, тяжелую дряхлость; согнуло ее, затуманило взгляд свинцовой тьмой. Из деятельной, живой бабы война превратила ее в молчаливую богомолицу, редко покидавшую свое жилище.
Максимку Демьян взял с собою — пущай учится, раз уж занятие подвернулось. Глазами Бог парня не оделил, глядишь, и в черепушке чего найдется.
— Дядько Демьян, а мы бесов гонять будем?
— Бесов? Ишь, куда хватил. Нет, брат. Лечить будем. По-человечески. Оно, знаешь, народными методами такое вылечить можно, что не всякий профессор сдюжит. Не за каждым кустом, знаешь, бес ховается. Вот тебе урок номер раз: перво-наперво причину нужно искать в человеке.
Но, зайдя в дом, Демьян растерял всю браваду. Воздух казался вязким, жирным от кислого запаха рвоты с железистой примесью крови. Так пахли внутренности вскрытых фашистских душегубок — разило смертью. Жена председателя лежала в красном углу — вместо икон на полочке горделиво глядел вдаль бледный как поганка бюстик Ильича. В тон ему была и Аллочка, разве что губы покрыты темно-бордовой коркой. Когда-то первая красавица на все Задорье, сейчас все ее тело было выкручено судорожной дугой, белые груди бесстыдно вздымались воспаленными сосками в потолок, мокрые от пота и мочи простыни сбились, свешивались на пол. Демьян машинально прикрыл рукой глаза Максимке:
— Рано тебе ишшо…
Подошел, отыскал клочок простыни почище и прикрыл стыдобу. Руки и ноги бедной женщины были крепко-накрепко привязаны к кровати тряпицами. Аллочка же ни на что не реагировала, металась в одной ей видимой тягучей дреме; глубоко запавшие глаза широко распахнуты, взгляд «на двести ярдов», как у контуженной, зубы стучат и скрежещут — того и гляди язык себе оттяпает.
— Вот, и так с самой субботы. Пацаны мои кричат, плачут — я их в клуб пока отселил. Тещу тоже хотел, да она упертая...
— Тещу? — переспросил Демьян, огляделся. Едва успел заметить, как мелькнула чья-то тень в закутке; донеслись до него зажеванные до неразличимости слова молитвы. — И прям вот так с субботы? А шо в субботу было?
— Так это, вестимо… субботник. В клубе прибиралась, потом дома еще, старье повыкидывали… А ночью вот, скрутило. Полощет из всех отверстий, никого не узнает, ничего не понимает, только вон, корежит ее...
— Хм-м-м…
Демьян задумался. Максимке выдал тряпицу — промакивать несчастной лоб. Все ее тело покрывали градины жирного холодного пота. По лицу ползла болезненная гримаса, будто что-то ядовитое и многоногое перемещалось под кожей, вызывая тут и там болезненные спазмы. Губы беспрестанно шевелились.
— И что с тех пор не говорит?
— Если бы, — вздохнул Евгений Николаевич, — бывает, такой фонтан красноречия открывается, что и не заткнуть. Я потому хоть детей пока…
Закончить фразу председателю не дала благоверная — завернула такую конструкцию, что даже у Демьяна, наслушавшегося разных выражений и от партизан, и от красноармейцев, запылали щеки. Запоздало он закрыл Максимке уши, а поток сквернословия и не думал иссякать. Но хуже всего было то, что матом Аллочка крыла Ленина, Сталина, Хрущева и весь ЦК КПСС вместе взятый, с Крупской и Гагариным впридачу. Доставалось и супругу — каждый раз, когда по его душу вылетало очередное нелестное словечко, он стыдливо прятал голову в плечи.
— Вот, потому, — сказал, — к врачам и нельзя. Меня же потом… сам понимаешь.
— Понима-а-аю, — протянул Демьян. На болезнь это никак не походило. Пахло от всего этого гадко, грязно, дурным умыслом и злой волей. Незнамо, кто пожелал недоброго председателю — завистник ли, конкурент или обделенный участком колхозник, одно было ясно: испортили бабу основательно, так чтоб не только тело, но и разум, и всю семью заодно сгубить, под корень, значит.
— А ну-ка…
В момент особенно залихватского пассажа о том, чем положено красноармейцам чистить винтовки заместо шомпола, знаток втиснул рукоять клюки меж зубов Аллочки. Та начала было яростно грызть дерево, потом вдруг застыла; зрачки как провалились в череп. Хриплое дыхание сбилось.
— То-то ж, милая, опознала? Максимка, кружку мне якую — быстро!
Максимка метнулся к столу и вернулся с эмалированной железной кружкой. Демьян вывернул рукоять клюки, так, что челюсть у Аллочки разошлась совершенно неправдоподобным образом; раздался хруст, по краям рта побежали ручейки крови. Протиснувшись пальцами меж зубов, знаток принялся ковырять в глотке председателевой жены.
— У, гадина скользкая… Сейчас мы тебя…
Едва Демьян выдернул пальцы из глотки Аллочка, как та выплюнула клюку и так клацнула зубами, что, кажется, даже прикусила язык. Крови стало больше.
— Кружку сюда! — скомандовал знаток, и бросил на дно посудины что-то круглое, окровавленное. Это круглое капризно развернулось и оказалось чем-то похожим на червяка. Оно капризно разевало маленький ротик и даже, кажется, издавало звуки. Опознать их не было никакой возможности, но Демьян готов был поклясться — это звучало как проклятия. Глядя в кружку, он мрачнел на глазах.
— Ну что? Вы ее… вылечили? — недоверчиво спросил Евгений Николаевич. Круглое личико его стянуло брезгливой гримасой, когда он взглянул на существо, извлеченное из Аллочки.
— Тут не лечить, тут отпевать якраз, — прогудел Демьян. Весь он был в своих мыслях.
— Какой отпевать? Вы о чем? Да и не положено у нас в Союзе ритуалы эти… Погодите-ка! — он осекся, до него дошел смысл сказанного, — Вы что же, говорите, моя Аллочка…
— Я еще ничего не говорю, — оборвал его знаток, продолжил, будто сам с собой говорил, — Жорсткую порчу наклали, могучую. Я одного достав, а их в ней до черта и того больше. Живцом ее изнутри сжирают — и тело и душу ее, чтоб потом совсем ничего не осталось. Знатный киловяз поработал. Я одну выну — их двое внутри зробится. Я выну с десяток — а они уж в сотню помножились.
— Так что, дядько Демьян, помрет она? — с детской непосредственностью спросил Максимка. Председатель побледнел.
— Зараз як дам в лобешник. Ишь, помрет… Я ей дам — помрет! — разозлился Демьян, разогнулся, крякнул. — Ты, Евгеша…
Евгешей председателя не называли уже лет десять. Но сейчас он не обратил внимания на фамильярность, лишь кивнул.
— Ты, Евгеша, молоком ее пои.
— Да як же, она ж не дается…
— Через силу пои! Вот как материться начинает — а ты ей прямо из кувшина в рот. Або воронку какую вставь, я не знаю, як в трактор. Ей сейчас силы нужны, много сил. А я…
Заметив, что Демьян собирается уходить, председатель вцепился ему в локоть
— Куда вы? Молоко? И все?
— Не шуми! Справить кой-чего надо. Пойду, покажу, — Демьян приподнял в руке кружке — одному знакомому. До рассвета обернусь.
— Обещаете?
— Мое слово — кремень, — кивнул Демьян, — Не прощаюсь, свидимся ишшо. Максимка, пошли.
Мальчонка бросил обтирать лоб Аллочки тряпицей, выронил край простыни — сорванец-таки не удержался на голую бабу поглядеть — и дернул следом за наставником.
***
Долго шли молча. Знаток задумчиво тер подбородок, и так и этак приглядывался к червячку в кружке, даже клюку разок выронил. Максимка было хотел поднять, но был остановлен окликом:
— Не чапай!
Вскоре за спинами осталось Задорье. Солнце вовсю палило в затылки, Максимка даже снял маечку, повязал ее на голову на манер панамы. Наконец, заметив, что Демьян больше не гипнотизирует кружку, осмелился спросить:
— Дядько Демьян, а куда мы идем?
— Туда, откель эта дрянь вылезла. Ну, я так разумею. Видать, позавидовал кто крепко нашему старшине, нашкодить вздумал. Нашкодить-то по-всякому можно, а они, вишь, самый страшный метод избрали — обратились к киловязу.
— Киловяз это кто? Знаток, вроде тебя?
— Киловяз, Максимка, это как раз колдун. Знаток — он тем занят, чтоб порядок был. Чтоб ни Навь не лютовала, ни народец почем зря ее не раздражал. А ежели путем все — то и не вмешивается вовсе. А колдуны — тут другое дело…
Демьян замолк ненадолго, будто что обдумывал. Максимка терпеливо ждал продолжения урока.
— Колдуны, Максимка, они не с Навью, они с чем похуже знаются. С теми, кто поглыбже да поголоднее. С теми, от кого и навьи с воем разбегаются.
— Это кто такие?
По лицу знатка пробежала смутная тень, глаза затуманились; в них отразились блики горящих деревень и масляный блеск топких трясин.
— Кто это, дядько Демьян?
— А ты шо, в киловязы податься решил? Нет? Вось и не суй нос.
Максимка недолго помолчал, переваривая услышанное, потом спросил:
— Так мы сами до такого вот… киловязу идем?
— До такого да не такого, — неопределенно пробормотал Демьян, потом все же пояснил: — Сухощавый — он вроде как былый киловяз. Раньше страшный дед был, всю округу вот так держал. Ежели кто отомстить кому хотел или напакостить — к нему шли. Такую порчу закручивал — ни в одной церкви не отмолишь. А потом зубья подрастерял, состарился, одряхлел. Яда-злобы да гонору не убавилось, а вот силы уже не те, зато опыта хушь отбавляй. Покажем ему нашу добычу — глядишь, признает свою работу.
Дом Сухощавого оказался на самом краю соседней деревни — уж и не с людьми больше, а на болоте. Один край покосившейся избы сползал в хлюпающую трясину на месте огорода. На бревнах сруба обильно росли поганки. У завалинки Демьян застыл, приостановил Максимку — тот было рыпнулся к калитке.
— Куды, дурень? К киловязу без приглашения? Гляди!
Знаток указал клюкой на поблескивающие в воротцах шляпки гвоздей, торчащие иглы да булавки. Пустая конура у самого входа голодно дышала угрожающей пустотой. Мол, только сунься.
— Так скорчит, вовек не разогнешься.
Клюка требовательно стукнула по дереву раз-другой-третий. В хате закопошились, дернулась желтая от пыли занавеска, мелькнула чья-то тень.
— Сухощавый, выходи, разговор есть! — позвал знаток.
— Демьяшка? — проскрипело из окошка. Высунулась жуткая бледная рожа старика с ввалившимися щеками. Седая — не щетина, а, скорее, шерсть — росла беспорядочными клочьями и залезала едва ли не на лоб. — А ну пошел нахер отсюда, пока печенку не выплюнул!
— Да погоди ты, я…
Серые глазки Сухощавого нервно осматривались, нижняя челюсть дрожала, заскорузлые пальцы судорожно барабанили по наличнику.
— Я кому сказал! Прокляну — до конца жизни в говнах ходить будешь! И пацаненка забери. Кыш! Вон отсель, я кому…
И вновь Демьяну пришлось прикрыть уши Максимке — Сухощавый в выражениях не стеснялся. Сколько Демьян его помнил — был то самый вредный дед от Минска до Смоленска, а мож еще далече. И с возрастом характер его ничуть не улучшился. Много они с Демьяном крови друг у друга попили — один проклянет, другой снимет и вернет сторицей. Один чертей натравит, другой — кикимор науськает. Словом, бытовала меж Демьяном и Сухощавым хорошая такая, крепкая вражда. И по матушке они друг друга поминали не раз. Однако, было в этот раз в поведении вредного старика что-то неправильное, необычное…
— …а коли ишшо раз хоть на порог сунесся — я тебе твою клюку в дупу по самые…
Несолоно хлебавши, Демьян с Максимкой отошли от хаты киловяза, присели на поваленное бревно. Знаток задумчиво пожевал сорванный колосок.
— Неладное что-то с ним, — произнес задумчиво, — Раньше, поди, выскочил бы — поругаться да попререкаться, а тут даже не плюнул вслед. Странное дело…
— А по-моему, дядько Демьян, — предположил Максимка, — устрахался он шибко. Ты глаза его бачив?
— А шо глаза? Обычные зенки, дурные, як и должно. Нешто, думаешь, он нас устрахался?
— Ни, дядько. Он кого пострашнее ждал, а тута мы.
— Кого ж пострашнее-то? Немца чтоль? — задумчиво предположил знаток, окинул взглядом горизонт, — Вось чего. А давай-ка мы его до заката покараулим, поглядим, с чего его так трясет. Залезай-ка вон — на стог, да гляди в оба два. Як чего увидишь — свисти.
Сам же Демьян привалился к стогу сена спиной, завернул рубаху — а то вся морда сгорит — и задремал.
Снились ему топкие болота, грязная водица да что-то мелкое, гадкое, копошится, через водоросли да ряску из болотной утробы наружу лезет. Вот уж и ручки показались, вот и рожки. А следом раздался жуткий, нечеловеческий крик — так мог визжать младенец в печи, свинья с ножом в глотке; баба, из которой дитятю наживую вырезают. И где-то совсем рядом, кажется, только обернись — хохотала Фроська и девичий смех-колокольчик то и дело переходил в сиплое старушачье карканье…
***
Продолжение следует.
Автор - Герман Шендеров
Взять с собой побольше вкусняшек, запасное колесо и знак аварийной остановки. А что сделать еще — посмотрите в нашем чек-листе. Бонусом — маршруты для отдыха, которые можно проехать даже в плохую погоду.
Солнце медленно скрывалось за пиками сосен. Вышел Демьян к лесу – рубашка навыворот, шапка – набекрень, хоть и жарко, а порядок такой, сапоги – левый на правую ногу, правый – на левую. Хушь оно, конечно, и жмет, но потерпеть надобно. Отыскал зна́ток самую проторенную тропку – такую, чтоб ни травинки, сделал по ней три шага и – р-р-раз – сошёл в сторону. А потом обернулся и спиной вперед зашагал. Ткнулся в дерево, сделал круг, да пошел в обратную. Там уперся – и вновь спиною.
Лес тут же сделался густой, темный, будто Демьян не только-только сошел с опушки, а уж добрый час пробирается через чащу. Кроны спрятали солнце, зверье обнаглело – шмыгало едва не под ногами; из под кустов да кочек следили за Демьяном настороженные взгляды – нечасто люди осмеливались сходить на тайные навьи тропы, особенно в этих местах, где кровь германская с кровью белорусской мешалась, напитывая землю и ее бесчисленных детей, пробуждая древний, исконный голод из тех времен, когда человек входил в лес не охотником, но добычею.
Здесь следовало быть особенно осторожным – Демьян добровольно ступил на ту тропку, что лес подкладывает под ноги нерадивым грибникам, чтоб те до конца жизни скитались по бурелому, крича «Ау!». Чужая, нечеловечья территория – здесь лишь нежити да нечисти вольготно, а Демьян почти физически ощущал, как все тут сопротивляется ему – каждая веточка норовит хлестнуть по глазам, каждое бревно – поставить подножку, каждый вдох – как через подушку. Вдруг мелькнуло что-то розовое, живое в буреломе – не то спина, не то грудь.
— Погоди! — крикнул Демьян, и его слова разнеслись по нездешнему лесу самоповторяющимся, дразнящим эхом, переходящим в смех — «Погоди-и-и-ихихихихи!»
Демьян рванулся следом за мелькнувшим силуэтом, распихивая клюкой ветки и кустарники, лезущие в лицо, а смех никак не прекращался – знакомый до боли, гаденький, едкий как щё́лок, он пробирался в мозг остролапой уховерткой, ввинчивался, что дрель.
— А ну стоять! — позвал, запыхавшись, знаток, но неведомый беглец лишь потешался над Демьяном. То и дело виднелись в просветах меж деревьев крепкие крестьянские ляжки, подпрыгивали спелые груди с кроваво-красными сосками, развевалась черная – до румяных ягодиц – шевелюра.
«Нешто баба?» — удивился Демьян, — «Небось кикимора морочит. От мы сейчас ее и допытаем – куда Максимка запропастился»
— Погодь! Побалакать хочу! Постой!
— Ты, Демьянушка, раньше все больше не слово, а дело любил! — похабно хихикнула беглянка, и тут знатка будто молнией прошибло. Узнал он тот голос. И бабу ту узнал. Да только давно уж те крутобедрые ноги обглодали черви, давно уж те черные глаза вороны повыклевали. Никак не могло здесь быть Ефросиньи. И все ж, из его горячечных кошмаров просочилась она сюда – то ли память шутки шутит, то ли Навь его испытывает. На бегу не замечал он, как солнце совсем утонуло в море колышащихся ветвей и уступило место бледной безразличной луне. И хотел бы Демьян остановиться, да ноги сами несли – сквозь кустарники да чахлые деревца, по кочкам да пням, к самому болоту.
Легконогая бесстыдница аки стрекоза перепорхнула едва ли не по кувшинкам на плешивый островок в камышах. Бесстыдница оглянулась, расхохоталась, наклонилась, показывая Демьяну широкий зад и лоно, блестящее от женских соков. Засмотревшись на прелести, Демьян на полном скаку ухнул в заросший ряской зыбун по самую грудь. Нахлынувший холод мгновенно сковал конечности. Тотчас забурлило болото, пробуждаясь к трапезе. Водные травы заплелись на ногах да на поясе, неудержимо потянуло вниз.
А бесстыдница зашерудила в какой-то луже, нащупала, наконец, и потянула наружу. И пока ведьма выпрямлялась, держа что-то на вытянутых руках, поднимался, казалось, лишь её скелет. А кожа продолжала обвисать; груди сдулись, опустились едва не до бедер; лицо обрюзгло дряблой морщинистой маской, будто не приходилось боле по размеру; выставленный напоказ срам терял форму, поростал седой жесткой мочалкой. По коже змеились вспухшие вены, проступали коричневые старческие пятна, а волосы на глазах белели и опадали наземь. На спине кожа и вовсе разошлась на полосы, открыла гребнистый позвоночник и воспаленное мясо — так выглядели спины у тех, кого немцы исхлёстывали насмерть плетьми.
Когда Ефросинья выпрямилась и повернулась к знатку – это была древняя лысая старуха, слишком тощая для своей кожи. Именно такой Демьян увидел ее впервые. На руках у Ефросиньи возлежал грязный, морщинистый младенчик с потрескавшейся серой кожей. Был он такой жуткий, гадкий и болезненный, что было ясно сразу – это никак не может быть живым. А, скорее, никогда живым и не было. Младенчик закряхтел-захрипел как висельник, и ведьма сунула ему в пасть длинный обкусанный сосок; уродец зачавкал.
— Ну что, Демьянушка, я уж кликала тебя кликала, и не чаяла, что встретимся, а ты сам до мене пришел. Теперь ужо я тебя из виду не потеряю, должон ты мне, Демьянушка, крепко должон...
— Ничего я тебе не должен, старая ведьма! Чур меня! Поди прочь! — рычал знаток, цепляясь то за траву, то за какие-то палки, но его неумолимо затягивала трясина.
— Як жеж не должон, Демьянушка? — удивилась старуха, — Вспомни договор-то. Быть тябе тятькой младшому нашему. Не отвертисся, Демьянушка, не убяжишь от судьбы-то.
Демьян хотел было что-то ответить, броситься проклятием, спортить напоследок старую мразь, но воды Хатынских болот уже смыкались над макушкой. Там, в воде он увидел, что за ноги цеплялись не ветки да травы, а костлявые руки сгнивших фрицев да волосья утонувших крестьянок. Плоть их отшелушивалась и окружала мертвецов грязным, будто «пылевым» облаком. Выпученные глаза утопленников смотрели с безразличной деловитостью, будто те ведро из колодца тянули.
Но вдруг облики трупов снесло потоками грязных пузырей, и топь изрыгнула Демьяна на берег — мокрого да продрогшего. Следом болото выплюнуло клюку — такого добра, мол, даром не надо. Откашливаясь, знаток слышал за своей спиной:
— Нет, Демьянушка, на тот свет тебе рановато яшчё. Нешто ты маленького нашего сиротой покинуть хошь? Сиротой-то несладко, сам поди знашь.
Знаток обернулся – на островке вновь стояла обнаженная черноволосая красавица в венке из кувшинок. Младенчик капризно рвал зубами левую грудь; черная в лунном свете кровь струилась по животу.
— Ты иди, Демьянушка, добрые дела делай, грехи замаливай; оно, глядишь, тебе зачтется. Грех-то великий уже на тебе, не отмоисся. А я к тебе скоро приду – младшенького передать. Не убяжишь от судьбы-то. Так что ты жди меня, Демьянушка, я ж от тебя не отстану, ты жди, слышишь, жди-и-и…
Демьян уже не слушал, он бежал прочь. Прочь от проклятого болота, где не место живым; прочь от окаянной Ефросиньи, которой не лежалось в могиле; прочь от жуткого младенца, приходящегося Демьяну… кем? Этого он не знал, а если и знал — то старался любой ценой отогнать от себя это знание, что, подобно камню на шее, тянуло его вниз, в черную пучину, куда он осмелился заглянуть лишь однажды, одним глазком, и теперь эта тень всегда следовала за ним.
Демьян бежал без оглядки, куда глаза глядят, не обращая внимания на хлещущие ветки и стремящиеся прыгнуть под ноги кочки, распугивая ежей, белок и прочую живность да неживность. Остановили его лишь звуки тихой заунывной песни, лъющейся откуда-то снизу, будто из ямы. Знаток замедлился, перебрался через торчащие на пути выкорчи, и едва не скатился кубарем — перед ним оказался овраг с пересохшим ручьем — остались лишь отдельные лужи, полные гнилой стоячей водицы и дохлых головастиков. Песня лилась из полой утробы громадного прогнившего бревна, и здесь, на спуске, уже можно было различить отдельные слова:
«Баю-бай, баю-бай,
Хоть сейчас ты засыпай…»
Демьян облегченно выдохнул — нашелся Максимка. И не в желудке волка, не в трясине и даже не в лапах фараонки. Мальчонку сховал самый обыкновенный, безобидный по сути, бай, разве что малеха одичавший. Приглядевшись к логову бая, знаток хушь и стемнело — а приметил остатки печной трубы и утопающий в земле скат крыши. Хозяева, видать, дом бросили, а, может, околели, и несчастный бай, похоже, остался привязан к месту и теперь, поди, пел свои колыбельные разве что лягушкам. А тут дитё подвернулось — вот и увлекся. Но, вслушавшись, Демьян ускорил шаг, а старушачий тенорок продолжал тянуть:
«Бай, бай ай люли,
Хоть сегодня да умри.
Сколочу тебе гробок
Из дубовых из досок.
Завтра грянет мороз,
Снесут тебя на погост.
Бабушка-старушка,
Отрежь полотенце,
Накрыть младенца.
Мы поплачем, повоем,
В могилу зароем»
На последнем куплете Демьян буквально врезался в бревно, отчего тому на голову посыпались личинки да жуки-короеды.
— Цыц, шельма! А ну давай сюды мальчонку!
Бай — маленькая тщедушная фигурка, будто слепленная из тонких косточек, прелой листвы и паутины осторожно повернулась; сверкнул пустой зев, заменявший обитателю Нави лицо. Многосуставчатое создание осторожно передвинулось, загораживая лежащего без движения Максимку. Все тело пацана покрывала полупрозрачная тонкая пряжа. Одичавший бай продолжил песенку, и на глаза спящего Максимки легла еще одна нить тончайшей паутинки:
«Баюшки-баю,
Не ложися на краю.
По заутрене мороз,
Снесем Ваню на погост…»
— Цыц, кому сказал! — Демьян ткнул клюкой в бая, и тот беззащитно затрепетал лапками, пятясь и пытаясь отмахнуться. «Смертные колыбельные», что пели малятам в голодные годы люди уже, поди, не помнили, а вот баи — еще как. Но страшнее всего было то, что спетые ими они и правда начинали действовать. Навий неуверенно пропищал что-то на одной ноте, а потом все же вымолвил:
— На что он тебе? Он никому не нужный…
— Это еще кто сказал? — удивился знаток.
— Он мне сам сказал… Я его сны видел, и судьбу его прочитал. Страшная судьба, лихая… Отчим мамку-то по голове обухом хватит, да и убьет совсем. Максимка-то не сдержится, да загонит тому нож в пузо. Приедут, заберут Максимку, да на Северах грязной заточкой глотку за пайку хлеба перережут… Хай лучше здесь, со мной засыпает, да сны бачит… Без боли и страданий. Навсегда, — напевно отвечало создание, а потом вновь затянуло:
«Ай, люли, люли, люли.
Хоть сегодня же помри.
В среду схороним,
В четверг погребем,
В пятницу вспомянем
Поминки унесем»
Взглянул Демьян на пацана и понял – так оно действительно и будет. Как он Свирида ни стращал, тот все равно примется за своё, и либо совсем убъет Максимку, либо погубит его. Если только не…
— Отдай мне его. Перепишу я его судьбу.
— Перепишешь? — с недоверием спросил бай, — Переписать судьбу – дорого выйдет, да только толку? Тебе ль не знать – твоя-то, вон, писана-переписана. Все одно – не ты с ней, а она с тобой сладит, не мытьем так катаньем. А хочешь – кладись сюда. Я и тебе поспеваю. У тебя, Демьян, одна боль впереди, из года в год, да с каждым годом горше.
— Нет уж, я еще помыкаюсь. Давай сюда хлопчика, а то я к тебе сам залезу – не обрадуешься.
Бай осторожно подтянул бледное тело мальчика к краю бревна. Когда Демьян уже протянул руку, вцепилось в запястье – слабенько, но хватко, как умирающая старушка.
— Ты, Демьян, не мне обещание дал. Ты, Демьян с Навью договорился. Коли мальчонку не спасешь – сполна расплатишься, а за тобой еще с прошлого раза должок, я ведаю. Мы все ведаем.
Демьян вырвал руку, поскорее схватил Максимку – тот не дышал – и принялся сдергивать с него липнущую к рукам паутину. В первую очередь с глаз, смежившую веки вечным сном, с горла – остановившую дыхание; вытянул через глотку длинную плотную нить, оплетавшую сердце. И пацан закашлялся, задышал, судорожно дернулся, открыл глаза, увидел Демьяна и разрыдался у того на плече.
— Ну буде-буде… Большой уж совсем. Пошли домой, к мамке…
Знаток быстро поменял сапоги местами, и тут же по ногам разлилось почти небесное блаженство – наконец-то левый был на правом, а правый – на левом. Шапку Демьян потерял еще в болоте, так что оставалось только вывернуть рубаху, но было не до того – уж брезжил рассвет, а коли новый день по ту сторону леса встретишь – так уж там и останешься, вовек не выйдешь. И Демьян побежал, прижимая к себе Максимку, оскальзывался на стенках оврага, спотыкался и бежал дальше, пока, наконец, неожиданно посреди бурелома их не выкинуло на опушку.
— Выбрались! Гляди ж ты, выбрались! — шептал Демьян, щурясь на восходящее из-за горизонта солнце.
***
Мамка Максимка – ясно дело – рассыпалась в благодарностях, знаток только головой мотал – не положено мол словами благодарить. Та поняла по-своему, принесла какие-то бумажные рубли, но и денег Демьян за работу не брал – только гостинцы. Кое-как собрала по дому немного муки, сала да еще по мелочи. Максимка – уж здоровый лоб – лип к мамке как кутенок и сглатывал слезы, а вот Свирид, похоже, был не слишком рад возвращению пасынка. Он, конечно, потрепал пацана по холке, но всё как-то больше оглядываясь на Демьяна, и знаток был уверен – стоит ему уйти со двора, как Свирид сызнова продолжит свои измывательства. И кто знает, может, прав был бай, мотать парнишке срок где-нибудь в Магадане, покуда он, такой дерзкий да резвый не наткнется кадыком на бритвенное лезвие. Судьбу мальчонки нужно было поменять. И, судя по всему, Демьян уже знал, как.
— Слышь, малой, а годков-то тебе сколько?
— Двенадцать, — всхлипывая, ответил тот.
«Двенадцать», — мысленно повторил Демьян, — «Одно к одному. И меня Ефросинья учеником в двенадцать взяла...»
— А скажи-ка, Максимка, бачил чего там, в бревне? Я пришел, гляжу, ты лежишь, сопишь в две дырки, як убитый. Мож было там чего?
Мальчик не ответил, но по энергичным кивкам знаток понял – перед глазами пацана все еще стояла безглазая рожа бая с пастью, набитой прелой листвой.
«Ну таперича уж точно судьба!»
— Ну шо, родители, — с усмешкой обратился Демьян к Надюхе и Свириду, — Поздравляю. Знаткой он у вас.
— Да як же! У него вон, и значок октябрятский есть, и в школу ему в сентябре, — ахнула мамаша, — Не треба ему это. Не согласная я. Ну, скажи ему!
Ткнула Свирида в бок. Тот поперхнулся, выдавил:
— Ну то человек знающий, ему виднее. Да и пацан опять же будет при деле.
— Жить он будет у меня, — отрезал Демьян, и от него не скрылся выдох облегчения Свирида, — Беру его к себе на полное содержание. Сможет вас навещать, но не чаще раза в неделю. Слышишь, Максимка? Будешь у меня обучаться?
Парень посмотрел полными слез глазами на мать, обернулся на отчима и, коротко помолчав, кивнул. Возможно, там, внутри полого бревна под паутиной смертной сени он видел сны о своем будущем, слышал, что шептал бай, и где-то в глубине души знал, чем бы закончилась его история, останься он жить с матерью.
— Ну тады сутки вам на сборы да прощания, а завтра к рассвету жду тебя, Максимка, у своей хаты. И близко не подходи – Полкан тебя покуда не знает — порвет.
***
Вернувшись домой, Демьян потрепал по ушам Полкана – тот, увидев хозяина живым и здоровым, радостно заворчал, что трактор. Знаток бросил негустые «гостинцы» от Максимкиной семьи на стол, стащил рубаху, с ненавистью зашвырнул клюку на печь – хоть ты синим пламенем гори – и включил газовую конфорку. Заварил себе чай с травками и мятой, впервые за день закурил; с удовольствием вдохнул тяжелый дым от крепкого самосада. Взглянул вдаль, на черные просветы между соснами. Кажется, в одном из них мелькнула голая бледная фигурка не то с черными, не то с седыми волосами. Вместе с ветром до слуха его донеслись мелкие, будто горох покатился, издевательские смешки.
— Я от немца ушел, да от батьки ушел, а от судьбы-то и подавно уйду, — задорно срифмовал Демьян и пустил в сторону леса густое сизое облако дыма.
***
Конец первой главы. Продолжение следует.
Автор - Герман Шендеров
— Эпилептик? — вздохнула заведующая. — Ну и куда мне его? Опять антиконвульсанты заказывать…
Новый дом Вите понравился ещё меньше прежнего. Двухэтажный деревянный барак угрожающе склонялся к новому постояльцу; осматривал окнами-глазницами, хмурился сурово рассохшимися наличниками. Витя прочел по слогам текст на казённой сине-белой табличке – «Дом-интернат для детей-инвалидов с нарушениями умственного развития». Вите стало страшно – захотелось убежать прочь, но ворота за спиной по-стариковски проскрипели «тут-тут-тут», закрываясь, давая понять, что Витино место теперь «тут».
Раньше у Вити был свой дом — маленький, но уютный и светлый. Воспитывала Витю бабушка. Воспитывала до тех пор, пока он однажды не обнаружил её голую и неподвижную, лежащей в ванне. Клубы пара застилали глаза, вода стекала на пол через края. Витя закрутил кран и, поборов смущение, потрогал бабушку за плечо.
— Бабуль?
Та плавно, будто нехотя, сползла под воду. На пальцах остались куски разваренной серой кожи. Мальчик просидел запертый с трупом три дня – пока соседка не забила тревогу. Дверь вскрыли, Витю забрали. Была милиция, комната с Чипполино на стене, вопросы: «Мальчик, у тебя точно больше никого нет?» Потом его определили в детдом. Там Витя на прогулке увидел дохлую кошку – в провалившемся боку меж рёбер вились личинки. Этот кишащий мир распада и разложения захватил всё внимание, погрузил в себя, поглотил. Он весь нырнул туда, в это месиво, где, к чему ни притронься – к пальцам липнет бесцветная плоть, а под ней ощутишь роение миллионов маленьких существ.
Потом были обследования, врачи, анализы, потом другой интернат, потом ещё один, похуже. Никто не хотел связываться с «пароксизмальным эпилептическим расстройством». Никто, кроме «дебилки», как за глаза называли этот новый интернат. И Вите, который уже умел читать, немного писать и даже начало таблицы умножения, было обидно до слёз.
В столовой он познакомился с Надей по кличке Сквозняк – некрасивой девочкой, похожей на акулу-молот. Лишённая напрочь резцов, она откусывала от сосиски задними, коренными зубами и с присвистом рассказывала:
— Это Вад, он главный. Не Вадик, а Вад. За Вадика он тебя в унитаже утопит.
Вад был крупный, пухлый парень гораздо старше прочих. Недостаток ума он компенсировал патологической злобой. Мелкими глазками, липнущими к переносице, он смотрел на мир как на муху, которой собирался оторвать крылышки.
Его шакалов-подхалимов – дебиловатых близнецов – все звали только по фамилии, одной на двоих – Щипки. Были они мелкие, неприятные, вертлявые, как и сама их фамилия. Мозг у них, видно, был тоже один на двоих: как только кто-то из братьев начинал говорить, другой тут же умолкал; когда один ел, второй просто сидел с открытым ртом. Они будто жили по очереди.
— Лучше ш ними не швяживаться.
— Почему?
— Они по ночам... гадошти делают.
Надя всё перечисляла клички, фамилии, имена: дистрофичная, почти прозрачная Ира-Скелетик, Миша-Экскаватор с тонкими рахитичными ножками и мощными как клешни ручищами; безымянный, кривой от полиомиелита Болтун, гидроцефал с печальным взглядом – Лёша-Башка. Имён и кличек было так много, что Витя запутался и перестал их запоминать.
— А ты? Почему «Сквозняк»?
— Дурак столь? – с присвистом отвечала Надя. — Видис, жубов нет?
Надя беззастенчиво распахнула рот, демонстрируя голые десна.
— Молочные выпали? Так отрастут.
— Не отраштут. Мамкин хахаль поштаралша.
— Но… за что?
— Шкажал, я ему вешь хер ражодрала. Я это нарочно — думала, шкорее отпуштит. А он полотенше на кулак намотал и… Штала я Надька-Шквожняк.
От этой короткой истории по Витиной шее тоже мазнуло сквозняком – от осознания, что где-то в одном мире с ним существуют такие вот дяди Толи.
После ужина был положен час просмотра телевизора. Воспитательница, чьё имя-отчество Витя не запомнил, вытолкала всех из столовой и отправила в сторону большой залы в конце коридора.
Колясочников «припарковали» вдоль стены, остальные расселись на стульях. Воспитательница подошла к телевизору, включила по-старинке, без пульта. Кнопки каналов были выжжены зажигалкой – все, кроме одной.
Показывали канал “Культура”. Пожилые тётки в цветастых блузках монотонно болтали о каком-то Шнитке и его культурном “складе”. Было скучно. Поёрзав, Витя всё же решился – встал со стула, подошёл к воспитательнице, бледной бесформенной тетке в огромных роговых очках, похожей на полярную сову; спросил:
— Извините, а можно, пожалуйста, переключить на другой канал?
— Нельзя. На других каналах сплошные...
Она зевнула, не сочтя нужным договорить – блеснули тускло золотые коронки. Витя, несолоно хлебавши, вернулся на место.
Вскоре из коридора раздались крики. Послышалось что-то вроде “...насрано!” и воспитательница грузно зашагала прочь. Тогда Витя решился – бросился к телевизору, в надежде, что успеет переключить на канал с какими-нибудь мультиками, и воспитательница ничего не заметит.
Вдруг из ниоткуда возникло препятствие — нога в грязном кроссовке, и Витя, теряя равновесие, влетел прямо в угол тумбочки, на которой стоял телевизор. Нос взорвался мокрым, красным, потекло на рубашку. За спиной захихикали – наверняка Щипки, – и тут же послышалось торопливое шарканье.
— Это ещё что такое? Ну?
Воспитательница грубо развернула его, приподняла как куклу, встряхнула.
— Кто это сделал? Ну? Кто?
Витя машинально повернул голову в “зал”, ещё не успел ни на ком сфокусироваться, а воспитательница уже вынесла приговор.
— Вадик! А ну-ка встал и вышел отсюда! Спать ложишься без телевизора, понял?
С громкими скрипом со стула поднялся Вад. Оглядел мутным взором Витю – как на таракана посмотрел, зашипел:
— Урою, стукач ссаный!
— Поговори мне ещё! — огрызнулась воспитательница.
После просмотра телевизора всех повели умываться, а после скомандовали «отбой». Из-за проблем с отоплением мальчики и девочки делили одну, общую на всех спальню. Вите досталась кровать у самой двери, так что можно было слышать, как раздражающе звенит настроечная таблица — телевизор никто так и не выключил.
Свет в коридоре погас, и спальня зажила своей жизнью. Размытые тени шастали друг к другу в кровати, шелестели одеяла, кто-то хныкал, кто-то натужно вздыхал. Вдруг на лицо Вите опустилось нечто удушливое, колючее. Его стащили на пол, принялись пинать поочередно с двух сторон, а, когда Витя перестал кататься по полу и лег смирно, принимая кару, его куда-то потащили, приподняли и швырнули. Витя подумал, что оказался вновь на своей кровати, но рядом заворочалось тяжелое, влажное, оно липло к нему мягкими боками, душило гнилостной и сортирной вонью.
— Тили-тили-тесто – жених и невеста! — по очереди напевали Щипки. — Слышь, стукач, теперь Алёна-Говёна твоя невеста!
Алёной-Говёной называли тучную парализованную девочку. От неё постоянно воняло гнилью из-за пролежней, а ещё мочой и дерьмом – она не умела проситься в туалет. Брезгливо подрагивая всем телом, Витя кое-как выбрался из продавленной панцирной сетки. Алёна проводила его тоскливым, понимающим взглядом.
— Иди, жених, подмывайся! — хохотали мальчишки.
Витя, глотая слезы, уж было шагнул в коридор, когда Надя схватила его за локоть.
— Не ходи. Шплошные... — взмолилась она.
Остальные застыли в ожидании – что будет делать новичок.
— Ну и плевать! — едва не плача, ответил Витя, вырвался из слабой девчачьей хватки.
Не хватало ещё прослыть трусом помимо стукача. Обидно было до слез – он ведь никого не заложил.
Толкнув дверь в коридор, Витя застыл. Было тихо. Лишь в телевизорной что-то тихо шуршало. Синий свет, лившийся с экрана, будто тек по полу, желая добраться до Вити. Один шаг – и экран телевизора попал в поле зрения. Ноги вдруг сделались ватными, по языку разлилась батареечная кислота: на экране копошились бесчисленные опарыши. Перетекая друг в друга, они оглушительно шуршали, шипели хищно, монотонно, и голова зудела резонансом. С той стороны экрана, сквозь занавесь белого шума на него внимательно смотрели, словно приценялись к мясу на рынке. Мелкие волоски на коже стали дыбом, во рту защекотало, засвербело в носу от телестатики. Телевизор звал к себе, манил, и Витя машинально, против своей воли, делал шаг за шагом, – так кролик ползет к удаву задними лапками, изо всех сил сопротивляясь передними. Только Витя – не кролик, и сопротивляться ему нечем. Он чувствовал: стоит приблизиться, коснуться экрана – и опарыши выплеснутся вовне, облепят его, проникнут внутрь и начнут пожирать. Утром его найдут, коснутся рукой – и к пальцам прилипнет уже его кожа.
Он едва не коснулся экрана, но белый шум, вдруг вскипевший внутри, хлынул горлом, вспенился на губах. Болезненно вывернулся язык, одеревенели конечности. Витя канул в эпилептический омут.
Очнулся он под утро — в своей кровати, наспех вымытый, видимо, нянечкой. Зубы ныли — похоже, их расцепляли ложкой. Вчерашнее происшествие можно было принять за сон, если б он то и дело не ловил на себе настороженные и удивленные взгляды интернатовцев. За спиной шипело и шелестело:
— Сплошные-сплошные-сплошные…
Стоило, однако, спросить про этих «сплошных», как интернатовцы отворачивались, уходили, а Вад и вовсе грубо ткнул его затылком в стену, процедил:
— Те чё, больше всех надо, стукач?
К Наде Сквозняк приехала мама, вырвавшаяся из наркоклиники, так что до вечера у неё ничего не разузнать. Воспитательницы отмахивались, мол, не надоедай своими глупостями. Витя попробовал пристать к Бубырю — так называли интернатовского дворника. Бывший воспитанник интерната, с жутким винного цвета родимым пятном во все лицо, он всё время истекал слюнями и пах спиртным. Зато, как рассказывала Надя, Бубырь добрый, у него в каморке можно, если что, спрятаться от Щипков с их «гадостями», иногда он даже угощал карамельками.
— Дядя Бубырь!
— Ау! — отозвался тот, далеко выпятив нижнюю губу; слюна так и ползла по подбородку.
— А что такое «сплошные»?
— Сплошные-сплошные-сплошные-сплошные… — зашуршал Бубырь, как заведенный, и во все стороны летели слюни.
— Ну, когда на телевизоре все чёрно-белое и шипит.
— А, белый шум! Это, парень, реликтовое излучение самой Вселенной! Это вот, когда ни тебя, ни меня, ни Земли, ни Бога, ничего вообще не было — было вот это вот излучение, самое древнее. А телевизоры умеют его улавливать. Эхо Большого Взрыва, когда из ничто появилось что-то.
От этой мысли Вите сделалось жутко. Неизвестное «что-то» звучало зловеще. Выходит, там, в телевизоре обитают какие-то древние, «реликтовые» — он хорошо запомнил это слово — твари, которые обосновались на всех каналах, кроме «Культуры»? И всё это происходит здесь, в приюте… У мальчика задрожали колени.
— Дальний рокот надломленной пустоты, парень, из которого родилось само Бытие! — расчувствовался Бубырь. — Так вот задумываешься и осознаешь — до чего ж мы все-таки ничтожная мелюзга. Корм для червей...
Витю трясло всё сильнее, и уже не от Бубыревских откровений. Он видел в прелой листве, которую собирал дворник, дохлую ворону, раздавленную в блин. Блестящие умные глазки давно потухли, а в надорванном брюхе копошился белый шум — пожирал то, что принадлежит ему по праву. Пустота забирала своё. И Витю тоже заберет — в этом его убеждали тихие, жадные шорохи в вороньем трупе. То были голоса сплошных, и они звали Витю с собой. И собственная плоть готова была предать его, подчиняясь зову; предательство мерцало в дрожащих членах, в паутине, облепившей мозг, в мертвенно отяжелевшем языке.
До самого ужина Витя мыкался сам не свой. Кое-как поковырял гречневую кашу, съел половину котлеты, компот забрал Вад. Когда настал «телечас», на ватных ногах шёл почти с ужасом в жуткий зал, к невыносимому экрану…
В телевизорной уже ждала Надя Сквозняк. Сделав большие глаза, она показала на место рядом с собой. Стоило воспитательнице захрапеть под нудную театральную постановку, как Надя потянула Витю в коридор. Завернув за угол, зашипела:
— Засем ты туда посёл?
— Куда?
— К телевижору! Дурак! Они тебя не оштавят! — свистела Надя.
— Кто? — с замиранием сердца спросил Витя, хотя уже знал ответ.
— Идём!
Надя цепко ухватила Витю за локоть и потащила по скрипучим коридорам интерната. Завернув за угол, они оказались у обшарпанной двери без ручки. Надя откуда-то извлекла карандаш, и вогнала шестигранный кончик прямо в отверстие.
— Помоги!
Вместе они не без труда открыли. В пустой пыльной комнате не было абсолютно ничего, кроме одинокой кровати, и на ней, скрючившись, лежало существо — мальчик или девочка, не разберешь. Комнату наполняло невыносимое шипение, словно из расстроенного радиоприемника.
— Наклониш. Шлушай.
И Витя наклонился к самому лицу существа — к его глазам, залепленным пластырем крест-накрест, к широко распахнутому рту, словно подавившемуся воплем. Из широченной чёрной дыры рта струилось шипение; в нем крошилась сухая листва, оползали песок и щебень с краёв раскопанной могилы; угрожающе шипели змеи, извиваясь кольцами. Витя отшатнулся и с немым вопросом ошалело уставился на девочку.
— Это Коля. Он не боялша, и переклюсил канал. Вот, что они ш ним жделали.
— А что у него с глазами?
— Они жабрали их. — Надя замялась, будто не зная, как лучше подать неприятную информацию, — Вить. Он шпал на твоей кровати.
В эти последние минуты до отбоя, пока интернатовцы вяло и неумело елозили во рту зубными щетками, Витя прорабатывал план. Если сплошные придут за ним этой ночью, то их надо опередить. «Лучшая защита — это нападение!» — учила его бабушка премудростям великих полководцев. Значит, нужно поразить врага раньше, чем тот нанесёт первый удар.
В постели Витя ворочался от нетерпения, предвкушая грядущую победу. Зал с телевизором на втором этаже, и окна в нем всегда открыты на ночь – для проветривания . Вряд ли старенький «Панасоник» переживет полёт с такой высоты. Главное – не взглянуть на экран. А то опять случится припадок или, того хуже, можно стать, как тот Коля, и вечно лежать в одиночке, транслируя реликтовое эхо. Решение пришло быстро: обмотав голову наволочкой в три слоя, можно обезопасить себя от кишащей в телевизоре мерзости. Одна беда — идти придется вслепую.
Больше всего в ту ночь Витя боялся, что Вад с Щипками обрушатся на него с новой карой, но те в этот раз переключились на Надю. Втроем подошли к её постели, прижали к матрасу одеялом, навалились сверху. Послышалась пара глухих ударов.
— Вот так, сука! Не кобенься! Мы же знаем, тебе нравится! — по очереди шептали близнецы.
Наконец, Надя перестала дергаться, донеслись чмокающие звуки; Вад смешно закряхтел.
Витя разрывался между страхом и благородством: хотелось спасти Надю от… чего бы они там ни делали, но тогда гнев Вада и Щипков обрушится на него, и черт знает, удастся ли ему добраться до телевизора. А что если они и вовсе выбросят его в коридор без спасительной наволочки – на съедение сплошным? Страх победил.
«В конце концов, — думал Витя, — я же их всех тоже спасаю!»
Накинув на голову наволочку, как Человек-Паук — маску, Витя перетянул её узлом вокруг шеи. Стало трудно дышать. Но телевизионное сияние всё ещё проникало через ткань и выбитую на ней синюю печать «Б.Х.Т». Осторожно шагая вперед, Витя слышал, как нетерпеливо шипят на экране сплошные — будто раскаленная сковородка с маслом, куда вот-вот швырнут Витин рассудок. Под ногами оглушительно скрипели половицы. Интересно, что бы сказала нянечка, встретив его в таком виде?
Шаг за шагом, медленно и осторожно он приближался к цели, обходил, как на минном поле, стулья, расставленные посреди зала, миновал разлапистую тень фикуса. Экран всё рос в размерах, захватывая почти всё поле зрения. Кругом были одни сплошные; их прикосновения кололи электростатикой, их шепот шуршал мушиными крыльями в ушах, их злоба клубилась в воздухе, электризуя его. Когда, казалось, Витя был уже почти у цели, в грудь ударило что-то твердое, тонкое, и он с грохотом рухнул в какую-то мясорубку из палок и колес. Что-то зацепило наволочку и сдернуло с головы; то была инвалидная коляска, которую кто-то оставил перед телевизором.
Лишившись защиты, Витя обреченно вперился в экран. Электронные опарыши играли в свою чехарду, готовые продырявить Витин мозг, как яблоко и выжрать его изнутри, подобно термитам, чтобы от легчайшего прикосновения, Витина голова осыпалась трухой, демонстрируя выеденную, как яйцо, скорлупу черепа. На языке снова плескалась кислятина, позвоночник готовился выгнуться в анатомически-невозможном пируэте, знаменуя начало приступа; за спиной уже слышались голоса — кто-то бежал на шум.
Все-таки Витя нашел в себе силы для последнего рывка. Взревев, как раненый зверь, он вцепился в края телевизора изо всех своих детских сил. Лицо почти касалось мерзости, кишащей на экране. В какой-то момент стекло, отделявшее его от космических, реликтовых опарышей, исчезло, их наглые тельца уже щекотали лицо. От дикого напряжения он захрипел, застонал – и все было кончено. «Панасоник» перевалил через подоконник и полетел на асфальт. Следом скользнул черный провод – будто хвост черта, изгоняемого обратно в преисподнюю; он выдрал из стены хлипкую розетку и мстительно чиркнул по щеке. Погибель ждала сплошных на беспощадном асфальте — под треск пластика и хлопок лопнувшего кинескопа.
Слушая ругань нянечек и рев заведующей, Витя блаженно улыбался — враг был повержен.
Почти три дня Витю держали в индивидуальном боксе, вроде того, в котором обитал Коля. Из развлечений — изорванные и изрисованные книги, найденные им здесь же. Чихвостили его последними словами. Но Витя был доволен — пускай, его подвиг не признали, но это он победил чудовище, он спас интернат от жутких реликтовых тварей, что живут в пустоте.
Выпустили Витю под вечер, на ужин. С аппетитом он смолотил целую миску сладкого риса с изюмом, и даже попросил добавки.
А, выйдя из столовой, он вновь почувствовал, как все тело превращается в судорожно дрожащий кисель. Из телевизорной слышались голоса Бубыря и заведующей:
— Боря, ну ты же немой, а не глухой! Говорю ведь – к другой розетке!
— Бу-у-бырь! — отвечал дворник, надувая пузырь из слюней.
— И не вздумай снова кнопки жечь, понял?
Широкий экран новенького, с наклейкой, телевизора в режиме настройки беззастенчиво выпускал в человеческий мир сплошных. Они лились с шипением неостановимым потоком — темной водицей с ошметками гнили, голодными опарышами, мушиным роем, ненасытной пустотой. Ноги подкосились. Витя потерял равновесие и упал бы, если бы не чья-то мягкая, податливая рука, поймавшая его под локоть. Обернувшись, он пробулькал сквозь подступающую к губам пену:
— Бабуля?
Огромная тень, пахнущая старостью, водопроводным кипятком и вареным мясом накрыла мальчика с головой, в глазах потемнело. Тело Вити выгибалось, будто через него пропускали разряды электричества, конечности выкручивались под невероятными углами; казалось, мальчик сейчас переломает себе все кости. Изо рта с шипением, как из огнетушителя, комками лезла пена. Первой подбежала заведующая.
— Дайте ему в зубы что-то, наконец, пока язык не откусил! Говорили мне, не связываться…
Алюминиевая ложка с хрустом втиснулась меж зубов.
— Сильно приложился. Тут сотряс как минимум. В скорую звоните!
— Сотряс? Куда там! Тут ЧМТ закрытая. Овощем остаться может.
— Ты-то откуда знаешь, каркуша?
— А ты с мое на скоряке поработай! Видишь, глаза на свет не реаг… А что у него с глазами? Что это?
— Никогда такого не видела. Похоже на…
— Что у него с глазами? Что с глазами?
***
Автор - Герман Шендеров
Старые баржи в затоне стоят здесь, сколько я себя помню. Десять минут ходу от шумного Вишнякового рынка, и окажешься у поймы Кубани. Их ржавые борта гниют, пустые черные люки слепо пялятся на водную гладь, непонятные надписи вроде «ДК-450» и «КП» соседствуют с граффити — признаниями в любви, матерными словами, иероглифами тегов. Друг с другом и с берегом их сцепляют толстые железные тросы, такие же старые и ржавые как сами баржи. Палубы завалены какими-то трубами, контейнерами и прочим металлическим ломом. Иногда на краю можно заметить одинокого рыбака, полощущего удочку в мутной заводи. Нередко днем можно увидеть подростков, пробирающихся через завалы — пофотографироваться, подурачиться. Глядя на них, я вспоминаю себя. Не так давно, какие-то три года назад я был таким же — глупым, беспечным и счастливым. Еще свежа белая краска там, где я на синей трубе вывел баллончиком корявое «Мы всегда будем вместе». Обычно я наблюдаю за баржами с крыши ЖК «Радонеж», куда устроился на подработку в коммунальную службу. Смотрю, как эти счастливые, несведущие идиоты, похожие сверху на муравьев, ползают по мертвым железным гигантам и молюсь, чтобы те ни в коем случае не попытались попасть внутрь. Соваться на баржи было делом рискованным: в лучшем случае переломаешь ноги, а в худшем — упадешь в узкое, заросшее водорослями и тиной пространство между бортами, и найдут тебя уже водолазы. Если найдут.
Обычно я хожу туда в обеденный перерыв, когда улыбчивые таджички-дворничихи усаживаются пить крепкий как любовь чай на скамейках. Я сижу, курю, смотрю на воду. И стараюсь следить, чтобы никто не заметил аккуратно уложенный лист железа, скрывающий узкий лючок, запертый на навесной замок. Ключ лежит во внутреннем кармане куртки, и я надеюсь, что никто не додумается притащить на баржу болторез.
Три года назад мне было семнадцать. Янка — оторва с шилом в заднице, уж не знаю, чего она во мне нашла — грезила этим «забросом» с тех пор, как мы завели свой канал на Тиктоке. Янка — моя девушка. Мы познакомились в каком-то квеструме, одном из многих, открывшихся в последние годы. Мой друг — Мишка Боков — праздновал день рождения; позвал кучу народу, и среди них была она. Взгляд сразу цеплялся за острые ключицы, высокие скулы и блестящее колечко в носу. Ростом мне едва по плечо. Меж ее торчащих лопаток над желтым топиком скалило зубы вытатуированное страшилище, а на тонких запястьях красовались даты, цитаты, штрих-коды и эмблемы музыкальных групп. Когда на нас в темных коридорах квеструма принялись кидаться актеры, загримированные под мутантов и мертвецов, вся компания отшатывалась и возбужденно визжала от всплеска адреналина, и только Янка громко хохотала, обескураживая тем самым немногочисленную труппу. И в этот смех, в этот звенящий во тьме колокольчик я влюбился сразу и на месте, так, что пробирало до кишок, накапливалось и выливалось наружу необдуманными словами и признаниями.
Когда Мишкин день рождения закончился, и гости разошлись, мы остались вдвоем. Долго гуляли по ночному Краснодару; она рассказывала о себе, о своих планах, о мечте открыть собственный квеструм, «который будет по-настоящему страшным», о семье, а я смотрел на нее сверху вниз большими восхищенными глазами и внимал ей, «пил» ее без остатка, впитывая каждое слово, каждый жест, каждую черточку ее внешности. Потом мы долго, до боли в припухших губах, целовались в подъезде. Она привставала на цыпочки, чтобы дотянуться до моего лица, а я перебирал пальцами ее светлые волосы… Яна оказалась девушкой не только смелой, но еще и невероятно целеустремленной, планировавшей все наперед. Ее жизнь была расписана едва ли не по годам:
— В двадцатом заканчиваю универ, год-два работаю в квеструмах, набираюсь опыта. Не позже двадцать третьего уговорю папулю взять кредит на малый бизнес, арендую подвал на Фестивальном — и к центру близко, и аренда невысокая. Нанимаю своих пацанов из Тюза, открываю зашибенный хоррор-парк с авторскими спецэффектами, делаем рекламу в сети, забабахаем крутой сайт, а уже к двадцать пятом я выдавлю нахер из Краснодара «Мир квестов» и замахиваюсь на Москву… И, слушая ее разложенные по полочкам планы, видя ее лихорадочный блеск в глазах — мне верилось: закончит, уговорит, откроет, выдавит…
Когда в России стал популярен Тикток, она сразу же ухватилась за эту возможность:
— Ты пойми, Сереж, Ютуб уже давно отправлен на свалку истории. Ну вот сколько времени человек сегодня готов потратить на видео? Десять-пятнадцать секунд? Кто будет смотреть даже двадцатиминутные ролики? А снимать их — день-два, потом еще и монтировать. Мы все — жертвы вечного цейтнота и клипового мышления. Не захватил внимание в первые пять секунд — в топку. А тут и пяти секунд не надо!
Планы в ее голове рождались мгновенно, на лету:
— Смотри, сейчас делаем Тикток-канал, вирусимся — это влегкую: с внешкой мне повезло, а за футажами далеко ходить не надо — кругом сплошные забросы. Легенд — выше крыши: казаки — народ суеверный, а город стоит на настоящем многослойном тортике из кладбищ. Представь, я типа вся такая девочка-нимфеточка, тут декольте, тут чулочки, хожу, рассказываю городские легенды про Краснодар. И, в итоге, к моменту открытия квеструма у меня уже — пару сотен тысяч подписчиков, а это — пару сотен тысяч будущих клиентов, готовых нести мне свои кровные… А назовемся мы…
Канал назвали «ЯнаКубани». Она объясняла, что «пиарить нужно не канал, а имя, тогда запомнят именно тебя». Я стал оператором. На прошлый день рождения родители как раз подарили мне дорогущую «кэноновскую» зеркалку, и видео можно было делать в 4К.
— На качестве нельзя экономить. Большая часть каналов гонит поганый ширпотреб, а я буду предоставлять реально крутой и качественный контент. Купим софтбоксы и отражатели. Для тебя с твоими габаритами они как пушинки, а так — у нас везде будет зашибенный свет.
Вместе с Яной я обошел все злачные места родного города, открывая для себя Краснодар заново. Например, услышал историю о Слюнявой Пелагее, когда мы делали видео на Всесвятском кладбище. На заросшей могиле , одетая в полосатые гетры и черное платьице, едва прикрывающее ноги, она вещала загробным голосом:
— Слюнявая Пелагея была похоронена здесь больше пятидесяти лет назад. Это была могущественная, известная в Краснодаре ведьма — могла наслать порчу, а могла и исцелить. Пелагея всегда шептала защитные заклинание, не позволявшие подчиненным ею демонам взбунтоваться. Ее уважали и боялись. Но перед смертью чекисты выдрали ей нижнюю челюсть, и черти-таки добрались до ведьмы, разодрав ее тело в лоскуты, а душу бросили здесь. Считается, что Слюнявая Пелагея до сих пор способна сглазить, поэтому ей и расцарапали глаза, — я приблизил камеру к овальному фото на надгробии, с которого кто-то содрал краску в районе глаз, — Но Пелагея все видит, и все еще способна мстить. В две тысяча седьмом году трое ублюдков изнасиловали девочку на этом самом месте. Она звала на помощь, кричала, но никто не откликнулся. И тогда она позвала Пелагею. Взрезав себе вены, Полина призвала ее дух, и тот покарал всех троих. Один попал под автобус, другой сварился заживо в душе, а третий захлебнулся собственными слюнями. Все трое перед смертью видели голую старуху с оторванной челюстью…
— Ты же знаешь, что это сказка, да? — спросил я, закончив съемку, — На могиле даже имя другое. «Марфа Турищева», никакая не Пелагея.
— Ну, с Полиной Зяблицкой-то ситуация правдивая, — тряхнула Яна уложенными локонами, — Главное — заставить людей поверить в легенду, и тогда она станет реальной.
***
Съемок было много, и в центре, и на окраине. Приходилось шерстить исторические справочники, часами сидеть на сайтах Краснодарских краеведов, но больше всего, конечно же, приходилось выдумывать. Особенно мы гордились историей про Железную Бабу.
— Прикинь, Катьку-то казаки ведь и правда куда-то задевали. Бронзовая дура в пару десятков тонн — и как испарилась! — восхищенно шептала Яна, прыгая курсором по вкладкам. Действительно, когда советские власти пришли в Екатеринодар укрощать казаков, они наткнулись на яростное сопротивление. Чубатые рубаки не желали снимать кресты, предавать царя-батюшку и переходить под красные знамена, но по численности и военной мощи проигрывали Советам. Тогда они воспользовались подземными ходами, которые прорыл еще Суворов для обороны от черкесов. Казаки расширили проходы, разветвили сеть и увели ее куда-то далеко за пределы города, чтобы вывезти из взятого красными Екатеринодара все добро. И, помимо колоколов, церковной утвари и прочего добра казаки неизвестно как прихватили с собой огромную бронзовую статую Екатерины Второй, стоявшую раньше напротив Александро-Невского Собора. Расплавили ли статую на пушки или та затерялась в обрушившихся тоннелях — неизвестно.
— Но, — заговорщески шептала Яна в микрофон, смахивая со лба челку, — среди солдат красной армии поползли жуткие слухи, и те напрочь отказывались даже под страхом расстрела идти в патруль в Екатерининский сквер. По ночам там слышали страшный скрип и грохот, а наутро патрульных нередко обнаруживали убитыми. И не просто убитыми — их кости были раздроблены, а черепа расплющены. Такое мог сделать либо каток, либо — ожившая бронзовая статуя.
И после этого видео нам писали местные диггеры и краеведы, требуя поделиться источниками и координатами спусков в казачьи тоннели; даже вышла парочка разоблачений на Ютубе, что «все это неправда», но легенда, как говорила Яна, оказалась более живучей, и вскоре уже другие блогеры снимали свои Тиктоки, где утверждали, что видели вдавленные в асфальт гигантские следы; что в девяностые одного из членов КПРФ тоже нашли «раздавленным», и даже пошло в народ размытое фото, где якобы «Катька с хахалями» — памятник-новодел — изменил свое положение.
Немало попыток у нас заняли съемки видео о черной «Татре Т3» — трамвае-призраке, что по легендам курсировал между Индустриальной и Комсомольским микрорайоном в конце восьмидесятых: то контролеры приходили в ярость при виде камеры и грозились вызвать полицию, то пассажиры лезли в кадр, шумели и начинали огрызаться в ответ на просьбы не мешать. Разок мне даже пришлось утихомирить парочку носатых южан, проникшихся к Яне избыточным интересом. Благо, оценив габариты противника, в рукопашную они лезть не рискнули. Кое-как мы выгадали, нашли ночной воскресный рейс, по которому шла точно такая же «Татра», только красная.
— Обычно черный трамвай появлялся в темное время суток, когда на остановке оставался последний, опоздавший на все рейсы пассажир. Ни водителя, ни контролера внутри не было. Двери распахивались, и жертва пропадала навсегда. Можно подумать, что трамвай — просто личина какой-то хищной сущности, что охотится на людей, но все гораздо сложнее. Черную «Татру» всегда видели перед какими-то катастрофами. Первый раз — двадцать пятого апреля, за день до Чернобыльской катастрофы, второй — шестнадцатого августа перед путчем девяносто первого, а в последний — одиннадцатого сентября две тысяча первого года. Похоже, припозднившиеся пассажиры — это плата за знания, что привозит нам трамвай с той стороны…
Перед камерой Яна была предельно собранна и рассказывала все это со скорбной, проникновенной серьезностью, а я за кадром не мог сдержать смешка, ведь это мы буквально неделю назад гуглили более-менее подходящие по масштабу и датам катастрофы. А потом через неделю на «Юга.ру» вышла статья про Краснодарские легенды с этими самыми датами.
Сложнее всего оказалось снять видео о пропаже блогера в коллекторах. Погружаться в эти дерьмяные владения желания не было ни у меня, ни у Яны, а вездесущие предупреждения Ростехнадзора о возможном нарушении двести восемьдесят третьей статьи ничуть мотивации не прибавляли. На счастье, в Хилтоне на Красной затопило подземную парковку; по бетону катились грязные потеки, и это вполне могло сойти за декорацию. Отдав за номер почти восемь тысяч — иначе на парковку не пускали — мы с лихвой отбили эти деньги, едва не сломав им кровать и упившись на завтраке халявного шампанского. Во время съемки от хихикания едва сдерживалась уже Яна, рассказывая про грязные коллекторы по соседству с чьим-то Гелендвагеном, который я старательно не пускал в кадр:
— Краснодар был построен на не самом дружелюбном для людей месте. Кругом — болота и озера; настоящая хтоническая дичь. Люди выходили из дома за валежником и проваливались в топь. А иногда и топь сама приходила к порогу. Так было с речкой Карасун — ее черные воды проистекали из таких подземных глубин, что иногда бабы, стирая белье, обнаруживали в своих корзинах кости. И они не всегда были человеческими. От этой воды болели, ее черное зыбкое зеркало неумолимо тянуло в себя пьяниц, детей и молодых девушек, страдавших от несчастной любви; а над поверхностью каждое лето жужжала туча крупного и голодного комарья. В тысяча девятьсот десятом году Карасун наконец загнали под землю, прорыв канал, который находится сейчас прямо здесь, под улицей Суворова. Когда летние дожди затапливают город из ливневок показываются на свет черные воды Карасуна, чтобы собрать свою дань. Так, например, в прошлом году в канализации пропал краснодарский блогер «Курбаноид». Единственное, что известно о его исчезновении — твит, оставленный незадолго до смерти: «Если сегодня все пройдет удачно, скоро на канале выйдет ролик, рассказывающий, почему Краснодар затапливает каждый год». Тело так и не было обнаружено…
А потом нам прилетела повестка и штраф от Ростехнадзора за «Незаконное получение сведений, составляющих государственную тайну». Пришлось показывать счета из Хилтона и доказывать, что все видео снималось у них на парковке. Все это воспринималось не как неприятности, а, наоборот, как некое «признание» наших усилий — нам верили, наши истории шли в народ, становились настоящими городскими легендами.
Это было лучшее лето в моей жизни. Но потом наступил сентябрь, и в плане съемок появился пункт «баржи».
***
Ролик о баржах не должен был стать чем-то особенным. Очередная заброшка, очередная выдуманная легенда и — кульминация вечера — очередная страстная ночь вместе. Таков был план. В тот вечер у меня не было никакого особенного предчувствия, никаких сомнений. Я, как обычно, собрал в рюкзак штатив, рефлектор,, микрофон, переносной софтбокс; повесил на шею свой уже порядком потасканный за лето «Кэнон».
Мы встретились у ворот пароходства на закате — облака походили на розовые языки, лижущее стремительно темнеющее небо. Яна выглядела в тот вечер особенно сногсшибательно — длинные волосы собраны в две косички, короткая юбка-шотландка открывает стройные ножки, упакованные в белые гольфы, а на белоснежной блузке в районе сердца — кроваво-красное пятно с темной сердцевиной, как от выстрела. Черные губы, густо подведенные глаза, болезненная бледность — образ «мертвая школьница».
— Ну что, ты уже знаешь, что будешь рассказывать сегодня? — поинтересовался я.
— Честно? Без понятия. Я погуглила за эти баржи: там все так тоскливо, что хоть Звягинцеву историю продавай. Как обычно — разгильдяйство, коррупция… Никакой мистики.
— И про что будем снимать?
— Не знаю, — Яна пожала плечами, — Буду импровизировать. Придумаем какие-нибудь шаги в темноте, следы на стенах, еще какой-нибудь мистики накручу… Не терять же крутую локацию из-за того, что там никто не умер, верно?
Мы прошмыгнули мимо дремлющего в бытовке сторожа; многочисленные дворняги, находящиеся у него на довольствии, лениво проводили нас взглядом. Путь был свободен. Кустарники у берега предостерегающе шумели.
— Ян… может, не стоит туда лезть? Снимем сейчас пару видосов снаружи, а завтра придем днем и спокойно доделаем…
— Зассал? — озорно ухмыльнулась она. — Ноги попереломаем к чертовой матери.
— Да ты посмотри, какой вайб! Нет, Сереж, никакого завтра уже… Снимать надо сейчас. Пошли вон на ту, дальнюю!
Она указала пальцем на крайнюю в длинном ряду баржу, уткнувшуюся тупым носом в берег. Я кивнул — отказывать Яне, глядя в ее лихорадочно блестящие глаза было выше моих сил. Кое-как я с тяжелым рюкзаком, набитым фотооборудованием, перебрался на бражу. Следом запрыгнула Яна — легко, точно белка или лань. Принялась деловито перелазить через трубы, ища место для кадра. Судно тяжело дышало скрипучим металлом, остывала после дневной жары. В ушах звенело от вездесущего комариного писка, вода тихо плескалась под ржавыми бортами; скользили по черной глади водомерки. Казалось, весь мир вымер и мы — двое последних выживших, исследуем обломки цивилизации, изнывая от любопытства и чувства опасности.
— Эй, смотри! Помоги-ка! В свете налобного фонарика Яна корячилась над какой-то железной пластиной, пытаясь оттащить ее в сторону. Я уцепился за край и тут же порезался — как бы не было столбняка. С кряхтением и сопением пополам нам все же удалось ее перевернуть и отбросить в сторону. По нижней стороны прыснули врассыпную мокрицы и сороконожки.
— Я знала, знала! — воскликнула она радостно, указывая на открывшийся в полу узкий черный лючок. После пояснила: — Мне один недосталкер подсказал, что здесь пробраться можно. Бывал когда-нибудь внутри?
— Неа… Да и нахрена? — я с недоверием заглянул в дыру. Внутри клубилась тьма, голодная, выжидающая. Свет фонарика мазнул по торчащим из стенки скобам. Меня замутило, подкатило к горлу. — Все что можно, там уже разворовали. Да и воды, небось, по колено.
— О Господи, Сереж, ну нельзя ж быть таким ссыкуном. Ну хочешь, я первая пойду?
— Нет уж, — взыграла моя попранная мужская гордость, — Сначала я. Надо убедиться, что там безопасно. Не спускайся, пока не позову. Рюкзак я оставил наверху — и без него я еле пролез, царапая локти чешуйками облупившейся краски. Спуск занял немного времени, скобы вскоре закончились. Помедлив, я спрыгнул и тут же оказался в воде по щиколотку. Кеды мгновенно промокли.
— Твою мать!
— Ну что там? — раздалось сверху, гулко, искаженно, точно через вату, — Я спускаюсь?
— Подожди! — крикнул я, и едва не оглох от навалившегося со всех сторон эха. Подняв голову, я удивленно присвистнул — луч мощного светодиодного фонарика терялся во тьме, то и дело утыкаясь в какие-то переборки. По всему выходило, что внутри баржа гораздо шире, чем снаружи. Но разве такое возможно? Или это темнота обманывает зрение, морочит, искажает?
— Эй, я спускаюсь!
— Стой!
Но Яна не слушала. Сначала из люка сверзился рюкзак, который я едва успел поймать, прежде чем тот приземлился бы в воду, а следом над головой нависла круглая задница Янки. Белые трусики, видневшиеся под юбкой, завораживали. Накатила вязкая волна возбуждения, затуманивая рассудок. Я судорожно сглотнул — Янку я хотел всегда и везде, в любой момент времени, в любом месте.
— Ты чего пялишься? Фу, блин, здесь мокро! Мог предупредить?
— Я пытался, — пожал плечами я.
— Твою-то мать, я у сестры специально туфли для образа одолжила… Ого! Да здесь в футбол играть можно…
— Ага. Если стены не помешают.
— Или в прятки.
— Даже не вздумай!
— Ссыклишка! Ладно, пошли поищем место для кадра. И, освещая себе путь телефоном, Яна двинулась во тьму. Я, кое-как нацепив рюкзак, поплелся следом.
— Как думаешь, почему их здесь бросили? — спросила она.
— Ну, ты ж сама сказала — коррупция, разгильдяйство…
— Да это-то понятно. Но ты представь, что я тебе не говорила. Представь, что здесь произошло что-то страшное. Событие, ужасное настолько, что кто-то забил на все, бросил эти баржи догнивать на берегу, лишь бы никогда больше на них не ступала нога человека…
— Блин, откуда я знаю, я тебе что, Матюхин что ли?
— Это кто?
— Хоррор-писатель такой. Он отсюда, из Красного. Про ведьм пишет и маньяков…
— Нет, маньяки — это неинтересно, — тряхнула косичками Яна. В белом свете налобного фонарика она еще больше походила на настоящую мертвую школьницу, сбежавшую из японского фильма ужасов, — Маньяк он либо непойманный, а, значит, его может вообще не быть, либо его уже поймали, а, значит, опасности он больше не представляет. Ведьмы — уже лучше, но что делать ведьмам на барже?
— Ян, ты чего загрузилась, я вообще о другом!
— А почему ты о другом? — обернулась она, в темных глазах клубилась ярость. К съемкам она относилась предельно серьезно. Пожалуй, даже слишком, — Я тут голову ломаю над контентом, а от тебя всего-то и требуется, что ровно поставить камеру и не отсвечивать в кадре. Один-единственный раз я обратилась к тебе за помощью, а у тебя в башке что угодно, но не моя просьба!
— Ян, да я просто…
— Нет. Не могу так больше. У тебя вообще все очень просто. Мне — и хлебальник намалюй, и в чулках через Красный вечером прогуляйся. Знаешь, сколько раз мне сигналили? А тебе даже не пришло в голову меня встретить, рыцарь херов! Господи, Яковлев, какой же ты бесхребетный! Ни шагу без меня ступить не можешь. Пустое место! Господи, как же мне это надоело… — ярилась она. И это не походило на обычные бабские капризы, казалось, в Яну что-то вселилось. Что-то бесконечно злобное, жестокое, что старалось клюнуть меня каждым словом, поцарапать каждым взглядом. Ее лицо, выбеленное светодиодным фонарем казалось чужим, нацепленным, словно маска. Черты заострились, в них проклевывалось что-то звериное, нечеловеческое. На секунду показалось, что меж выкрашенных черной помадой губ мелькнул змеиный язык. Я не сдержал гримасы омерзения. — Хер ли ты корчишься? Не нравится? Правда глаза колет? Хочешь еще правды?
— Не надо… — я отшатнулся. Это место действовало на меня странно. Эхо ее голоса множилось, вдавливалось в размякший мозг кирзовым сапогом. В глазах заплясали красные круги. — Перестань.
— Что такое? У тебя очередной припадок? Перестань уже прикидываться! Это просто смешно! — Ее голос ввинчивался в череп, будто изнутри. Он звучал со всех сторон, раздваиваясь, резонируя от стен и уже не совпадал с движениями ее накрашенных черной помадой губ, — Давай, выпей свои таблеточки, может, отпустит, а?
Я действительно достал из рюкзака гремящую пластиковую таблетницу и собирался уже вытряхнуть в ладонь капсулу, а лучше две, как вдруг Яна выбила у меня контейнер из рук, и тот с тихим «бульк» канул в воду под ногами. За глазными яблоками что-то грузно ворочалось.
— Ты чего?
— Ну и что будет дальше? Устроишь пенную вечеринку? Давай, я хочу посмотреть…
— Янчик, перестань, пожалуйста… — теперь по мозгам топтался не один, а несколько сапог. Они отдавались эхом шагов, плеском воды, скрежетом, будто кто-то скребет когтями по железным переборкам снаружи баржи… или по черепной коробке изнутри.
— Ты даже трахаешься как баба! Это не ты меня, это я тебя трахаю! — она вдруг осеклась, после чего ехидно добавила, — Кстати, Миша делает это лучше…
— Что? — смысл не всех слов доходил до меня. Всем своим существом я осязал чье-то присутствие, нахождение рядом чего-то бесконечно злого, темного, разрушительного. Оно было совсем рядом, стояло у меня за спиной, и я почти физически ощущал его холодное дыхание у себя за спиной. Вдоль позвоночника выступил холодный пот. Я понимал, что это слепое неживое создание пришло на звук голосов, на голос Яны, и та прямо сейчас орала мне в лицо, провоцируя его. Я сдавленно просипел, — Янчик, пожалуйста, перестань…
— Нет уж, не надо затыкать меня! Никакой я тебе больше не Янчик. Этот разговор назревал давно. Я не могу так больше. Это последняя съемка, Сереж. Ты просто не вписываешься в мой дальнейший план. Это конец, понимаешь? Мы расстаемся.
И в этот момент тварь из темных глубин трюма отшвырнула меня в сторону, бросила наземь, как бросает ребенок надоевшую куклу и накинулась на Яну. Девушка лишь коротко вскрикнула, когда бурлящий мрак соприкоснулся с ней, окутал ее, зажав рот. Раздался удар о металл, голова Яны безвольно мотнулась, а я не мог пошевелиться, не мог даже кричать, будто одно лишь присутствие жуткого создания парализовало меня, выдавило воздух из легких, так что я мог лишь смотреть через темную пелену как нечто бесформенное, взбухшее, яростно колотит мою девушку затылком об острый угол какой-то железки. Все становилось медленным и прерывистым, будто я наблюдал происходящее в свете стробоскопа. Вспышка — ее голова вздымается над куском арматуры. Вспышка — капли крови повисают в воздухе. Вспышка — ее тело с плеском падает в серую грязную воду. Вспышка — ее голова волочится по полу, а исполинская тень тащит ее в чернильную тьму, за пределы светового круга. Вспышка — и нет никого, лишь на потревоженной поверхности воды колышутся, растворяясь, багровые прожилки.
***
Я пытался ее вернуть, честно. Я обошел всю баржу вдоль и поперек, пока не сели батарейки в фонарике. Заблудившись, я плутал меж переборок и брошенного мусора до самого утра. Я звал Яну, говорил ей ласковые слова, молил о прощении, а потом просто рычал и выл как дикий зверь. Если бы кто-то в ту ночь оказался у барж, по Краснодару начала бы хождение новая легенда. Но я был один на один с мраком. Вернувшись домой, я свалился в постель и вырубился, проспал болезненным, беспокойным сном почти сутки. Я то и дело просыпался, начинал скулить, зубы стучали, из глотки через болезненный ком рвался стон, по щекам текли слезы. Перед глазами то и дело вставала клубящаяся тень чудовища, что лишил меня Яны.
Приезжала полиция, задавали вопросы, но я не мог отвечать, лишь твердил ее имя. От волнения меня сразил очередной приступ, и мое судорожно дергающееся тело прямо с допроса увезли в СКПБ № 1. Слоновьи дозы транквилизаторов и нейролептиков сделали свое дело — я успокоился, в голове стало чисто-чисто. Целыми днями я просиживал в комнате отдыха напротив телевизора и пытался не думать о хищной тени, запертой под листом железа на крайней барже. Там я подружился с женщиной по имени Полина — она попала на стационар после неудачной попытки самоубийства, да так и осталась там, неспособная вновь вернуться к нормальной жизни. Она давала мне послушать свой старенький МП3-плейер, а я рассказывал ей истории, придуманные с Яной. Оказывается, она всего-ничего успела прожить в Краснодаре вне клиники, и с удовольствием внимала моим рассказам о подземных тоннелях казаков, черном трамвае и проклятой речке. А вот легенду о Слюнявой Пелагее она почему-то на дух не переносила, и, заслышав о Ведьминой Могиле на Всесвятском, начинала плакать.
Через год терапия дала свои плоды — я подуспокоился, хотя мышление стало каким-то медлительным, вязким, появилась болезненная обстоятельность: если случайно брошу взгляд на страницу в книге, то не успокоюсь, пока не дочитаю; увидев по телевизору рекламу, буду вынужден досмотреть до конца, хотя при этом ничего не запомню. Но, в целом, лечащий врач уверял, что «кризис миновал, и Сережу можно считать вполне здоровым человеком». Следствие по делу о пропаже Яны к тому моменту забуксовало, и дело отправилось в долгий ящик. По выписке я отметился в отделении, отнес справку от психиатра в военкомат и, собственно, стал совершенно свободным человеком. Даже слишком свободным — вступительные в КубГУ я провалил, мозг банально не мог сконцентрироваться на учебе. Врачи говорили, что это нормально — таковы побочные эффекты нейролептиков. А если перестать принимать — приступы вернутся вновь. Приступов я больше не хотел; не желал я еще хоть раз в жизни пережить это гадкое ощущение — когда тень из-за глазных яблок вдруг вытекает на зрачки и заполняет собой все, оживает и… Впрочем, пережить мне это пришлось еще дважды.
Один раз — когда я год спустя вернулся на баржу. Сам не знаю, зачем. Наверное, надеялся, что Яна все еще там. Но вместо Яны я встретил двоих парней в камуфляже и с камерами. Они как насекомые ползали по самой дальней барже, той самой, что-то фотографировали, заглядывали в щели, вынюхивали. Я пришел лишь, чтобы их предостеречь, остановить, чтобы они не попались в лапы чудовищной тени, обитающей в трюме, но не успел. Она выплеснулась из-за глазных яблок и набросилась на невысокого пацана с рыжими вихрами, вгрызлась черными пальцами тому в шею и мгновенно вдавила кадык; переключила с панического крика на сиплый хрип. Переключила с жизни на смерть. Второй попытался сбежать, но тень настигла и его. Уже на берегу схватила за волосы, опрокинула навзничь и потащила в воду, а там держала, навалившись всем весом, пока пузыри на поверхности не иссякли. Я рыдал, просил, умолял, пытался остановить тварь, но все было тщетно…
Второй раз тень пришла за Мишкой Боковым. Не знаю, как она вырвалась из-под замка, на который я закрыл ее в трюме, но я навсегда запомню удивленные глаза моего друга, когда хищная тьма выкручивала бедняге голову, пока не хрустнули шейные позвонки. А после она оттащила тело в свое сырое логово в трюме баржи.
Я часто прихожу сюда, сижу на краю борта, свесив ноги над водой. Вспоминаю наше с Яной лето. Вспоминаю ее светлые волосы, ее темные бездонные глаза, ее озорную улыбку. Кручу в голове последние сказанные ей слова: «Извини, Сереж, но я так не могу. Не хочу тебе больше изменять. Не сердись, просто… пойми. Ты — ведомый, а мне нужен ведущий. Как Миша...» Или она говорила что-то другое? Из-за лекарств слова часто путаются в голове. А если перестать принимать — тень за глазными яблоками начинает просыпаться. Раньше я сидел, пока не выкурю всю пачку — исступленно, сигарету за сигаретой, до дерущей глотку горечи. Недавно купил себе удочку — самую дешевую. На крючке нет наживки — просто человеку с удочкой никто не удивится.
Иногда кто-то подходит, просит огоньку, интересуется вежливо — клюет ли? И тогда я рассказываю ему эту легенду. О голодной твари, что сидит где-то глубоко в трюме, и дремлет, пока кто-то не окажется поблизости. О любви, которую я потерял. О боли, которой никогда не будет конца. О замке, на который я запер это чудовище, и о том, что никакие запоры не удержат тварь, когда она действительно проголодается. И я надеюсь, что однажды люди поверят в эти легенды, начнут их рассказывать друг другу, писать о них в интернете, снимать про нее ролики и Тиктоки, и тогда, может быть, голосок из подсознания замолчит, а я тоже смогу, наконец, в нее поверить и простить себя…
***
Автор — German Shenderov
#БЕЗДНА@6EZDHA
На работу Лена собиралась в спешке — после ночного происшествия ее вырубило еще почти на три часа, и теперь она опаздывала. Выбежав за дверь, она привычно бросила за спину: “Закрой за мной” и сиганула в лифт. Мощный шлейф DKNY Men встретил ее и здесь. Лишь в электричке девушка, отбивая ежедневное: “Доброе утро. Я люблю тебя”, вспомнила, что оставила дверь незапертой. Но возвращаться было уже поздно — Ирина Максимовна строго относилась к опозданиям — а даже, если в квартиру вдруг заберется чужой, брать там все равно было нечего.
День прошел как в тумане. В голове все крутился этот странный ночной эпизод, который теперь казался то ли сном, то ли болезненным бредом. “Кажется, я схожу с ума”, — произнесла она, прислушиваясь к себе. Удивленно пожала плечами — ничего. Похоже, такая перспектива совсем не пугала Лена. Все, что ее могло напугать уже случилось. Обед с Володей снова не задался. Сначала пьяные мужики у соседней могилы долго обсуждали, “кто теперь за Афоню лямку тянуть будет”, потом пришли какие-то бабки и принялись квохтать и причитать над сломанным Володиным крестом и “ой, молодая такая, чего убиваисси?”. Пришлось уйти. Вдобавок, меж надгробиями Лене то и дело мерещилась тень давешней ясновидящей. “Следит она за мной что ли?” — думала девушка, шныряя меж оградками и пытаясь поймать шарлатанку в шляпе, чтобы плюнуть ей в лицо и высказать все, что она думает о тварях, наживающихся на чужом горе. Но то ли медиум так ловко ускользала от Лениного взора, то ли… она и правда сходила с ума.
Может быть, из-за этого допущения, этой готовности воспринимать все увиденное и услышанное как каприз больного, измученного кортизолом и грандаксином мозга, она и не удивилась, когда в конце рабочего дня достала телефон из шкафчика и прочла такое родное и такое невозможное: “Я тоже тебя люблю”.
В подъезд Лена влетела на всех парах. Дернула ручку двери, толкнула — заперто.
“Неужели…”
Дрожащими руками она еле всунула ключ в скважину, распахнула дверь, и… Нет. Конечно же, Володя не вернулся. Его невидимое присутствие ощущалось во всем — мокрая зубная щетка, поднятый стульчак, запах духов… Только вот его самого нигде не было, и это угнетало едва ли не сильнее.
— Где ты? — рыдая, Лена металась по комнате. Она заглянула в шкаф и под кухонную столешницу, даже сорвала едва колыхнувшиеся занавески. — Покажись! Я знаю, ты здесь! Я чувствую! Слышишь! Покажись мне!
Но Володя не торопился показываться. Дразнился, мелькнув тенью в пузатом экране старенького телевизора, оставленного в пользование арендодателем; шумел неразборчивым бормотанием в трубах, оседал еле ощутимым дыханием на затылке. Отчаявшись, девушка беспокойно пробродила по квартире едва не до двенадцати ночи. Времени не оставалось ни на ужин, ни на то, чтобы подготовить еду на завтра.
Душ она всегда принимала такой горячий, что той же водой можно было заварить лапшу быстрого приготовления. Ванная быстро наполнилась густым паром, в который Лена вглядывалась до боли в глазах, то ли надеясь, то ли страшась уловить едва заметное движение, призрачный силуэт в тумане. Но призрака Володи нигде не было. Уже стоя перед зеркалом с зубной щеткой, она застыла, позволив пасте стекать на голую грудь. Ментол болезненно щипал левый сосок, разливаясь по коже кусачим морозом, но Лене было не до этого —она изумленно разглядывала проявившуюся на зеркале надпись. Пар, осевший на стекле, очертил выведенную чьим-то пальцем надпись, признание: “Я люблю тебя”. Настроение прыгало, предвещая наступление ежемесячной гормональной бури. Лена хотела орать, взывая к миру теней, и докричаться до темных божеств, что цепкими щупальцами удерживают человеческие души, чтобы те выпустили любимого хоть на миг, хоть на секунду, для последнего объятия, последнего “прощай”; но уже в следующее мгновение она готова была облить квартиру святой водой, вызвать хоть священника, хоть экзорциста, хоть медиума, только бы это жуткое мертвящее присутствие, эти неведомые сквозняки навсегда ушли и перестали терзать душу надеждой на то, что Володя еще где-то рядом.
Сквозняки можно было списать на щели в окнах, запертую дверь и открытые фото на ноутбуке — на забывчивость, мокрую зубную щетку — на небрежность, опущенное сиденье унитаза — на случайность, но вот сообщение…
Впервые за эти два дня Лена взяла в руки Володин телефон. Есть только один способ узнать. Блокировки на гаджете не было — Лена и Володя не имели друг от друга секретов. Палец ткнулся в иконку мессенджера, сердце замерло в ожидании ответа…
Да. На утренние приветствия ей действительно отвечали с этого телефона, а, значит, Володя все это время был совсем рядом. Невидимый, неслышимый, он все же пытался заявить о себе, напомнить, не дать почувствовать себя брошенной…
Наверное, стоило что-то делать с этими постоянными слезами. В интернате нянечка любила говорить: “Станешь много плакать — глаза вытекут”. Лицо Лены, будь это так, уже давно обзавелось бы двумя пустыми подсохшими по краям глазницами. Но глаза не вытекали, а слезы всё не заканчивались, струились по щекам, будто где-то там, внутри Лены протекали воды Стикса, выплескивавшиеся на экран смартфона жирными солеными каплями.
Почти до часу ночи Лена листала их переписку. Смешные картинки, дурацкие фотографии, бытовые обсуждения — что купить домой, что приготовить на ужин, кто сходит оплатить коммуналку и прочие глупости. Совместные планы — поехать гулять в Царицино или в Икею за новым постельным бельем. Казавшиеся тогда бессмысленными, а теперь бесконечно ценные разговоры ни о чем — о толчее в метро, о том, какое платье надеть в гости, о том, как какому-то Гарику на тренировке свернули пятку… И, конечно, ежедневные, неизменные в своей формулировке “Я люблю тебя”.
— Я люблю тебя! — произнесла Лена в темноту пустой квартиры. Затем она проглотила две непривычно крупных таблетки, запила на всякий случай водой и закрыла глаза, мучительно вслушиваясь — не ответит ли кто. Не ответили.
Проснулась Лена от того, что чья-то рука нежно гладила ее по волосам. Холодный ужас разлился по всему телу. Густая тьма создавала иллюзию, будто Лена находится на дне океанской впадины, и бледный свет уличного фонаря, что пробивался в щель меж занавесками, казался лучом батискафа.
“Это просто сквозняк, всего лишь сквозняк”, — уговаривала она себя, одновременно боясь и желая поверить; сверху давил тяжелым облаком пряно-цитрусовый дух DKNY Men. Вдруг из темных вод выпросталось холодное щупальце, мазнуло по шейным позвонкам. Девушка еле-еле подавила визг, рвущийся наружу. Прижала страх к полу, как змею; прижала, как Володя прижимал к татами оппонентов, закручивая им руки под немыслимым углом. Она должна быть сильной, чтобы не спугнуть его.
— Володя? — тихо спросила Лена, едва смыкая губы — не прогнать бы сладостное наваждение.
— Я здесь, — прошелестела тьма, и холодная рука, осмелев, переместилась на шею, принялась поглаживать так, как умел только он — её первый и единственный мужчина. Кожа тут же покрылась мурашками, как и всякий раз от его прикосновений.
— Володя… — тяжело выдохнула она, поворачиваясь к нему, но рука удержала её на месте, прижала к постели, сильная, натренированная.
— Не надо… Ты не хочешь меня видеть… таким.
— Каким?
— Мертвым… — произнес он, прежде чем холодный, неподвижный поцелуй коснулся ее шеи.
Лену одновременно трясло от ужаса и возбуждения. Не в силах пошевелиться или повернуться, она принимала эти прикосновения с покорностью, на которую способны лишь болтающиеся в петле висельники и животные на бойне; где-то в глубине сознания Лена понимала, что все происходящее — неправильно, ненормально, невозможно… Но подсознание соблазнительно нашептывало: “Ты ведь сама этого хотела”, а прохладные тонкие пальцы так хорошо знали ее тело, что само отзывалось на ласки, игнорируя вопли рассудка…
Он долго не мог войти, видимо, боялся быть слишком грубым, поэтому Лене пришлось помочь, направить. Там, внизу, он был горячий, пульсирующий, почти как живой.
— Родной, мой родной… Мой мальчик... — шептала Лена в экстазе, не силах сдерживать рыдания, рвущиеся из груди. Что это было — слезы радости, или то противился лишенный голоса разум, пытаясь сообщить ей, что все происходящее ненормально; а, может, осознание того, что с первыми лучами призрак любимого мужчины пропадет, скроется в мире теней, и кто знает, сможет ли он вернуться обратно?
— Ты вернулся? Скажи, что вернулся! — шептала она, но за спиной раздавалось лишь сосредоточенное пыхтение, словно призрак не желал произносить вслух гадкую правду. — Поцелуй меня! — Нет. Я не могу… Ты не должна меня видеть. Я теперь другой…
— Плевать! Поцелуй меня, пожалуйста… — умоляла Лена так, будто от этого зависела ее жизнь.
Володя замялся, потом наконец выдавил своим шелестящим, еле слышным шепотом:
— Хорошо… Не открывай глаза.
Она кивнула и, вывернув шею, впилась в холодные, неподвижные, будто бы резиновые губы. От Володи сильно пахло зубной пастой и его неизменными духами. Так, касаясь его, слившись с ним самым близким из доступных человеку способов, Лена смогла на краткий миг не поверить, нет, – уверовать – в то, что Володя снова рядом с ней, снова жив, и все будет как раньше. Под сердцем набухло маленьким солнышком теплое чувство; оно нагревалось и разрасталось, стекая куда-то вниз живота, а следом взорвалось, превратившись в пульсирующую оргазменную сверхновую. Прижавшись к ней всем своим горячим телом, Володя выгнулся и застонал, изливаясь внутрь нее настоящим, жарким семенем. Извернувшись, Лена обняла возлюбленного, прильнула к нему, шепча:
— Мой… Только мой… Не отдам…
Припав к мертвому, неподвижному рту, Лена принялась дышать часто-часто, пытаясь отогреть эти холодные тонкие губы, взяла Володю за виски... чтобы почувствовать вместо привычного колючего ежика соломенных волос тонкую, длинную паклю, свисающую с холодного гладкого черепа. Взвизгнув, она дернулась прочь от самозванца; пучок мерзких, будто бы высушенных волос остался в руке. Открыв глаза, она увидела что-то тощее, ущербное, запутавшееся в одеяле. Что-то реальное и осязаемое, что-то, что сейчас было в ней… Инстинкты взяли управление на себя, и Лена принялась визжать и колотить ногами неведомого ночного визитера, отпихивая его пятками к краю кровати. Тот свалился на пол с физическим, вполне слышимым грохотом. Там, под лучом уличного фонаря-батискафа копошилось создание с тонкими бледными конечностями, будто целиком состоящее из локтей и коленей. Мелькнули торчащие ребра в каких-то язвах, в спутанном гнезде лобковых зарослей качнулись влажно поблескивающие гениталии, а следом из-под одеяла показалось и лицо. Лысая старческая голова с висячими лохмотьями волос, глубокие морщины, неестественно-кривой, скошенный на сторону рот, будто лишенный челюсти, и надорванные посередине губы. А из-под лысых бровей на Лену двумя мертвыми угольными отверстиями глядела сама непроглядная бездна, та самая, что жадно вбирает в себя души, жизни и воспоминания, не выпуская ничего обратно, подобно черной дыре.
— Я люблю тебя… — скрипуче пробасило существо неровным, ломающимся голосом.
Черные дыры глаз втягивали в себя остатки света, поглощали страх, боль и сознание Лены, замещая их темной пустотой. Вдруг девушка почувствовала невероятную легкость где-то под черепной коробкой, завалилась набок, и тьма поглотила все.
***
Лена проснулась с тяжелой головой — явно от таблеток. На часах было почти двенадцать дня — на работу она безнадежно опоздала. Телефон почему-то был на авиарежиме, но девушка, хоть убей, не могла вспомнить, как выключала связь. Стоило отключить его, как на Лену одно за другим посыпались СМС-сообщения о пропущенных звонках от начальницы. Девушка выругалась — из-за ночной галлюцинации она теперь могла потерять работу. Одеяло, правда, и в самом деле валялось на полу, но настоящий шок ее ждал на простыне. Даже сейчас, под светом тусклого январского солнца в собственной квартире, Лена почувствовала, как ноги подкашиваются и она оседает на пол — лучше так, чем хотя бы на краешек этого оскверненного ложа. Губы дрожали, глаза бегали по простыне, на которой подсохли следы вчерашнего соития, но хуже всего — рядом с ее подушкой лежала болезненно-реальная, предельно настоящая прядь омерзительной седовато-черной пакли.
Содержимое сумки полетело на стол. Ключи, косметичка, шейкер… Вот оно! Измятая визитка Анетты Ганюш, “медиума, некроманта, ясновидящей”, упала на крышку ноутбука, всю покрытую чужими, не Лениными отпечатками.
После короткого звонка, который Лена даже не запомнила — лишь знала, что произнесла слово “срочно” минимум шесть раз — она выскребла остатки денег, отложенных на похороны Володи, наскоро оделась и, не накрасившись, выбежала из дома. В ее выпотрошенной сумочке из стороны в сторону перекатывался контейнер для бутербродов с выдранной прядью внутри. Офис экстрасенса находился на территории какой-то промзоны. На проходной Ленины документы долго мусолил пожилой охранник, то и дело созваниваясь с неким Степаном Петровичем. Наконец, ее отправили к неказистому двухэтажному зданию, окруженному целой системой луж, где между дверью с надписью “Кирби” и железным щитком с трафаретным сигилом “ГК” находились распухшие дерматиновые двери в мир неизведанного с позолоченной табличкой, дублирующей содержание визитки.
— Заходи, деточка, заходи, — благостно промурлыкала массивная мадам, в своем старомодном багровом платье похожая на гигантский кусок говядины. Темные глаза в обрамлении коровьих ресниц мазнули по Лене, и голос ясновидящей поскучнел: — А, это ты… Что, приперло?
— Вы правда… можете общаться с мертвыми? — не здороваясь, выпалила Лена, попутно оглядывая помещение. От тошнотворно-приторных благовоний тут же разболелась голова. Стены офиса были украшены аляповатыми масками вперемешку с грамотами и благодарностями. На дубовом столе, который бы сделал честь и Собакевичу, валялись будто бы невзначай разбросанные карты таро; огромный хрустальный шар в позолоченной подставке выполнял роль пресс-папье, прижимая стопку бухгалтерских папок. Пухлые ручки в перстнях нетерпеливо постукивали по лакированному дереву. Здесь, вне кладбища, эта женщина напоминала медиума и некроманта еще меньше, но довериться Лене было больше некому.
— Я много, что могу, девочка… Например, могу проклясть и навести порчу, если кто-то проявит неуважение… — со значением произнесла она, оглядывая искусанные губы и набрякшие мешки под глазами девушки.
— Вы меня прокляли?
— Нет, дитя. Я не настолько жестока… Я же вижу, что в тебе говорит твое горе. Потеря… Она разлагает человека. Уничтожает его, замещает все хорошее черной, злой тоской… Той самой, что выплеснулась на меня. Я видела твою ауру, и не держу на тебя зла. А теперь просто скажи — ты хочешь с ним поговорить?
— Нет, — Лена хлопнула контейнером об стол, да так, что карты разлетелись в стороны, часть свалилась на пол, — Я хочу знать, что это.
Пока Лена рассказывала ситуацию, разумеется, утаивая пикантные детали, Анетт Ганюш долго и внимательно осматривала прядь. Повертела в руках, понюхала и даже, к омерзению девушки, лизнула клочок черных, с проседью, волос. После рассказа медиум долго сидела молча, закатывала глаза и гудела как трансформатор. Наконец, её взгляд вновь обрёл прежнюю телячью осмысленность, и медиум спросила:
— Значит, сильно его любила, да?
— Люблю, — кивнула Лена.
— Знаешь… Во многих культурах строго-настрого запрещается скорбеть по усопшему. В Мексике, в Нигерии, в Индонезии прощание с мертвыми стараются обставить как праздник… Как счастливые проводы в иной мир. Славяне верят, что, если слишком сильно плакать по усопшему, можно “утопить” его слезами, — увлекшись собственной лекцией, ясновидящая принялась накручивать прядь на палец. — Какие-то эзотерики считают, что слезы близких задерживают души в нашем мире, подпитывают их энергией, и они застревают меж жизнью и смертью. Но…
— Что “но”? — поторопила Лена.
— Но я — некромант, девочка. Я касалась той стороны, и знаю, что там. Потусторонний мир – вотчина не покоя, но голода. Там обитают ненасытные, непостижимые для нас сущности, которые только и ждут шанса присосаться к тебе. Энергетические паразиты оттуда — это обломки чужих душ, оставленные астральные тела, пустые треснутые сосуды, что тщатся себя заполнить. Ты же создала для них идеальные условия — подсказала им маску, облик, в котором будешь готова принять их. Твоя скорбь — это врата. Считай, что ты собственноручно вручила одной из этих тварей приглашение и открыла дверь.
Лена сидела, оглушенная потоком бреда, который на нее обрушился. Наверное, нужно было встать, развернуться и уйти, выбросить чертову визитку и удалить номер. Но там, на дне сумки лежал телефон, на дисплее которого светилась зеленая полоска — очередное сообщение от Володи, а ясновидящая прямо сейчас вертела в руках страшное доказательство того, что произошедшее сегодня ночью — предельно реально.
— И что же делать? — спросила она, ожидая, что медиум сейчас предложит совершить серию дорогостоящий ритуалов, провести сеанс экзорцизма, будет резать воздух ножом, жечь неведомые травы, снова мычать, закатывать глаза и всячески изображать кипучую деятельность, но женщина лишь откинулась на широкую спинку кресла, отшвырнула от себя прядь и скрестила руки на груди.
– Нужно, деточка, просто перестать скорбеть.
Лена не верила своим ушам. И за этим она пришла? На исходе этих двух адских недель ее наградой стала великая истина — нужно “просто” перестать скорбеть. Спасательный круг был лишь нарисован на доске у причала. Священный Грааль оказался мятой банкой из-под “Пепси”. Сиянье звезд обернулось блеском фиксы в широкой пасти ясновидящей.
— Всего-то? — с истеричной усмешкой выдохнула Лена.
— Другого способа нет, — развела руками медиум. Звякнули перстни на пальцах, сверкнули фальшивым золотом сплетенные в ожерелье знаки зодиака, разложенные по внушительной белой груди. Коровьи глаза принялись бегать по офису, давая понять, что аудиенция окончена. Не забрав ни контейнер, ни его страшное содержимое, Лена вскочила с места и выбежала из офиса.
***
Темнело рано. Квартира встретила Лену мраком и пустотой. Впрочем, это была не совсем правда. В пустоте кто-то обитал, и теперь она знала это наверняка. Видела, как поменяли положение складки сброшенного на пол одеяла, как сомкнулись еще утром открытые занавески, как улыбается Володя с фотографии на включенном его фальшивой копией ноутбуке. Девушка даже не вздрогнула, когда увидела, что ящик с ее бельем слегка приоткрыт. В воздухе витал тяжелый аромат Володиных духов.
Слез больше не оставалось. Лене категорически не хотелось подкармливать мерзкую голодную тварь даже теми крохами сил, что у нее еще оставались. Собственное нутро казалось ей грязным и использованным, жизнь — сломанной, выброшенной на помойку. Маленькая студия в Одинцово, казавшаяся раньше им двоим раем в шалаше, теперь стала слишком тесной даже для нее одной. Девушка подошла к окну и взглянула вниз — голые кусты, чья-то машина, снег… Слишком низко.
Эта мысль пришла ей в голову еще тогда, в “Скорой”, что без мигалок ехала по ночному городу, останавливаясь на светофорах и послушно пропуская общественный транспорт — спешить-то некуда. Все эти дни она изо всех сил прижимала ее ногами ко дну черепной коробки, не давая всплыть, глушила таблетками, топила в потоках слез… И ради чего? Ради чего вести это жалкое, бессмысленное существование, когда у тебя отобрали, нет, грубо, с мясом, вырвали то единственное, что давало тебе силы просыпаться по утрам?
Этот виски Володя выиграл в лотерею на новогоднем корпоративе. Начальство расщедрилось на пафосную бутылку в жестяной коробке, и Володя собирался ее распить по особому случаю. Кажется, случай наступил.
Лена наполнила бокал до краев, слегка пригубила, поморщилась — виски воняло и было омерзительно-теплым. Ну, ничего. Лекарство и не должно быть вкусным. Лена щедро зачерпнула маленьких шершавых овальчиков из таблетницы и принялась жадно, запихивать их в рот горстями. После каждой порции она произносила тост и делала щедрый глоток виски:
— За нас, Володя. За нашу жизнь, которую мы не прожили.
Глоток.
— За нашего ребенка, которому не суждено родиться.
Глоток.
— За эту херову электричку и за эту гребанную шаурму.
Глоток.
— За тебя, некромант и ясновидящая, манда ты бесполезная.
Затем Лена улеглась на диван и принялась ждать, пока лекарство подействует; лекарство от боли и от слез, от невыносимой тоски, что подобно двум метрам сырой промерзшей земли давила на грудь. Душила, мешала дышать, мешала жить. Из груди наружу рвались горькие смешки.
-Ха. Просто перестать скорбеть. Просто. Ха. Очень просто. Ха.
Голова кружилась и гирей погружалась в подушку. Казалось, еще немного, и она продавит диван, свалится на пол и покатится по паркету под стол. Вообразив эту сцену, Лена всхрюкнула; из носа показался сопливый пузырь. Конечности тяжелели, в глазах все расплывалось, смешивалось в единую, неразличимую массу. Веки уже опускались, когда сквозь решетку ресниц девушка заметила медленно открывающуюся дверь шкафа, изнутри которого лилась тьма, и бледную руку, опускавшуюся на пол с робостью кисейной барышни, что пробует воду.
— Хер тебе, — сонно произнесла Лена, и смерть нежным теплым покрывалом укрыла ее.
***
Чьи-то длинные пальцы грубо порвали покрывало, упершись в мышцы челюсти так, что Лене пришлось открыть рот, и эти пальцы — длинные, бледные, в мерзких язвах – принялись давить ей на корень языка. Вместо потолка перед девушкой возникло дно салатницы. Пальцы хозяйничали во рту, больно ковырнули ногтями небо, залезали едва ли не в пищевод.
— Блюй, дурочка, блюй! Ну же! Блюй, кому говорят!
Наконец, рефлекс сработал, и недопереваренные таблетки в жгучей смеси виски и желудочного сока толчками прокатились наверх. Часть пошла носом, и Лена отчетливо ощущала как одна из таблеток застряла в ноздре.
— Вот так, вот так, давай, детка, ну ты чего? Совсем дурочка! Зачем же ты…
Лена не видела лица того, кто держал ее за волосы, будто бы выжимая в салатницу, зато, несмотря на слезящиеся глаза, хорошо разглядела бледную, отороченную редкими седыми прядями, образину, безжизненно осевшую на стуле. Теперь, при свете она не могла поверить, что приняла эту ненатуральную, с порванной губой, резиновую маску за чье-то лицо. Она попыталась было вырваться, но конечности не слушались. Все, что ей оставалось — висеть на краю дивана во власти неведомого насильника и вновь и вновь извергаться в икеевскую салатницу. Шестеренки в голове крутились со скрипом, заторможенные убойной дозой транквилизатора, но мало-помалу все вставало на свои места: почему вдруг таблетки изменили размер, откуда надписи на стекле, кто поднимал стульчак унитаза и главное — кто писал ей сообщения.
Когда ее, проблевавшуюся, вновь бросили на кровать, она почти не удивилась, когда увидела над собой ноздреватое бледное лицо соседского сынка. Запущенный псориаз, впалая грудь, неестественная патологическая худоба, кривые зубы — шансы этого парня лишиться девственности стремились к нулю, но он воспользовался приглашением, оставленным Леной. Ключами, забытыми в замке.
— Астральный… паразит. Глист энергетический, — выдавила Лена и глупо хрюкнула. Сейчас эта ситуация все еще казалась ей ужасно смешной, но опьянение препаратами понемногу отступало, сменяясь яростью. — Ах ты, ублюдок! Мелкая дрянь… Ты за это сядешь, слышишь? Знаешь, что делают с такими как ты на малолетке? Ты будешь спать у параши и чистить обувь языком! Ты…
— Пей-пей, — ломающимся голосом лепетал подросток, с силой подсовывая ей стакан и едва не выбивая зубы. Лена пыталась сопротивляться, но руки не слушались. Длинные пальцы вцепились ей в нос, и рот пришлось открыть. Какая-то оседающая на языке суспензия полилась в горло. Девушка попыталась ее выплюнуть, но подросток на удивление ловко закрыл ей рот, и, чтобы не захлебнуться, Лене пришлось сделать глоток.
— Говнюк мелкий, — мямлила она, чувствуя, как тело вновь тяжелеет, врастает в матрас. Язык разбухал, не помещаясь во рту. Мир становился таким маленьким, игрушечным и неважным. Тем временем “астральный паразит” аккуратно стягивал её ноги ремнями.
— Не переживай, — приговаривал он, — Ты больше не одна. Я о тебе позабочусь. И о ребенке нашем позабочусь. Я теперь всегда буду рядом, милая, и ни за что, никогда не оставлю. Мы ведь любим друг друга, правда?
Коснувшись ее губ своими, на этот раз теплыми, потрескавшимися губами, он блаженно замычал и прошептал на ухо:
— Я люблю тебя.
***
Автор — German Shenderov
— Я люблю тебя, - раздалось в пустой квартире. Лена проснулась, но не стала открывать глаза. Вытянула руку, пошарила по простыне. Пусто. И холодно. Вот уже неделю как пусто и холодно. Рядом. Вокруг. Внутри. Не открывая глаза, девушка протянула руку к тумбочке, вытряхнула из таблетницы овальное зернышко успокоительного и проглотила, не запивая. Часы показывали четыре утра, но спать больше не хотелось. На автопилоте она прошла на кухню — если так можно назвать этот полутораметровый закуток — ткнула в кнопку чайника, отправилась в ванную. Рука машинально отыскала розовую зубную щетку; синяя же засохла, топорща белесые, в остатках пасты волоски. Дверь в ванную была по привычке заперта, хотя запираться теперь было не от кого. Зато сидение унитаза, обитое плюшем, было опущено, издевательски-белое, овальное. Такое же овальное, как последняя фотография Володи.
***
Он не доверял подаренному им же перцовому баллончику — всегда дожидался ее после работы на Ярославском вокзале, чтобы уже вместе доехать домой на электричке. Так было и в тот раз.
— Фу! Ты что, заказал с луком? — скривилась Лена, принимая поцелуй в холодную с мороза щеку.
— Слушай, ну без лука невкусно! Погоди… Я вот…
Покопавшись в портфеле, он достал изрядно остывшую, упакованную в пакет шаурму, протянул Лене. Уже в электричке «Москва-Фрязево» она вгрызлась в слегка влажное тесто, начиненное потекшими овощами и пережаренным мясом.
— Слушай, не бери у него больше. Совсем халтурить стал. Это же не шаурма, а какое-то кашло…
— Мне нормально. Не нравится — давай доем! — Володя шутливо подался вперёд. Лена же со смехом рыкнула и, отстраняясь, отвела руку с шаурмой в сторону; та ткнулась во что-то мягкое, шуршащее; послышалось недовольное:
— Э, мля! Слышь, овца, ты граблями аккуратней маши!
Не раз этот развязный хриплый оклик приснится ей в кошмарах. Но тогда она лишь прыснула, увидев белое пятно от соуса на причинном месте чьих-то спортивных штанов.
— Извините! — пискнула она, едва сдерживая смех.
— Лех, ты идешь? — раздалось из прохода.
— Да какой нахер, ты гля, че эта манда криворукая натворила!
— Ты кого мандой назвал? — ответ прозвучал совсем рядом, над самым ухом. Широкий, угрожающий Володя уже поднимался: одного его вида обычно хватало, чтобы отвадить любых уличных приставал. Но эти почему-то разбегаться не торопился. Лена оглянулась по сторонам — как назло, вагон был почти пуст. Лишь свисали с дальней скамейки ноги какого-то бомжа, и тощий студентик, вжав голову в плечи, всё глубже закапывался в свою книжку.
— Володя, не надо! — шикнула Лена, но тот не послушал и стряхнул ее птичью хватку с запястья. Что гопник с пятном на штанах – тощий и кривозубый, что его товарищ, приземистый и круглый как мячик, никак не тянули на достойных противников для гиганта-Володи, с детства занимающегося тхэквондо и джиу-джитсу, и к тому же жмущего сотню от груди. Сейчас он сделает шаг в сторону этих шакалов, и они дрогнут, испарятся.
— Слышь, а ты че впрягся? Твоя баба?
— Ну моя, и что? Какие-то вопросы? — Володя сделал шаг в проход, тесня гопников к стене. Голова опущена, подбородок закрывает шею, руки на уровне корпуса. Лена видела это раньше, когда на одном из корпоративов к ней начал приставать бывший начальник. Уже несколько секунд спустя здоровый мужик лежал на полу с вывернутой за спиной рукой и просил у Лены прощения. Наверняка так будет и сейчас. Но почему тогда по затылку веет тревожным потусторонним холодком? Или, может, это лишь морозный ветер залетел в заклинившее окно?
— Тогда тебе за ее грабли и отвечать! — набычился «испачканный», тыкаясь прыщавым лбом едва ли не в подбородок Володи. Тот не стал дожидаться более удобной возможности — приобнял гопника за шею сзади, точно собирался поцеловать, и с силой ударил лбом прямо в лицо.
Кровь брызнула из разбитого носа; «испачканный» неловко ссыпался на пол электрички, прижимая руки к лицу. Второй — коренастый, почти круглый — возопил:
— Мужик, ты че, охерел?
Кулак, летевший в скулу, Володя поймал на полпути, сменил его направление, схватил нападавшего поперек запястья и увел в простейшую «кимуру». Этот прием умела выполнять даже Лена — Володя в свое время настоял на том, что она должна уметь за себя постоять. Немудреный и эффективный, он укладывал на пол и вертлявых «боксеров», и тяжеловесных боровов — рука одинаково больно покидает плечевой сустав и у тех, и у других. Лена уже ждала, что сейчас гопник повалится прямо на грязный пол электрички — Володя обычно не разжимал хватки, пока противник не ляжет плашмя — но тот завозился, роясь в карманах спортивной куртки. Раздался щелчок, после чего коренастый, корчась от боли, принялся по-младенчески колотить Володю куда-то в район бедра маленьким кулачком.
Свой истошный визг Лена услышала раньше, чем осознала происходящее. Коренастый вывернулся — рука его висела петлей, а Володя медленно отступал в сторону и щупал свой правый карман, точно проверяя, взял ли с собой мобильник. И каждый раз его кисть становилась все более красной и блестящей, будто он окунал её в банку с клубничным вареньем. Раздалось чмоканье, и клубничное варенье вырвалось наружу неостановимым потоком. Коренастый вытер выкидуху, спрятал в карман, а затем помог подняться «испачканному»; дико вращая глазами, гопники выскочили в тамбур. Хлопнула дверь, отделяющая вагоны друг от друга.
— Лена, мне… — Володя не договорил, присел с тяжелым вздохом на сиденье, продолжая изумленно рассматривать свою окровавленную конечность; под лавкой уже собиралась темная лужа. Лишь теперь девушка очнулась от страшного зрелища. Она вскочила и побежала к кнопке связи с машинистом, крича на ходу:
— Помогите! Кто-нибудь! Помогите!
Единственный пассажир — студент с книгой — активно делал вид, что дремлет и совершенно не замечает происходящего. Сонно ворчал бомж, переворачиваясь на другой бок. Вместо желтой панели связи с машинистом к стене лип оплавленный кусок пластика.
— Помогите!..
***
«Доброе утро, милый. Я люблю тебя», —она набила сообщение и ткнула в кнопку «Отправить». На сообщение никто не ответил. Разумеется. Володин телефон остался лежать на полке над телевизором — там, куда она его положила после похорон. Можно было, конечно, вытащить симку, продать или просто закинуть мобильник в дальний ящик и оставить разряжаться, но… Сейчас, трясясь в забитом под завязку тамбуре электрички, в окружении чужих шарфов и меховых воротников, щекочущих нос, было так легко представить, что Володя сейчас еще спит, разметавшись по кровати. Его будильник стоит на десять утра — на работе ждут ко второй смене — и вечером он вновь встретит Лену на Ярославском с этой вонючей шаурмой, потом они вместе поедут домой и все будет, как раньше… Эта маленькая глупая фантазия позволяла Лене спокойно отработать смену и, выйдя из офиса, не нырнуть под электричку — эта смешная зыбкая вера в то, что ее самый родной, единственный мужчина все еще жив. А дома… Дома нужно было выпить две таблетки снотворного и лечь спать в надежде, что «время все вылечит», как сказал ритуальный агент, прокатывая её карточку в щели терминала.
Стоило выйти на платформу, как мороз, сдерживаемый до этого теплым дыханием вагона, вцепился в щеки, принялся кусать и щипать, выдавливая из Лены холодные бесчувственные слезы. Ветер швырял снег в лицо, залепляя нос, рот, глаза — точно стремился похоронить Лену заживо. Та отплевывалась, размазывая слезы и талую воду по лицу, нырнула под крышу перехода, проморгалась, разлепила заиндевевшие ресницы и увидела перед собой…
— Володя! — выдохнула она сипло, после чего закричала: — Володя! Стой!
Но высокая фигура в белом сноубордическом пуховике и растрепанной ушанке, кажется, не собиралась останавливаться.
— Володя! Стой! Подожди!
Как специально, тут же перед Леной выстроились какие-то бабки, изучающие билеты. Одну она едва не сбила с ног, и та немедленно разразилась проклятием:
— Да чтоб тебя черти побрали!
Не обращая внимания на возмущенные оклики, Лена пробивалась сквозь толпу как атомный ледокол. За внешней хрупкостью обнаружилась настоящая машина, способная отодвигать локтями и крепких работяг, и гигантских торговок с их клетчатыми баулами.
— Смотри, куда прешь, овца! — слышалось повсюду.
— Извините! — отвечала она на ходу, набирала воздух в грудь и вновь звала удаляющийся белый силуэт. — Володя!
— Да чего тебе? — возмущенно спросил какой-то мужик, видимо, тёзка.
— Извините, я не вам! — бросила Лена машинально. — Володя, подожди!
И тот действительно подождал. Остановился у турникета, копаясь в кошельке, даря ей те необходимые секунды, за которые она преодолела оставшееся расстояние. Лена вцепилась в его локоть почти как в тот вечер, и он повернулся…
— Уйди, не подаю! — рыкнул из-под Володиной шапки на нее какой-то чужой мужчина. Найдя, наконец, свой билет, он прислонил его к турникету и пропал в мельтешении стеклянных дверей, а Лена, сотрясаясь от рыданий, медленно осела по стене.
***
Из-за инцидента в переходе на работу Лена опоздала. Обычно строгая к опоздавшим, Ирина Максимовна взглянула на нее из-под густо накрашенных ресниц, и лишь раздосадованно бросила:
— Давай быстрее в раздевалку. И приведи лицо в порядок, у нас здесь не похоронное бюро…
Действительно, ритуальное агентство, в которое обращалась Лена, находилось через улицу — туда она бегала договариваться о похоронах в свои обеденные перерывы. А раньше они с Володей использовали это время, чтобы встретиться в скверике неподалеку и перекусить вместе.
— Телефон в шкафчик! — бросила начальница через плечо. — Лицо попроще, улыбаемся пошире! Мне нужны аниматоры, а не плакальщицы!
Через несколько минут Лена вошла в игровую комнату детского кафе с застывшей, напрочь искусственной улыбкой на лице. Глаза ее стеклянно поблескивали, вглядываясь куда-то внутрь черепной коробки.
***
Преображенское кладбище встретило Лену глазурью наледи и промозглым ветром, но даже здесь было уютнее, чем там, в мире живых, где не осталось ни одного дорогого ей человека. И она, и Володя были приютские. Володю до десяти лет воспитывала бабушка, а когда та умерла, мальчик загремел в интернат. Лена своих родителей не знала вовсе — кто-то из нянечек за спиной называл ее отказницей. В целом мире не было у них никого ближе друг друга. Теперь, когда реальность раскололась надвое, когда из ее, Лениной, души смерть выгрызла половину и спрятала под землю, лишь в этой обители мертвых она чувствовала, что совсем рядом, под двухметровой толщей промерзшей почвы, лежит единственный дорогой ей человек, ее половинка. Так близко и одновременно бесконечно далеко.
Земля над могилой еще не осела, поэтому над занесенным снегом холмиком вздымался деревянный крест. В ритуальном агентстве его назвали временным, будто и сама могила была здесь ненадолго, пока Володя не наберется сил и не восстанет. Отряхнется, выплюнет зашитую в рот вату, расправит плечи, обнимет Лену, и все у них снова будет хорошо.
— Ну привет! Как твой день? — обратилась она к фотографии в рамке, поставила ее на край скамейки.
Володя не любил фотографироваться — этот снимок был сделан еще летом. Легкая полуухмылка, белая футболка с эмблемой спортивного клуба, напряженный специально для фото бицепс, перечёркнутый черной полоской. Если расфокусировать взгляд, можно было на секунду представить, что эта траурная лента — лишь лямка рюкзака. Будто фотограф застал Володю в момент, когда он стягивал ее с плеча, собираясь достать свой неизменный шейкер с протеиновой смесью. Но на этот раз шейкер достала Лена, поставила рядом с сумкой, взболтала, чтобы молоко получше перемешалось с осевшим на дне белым порошком — тот отдавал на вкус яичным белком. Себе она приготовила металлический термос с чаем, открыла контейнер с бутербродами, разделила — два, с колбасой и сыром, отложила на салфетку.
— Ешь давай, на работу скоро.
Разумеется, интереса к еде не продемонстрировал никто, кроме, разве что, растрепанной кладбищенской вороны на ограде, что хитро косилась на бутерброды блестящими глазками.
— А у меня, представляешь… Сегодня пацану нос разбила, — рассказывала Лена, старательно пережевывая затвердевшую на морозе сырокопченую колбасу. — Играли в «съедобное-несъедобное», и кто-то на слове «навоз» так психанул, что пнул мячик ногой. И прямо в носопырку этому… белобрысому. Кровищи было! И Максимовна беленилась. По ходу опять штрафанет на премию…
Володя не отвечал, лишь понимающе улыбался с фотографии: мол, детка, это все мелочи.
— А эта Наташка, представляешь, сразу такая: «Ой, Леночка, что же ты так, не уследила, как мы теперь…» Как будто сама там не стояла. Манда криворукая…
Слова отдались эхом в голове, обросли какой-то колючей морозной плесенью, стали хриплыми, гнусавыми, дополнились стуком колес и шумом электрички. «Манда криворукая!»
Термос полетел наземь, следом отправились и недоеденные бутерброды; выплеснулся протеиновый коктейль, превращая еду в омерзительное месиво. Ворона взволнованно каркнула и улетела прочь.
— Почему? Почему? — выла Лена, некрасиво кривя рот. Горячие слезы скатывались с глаз и остывали на губах горькими каплями. — Почему-почему-почему? Лена пнула крест, сбивая с перекладин снежные шапки.
— Вернись, слышишь? Хватит лежать! Вставай! Вернись ко мне, сволочь! Вернись! Я же не могу без тебя! Вернись, тварь такая! Вернись-вернись-вернись!
Когда Лена пришла в себя, крест уже был переломлен надвое. Нос сапога ощетинился воткнувшимися в него щепками. Табличка упала в снег, надписью вниз, и это странным образом успокоило девушку — ведь так можно было хоть ненадолго поверить, что на сыром куске фанеры написано другое имя, незнакомого ей человека. Отзвуки совести кольнули сердце.
— Что же я натворила…
Без сил, пачкая джинсы кладбищенской землей, девушка опустилась на землю и принялась очищать табличку, когда за спиной раздался голос:
— Дочка, не убивайся так, не надо…
Лена горько усмехнулась — злая ирония ее жизни состояла в том, что «дочкой» ее называли только совершенно посторонние люди. Обернувшись для резкого ответа, девушка ненадолго замялась — вместо типичной бабки-кликуши, что повсюду лезут со своими советами, за оградкой она увидела солидную крупную женщину лет сорока. Черная соболиная шуба едва ли не волочилась по земле, поблескивали многочисленные перстни, надетые прямо на перчатки, а лицо пряталось под весьма мрачным многослойным макияжем. Образ довершала антрацитовая шляпа с гигантскими, шире плеч, полями. От неожиданности Лена прыснула, надув носом пузырь. Тот лопнул, слизью осев на губе, и незнакомка тут же протянула бумажный платочек — почему-то кроваво-багрового цвета.
— Спасибо, — поблагодарила Лена, поднимаясь с земли и отряхиваясь; незнакомка тем временем цепко оглядывала девушку, точно ощупывая большими темными глазами в обрамлении неестественно-длинных нарощенных ресниц. Наконец, она спросила:
— Муж?
— Жених, — насупившись, ответила Лена. От этого нарочитого, чужеродного сочувствия ее начинало подташнивать. Но в голосе странной тетки чувствовалось нечто другое — холодный, расчетливый интерес. Взгляд ее, как муха по стеклу, оценивающе ползал по табличке, оградке и сломанному кресту.
— Одиннадцать дней, да? Любила его сильно?
Теперь эта женщина начинала вызывать у Лены раздражение. Кто она такая? Зачем она ее допрашивает? Что ей нужно? И лишь, когда Лена заметила странное, будто бы сплетенное из знаков Зодиака ожерелье с пентаклем по центру, все встало на свои места.
— Нужно, наверное, обладать охеренно редким даром, чтобы суметь прочесть даты на табличке, да? — с вызовом бросила Лена.
— Нет. Но нужно обладать даром, чтобы прочесть твою скорбь! — невозмутимо ответила ясновидящая.
— Да пошла ты… — Лена уже собирала в сумку термос и контейнеры, когда унизанная перстнями рука сунула ей в руки безвкусно оформленную визитку — черную, с золотыми вензелями, гласившими: «Анетта Гюнеш, медиум, некромант, ясновидящая». Гнев девушки вдруг воспылал столь ярко, что даже затмил тоску по Володе.
— Если ты захочешь услышать его снова…
— Да ты охерела, тварь размалеванная? — задыхаясь от ярости, Лена приблизилась к ясновидящей. — Ты сюда, значит, охотиться ходишь? Новых клиентов, сука… На чужом горе наживаешься?
— Знаете, вы пока не готовы… — пролепетала медиум, отступая на шаг. Хоть та и была выше Лены на голову, но, глядя на воинственный оскал и крепко сжатые кулачки девушки, она сочла за лучшее ретироваться. — Если передумаете…
— Пошла нахер, тварь! Нахер! Пошла! Сука! Тварь! — вслед убегавшей женщине летели комья земли и тяжелые ледышки, но ни один не достиг цели — та оказалась на редкость проворной. — Сука мерзкая, манда!
Когда тень ясновидящей скрылась за бесконечными рядами надгробий и оград, Лена посмотрела, наконец, на свои руки — маникюр был безвозвратно испорчен. Между пальцами так и осталась торчать визитка, теперь измятая и грязная. Девушка было швырнула ее под ноги, но огляделась, будто вспоминая, где находится, совестливо подобрала ненавистную бумажку и засунула в карман. Пора было возвращаться на работу.
∗ ∗ ∗
Наконец-то рабочая смена закончилась. Чужих, нелюбимых спиногрызов разобрали родители, а Лена осталась — одного из «маленьких посетителей», как их называла Ирина Максимовна, стошнило прямо в кадушку с комнатной пихтой. Теперь Лене приходилось вычерпывать склизкую от желудочного сока и полупереваренной пиццы почву и засыпать новую. Благо, маникюр уже можно было не беречь.
Когда Лена добралась до своего шкафчика, она уже едва переставляла ноги. От успокоительных слегка мутило, а в глазах двоилось от усталости из-за того, что она набрала смен, чтобы расплатиться с похоронной конторой. В подсознании неустанно звенел чей-то противный голосок, который Лена старательно игнорировала, но в глубине души знала, что тот прав — теперь, когда Володи не стало, ей каждый день придется работать в две смены, чтобы оплачивать аренду.
Достав из шкафчика телефон и увидев зеленую полоску уведомления, Лена даже не сразу проверила, кто ей написал — наверняка, какой-нибудь спам или очередные распоряжения от начальницы. Больше было некому. Ее главный, ее единственный собеседник теперь лежал на глубине двух с лишним метров, а его мобильник — на полке над телевизором. И все же… «Я тоже тебя люблю», —текст на бежевом фоне мессенджера чернел, стекал и расплывался перед глазами. Очередная капля упала на дисплей. Из-за слез Лена не видела ни дешевенького смартфона, ни собственных рук, держащих его, но ей достаточно было увидеть главное — имя отправителя. В верхней части экрана буквы складывались в слово «Любимый».
***
В подъезд девушка ворвалась, едва не сбив с ног соседа, тощего подростка лет четырнадцати с лицом, похожим на луну — бледным, круглым и изрытым кратерами. Тот выпучил белесые глазки, выдавил вялое «здрасьте» и шмыгнул прочь.
Лена вызвала лифт, едва ли не пританцовывая от нетерпения. Если бы тот не оказался на первом этаже — побежала бы наверх пешком. Двери со скрипом открылись, и дно лифтовой кабины тут же слегка просело, точно на него кто-то наступил.
«Володенька», — подумалось тут же. Он всегда первым заходил в лифт и придерживал для нее дверь; и даже обитый поролоном деревянный ящик не помешал ему исполнить свой джентельменский долг.
— Спасибо, — прошептала Лена, нажимая кнопку своего шестого этажа.
Едва двери лифта разъехались, девушка рванулась ко входу в квартиру, дернула ручку. Ну да, как же… Открывать ей никто не спешил. Рассудком она понимала, что встречать ее некому, но подсознание уже выстроило свою квартиру мира. Зарывшись в сумку, Лена принялась искать ключи. Мобильник, контейнер из-под бутербродов, визитка ясновидящей — надо выкинуть, шейкер, косметичка, все не то.
— Да где же?...
— Леночка! — раздалось вдруг из-за спины, и девушка едва не подпрыгнула от неожиданности. Оказывается, пока она ковырялась с ключами, у соседей открылась дверь, и из тонкой щели выглянула полноватая тетка с круглым, землистого цвета, лицом. — А я как раз тебя ждала!
— Да? Зачем?
— Так ты же, растеряша, дверь не закрыла, и ключи внутри оставила. Спасибо, сын заметил, — причитала соседка, — все нараспашку, заходи, кто хочет, бери, что хочешь…
— Спасибо. Можно мне ключи, пожалуйста? — нетерпеливо прервала Лена.
— Сейчас-сейчас, тут они у меня, — принялась копаться в прихожей соседка. — Куда они… Лешка что ль переложил? Лешка? Ты дома? Тьфу, дура старая, совсем слепая стала! Вот же…— и вынырнула в подъезд со связкой в руке.
На толстых бледных пальцах болтался брелок в виде балерины — подарок Володи. Лену передернуло от странной брезгливой ревности, и она вырвала у соседки связку ключей слишком резко. Та испуганно отдернула руку, отступила.
— Извините, — вымученно извинилась Лена, — нервы.
— Знаешь, Леночка, —сказала соседка, поджав губы, — ты прости, что я так бесцеремонно… Нехорошо ты выглядишь — глаза вспухшие, взгляд стеклянный, сама какая-то потерянная… Может, доктору покажешься? Это я тебе как медработник советую.
— Сына от псориаза сначала вылечите, — нахамила Лена, надеясь, что соседка отстанет. Та действительно сплюнула на кафель подъезда и скрылась за дверью.
Не с первого раза Лена попала ключом в скважину. Когда же, наконец, щелкнул замок, она распахнула дверь так, словно желала снести ее с петель. Ручка двери ткнулась в зеркальный шкаф, раздался звон. Зеркало девушка, конечно же, не завешивала — это бы означало совершить еще один шаг к принятию…
— Володя?
Дома, разумеется, никого не было. Темная квартира встретила ее насмешливой пустотой. Девушка, поникнув, захлопнула дверь и бросила ключи на стол, когда взгляд ее застыл на крышке ноутбука. Ноутбук Лена не открывала вот уже несколько дней — было не до того – поэтому от вида явственных отпечатков на тонком слое пыли ее бросило в холодный пот. Разумеется, сознание тут же намекнуло — наверняка соседка или ее бледная немочь-сынок залезли полюбопытствовать, покопаться в грязном белье. Но стоило Лене откинуть крышку, как голос разума умолк, уступив место слабому огоньку надежды. Дисплей расцвел ровной белой подсветкой, выходя из спящего режима, и на экране, точно на плёнке «полароида», проявилось их с Володей фото. Вот он, цветной, улыбающийся, живой, с очередным, на этот раз синим поясом по тхэкводно, а рядом беззаботная счастливая Лена — виснет на своем богатыре, защищенная и уверенная в завтрашнем дне…
Девушка с трудом подавила всхлип… Неужели?
— Ты здесь? — спросила она в пространство, и замерла, ожидая ответа; вслушиваясь, она даже перестала дышать. Можно было слышать, как нудит телевизор за стенкой, как шелестит чей-то бачок унитаза сверху, как гудят и скрежещут двери лифта двумя этажами ниже; с улицы доносились пьяные крики и лай собаки… Но больше ничего.
— Дура! — обругала она себя. Чего она ждала? Что Володя выпрыгнет из огромного шкафа в углу комнаты или из-за занавески, заорет: “Что, повелась, да, повелась?” и все будет как прежде?
Ужинать не хотелось. Лена долго отмокала в душе, то и дело отключая воду и прислушиваясь к происходящему в квартире. Ничего. Обычный шумовой фон многоквартирного дома. Как нарочно, в туалет захотелось только после душа. Девушка зашла в маленькую, меньше шкафа, комнатушку и уселась было на унитаз, как вдруг вскочила, тихонько взвизгнув от неожиданного холодка, лизнувшего ягодицы. Обернувшись, она застыла в изумлении — обитый белым уютным плюшем стульчак был поднят. Нерешительно протянув руку, она осторожно опустила его, потом вновь подняла. Повторила еще раз. Нет. Никак он не мог подняться сам по себе. Может, она зацепила его утром, когда надевала обратно джинсы? Из-за убойных доз грандаксина, на котором Лена сидела вот уже вторую неделю, реальность то и дело искажалась; мысли и воспоминания посещали ее разум, когда им вздумается, подобно нерадивым ученикам. Сначала оставила дверь с ключами открытой, теперь вот стульчак… “Хорошо хоть голову не забыла”, — усмехнулась она. Пора было ложиться спать, чтобы поскорее закончить очередной пустой день.
Лена залезла пальцами в таблетницу, забросила в рот два белых овала и проглотила, не запивая. Один, разумеется, встал поперек горла, прилип к пищеводу; девушка шумно втянула воздух — застрял. Лена добежала до раковины, налила холодной до зубного скрежета, пахнущей трубами воды, влила в себя стакан и закашлялась. Таблетка вылетела на дно раковины и заскользила, покрытая слоем слюны. Она казалась намного больше обычного, точно с каждым приемом драже вырастали в размере… Или уменьшалась сама Лена. Она представила глупую картинку — как пытается запихнуть себе в рот гигантскую, размером с дыню “торпедо” таблетку грандаксина – и горько усмехнулась. Был соблазн вновь проглотить таблетку, что осталась на дне раковины — препарат не из дешевых, а после похорон у нее осталось немало долгов; но Лена все же протолкнула осклизлую пилюлю в раковину, а сама вынула из таблетницы новую. Спала Лена без сновидений, не в последнюю очередь благодаря препаратам. Отчасти она жалела об этом, ведь, кто знает, может быть, хотя бы во сне к ней придет Володя… С другой стороны, а захочет ли она после такого просыпаться?
Лена проснулась, однако, от того, что громко скрипнула одна из створок дивана — та, что ближе к стене. Володина. Она четко слышала этот звук, могла определить его местонахождение, почти ощутила, как на секунду промялся матрас; и оттого на ее шее встали дыбом мелкие волоски, в процессе эволюции ставшие рудиментом. Они больше не греют и не защищают, выполняя одну-единственную сомнительную функцию — реагируют на опасность.
— К-кто здесь? — спросила заспанная Лена, оглядывая комнату. Часы показывали четыре утра, и в маленькой студии на шестом этаже царила идеальная, беспросветная тьма, в которой угрожающе поблескивали красные цифры электронных часов. И в этой тьме, Лена была уверена, находился кто-то… Или что-то. — Кто здесь? Я полицию вызову! Эй! Она не рассчитывала получить ответ. Если в квартиру забрался грабитель — он, скорее, огреет ее чем-то тяжелым по голове, а после разочарованно уйдет, поняв, что брать здесь нечего. Если же это нечто иное, то… Чего от него ждать, Лена не знала. Единственное, что она знала наверняка — что ее сердце скоро пробьется в своем безумном танце до самой глотки и выпрыгнет изо рта прямо на одеяло, пачкая его кровью.
— Кто в-вы? — просипела она из последних сил, ощущая себя на грани обморока. Внимательно наблюдая за клубящимися тенями и колышущимися от неведомого сквозняка занавесками, она не знала, хочет ли слышать ответ. Но ответ, наконец, раздался:
— Я люблю тебя, — на грани слышимости прошелестела тьма; точно изгнанная из Тартара тень, лишенная легких и права вдыхать воздух, лишь смыкает губы, изо всех сил стараясь воспроизвести хотя бы согласные “лбл тб”.
Слезы брызнули из глаз Лены, дыхание сбилось; сердце упало вниз, к желудку. Холодное, мертвое и тяжелое, оно сдавило кишечник, пригвоздив девушку к матрасу. В нос Лены проникал сильный, почти навязчивый “древесно-цитрусовый аромат с легкими пряными нотками”. Именно так его описала продавец-консультант в “Рив Гоше”, когда Лена подбирала Володе подарок на Новый Год. Тот в первый же день облился им так, что находиться рядом было почти невозможно. Всё – оливье, шампанское, мясо по-французски и даже селедка под шубой – отдавало навязчивым Donna Karan New York Men. Так Володя хотел показать, насколько ему понравился подарок. И даже в тот день, когда эти тамбурные шакалы отобрали у Лены возлюбленного, в воздухе витал въедливый, как освежитель воздуха, запах этих духов.
Дрожащие губы сами собой произнесли:
— Я тоже люблю тебя…
***
Автор — German Shenderov