@conformista, прости, не удержался и прогнал через ИИшку )))))
Давно это было. Когда я переехал в Москву из провинции. Пришло мне время подстричься. Я зашел в парикмахерскую на Бабушкинской. Какая-то странная, так она мне показалась сразу. Обычная, старая советская парикмахерская, с выцветшими шторами в клетку и запахом, в котором смешались пыль, дешевый одеколон и что-то кислое, старое, человеческое.
Парикмахерша, капец, старая, толстая и страшная. Сидела на табуретке у окна, смотрела в пустоту. Когда я вошел, она повернула голову так медленно, будто шею ее смазывали дегтем. Лицо — бледное, бесформенное тесто, испещренное глубокими морщинами. Маленькие глазки-щелочки, почти скрытые нависшими веками. Но взгляд… Взгляд был острым и влажным, как у только что выловленной рыбы. Она смерила меня им с ног до головы, не выражая ни удивления, ни интереса.
«Стрижка?» — голос у нее был скрипучий, будто давно не открывавшаяся дверь.
«Да», — кивнул я.
«Четыреста пятьдесят», — выдохнула она, и произнесла это с таким видом, будто я откажусь и уйду. Как будто это была не цена, а некий тайный пароль, и она ждала моей реакции. Но, в принципе, это была нормальная цена, как везде… Я согласился. Ну, мне же стрижка нужна была.
Она тяжело поднялась, прошлепала в туфлях на растоптанных каблуках к креслу, хлопнула ладонью по потрепанной клеенке подголовника. «Садись». Я сел. Она накинула на меня пелерину — та была прохладной, немного липкой. Прикосновения ее пальцев, коротких и цепких, к моей шее заставило меня вздрогнуть.
Стричь она начала молча. Ножницы цокали у самого уха, мерно и гипнотизирующе. Я смотрел в зеркало. Отражение было тусклым, будто подернутым дымкой. Она стояла за мной, ее безжизненное лицо плавало в полумраке над моим правым плечом. Дышала она шумно, носом, с присвистом.
Она отвела ножницы, отступила на полшага и громко, отрывисто захохотала. «Ха-ха-ха!» Звук был неестественный, деревянный, будто ее долго душили, и вот наконец горло отпустило, выпустив наружу три сухих спазма. Затем она смолкла, как ни в чем не бывало, и снова принялась за стрижку, сосредоточенно водя холодными кончиками ножниц по моей щеке.
Меня покоробило. Я встретил ее взгляд в зеркале. Она смотрела не на меня, а куда-то сквозь меня, вглубь стекла или дальше. Щеки ее дрожали.
Прошло минут пять. Она снова отвернулась к старому шкафчику с инструментами, будто что-то искала, и опять — тот же самый хохот. «Ха-ха-ха!» На этот раз громче, с каким-то неприличным, горловым придыханием в конце. Я напрягся.
«Что-то смешное?» — спросил я, пытаясь звучать нейтрально.
Она медленно перевела на меня свой рыбный взгляд. «Молодой человек, — проскрипела она, — у каждого свой смех. И своя тишина. Не мешайте». И продолжила стричь.
После этого она хохотала еще несколько раз. Каждый раз — одинаково: отворачивалась, издавала три резких, отрывистых звука, и замирала на секунду, будто прислушиваясь к их эху в затхлом воздухе парикмахерской. Атмосфера сгущалась. Мне стало не по себе. Я ловил себя на мысли, что смотрю не на свои отраженные волосы, а на ее руки. Руки были странно моложавыми для такой старухи — крепкие, с выпуклыми суставами, покрытые легким темным пушком. И ногти… желтоватые, закругленные, очень чистые.
Окончив стрижку, она взяла маленькую машинку, чтобы подровнять волосы на шее. Жужжание заполнило комнату. И вдруг она замерла. Машинка выключилась. Тишина стала густой, как кисель.
«У вас интересная шея», — сказала она тихо, почти ласково. Ее палец с тупым ногтем провел по моему позвонку у самого основания черепа. Мышцы сковало ледяным спазмом. «Очень… памятная. Прямо как у одного молодого человека. Лет тридцать назад. Он тоже не местный был. Приезжий».
Она снова включила машинку, закончила дело, отряхнула мою шею щеткой. Пальцы ее теперь казались горячими.
«Помыть?» — спросила она.
«Нет!» — выпалил я слишком быстро. Мне просто хотелось выбраться отсюда.
«Как знаете, — она пожала плечами. — Тогда платите».
Я сунул руку в карман за деньгами, все еще сидя в кресле. В этот момент мой взгляд упал под тумбочку с инструментами. В углу, в пыли, лежал небольшой, потертый до дыр, бархатный мешочек. И из его незатянутого горлышка выбивался прядь волос. Не просто волос. А волос очень специфического, рыжевато-медного оттенка. Такого же, как у меня. У меня от природы такой цвет. Очень редкий.
Ледяная игла прошла по моему позвоночнику. Я поднял глаза. Она следила за мной в зеркало. И улыбалась. Впервые. Улыбка растянула ее бесформенные губы, обнажив мелкие, ровные, слишком белые зубы.
«Нашел? — прошептала она. — Сувениры. Я всех своих клиентов… помню».
Я вскочил, сбросил пелерину, сунул ей в ладонь пятьсот рублей, не дожидаясь сдачи.
«Все в порядке», — бросил я и почти побежал к выходу.
Ее хриплый смех проводил меня. «Ха-ха-ха!» Дверь захлопнулась.
На улице я глубоко вдохнул холодный воздух. Было уже темно. Стрижка оказалась на удивление хорошей, даже модной. Я постарался отмахнуться от неприятного чувства, списал все на бурную фантазию и душную атмосферу. С мешочком… Ну, наверное, показалось. Или просто совпадение. Мало ли у кого рыжие волосы?
Но ночью я проснулся от кошмара. Мне снилось, что я все еще в том кресле, а она стоит сзади и не стрижет, а нюхает мои волосы, глубоко, с наслаждением, закатывая глаза. А потом берет ту самую машинку, подносит к моей шее и говорит: «Интересная шея. Прямо как у того… Он тоже вырывался. Но тишина после была такой сладкой…»
Я встал, прошелся по квартире, выпил воды. В голове вертелся тот бархатный мешочек. «Сувениры». Нет, не могло это просто так оставить. Что, черт возьми, это было?
На следующий день, движимый странным, болезненным любопытством, я снова оказался возле той парикмахерской. Днем она выглядела еще более убогой и закрытой. Жалюси на окнах были опущены. На двери висела табличка «Закрыто», но не «на обед», а просто «Закрыто». Я потянул ручку — дверь была заперта. Заглянул в щель между жалюзи. Внутри царил полумрак, но было видно, что кресло пусто, инструменты разложены, все на месте. Никого.
Я обошел здание. С парикмахерской соседствовал заколоченный винным ларьком и подъезд жилого дома. Во дворе было грязно и пустынно. И тут я заметил заднюю дверь парикмахерской — металлическую, облезлую. Возле нее стояли три черных, прохудившихся мусорных мешка. Что-то заставило меня подойти ближе. Не знаю, что. Может, тот же внутренний демон, что ведет людей смотреть на место аварии.
Один из мешков был плохо завязан. Я ковырнул его ногой. Из-под серой массы парикмахерского мусора — обрывков газет, использованных салфеток, окурков — выглянул уголок знакомого бархата. Я наклонился, отодвинул мусор. Да, это был тот самый мешочек. Тот, из которого торчали мои волосы. Но теперь он был пуст. Вывернут наизнанку. Чистый, будто его вытряхнули и вычистили.
И рядом с ним… я сначала не понял, что это. Что-то маленькое, бледное, завернутое в промасленную тряпицу. Я развернул ее кончиками пальцев.
Это был ноготь. Человеческий ноготь. Большой, со следами старого, темного лака. Желтоватый, с темной полосой у основания. И на заостренном конце — крошечный, почти невидимый завиток — рыжеватый волос, запекшийся в капле чего-то буро-коричневого.
Меня вырвало прямо там, у стены, в грязный снег. Я отшатнулся, вытер рот рукавом. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться. Это уже не было ничьим «воображением». Это была вещь. Ужасная, конкретная вещь.
Я не помню, как добежал до своего дома. В голове стучало только одно: надо в полицию. Надо! Но сев на диван и попытавшись собраться с мыслями, я столкнулся с леденящим вопросом: а что я скажу? Что страшная парикмахерша хранила в мешочке волосы, похожие на мои? И что я нашел в мусоре чей-то старый ноготь? Это звучало как бред сумасшедшего. Меня бы просто высмеяли. Да и парикмахерская теперь закрыта. Та женщина, наверное, просто уехала. Сменила место. Исчезла.
Я решил забить. Выкинуть это из головы. Прошла неделя. Я понемногу успокоился. Стрижка отросла, и я пошел в нормальный, современный барбершоп рядом с метро. Молодой парень с татуировками ловко орудовал машинкой, играл громкий хип-хоп. Все было чисто, стерильно, безопасно.
«О, чувак, — вдруг сказал барбер, проводя рукой по моей только что подстриженной шее. — Крутой шрам. Откуда?»
«Какой шрам?» — удивился я. Никакого шрама у меня там не было и в помине.
«Да вот, — он повернул меня к дополнительному зеркалу, взял еще одно, чтобы я мог видеть. — Прямо у основания черепа. Маленький, аккуратный, как царапина. Но старый, заживший. Интересная форма… Прямо как галочка».
Я замер. Холод пополз от копчика вверх, сжимая горло. Я видел это место в зеркале. Ровную, бледную кожу. Никакого шрама. Никогда его там не было.
«Не вижу», — прошептал я.
Барбер нахмурился, присмотрелся, провел пальцем. Его лицо изменилось. «Странно… Клянусь, только что был. Прямо вот тут… А сейчас… гладко. Исчез». Он нервно рассмеялся. «Извини, показалось, наверное. Освещение».
Но он не смотрел мне в глаза. И закончил стрижку в напряженном, поспешном молчании.
Я вернулся домой и просидел несколько часов перед большим зеркалом в прихожей, пытаясь разглядеть то место. Ничего. Только гладкая кожа. Но я чувствовал это. Легкое, едва уловимое покалывание. Как будто на мне поставили метку. Невидимую. Только для своих. Или для нее.
С того дня я стал замечать странности. Во сне я иногда слышал тот самый хохот — «Ха-ха-ха!» — и просыпался с ощущением, что по моей шее только что провели холодным, металлическим лезвием. По улицам мне начали попадаться люди — всегда одинокие, всегда с пустыми, уставшими глазами — у которых у самого основания черепа, в волосах, была маленькая, аккуратная бледная отметина. В форме галочки. Как шрам. Или как знак.
Я вижу их в метро, в очередях, в кафе. Они не замечают друг друга. Но я замечаю их. И я знаю, что они тоже были у нее. В той старой советской парикмахерской на Бабушкинской. И она их тоже «помнит».
А позавчера, возвращаясь поздно домой, я увидел свет в окне той самой парикмахерской. Тусклый, желтый, мигающий, будто от свечи. И силуэт. Огромный, бесформенный силуэт, застывший у самого стекла. Будто ждал. Смотрел в ночь.
И я, дурак, остановился. Замер. И тогда силуэт в окне медленно, очень медленно поднял руку. И поманил меня пальцем.
Я не пошел. Я побежал. Но теперь я знаю наверняка — она никуда не уезжала. Она все еще там. Ждет. И метка на моей шее, невидимая для меня, но видимая для таких, как я, и для нее… она не просто так. Она, как талончик. Как напоминание. Что я уже ее клиент. Навсегда.
И я боюсь, что однажды, когда придет время снова подстричься, мои ноги сами понесут меня на Бабушкинскую. И дверь окажется открытой. А она будет сидеть на своем табурете, повернет ко мне свое тестообразное лицо и скажет своим скрипучим голосом:
«Что же вы так долго? Я вас помню. Пора освежить сувенир».