Любимая песня (На привале)" 1982
Автор:Дмитриевский Виктор Константинович
Источник-телеграмм канал: "Советская Мастерская".
Автор:Дмитриевский Виктор Константинович
Источник-телеграмм канал: "Советская Мастерская".
Пост - копипаст. Текст не мой. Но история глубоко тронула
Этого человека художник Геннадий Добров увидел в 1974 году в доме инвалидов Великой Отечественной войны на Валааме. Художник специально приехал на этот остров, чтобы нарисовать портреты его обитателей. Ведь уже в середине 1970 годов война и особенно покалеченные ею люди казались молодежи чем-то далеким.
А здесь жили ветераны. Кто-то был один, кто-то прямо здесь создал семью. Их кормили, лечили, при доме инвалидов был клуб, библиотека и даже танцплощадка. Впрочем, в 1974 году здесь уже давно не танцевали.
Ветераны жили тихо, из имущества почти ничего не имели, радовались самыми простыми радостями, героями себя не считали, полагая, что исполнили свой долг перед Родиной. Кому-то хотелось бы пожить в городе, а кому-то тихая красота суровой природы Валаама, наоборот, была больше по сердцу.
Добров приходил к ним каждый день, разговаривал, рисовал. Так и создал серию своих портретов.
И вот однажды художник вошел в особую палату и увидел, что на кровати кто-то лежит. Занимал он так мало места, что Добров испугался. Человек не имел ни рук, ни ног. Он просто смотрел на художника задумчивыми светлыми глазами.
И вдруг Добров понял, что этот инвалид выглядит так, как будто ему чуть больше 20 лет! Он удивился и стал расспрашивать медсестер об этом пациенте.
Те сказали ему, что этот фронтовик не только лишился ног и рук, но он не говорит и ничего не слышит. Изредка что-то шепчет губами. Но за ним стараются ухаживать (действительно, в палате и на кровати было очень чисто), все жалеют его и относятся как к ребенку.
А привезли его в интернат в 1949 году и (по словам Доброва) никто не знает, как его зовут. Подобрали санитары на поле боя, отправили в госпиталь, думали, что он не выживет, но он выжил и попал в этот дом инвалидов.
Художник нарисовал его портрет, назвав его «Неизвестный солдат». И уже потом, когда опубликовал серию своих работ о ветеранах, живущих на Валааме, стал получать письма со всех уголков Советского Союза от родственников фронтовиков, пропавших без вести, которые узнали в «Неизвестном» своего отца, мужа, брата…
А тот солдат тихо умер в том же 1974 году. Сколько ему точно было лет, никто не знал.
В 1994 году на Валаам приехал из Киргизии Николай Григорьевич Волошин. Он утверждал, что узнал в портрете своего отца – красноармейца Григория Волошина. Он и поставил памятник неизвестному.
Тогда же родственники обратились в архив Министерства обороны с просьбой внести изменения в документы. Они просили признать Григория Андреевича Волошина, 1910 года рождения, уроженца села Михайловка Кустанайской области Казахской ССР, призванного в Киргизской ССР, не пропавшим без вести в 1942 году, а умершим от естественных причин в 1974 году в Карелии.
Но позже произошла путаница: кто-то из журналистов, пишущих о доме инвалидов на Валааме, стал называть «Неизвестного солдата» Героем Советского Союза и летчиком.
Действительно, был такой летчик Григорий Андреевич Волошин 1922 года рождения. Он воевал в составе 813 истребительного авиаполка. 16 января 1945 г. в воздушном бою, спасая своего командира, протаранил Фокке-Вульф-190 и сам погиб. Тело его не нашли.
Но памятник на Валаамской могиле поставили его тезке, совсем другому человеку.
Вообще тема этого дома инвалидов, о которой в советские годы почти не говорили, трагически всплыла в эпоху перестройки и гласности. О ней активно писали в 1990-е годы, продолжили говорить и в 2000-е годы. Советскую власть журналисты и появившееся тогда правозащитники упрекали в том, что она специально поместила всех инвалидов в далекий интернат, чтобы потихонечку отправить всех в мир иной.
Вот, например, начало статьи под названием «Самовары» товарища Сталина» в «Московском комсомольце» 2011 года.
«Инвалидов войны, лишившихся всех конечностей, по приказу “вождя народов” сгнoили на островах».
Этот миф о повальной принудительной высылке инвалидов Великой Отечественной войны в закрытые специнтернаты сегодня опровергает доктор исторических наук Елена Юрьевна Зубкова. По ее словам, многим инвалидам, которые оставались без помощи родных, предлагали поехать жить в этот интернат, но насильно с милиций туда никто никого не отправлял.
Даже в воспоминаниях художника Доброва, который рассматривал советскую власть более, чем критически, рассказывается о том, что к инвалидам на Валааме относились по-человечески. Да, им не хватало общения с людьми с «большой земли», их не показывали туристам, не было там пионеров, которые бы слушали рассказы стариков.
Жизнь людей, искалеченных войной, была трудной. Но они вели себя достойно. Не жаловались, не роптали, все лишения переносили стоически.
Просто это лицо войны на самом деле было страшным.
Сам художник так писал с Валаама своей жене:
«Сейчас рисую второй портрет инвалида войны. Хожу в библиотеку, ищу в книгах ордена и медали, потому что свои он — этот типичный русский Иван — растерял, да роздал детям на игрушки. Вот где Русь несчастная! В чистом виде. Ангелы, а не люди, ни в ком, ни капли лжи, души нараспашку. Я уже двери закрываю на ключ в своей комнате изнутри. Приходят, рассказывают о себе. И наплачешься, и насмеешься с ними. А песни какие поют! Я таких и не слыхал никогда, самые окопные какие-то, и откуда они их берут?»
Сейчас на Валааме в монастырские стены вернулись его насельники. Там проводят церковные службы. В том числе молятся и о защитниках этой земли в годы Великой Отечественной войны (воинах 168 стрелковой дивизии) и инвалидах, похороненных здесь.
Монахи создали мемориал с именами погибших и умерших.
Так что имена этих людей, защищавших свое Отечество, не забыты. И даже Григорий Волошин – предположительно тот самый неизвестный солдат, который в 64 года перед смертью выглядел как молодой человек, тоже не ушел в небытие.
Источник: https://dzen.ru/a/ZIZh8ozeGhE3tQ1I
Воспоминания женщин-ветеранов . Вечная память и слава!
«Ехали много суток… Вышли с девочками на какой-то станции с ведром, чтобы воды набрать. Оглянулись и ахнули: один за одним шли составы, и там одни девушки. Поют. Машут нам — кто косынками, кто пилотками. Стало понятно: мужиков не хватает, полегли они, в земле. Или в плену. Теперь мы вместо них… Мама написала мне молитву. Я положила ее в медальон. Может, и помогло — я вернулась домой. Я перед боем медальон целовала...»
«Один раз ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету она отошла, а с нейтральной полосы послышался стон. Остался раненый. „Не ходи, убьют, — не пускали меня бойцы, — видишь, уже светает“. Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по-другому: „Заслуживает награды“. В девятнадцать лет у меня была медаль „За отвагу“. В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги… И меня посчитали убитой… В девятнадцать лет… У меня внучка сейчас такая. Смотрю на нее — и не верю. Дите!»
«У меня было ночное дежурство… Зашла в палату тяжелораненых. Лежит капитан… Врачи предупредили меня перед дежурством, что ночью он умрет… Не дотянет до утра… Спрашиваю его: „Ну, как? Чем тебе помочь?“ Никогда не забуду… Он вдруг улыбнулся, такая светлая улыбка на измученном лице: „Расстегни халат… Покажи мне свою грудь… Я давно не видел жену...“ Мне стало стыдно, я что-то там ему отвечала. Ушла и вернулась через час. Он лежит мертвый. И та улыбка у него на лице...»
«И когда он появился третий раз, это же одно мгновенье — то появится, то скроется, — я решила стрелять. Решилась, и вдруг такая мысль мелькнула: это же человек, хоть он враг, но человек, и у меня как-то начали дрожать руки, по всему телу пошла дрожь, озноб. Какой-то страх… Ко мне иногда во сне и сейчас возвращается это ощущение… После фанерных мишеней стрелять в живого человека было трудно. Я же его вижу в оптический прицел, хорошо вижу. Как будто он близко… И внутри у меня что-то противится… Что-то не дает, не могу решиться. Но я взяла себя в руки, нажала спусковой крючок… Не сразу у нас получилось. Не женское это дело — ненавидеть и убивать. Не наше… Надо было себя убеждать. Уговаривать...»
«И девчонки рвались на фронт добровольно, а трус сам воевать не пойдет. Это были смелые, необыкновенные девчонки. Есть статистика: потери среди медиков переднего края занимали второе место после потерь в стрелковых батальонах. В пехоте. Что такое, например, вытащить раненого с поля боя? Я вам сейчас расскажу… Мы поднялись в атаку, а нас давай косить из пулемета. И батальона не стало. Все лежали. Они не были все убиты, много раненых. Немцы бьют, огня не прекращают. Совсем неожиданно для всех из траншеи выскакивает сначала одна девчонка, потом вторая, третья… Они стали перевязывать и оттаскивать раненых, даже немцы на какое-то время онемели от изумления. К часам десяти вечера все девчонки были тяжело ранены, а каждая спасла максимум два-три человека. Награждали их скупо, в начале войны наградами не разбрасывались. Вытащить раненого надо было вместе с его личным оружием. Первый вопрос в медсанбате: где оружие? В начале войны его не хватало. Винтовку, автомат, пулемет — это тоже надо было тащить. В сорок первом был издан приказ номер двести восемьдесят один о представлении к награждению за спасение жизни солдат: за пятнадцать тяжелораненых, вынесенных с поля боя вместе с личным оружием — медаль „За боевые заслуги“, за спасение двадцати пяти человек — орден Красной Звезды, за спасение сорока — орден Красного Знамени, за спасение восьмидесяти — орден Ленина. А я вам описал, что значило спасти в бою хотя бы одного… Из-под пуль...»
«Что в наших душах творилось, таких людей, какими мы были тогда, наверное, больше никогда не будет. Никогда! Таких наивных и таких искренних. С такой верой! Когда знамя получил наш командир полка и дал команду: „Полк, под знамя! На колени!“, все мы почувствовали себя счастливыми. Стоим и плачем, у каждой слезы на глазах. Вы сейчас не поверите, у меня от этого потрясения весь мой организм напрягся, моя болезнь, а я заболела „куриной слепотой“, это у меня от недоедания, от нервного переутомления случилось, так вот, моя куриная слепота прошла. Понимаете, я на другой день была здорова, я выздоровела, вот через такое потрясение всей души...»
Меня ураганной волной отбросило к кирпичной стене. Потеряла сознание… Когда пришла в себя, был уже вечер. Подняла голову, попробовала сжать пальцы — вроде двигаются, еле-еле продрала левый глаз и пошла в отделение, вся в крови. В коридоре встречаю нашу старшую сестру, она не узнала меня, спросила: «Кто вы? Откуда?» Подошла ближе, ахнула и говорит: «Где тебя так долго носило, Ксеня? Раненые голодные, а тебя нет». Быстро перевязали голову, левую руку выше локтя, и я пошла получать ужин. В глазах темнело, пот лился градом. Стала раздавать ужин, упала. Привели в сознание, и только слышится: «Скорей! Быстрей!» И опять — «Скорей! Быстрей!» Через несколько дней у меня еще брали для тяжелораненых кровь".
«Мы же молоденькие совсем на фронт пошли. Девочки. Я за войну даже подросла. Мама дома померила… Я подросла на десять сантиметров...»
«Организовали курсы медсестер, и отец отвел нас с сестрой туда. Мне — пятнадцать лет, а сестре — четырнадцать. Он говорил: „Это все, что я могу отдать для победы. Моих девочек...“ Другой мысли тогда не было. Через год я попала на фронт...»
"У нашей матери не было сыновей… А когда Сталинград был осажден, добровольно пошли на фронт. Все вместе. Вся семья: мама и пять дочерей, а отец к этому времени уже воевал..."
«Меня мобилизовали, я была врач. Я уехала с чувством долга. А мой папа был счастлив, что дочь на фронте. Защищает Родину. Папа шел в военкомат рано утром. Он шел получать мой аттестат и шел рано утром специально, чтобы все в деревне видели, что дочь у него на фронте...»
«Помню, отпустили меня в увольнение. Прежде чем пойти к тете, я зашла в магазин. До войны страшно любила конфеты. Говорю:
— Дайте мне конфет.
Продавщица смотрит на меня, как на сумасшедшую. Я не понимала: что такое — карточки, что такое — блокада? Все люди в очереди повернулись ко мне, а у меня винтовка больше, чем я. Когда нам их выдали, я посмотрела и думаю: „Когда я дорасту до этой винтовки?“ И все вдруг стали просить, вся очередь:
— Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны.
И мне дали».
«И у меня впервые в жизни случилось… Наше… Женское… Увидела я у себя кровь, как заору:
— Меня ранило…
В разведке с нами был фельдшер, уже пожилой мужчина. Он ко мне:
— Куда ранило?
— Не знаю куда… Но кровь…
Мне он, как отец, все рассказал… Я ходила в разведку после войны лет пятнадцать. Каждую ночь. И сны такие: то у меня автомат отказал, то нас окружили. Просыпаешься — зубы скрипят. Вспоминаешь — где ты? Там или здесь?»
«Уезжала я на фронт материалисткой. Атеисткой. Хорошей советской школьницей уехала, которую хорошо учили. А там… Там я стала молиться… Я всегда молилась перед боем, читала свои молитвы. Слова простые… Мои слова… Смысл один, чтобы я вернулась к маме и папе. Настоящих молитв я не знала, и не читала Библию. Никто не видел, как я молилась. Я — тайно. Украдкой молилась. Осторожно. Потому что… Мы были тогда другие, тогда жили другие люди. Вы — понимаете?»
«Формы на нас нельзя было напастись: всегда в крови. Мой первый раненый — старший лейтенант Белов, мой последний раненый — Сергей Петрович Трофимов, сержант минометного взвода. В семидесятом году он приезжал ко мне в гости, и дочерям я показала его раненую голову, на которой и сейчас большой шрам. Всего из-под огня я вынесла четыреста восемьдесят одного раненого. Кто-то из журналистов подсчитал: целый стрелковый батальон… Таскали на себе мужчин, в два-три раза тяжелее нас. А раненые они еще тяжелее. Его самого тащишь и его оружие, а на нем еще шинель, сапоги. Взвалишь на себя восемьдесят килограммов и тащишь. Сбросишь… Идешь за следующим, и опять семьдесят-восемьдесят килограммов… И так раз пять-шесть за одну атаку. А в тебе самой сорок восемь килограммов — балетный вес. Сейчас уже не верится...»
"Я потом стала командиром отделения. Все отделение из молодых мальчишек. Мы целый день на катере. Катер небольшой, там нет никаких гальюнов. Ребятам по необходимости можно через борт, и все. Ну, а как мне? Пару раз я до того дотерпелась, что прыгнула прямо за борт и плаваю. Они кричат: «Старшина за бортом!» Вытащат. Вот такая элементарная мелочь… Но какая это мелочь? Я потом лечилась…
«Вернулась с войны седая. Двадцать один год, а я вся беленькая. У меня тяжелое ранение было, контузия, я плохо слышала на одно ухо. Мама меня встретила словами: „Я верила, что ты придешь. Я за тебя молилась день и ночь“. Брат на фронте погиб. Она плакала: „Одинаково теперь — рожай девочек или мальчиков“.
»А я другое скажу… Самое страшное для меня на войне — носить мужские трусы. Вот это было страшно. И это мне как-то… Я не выражусь… Ну, во-первых, очень некрасиво… Ты на войне, собираешься умереть за Родину, а на тебе мужские трусы. В общем, ты выглядишь смешно. Нелепо. Мужские трусы тогда носили длинные. Широкие. Шили из сатина. Десять девочек в нашей землянке, и все они в мужских трусах. О, Боже мой! Зимой и летом. Четыре года… Перешли советскую границу… Добивали, как говорил на политзанятиях наш комиссар, зверя в его собственной берлоге. Возле первой польской деревни нас переодели, выдали новое обмундирование и… И! И! И! Привезли в первый раз женские трусы и бюстгальтеры. За всю войну в первый раз. Ха-а-а… Ну, понятно… Мы увидели нормальное женское белье… Почему не смеешься? Плачешь… Ну, почему?"
«В восемнадцать лет на Курской Дуге меня наградили медалью „За боевые заслуги“ и орденом Красной Звезды, в девятнадцать лет — орденом Отечественной войны второй степени. Когда прибывало новое пополнение, ребята были все молодые, конечно, они удивлялись. Им тоже по восемнадцать-девятнадцать лет, и они с насмешкой спрашивали: „А за что ты получила свои медали?“ или „А была ли ты в бою?“ Пристают с шуточками: „А пули пробивают броню танка?“ Одного такого я потом перевязывала на поле боя, под обстрелом, я и фамилию его запомнила — Щеголеватых. У него была перебита нога. Я ему шину накладываю, а он у меня прощения просит: „Сестричка, прости, что я тебя тогда обидел...“
»Замаскировались. Сидим. Ждем ночи, чтобы все-таки сделать попытку прорваться. И лейтенант Миша Т., комбат был ранен, и он выполнял обязанности комбата, лет ему было двадцать, стал вспоминать, как он любил танцевать, играть на гитаре. Потом спрашивает:
— Ты хоть пробовала?
— Чего? Что пробовала? — А есть хотелось страшно.
— Не чего, а кого… Бабу!
А до войны пирожные такие были. С таким названием.
— Не-е-ет…
— И я тоже еще не пробовал. Вот умрешь и не узнаешь, что такое любовь… Убьют нас ночью…
— Да пошел ты, дурак! — До меня дошло, о чем он.
Умирали за жизнь, еще не зная, что такое жизнь. Обо всем еще только в книгах читали. Я кино про любовь любила..."
«Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят — это какие-то доли секунды… Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского, она его любила. И он остался жить. Через тридцать лет Петя Бойчевский приехал из Краснодара и нашел меня на нашей фронтовой встрече, и все это мне рассказал. Мы съездили с ним в Борисов и разыскали ту поляну, где Тоня погибла. Он взял землю с ее могилы… Нес и целовал… Было нас пять, конаковских девчонок… А одна я вернулась к маме...»
«Был организован Отдельный отряд дымомаскировки, которым командовал бывший командир дивизиона торпедных катеров капитан-лейтенант Александр Богданов. Девушки, в основном, со средне-техническим образованием или после первых курсов института. Наша задача — уберечь корабли, прикрывать их дымом. Начнется обстрел, моряки ждут: „Скорей бы девчата дым повесили. С ним поспокойнее“. Выезжали на машинах со специальной смесью, а все в это время прятались в бомбоубежище. Мы же, как говорится, вызывали огонь на себя. Немцы ведь били по этой дымовой завесе...»
«Перевязываю танкиста… Бой идет, грохот. Он спрашивает: „Девушка, как вас зовут?“ Даже комплимент какой-то. Мне так странно было произносить в этом грохоте, в этом ужасе свое имя — Оля».
«И вот я командир орудия. И, значит, меня — в тысяча триста пятьдесят седьмой зенитный полк. Первое время из носа и ушей кровь шла, расстройство желудка наступало полное… Горло пересыхало до рвоты… Ночью еще не так страшно, а днем очень страшно. Кажется, что самолет прямо на тебя летит, именно на твое орудие. На тебя таранит! Это один миг… Сейчас он всю, всю тебя превратит ни во что. Все — конец!»
«И пока меня нашли, я сильно отморозила ноги. Меня, видимо, снегом забросало, но я дышала, и образовалось в снегу отверстие… Такая трубка… Нашли меня санитарные собаки. Разрыли снег и шапку-ушанку мою принесли. Там у меня был паспорт смерти, у каждого были такие паспорта: какие родные, куда сообщать. Меня откопали, положили на плащ-палатку, был полный полушубок крови… Но никто не обратил внимания на мои ноги… Шесть месяцев я лежала в госпитале. Хотели ампутировать ногу, ампутировать выше колена, потому что начиналась гангрена. И я тут немножко смалодушничала, не хотела оставаться жить калекой. Зачем мне жить? Кому я нужна? Ни отца, ни матери. Обуза в жизни. Ну, кому я нужна, обрубок! Задушусь...»
«Там же получили танк. Мы оба были старшими механиками-водителями, а в танке должен быть только один механик-водитель. Командование решило назначить меня командиром танка „ИС-122“, а мужа — старшим механиком-водителем. И так мы дошли до Германии. Оба ранены. Имеем награды. Было немало девушек-танкисток на средних танках, а вот на тяжелом — я одна».
«Нам сказали одеть все военное, а я метр пятьдесят. Влезла в брюки, и девочки меня наверху ими завязали».
«Пока он слышит… До последнего момента говоришь ему, что нет-нет, разве можно умереть. Целуешь его, обнимаешь: что ты, что ты? Он уже мертвый, глаза в потолок, а я ему что-то еще шепчу… Успокаиваю… Фамилии вот стерлись, ушли из памяти, а лица остались… „
“У нас попала в плен медсестра… Через день, когда мы отбили ту деревню, везде валялись мертвые лошади, мотоциклы, бронетранспортеры. Нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана… Ее посадили на кол… Мороз, и она белая-белая, и волосы все седые. Ей было девятнадцать лет. В рюкзаке у нее мы нашли письма из дома и резиновую зеленую птичку. Детскую игрушку...»
«Под Севском немцы атаковали нас по семь-восемь раз в день. И я еще в этот день выносила раненых с их оружием. К последнему подползла, а у него рука совсем перебита. Болтается на кусочках… На жилах… В кровище весь… Ему нужно срочно отрезать руку, чтобы перевязать. Иначе никак. А у меня нет ни ножа, ни ножниц. Сумка телепалась-телепалась на боку, и они выпали. Что делать? И я зубами грызла эту мякоть. Перегрызла, забинтовала… Бинтую, а раненый: „Скорей, сестра. Я еще повоюю“. В горячке...»
«Я всю войну боялась, чтобы ноги не покалечило. У меня красивые были ноги. Мужчине — что? Ему не так страшно, если даже ноги потеряет. Все равно — герой. Жених! А женщину покалечит, так это судьба ее решится. Женская судьба...»
«Мужчины разложат костер на остановке, трясут вшей, сушатся. А нам где? Побежим за какое-нибудь укрытие, там и раздеваемся. У меня был свитерочек вязаный, так вши сидели на каждом миллиметре, в каждой петельке. Посмотришь, затошнит. Вши бывают головные, платяные, лобковые… У меня были они все...»
«Под Макеевкой, в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой осколочек, как камушек, сидит. Чувствую — кровь, я индивидуальный пакет сложила и туда. И дальше бегаю, перевязываю. Стыдно кому сказать, ранило девчонку, да куда — в ягодицу. В попу… В шестнадцать лет это стыдно кому-нибудь сказать. Неудобно признаться. Ну, и так я бегала, перевязывала, пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло...»
«Приехал врач, сделали кардиограмму, и меня спрашивают:
— Вы когда перенесли инфаркт?
— Какой инфаркт?
— У вас все сердце в рубцах.
А эти рубцы, видно, с войны. Ты заходишь над целью, тебя всю трясет. Все тело покрывается дрожью, потому что внизу огонь: истребители стреляют, зенитки расстреливают… Летали мы в основном ночью. Какое-то время нас попробовали посылать на задания днем, но тут же отказались от этой затеи. Наши „По-2“ подстреливали из автомата… Делали до двенадцати вылетов за ночь. Я видела знаменитого летчика-аса Покрышкина, когда он прилетал из боевого полета. Это был крепкий мужчина, ему не двадцать лет и не двадцать три, как нам: пока самолет заправляли, техник успевал снять с него рубашку и выкрутить. С нее текло, как будто он под дождем побывал. Теперь можете легко себе представить, что творилось с нами. Прилетишь и не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли уже планшет нести, тянули по земле».
«Мы стремились… Мы не хотели, чтобы о нас говорили: „Ах, эти женщины!“ И старались больше, чем мужчины, мы еще должны были доказать, что не хуже мужчин. А к нам долго было высокомерное, снисходительное отношение: „Навоюют эти бабы...“
»Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я об одном загадывала — дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось, что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была! Приехал как-то командир дивизии, увидел меня и спрашивает: «А что это у вас за подросток? Что вы его держите? Его бы надо послать учиться».
«Мы были счастливы, когда доставали котелок воды вымыть голову. Если долго шли, искали мягкой травы. Рвали ее и ноги… Ну, понимаете, травой смывали… Мы же свои особенности имели, девчонки… Армия об этом не подумала… Ноги у нас зеленые были… Хорошо, если старшина был пожилой человек и все понимал, не забирал из вещмешка лишнее белье, а если молодой, обязательно выбросит лишнее. А какое оно лишнее для девчонок, которым надо бывает два раза в день переодеться. Мы отрывали рукава от нижних рубашек, а их ведь только две. Это только четыре рукава...»
«Идем… Человек двести девушек, а сзади человек двести мужчин. Жара стоит. Жаркое лето. Марш бросок — тридцать километров. Жара дикая… И после нас красные пятна на песке… Следы красные… Ну, дела эти… Наши… Как ты тут что спрячешь? Солдаты идут следом и делают вид, что ничего не замечают… Не смотрят под ноги… Брюки на нас засыхали, как из стекла становились. Резали. Там раны были, и все время слышался запах крови. Нам же ничего не выдавали… Мы сторожили: когда солдаты повесят на кустах свои рубашки. Пару штук стащим… Они потом уже догадывались, смеялись: „Старшина, дай нам другое белье. Девушки наше забрали“. Ваты и бинтов для раненых не хватало… А не то, что… Женское белье, может быть, только через два года появилось. В мужских трусах ходили и майках… Ну, идем… В сапогах! Ноги тоже сжарились. Идем… К переправе, там ждут паромы. Добрались до переправы, и тут нас начали бомбить. Бомбежка страшнейшая, мужчины — кто куда прятаться. Нас зовут… А мы бомбежки не слышим, нам не до бомбежки, мы скорее в речку. К воде… Вода! Вода! И сидели там, пока не отмокли… Под осколками… Вот оно… Стыд был страшнее смерти. И несколько девчонок в воде погибло...»
«Наконец получили назначение. Привели меня к моему взводу… Солдаты смотрят: кто с насмешкой, кто со злом даже, а другой так передернет плечами — сразу все понятно. Когда командир батальона представил, что вот, мол, вам новый командир взвода, все сразу взвыли: „У-у-у-у...“ Один даже сплюнул: „Тьфу!“ А через год, когда мне вручали орден Красной Звезды, эти же ребята, кто остался в живых, меня на руках в мою землянку несли. Они мной гордились».
«Ускоренным маршем вышли на задание. Погода была теплая, шли налегке. Когда стали проходить позиции артиллеристов-дальнобойщиков, вдруг один выскочил из траншеи и закричал: „Воздух! Рама!“ Я подняла голову и ищу в небе „раму“. Никакого самолета не обнаруживаю. Кругом тихо, ни звука. Где же та „рама“? Тут один из моих саперов попросил разрешения выйти из строя. Смотрю, он направляется к тому артиллеристу и отвешивает ему оплеуху. Не успела я что-нибудь сообразить, как артиллерист закричал: „Хлопцы, наших бьют!“ Из траншеи повыскакивали другие артиллеристы и окружили нашего сапера. Мой взвод, не долго думая, побросал щупы, миноискатели, вещмешки и бросился к нему на выручку. Завязалась драка. Я не могла понять, что случилось? Почему взвод ввязался в драку? Каждая минута на счету, а тут такая заваруха. Даю команду: „Взвод, стать в строй!“ Никто не обращает на меня внимания. Тогда я выхватила пистолет и выстрелила в воздух. Из блиндажа выскочили офицеры. Пока всех утихомирили, прошло значительное время. Подошел к моему взводу капитан и спросил: „Кто здесь старший?“ Я доложила. У него округлились глаза, он даже растерялся. Затем спросил: „Что тут произошло?“ Я не могла ответить, так как на самом деле не знала причины. Тогда вышел мой помкомвзвода и рассказал, как все было. Так я узнала, что такое „рама“, какое это обидное было слово для женщины. Что-то типа шлюхи. Фронтовое ругательство...»
«Про любовь спрашиваете? Я не боюсь сказать правду… Я была пэпэже, то, что расшифровывается „походно-полевая жена. Жена на войне. Вторая. Незаконная. Первый командир батальона… Я его не любила. Он хороший был человек, но я его не любила. А пошла к нему в землянку через несколько месяцев. Куда деваться? Одни мужчины вокруг, так лучше с одним жить, чем всех бояться. В бою не так страшно было, как после боя, особенно, когда отдых, на переформирование отойдем. Как стреляют, огонь, они зовут: “Сестричка! Сестренка!», а после боя каждый тебя стережет… Из землянки ночью не вылезешь… Говорили вам это другие девчонки или не признались? Постыдились, думаю… Промолчали. Гордые! А оно все было… Но об этом молчат… Не принято… Нет… Я, например, в батальоне была одна женщина, жила в общей землянке. Вместе с мужчинами. Отделили мне место, но какое оно отдельное, вся землянка шесть метров. Я просыпалась ночью от того, что махала руками, то одному дам по щекам, по рукам, то другому. Меня ранило, попала в госпиталь и там махала руками. Нянечка ночью разбудит: «Ты чего?» Кому расскажешь?"
«Мы его хоронили… Он лежал на плащ-палатке, его только-только убило. Немцы нас обстреливают. Надо хоронить быстро… Прямо сейчас… Нашли старые березы, выбрали ту, которая поодаль от старого дуба стояла. Самая большая. Возле нее… Я старалась запомнить, чтобы вернуться и найти потом это место. Тут деревня кончается, тут развилка… Но как запомнить? Как запомнить, если одна береза на наших глазах уже горит… Как? Стали прощаться… Мне говорят: „Ты — первая!“ У меня сердце подскочило, я поняла… Что… Всем, оказывается, известно о моей любви. Все знают… Мысль ударила: может, и он знал? Вот… Он лежит… Сейчас его опустят в землю… Зароют. Накроют песком… Но я страшно обрадовалась этой мысли, что, может, он тоже знал. А вдруг и я ему нравилась? Как будто он живой и что-то мне сейчас ответит… Вспомнила, как на Новый год он подарил мне немецкую шоколадку. Я ее месяц не ела, в кармане носила. Сейчас до меня это не доходит, я всю жизнь вспоминаю… Этот момент… Бомбы летят… Он… Лежит на плащ-палатке… Этот момент… А я радуюсь… Стою и про себя улыбаюсь. Ненормальная. Я радуюсь, что он, может быть, знал о моей любви… Подошла и его поцеловала. Никогда до этого не целовала мужчину… Это был первый...»
«Как нас встретила Родина? Без рыданий не могу… Сорок лет прошло, а до сих пор щеки горят. Мужчины молчали, а женщины… Они кричали нам: „Знаем, чем вы там занимались! Завлекали молодыми п… наших мужиков. Фронтовые б… Сучки военные...“ Оскорбляли по-всякому… Словарь русский богатый… Провожает меня парень с танцев, мне вдруг плохо-плохо, сердце затарахтит. Иду-иду и сяду в сугроб. „Что с тобой?“ — »Да ничего. Натанцевалась". А это — мои два ранения… Это — война… А надо учиться быть нежной. Быть слабой и хрупкой, а ноги в сапогах разносились — сороковой размер. Непривычно, чтобы кто-то меня обнял. Привыкла сама отвечать за себя. Ласковых слов ждала, но их не понимала. Они мне, как детские. На фронте среди мужчин — крепкий русский мат. К нему привыкла. Подруга меня учила, она в библиотеке работала: «Читай стихи. Есенина читай».
«Ноги пропали… Ноги отрезали… Спасали меня там же, в лесу… Операция была в самых примитивных условиях. Положили на стол оперировать, и даже йода не было, простой пилой пилили ноги, обе ноги… Положили на стол, и нет йода. За шесть километров в другой партизанский отряд поехали за йодом, а я лежу на столе. Без наркоза. Без… Вместо наркоза — бутылка самогонки. Ничего не было, кроме обычной пилы… Столярной… У нас был хирург, он сам тоже без ног, он говорил обо мне, это другие врачи передали: „Я преклоняюсь перед ней. Я столько мужчин оперировал, но таких не видел. Не вскрикнет“. Я держалась… Я привыкла быть на людях сильной...»
Подбежав к машине, открыла дверку и стала докладывать:
— Товарищ генерал, по вашему приказанию…
Услышала:
— Отставить…
Вытянулась по стойке «смирно». Генерал даже не повернулся ко мне, а через стекло машины смотрит на дорогу. Нервничает и часто посматривает на часы. Я стою. Он обращается к своему ординарцу:
— Где же тот командир саперов?
Я снова попыталась доложить:
— Товарищ генерал…
Он наконец повернулся ко мне и с досадой:
— На черта ты мне нужна!
Я все поняла и чуть не расхохоталась. Тогда его ординарец первый догадался:
— Товарищ генерал, а может, она и есть командир саперов?
Генерал уставился на меня:
— Ты кто?
— Командир саперного взвода, товарищ генерал.
— Ты — командир взвода? — возмутился он.
— Так точно, товарищ генерал!
— Это твои саперы работают?
— Так точно, товарищ генерал!
— Заладила: генерал, генерал…
Вылез из машины, прошел несколько шагов вперед, затем вернулся ко мне. Постоял, смерил глазами. И к своему ординарцу:
— Видал?
«Муж был старшим машинистом, а я машинистом. Четыре года в теплушке ездили, и сын вместе с нами. Он у меня за всю войну даже кошку не видел. Когда поймал под Киевом кошку, наш состав страшно бомбили, налетело пять самолетов, а он обнял ее: „Кисанька милая, как я рад, что я тебя увидел. Я не вижу никого, ну, посиди со мной. Дай я тебя поцелую“. Ребенок… У ребенка все должно быть детское… Он засыпал со словами: „Мамочка, у нас есть кошка. У нас теперь настоящий дом“.
»Лежит на траве Аня Кабурова… Наша связистка. Она умирает — пуля попала в сердце. В это время над нами пролетает клин журавлей. Все подняли головы к небу, и она открыла глаза. Посмотрела: «Как жаль, девочки». Потом помолчала и улыбнулась нам: «Девочки, неужели я умру?» В это время бежит наш почтальон, наша Клава, она кричит: «Не умирай! Не умирай! Тебе письмо из дома...» Аня не закрывает глаза, она ждет… Наша Клава села возле нее, распечатала конверт. Письмо от мамы: «Дорогая моя, любимая доченька...» Возле меня стоит врач, он говорит: «Это — чудо. Чудо!!! Она живет вопреки всем законам медицины...» Дочитали письмо… И только тогда Аня закрыла глаза..."
«Пробыла я у него один день, второй и решаю: „Иди в штаб и докладывай. Я с тобой здесь останусь“. Он пошел к начальству, а я не дышу: ну, как скажут, чтобы в двадцать четыре часа ноги ее не было? Это же фронт, это понятно. И вдруг вижу — идет в землянку начальство: майор, полковник. Здороваются за руку все. Потом, конечно, сели мы в землянке, выпили, и каждый сказал свое слово, что жена нашла мужа в траншее, это же настоящая жена, документы есть. Это же такая женщина! Дайте посмотреть на такую женщину! Они такие слова говорили, они все плакали. Я тот вечер всю жизнь вспоминаю… Что у меня еще осталось? Зачислили санитаркой. Ходила с ним в разведку. Бьет миномет, вижу — упал. Думаю: убитый или раненый? Бегу туда, а миномет бьет, и командир кричит: „Куда ты прешь, чертова баба!!“ Подползу — живой… Живой!»
«Два года назад гостил у меня наш начальник штаба Иван Михайлович Гринько. Он уже давно на пенсии. За этим же столом сидел. Я тоже пирогов напекла. Беседуют они с мужем, вспоминают… О девчонках наших заговорили… А я как зареву: „Почет, говорите, уважение. А девчонки-то почти все одинокие. Незамужние. Живут в коммуналках. Кто их пожалел? Защитил? Куда вы подевались все после войны? Предатели!!“ Одним словом, праздничное настроение я им испортила… Начальник штаба вот на твоем месте сидел. „Ты мне покажи, — стучал кулаком по столу, — кто тебя обижал. Ты мне его только покажи!“ Прощения просил: „Валя, я ничего тебе не могу сказать, кроме слез“.
»Я до Берлина с армией дошла… Вернулась в свою деревню с двумя орденами Славы и медалями. Пожила три дня, а на четвертый мама поднимает меня с постели и говорит: «Доченька, я тебе собрала узелок. Уходи… Уходи… У тебя еще две младших сестры растут. Кто их замуж возьмет? Все знают, что ты четыре года была на фронте, с мужчинами… » Не трогайте мою душу. Напишите, как другие, о моих наградах..."
«Под Сталинградом… Тащу я двух раненых. Одного протащу — оставляю, потом — другого. И так тяну их по очереди, потому что очень тяжелые раненые, их нельзя оставлять, у обоих, как это проще объяснить, высоко отбиты ноги, они истекают кровью. Тут минута дорога, каждая минута. И вдруг, когда я подальше от боя отползла, меньше стало дыма, вдруг я обнаруживаю, что тащу одного нашего танкиста и одного немца… Я была в ужасе: там наши гибнут, а я немца спасаю. Я была в панике… Там, в дыму, не разобралась… Вижу: человек умирает, человек кричит… А-а-а… Они оба обгоревшие, черные. Одинаковые. А тут я разглядела: чужой медальон, чужие часы, все чужое. Эта форма проклятая. И что теперь? Тяну нашего раненого и думаю: „Возвращаться за немцем или нет?“ Я понимала, что если я его оставлю, то он скоро умрет. От потери крови… И я поползла за ним. Я продолжала тащить их обоих… Это же Сталинград… Самые страшные бои. Самые-самые. Моя ты бриллиантовая… Не может быть одно сердце для ненависти, а второе — для любви. У человека оно одно».
Стырено с просторов
Друг у меня был, Макс. с третьего класса школы дружили. Афган в то время был. Вот он все в Афган рвался, пострелять хочу, повоевать, долг там интернациональный и прочая хуета.
Со двора у нас к пацану брат старший вернулся из Афгана - мы к нему: «Расскажи, да расскажи!», а тот: «Нефиг там делать, пездюки!» и орал по ночам. Двор маленький, четыре двухэтажки квадратом, летом окна настежь у всех из-за жары, так вот слышно на весь двор было, как он орал ночью - кошмары его мучали.
А Макс не унимался - хочу в Афган! Все переживал, что выведут войска и он не успеет повоевать. Войска в 89г. вывели, Макс не успел.
А потом началась Чечня. И в 94 Макс все таки попал на войну.
К тому времени я уже уехал из нашего городишки учиться в универ. Вернулся на летние каникулы в 96-ом. Повидал всех друзей и спросил про Макса. Ребята как-то потупились: «Ты что не знаешь? Он без ног из Чечни вернулся. На импортную коляску всем миром собирали.».
Пипец! Пошел к Максу - мать его дверь открыла, проводила в его комнату, я с пивасом - выпили, поговорили.
«А что там рассказывать - пару месяцев в учебке ВВ, затем на моздокское направление, месяц окапывались и ночное нападение на базу - перебегал из окопа в окоп с товарищем - резануло из крупнокалиберного, товарищ двухсотый, а мне по ногам, месяц в больничке в Ростове и домой без ног. Вот и вся война, я и пострелять-то не успел, только лопата, грязь, гашиш и водка.»
Больше ничего не рассказывал, я и запомнил этот отзыв о войне- «лопата, грязь, гашиш и водка».
Летом 1941 года мы с мамой и другими семьями комсостава ехали спец поездом в тыл, в эвакуацию. Мой отец в это время был уже на фронте в действующей армии. Ехали мы долго, постоянно где-то останавливались. Я сильно болела, ничего не ела — мама думала, что я уже не выживу...
И вдруг я увидела, что женщина, сидевшая напротив нас, грызет тыквенные семечки. Мне очень захотелось этих семечек, и как раз с них началось мое выздоровление: я стала сидеть, потом вставать, а затем и ходить. До сих пор люблю тыквенные семечки и думаю, что они и сейчас помогают мне сохранять здоровье
Наш поезд медленно продвигался вглубь страны, мимо проезжали поезда с ранеными фронтовиками и воинскими частями, спешившими на фронт. А мы все всматривались в лица тех фронтовиков — жалели их, плакали и в каждом из них надеялись увидеть своих родных и близких. И свершилось чудо: на одной из станций мы встретили папу, ехавшего на излечение в тыл. Мы были в вагоне, и вдруг раздался душераздирающий крик моей мамы: «Ваня! Ваня! Ванечка!» Мы с братом подбежали к окну и увидели военного, о котором узнали нашего папу, — он был весь в бинтах, на костылях.
Отец услышал крики, увидел нас и со слезами радости, опираясь на костыли, приковылял к вагонному окну. Сколько было счастья. Нам так хотелось поскорее обняться, но вагоны с эвакуируемыми на станциях не открывали, чтобы люди не вышли и не отстали от поезда. Папа долго стучал костылями по вагону и кричал: «Откройте дверь! Там мои дети и жена!». Он стучал по вагону и кричал, пака проводница не открыла дверь. Мы сразу же всей семьей выскочили на перрон. Какая радость! Мы долга его не видели, от него не было никаких вестей, и вот собрались все вместо. Папа с мамой стояли у вагона, обнявшись, а мы с братом повисли на нем. Нам так хотелось продлить этот момент!
Потом мы всю войну вспоминали об этой встрече — от нее мы получили столько тепла, что его нам хватило на все последующие четыре года разлуки. Потом мы узнали, что папа после излечения вернулся на фронт и там совершил геройский поступок, за что был удостоен награды. Вернулся с фронта инвалидом, но продолжал служить. Теперь мы с его военной фотографией ходим в колонне «Бессмертного полка» и подали о нем сведения для Аллеи Славы в Подмосковном парке «Патриот». Папа для всех нас пример беззаветного служения Отечеству.
Утро выдалось сероватым, но теплым, с ветерком. Потом выглянуло солнце. Еще раз посмотрел в сторону противника, и в какой уж раз увидел за речкой на широкой, покрытой травой равнине черно-бурые брустверы траншей противника, а дальше серые хатенки не очень большой деревеньки. «Конечно, пройдем этот луг, переправимся через речушку, освободим деревеньку и пойдем дальше.
Но уж кого-то не будет в строю. Одни уйдут залечивать раны, а кто-то навечно останется здесь, - думал я в это серое утро. – Пройдут годы, и узнают в этой деревеньке жители, что за них погибли на этом лугу молодые ребята, и поставят им у дороги памятник.
Напишут на этом памятнике простые слова : «Поклонитесь им, павшим за наше счастье!»
Автор этих строк Дементьев Андрей Афанасьевич командир батальона, капитан описывает события, по которым работает наш поисковый отряд… И кто знает, возможно именного этих, найденных нами в поле солдат Андрей Афанасьевич и имел в виду…
Но к сожалению деревень тех давно не существует… И памятников у дорог нет… Словно и не было тех боёв за эту деревеньку в августе 1943 года. А солдаты так и лежат в воронках, в стрелковых ячейках и в придорожных канавах...
Никогда не знаешь, что повезет найти у букиниста. Недавно попала в небольшой магазин и обнаружила вот такую книжку. Воспоминание В.И. Чуйкова о Гражданской войне с дарственной подписью и автографом автора. В книге много карандашных пометок. К сожалению, на многих страницах они уже неразборчивы. Книга читается легко. Что неудивительно: художественным редактором был Ю. Семенов. Это воспоминания Василия Ивановича об учебе, о первых боях, первом ранении. Она субъективна, как и все воспоминания, но в ней раскрывается молодой, стремительный командир. Он не всегда здраво оценивает свои силы. В книге есть описание как он выскочил на позиции белых, не проведя предварительно разведки. И чудом остался в живых, развернув коня. И как чуть не утонул в болоте недалеко от станции Варгаши, отправившись в разведку.
Как эта книга оказалась у букиниста? Наверно, так же как и большинство старых книг. Хозяин, может быть даже воевавший в Гражданскую с Чуйковым умер. А наследники поспешили избавиться от ненужного «хлама».
Канал автора @Rehan__o5