Проклятое призвание. 38. В руках великана
Автор ничего не хотел сказать.
Р. Чебыкин
Егор Летов говорил, все, кто пишет, рисует, сочиняет, – все, кто выдумывают, – делают это не по своей воле, вернее, пишут и сочиняют не о том, о чем хотели бы… Не о том, что выбрали сознательно. Они – только проводники чего-то другого. Высшего.
И это похоже на правду.
Порой, рассматривая свои старые рисунки, особенно те, что были сделаны давно, я просто поражалась – разве я так могла?
Да нет же, у меня нет ни сил, ни умения, да и мыслей, вложенных в рисунок, я в голове не держала.
Не все из сделанного было хорошо, совсем нет. Напротив – большая часть была совсем не хороша. И я смутно ощущала, что, задумывая, почти всегда хотела сделать что-то другое. Почти всегда получалось не то, что изначально рисовалось в моем воображении.
Что-то иное.
Но кто же тогда водил моей рукой, неловко сжимающей усталый карандаш?
Ведь я четко ощущала, что сама – совсем, совсем одна – все-таки не могла сделать всего этого… Кто-то подталкивал, шептал в ухо, заставлял пренебрегать очевидными материальными соблазнами, удерживал от замужества, отговаривал от деторождения: дети будут мешать, отвлекать, не позволят отдать себя искусству полностью.
Или все это нашептывал мой собственный мозг, его здравая, рациональная часть? Но откуда тогда бралось многое, что я сама не понимала?
Я всегда была сторонницей скорее реалистического направления, но никакой реализм невозможен вообще без вымысла, даже фотография не является совершенно точным отображением действительности. И любой абсурд строится на действительности и черпает из нее. Без традиции нет модернизма – нечего разрушать и нечего деконструировать.
«Сам я, когда пишу, не понимаю, какой смысл заключен в моей картине. Не подумайте, однако, что она лишена смысла! Просто он так глубок, так сложен, ненарочит и прихотлив, что ускользает от обычного логического восприятия», – утверждал Сальвадор Дали.
Я совершенно точно не была Дали, но, в общем, я догадывалась, о чем он говорил.
Автор и больше, и меньше своей картины. И он всегда ей не равен. Отрываясь от художника, произведение начинает жить своей собственной жизнью. Чем далее, тем более отдаляясь…
Что бы автор ни хотел выразить изначально, какую бы мысль ни держал в голове, рано или поздно карандаш заживет своей жизнью. Он начнет рисовать то – то, о чем автор может быть и не думал. Во всяком случае у хороших художников так.
…Следующая неделя прошла однообразно. Я рисовала, гуляла с собакой, пыталась убрать квартиру. Мать эти два последних пункта явно радовали – как и в детстве, она пыталась спихнуть бытовуху на меня. Я подозревала, что ей было просто лень поддерживать порядок. Или, возможно, скучно.
В домохозяйских хлопотах ведь мало разнообразия на самом деле. Мало творческого, дающего просто воображению. Некоторых рутина успокаивает и даже держит на плаву, но мать была не из числа этих счастливчиков. Тем более в ситуации, когда у тебя дома собака и три кота, действительно трудно поддерживать идеальную чистоту. Все покрывается шерстью с космической скоростью.
По вечерам мы ужинали, мать выспрашивала подробности моих отношений с Виком и другими парнями, но мне почему-то не хотелось рассказывать. Я знала, что ей никто не нравится. Тем более Вик. Но вот интересно, когда она начинала критически о нем отзываться, мне всегда хотелось выступить в его защиту. Словно он все еще был частью меня, и ругая его, она тем самым не принимала мой выбор, не понимала, что меня заставило быть с ним много лет.
Каким бы сложным человеком ни был мой чертов оппонент, я сохраняла по отношению к нему лояльность. Во всяком случае внешнюю. В душе я, конечно, костерила его на чем свет стоит – он причинил мне слишком много боли.
Про Дэна я, как ни странно, вообще не вспоминала. Как будто его вовсе не было в моей жизни… Я не пыталась его рисовать, не пыталась анализировать этот сумасшедший страстный роман, просто как будто забыла обо всем, что было. Воспоминания о наших свиданиях сейчас казались просто фрагментами какой-то мелодрамы – не слишком удачной. Я не узнавала себя в кадрах, запечатлевшихся в моей памяти, – все это было как будто не со мной. Не было ни ностальгии, ни горечи, ни сожалений – вообще ничего.
Из сегодняшнего дня Дэн казался просто статистом, удобной куклой, сыгравшей свою роль в новой пьесе – и немедленно отправленной в подсобку по завершении представления. Потому что больше не нужна. Что еще тут объяснять?
Днем я обходила окрестные дворы с собакой на поводке, мыла полы, стирала шторы, скребла кастрюли, а вечером, забившись от матери в комнату отчима, рисовала. На белых листах возникала не Красная площадь и храм Василия Блаженного, а тихие улицы Преображенки, старообрядческая церковь, умоляющие глаза собаки, которую я не любила. Там не было матери – ее тяжелая, давящая сила сейчас и без того захватила вокруг меня слишком много пространства, и хоть в творчестве мне хотелось от нее уйти, не думать о ней, не рисовать ее пристальных карих глаз, черные короткие волосы, расплывшуюся татуировку на правом плече. Не пытаться с ней соперничать – вообще сделать вид, будто ее не существует.
Сейчас, когда я жила у нее в квартире, это было особенно сложно.
За эту неделю мать два раза ездила в госпиталь. Говорила, что Павел Игоревич держится бодрячком, что прогнозы самые благоприятные, ну и вообще, ничего страшного, не в первый раз.
Я сдержанно кивала, поддакивала, вовремя вставляла подходящие к случаю фразы. Изображала из себя любящую дочь и хорошую падчерицу – насколько на то хватало моего дарования.
А потом Павла Игоревича выписали.
И в двухкомнатной квартире на Преображенке нас стало трое.
Не считая котов. И собаки.