Комната пахла потом и сигаретами. Простыня сползла с дивана, как кожа с пресыщенного тела. Алёна открыла глаза и сразу же зажмурилась. Свет был резким. Воздух был тяжелым и тягучим. Голова раскалывалась.
Она услышала чей-то храп.
Она повернулась медленно, как будто каждое движение давалось с боем. Мужчина рядом лежал на животе. Без лица. Только широкая спина, чужая татуировка — абстракция, имя?.. — и голос, что во сне издавал хрип, будто от старого утомления.
Только кадры. Бар. Дешёвый ром. Чьи-то руки на её талии. Смех, слишком громкий, как будто чужой. Потом лестница. Тёмная, узкая. Дверь с облупившейся краской. Щелчок замка. Дальше пустота.
Она встала, натянула на себя платье, не глядя, наизнанку. Подошла к зеркалу в коридоре. Глаза были покрасневшими, губы растрёпанными. След от чьего-то зуба на шее. Волосы пахли чужим телом.
Сумочка валялась на полу. Телефон разряжен. Внутри кошелька мелочь и презерватив. Ни ключей, ни помады. Она вышла из квартиры босиком, туфли в руках, спускаясь по лестнице, словно по памяти чужой жизни.
Улица встретила её дождём. Он капал на плечи, и в этом было нечто справедливое.
В голове крутился только один вопрос:
— Кто он был?
Она не знала. И, что хуже она не хотела этого знать.
Эта ночь была не исключением. Просто ещё один эпизод в цепи, которую она уже не различала. Никакого лица. Никакого имени. Только тела. Запахи. И опустошение, что приходит, как похмелье, но не проходит.
Её телефон включился, и сразу же замигали уведомления: три пропущенных вызова от подруги, одно голосовое от матери, смс от шефа — «Зайди после обеда, нужно обсудить твоё поведение».
Она стерла экран, как будто могла стереть себя.
Алёна шла по тротуару, с промокшими волосами и губами, сжатыми до тонкой линии. Мужчина остался в той квартире, в том утре, в том сне. Она вышла в реальность. Холодную. И пустую.
Офис пах канцелярией, кофе и притворством.
Алёна вошла, как в аквариум: за стеклом — чужие лица, пустые взгляды. Кто-то поднял голову от экрана, кто-то кивнул, кто-то сделал вид, что не заметил. Её шаги были громкими, будто ботинки предательски выдавали внутренний шторм.
На ней было платье со вчерашнего вечера. Волосы завязаны резинкой, найденной на полу маршрутки. Губы сухие, без помады. Глаза потухшие.
— Алёна, — секретарь подняла брови, — тебя ждут.
Дверь шефа выглядела как вход в приговор.
В кабинете пахло древесным освежителем, чаем с бергамотом и официальным разочарованием. Шеф поднял взгляд, снял очки, положил их медленно, как бы говоря этим жестом: всё, что будет сказано, уже не изменит ничего.
— Ты трижды за этот месяц опоздала. Дважды сорвала встречу с клиентом. Вчера тебя не было без предупреждения. Мы не для этого тебя брали, Алёна.
— Я… — она начала, но сама не знала, что сказать.
Правда? Я спала с неизвестным и не смогла встать?
Я проснулась без имени и цели?
Шеф смотрел на нее спокойно, как хирург перед разрезом.
— Я уважаю тебя как специалиста, но дальше так работать невозможно.
— Ты хочешь уволить меня? — тихо спросила она.
— Я хочу, чтобы ты сама написала заявление по собственному желанию. Это будет честно и гуманно.
Алёна кивнула. Она не спорила, не плакала, не спрашивала: почему не дали ещё шанс?
Потому что знала ответ: не заслужила.
Она подписала бумагу. Почерк дрогнул. Встала. Улыбнулась криво.
— Спасибо, — сказала, — было… полезно.
Алёна ушла, быстро не оглядываясь. В лифте стояла женщина в костюме, с бумагами в руках. Она пахла парфюмом и уверенностью.
— Вы новенькая? — спросила она вежливо.
Алёна усмехнулась:
— Нет. Я бывшая.
Ключ повернулся в замке, как будто нехотя. Алёна толкнула дверь, и старая хрущёвка, где всё пропитано прошлым, запахами варёной капусты и воспоминаниями, раскрылась перед ней вяло и тускло.
— Это ты? — раздался голос из кухни. — Наконец-то.
Мать в халате с розовыми цветами, с сигаретой в пальцах и взглядом, который мог сечь кожу. На плите кипел суп. На столе лежала стопка старых газет и пустая чашка. На стене висели пожелтевшее фото Алёны в выпускном платье.
— Ты совсем себя запустила, — сказала мать вместо приветствия. — Видок у тебя, как у... проститутки.
Алёна прошла мимо, молча. Открыла холодильник. Пусто, кроме банки горчицы и пакета майонеза. Закрыла. Села на табурет. Достала сигарету.
— Ты же бросила, — мать щёлкнула зажигалкой, прежде чем она успела сама.
— Не твоё дело, — выдохнула Алёна и затянулась. Горло обожгло, но стало чуть легче.
— Всё моё дело, когда ты влезаешь в долги и потом звонишь мне среди ночи, — голос матери перешёл в высокий регистр. — Тебя с работы выгнали, я узнала от Жанны. Ты хоть понимаешь, куда катишься?
— Да, — спокойно ответила Алёна. — В ад. Устроит?
Мать замолчала на секунду. Потом подняла голос:
— Я тебя такой не растила!
— А какой ты меня растила?! — сорвалась Алёна. — У тебя был муж, который бил тебя. Ты говорила: «терпи ради дочки». Терпела! Я видела, как ты стирала кровь с пола и говорила, что это просто кетчуп! Думаешь, я забыла?
— Не смей… — голос матери дрогнул.
— Я уже там, где всё можно. Где ничего не страшно, понимаешь?! — Алёна встала. Её глаза блестели. — Я это ты. Только я честнее.
Тишина повисла между ними, как лезвие. Мать медленно затушила сигарету в старой рюмке.
— Уходи, — сказала она тихо. — Пока я не сказала больше.
Алёна смотрела на неё долго. Потом она взяла куртку, и вышла, не закрыв дверь. На лестнице запахло хлоркой и сожалением.
Дверь на пятом этаже открылась тяжело, как будто не хотела впускать. Алёна стояла в полутёмном коридоре, держа в руках пластиковый стакан с дешёвым вином. Тело уже не ощущало ни холода, ни приличий. В голове стоял только гул. Она не знала, зачем поднялась, просто шла за дыханием, за этим странным ощущением, что кто-то ждёт её, даже если это «кто-то» не должен существовать.
Он открыл, одетый в спортивные штаны, с растрёпанными волосами и бровями, сдвинутыми в знак вопроса. Мужчина с квадратной челюстью и глазами, которые казались слишком добрыми для его мускулистого тела.
— Ты… всё в порядке? — спросил он тихо. Из-за двери доносились мультики, детский голос пел что-то беззаботное, и это делало его ещё более чужим и одновременно — человечным.
— Нет, — ответила она, улыбнувшись так, как улыбаются те, кто давно перестал спасать себя.
Кухня у него была маленькой, пахло тушёнкой и детским шампунем. Она села за стол, поставила стакан. Он, молча, достал рюмки и водку, налил себе, а ей нет.
— Я не могу тебе налить, — сказал он.
— А я не могу уйти, — она посмотрела прямо. — Налей. Мне надо. Мне больно.
Он налил. Они выпили. Молчание висело между ними не как пустота, а как ожидание, плотное и почти ощутимое. В его взгляде была усталость, в её был вызов. Он не прикасался к ней, пока она сама не подошла. Прислонилась, положила ладонь ему на живот, подняла глаза:
— Я не прошу ни любви, ни ласки. Просто докажи, что я существую. Просто трахни меня. Мне это нужно. Без прилюдей.
— У меня жена, — сказал он тихо, почти как напоминание самому себе.
— У тебя я. Сейчас. Этого достаточно.
Он не ответил. Развернул её быстро, грубо, как будто злость в нём копилась годами. Она стянула с себя кофту. Его руки были крепкие, неловкие, но в этом была правда. Их тела встретились у стены, между вешалкой и сушилкой с детскими вещами. Это не было ни страстью, ни желанием. Это было чем-то другим, криком без звука, который говорил, «вот то, до чего ты докатилась, девочка, еще один шаг в бездну…»
Когда всё закончилось, он сел на табурет, закурил, дым плыл к потолку, смешиваясь с запахом детских носков и пыли.
— Я не должен был… — начал он.
— И я, — перебила она. — Но нам, же всё равно. Мне так уже точно. Я просто пытаюсь заглушить боль.
— Ты не такая. Не надо на себя наговаривать.
— А ты не тот, кого я хотела, — тихо сказала она, — но раз уж мы здесь…
Она ушла, не прощаясь. На лестнице ощутила запах хлорки и чувство тошноты, смешанное с облегчением. Что-то внутри себя сдвинулось, как будто, она, наконец, позволила себе быть не героиней, не идеалом, не фантазией. Она стала тем, кем была, лишь смыла макияж.
Она шла по улице, как по краю крыши. Вокруг шумел город, но для неё он был выключен. Словно Алёна нажала на кнопку mute внутри своей головы. Только собственные шаги, только внутренний свист, только тупое ощущение, что «ничего не осталось».
На ней был свитер, с чужим запахом, а под ним пустота. Ни белья, ни смысла. Только на улице она поняла, что забыла трусики у соседа.
На перекрёстке она остановилась. Ветер тянул волосы на глаза. Машины мелькали слева и справа. Алёна стояла, как будто ждала сигнала, не от светофора, от мира.
И тогда она шагнула, не под колёса, а в сторону лестницы вниз, к станции метро. Под ногами скользко, ступени мокрые. Алёна держала бутылку дешёвого вина, забытую после какой-то вечеринки, и пыталась отпить на ходу. Пальцы скользили, горлышко ударилось о зубы. Вкус был металлическим, горьким, чужим.
— Осторожно, девушка! — кто-то крикнул, когда она потеряла равновесие, но было поздно.
Её каблук съехал по плитке. Мир опрокинулся. Тело ударилось о ступень, голова о перила. Сначала она почувствовала звон, потом тишина, потом только чёрный экран.
Сознание вернулось в вспышках. Голоса. Синие лампы. Тупая медленная боль, как будто кто-то рвал ткань под кожей.
— Пульс нестабилен. Открытая черепно-мозговая. Подготовьте каталку.
— Господи… Она ведь ещё девчонка…
Внутри неё не было ничего, ни крика, ни страха, ни желания вернуться.
Она думала: «Вот оно. Всё логично. Я падала давно. Просто никто не замечал».
Где-то внутри себя она ждала, что кто-то позовёт. Скажет: «Ты мне нужна». Но слышно было только: бип… бип… бип — глухой звук монитора.
Врач что-то говорил. Медсестра протирала лоб. Кровь подсыхала на подбородке.
Но Алёна была в другом месте. Она парила над собой, смотрела, как лежит: бледная, сломанная, без помады. Без лжи.
Ни один из мужчин, которых она впускала в себя, не пришёл. Ни один не знал её имени. Только мать звонила в голосовую почту. И даже она не знала, где искать.
Алёна хотела умереть. Или, точнее, она хотела перестать существовать. Перестать чувствовать. Перестать хотеть.
— Стабилизируем. Переходим к швам.
Когда её снова накрыла темнота, это было похоже на объятие. Последнее. И, возможно, самое честное.
Запах хлорки. Монотонный кап… кап… кап из капельницы. Белые стены, как молчаливый суд. Алёна лежала неподвижно. Только глаза двигались, медленно, как будто каждая мысль проходила сквозь вязкую воду.
Палата была общей, но шторы были задвинуты. Маленький отсек, как импровизированная тюрьма. На прикроватной тумбе стоял стакан воды, который никто не предлагал. Сухость во рту была такой, что язык прилипал к нёбу.
Она смотрела в потолок.
— Почему я всё ещё здесь? — спросила она шепотом.
Никто не ответил.
Смерть не казалась ей ужасной, напротив, в ней было что-то почти приличное. Не как трагедия, а как итог. Честный, наконец-то. Без интима, без смс, без вторников и обещаний.
Просто: выход.
Она вспомнила, как в детстве думала, что если умрёт, мама расплачется и пожалеет, что не обнимала больше. Что не слушала. Не спрашивала: «А что у тебя внутри?»
Мама и теперь не спрашивала.
Где-то в коридоре щёлкнули туфли. Наверное, медсестра. Она даже не заглядывала в палату.
— Как вы себя чувствуете? — спросил дежурный дежурный врач, заходя для осмотра.
— Не чувствую, — ответила Алёна, не поднимая взгляда.
Он записал что-то в карту и ушёл, не задавая лишних вопросов. Внутри неё не было ни голоса мужчины, ни желания взять телефон. Ни капли боли, ни гнева, ни стыда. Даже сожаления не было. Она просто существовала, как факт, как тело, как присутствие.
На соседней койке женщина постарше всхлипывала сквозь штору. Кто-то умер, кто-то ушёл, кто-то не пришёл. Алёна слушала эти звуки и не ощущала ничего. Это было страшнее, чем боль — пустота, которая медленно съедает изнутри.
На груди ещё был лилово-синий след от удара. Живое пятно. Последнее доказательство того, что она всё ещё внутри тела. Она провела пальцем по нему, будто проверяя: «Да, я ещё здесь».
Смерть, думала она, не всегда приходит с лезвием или петлёй. Иногда она приходит с равнодушием. С апатией, которая медленно вползает в кости. Так умирают незаметно: не от крови, а от отсутствия причин жить.
Она вспоминала всех мужчин. По именам, по запахам, по глазам, которые потом не узнавали её. Ни возбуждения, ни стыда, ни сожаления. Только воспоминания, которые больше не трогали.
— Я просто хотела, чтобы кто-то остался, — шептала она себе. — Хоть один.
Закрыла глаза. Без молитвы, без просьбы. Если бы сердце остановилось сейчас, она бы не сопротивлялась. Но оно билось. Противно, упрямо, как назло. Всё ещё жива. И это было самое жестокое из всех наказаний.
Свет в палате был тусклым, дневным, как будто сам день стыдился заглянуть к ней. Она сидела на кровати, спина прямая, ноги опущены на холодный линолеум. Халат слегка распахнут, но поправлять его не имело смысла. Впервые её тело ничего не просило. Ни прикосновения, ни страсти, ни боли.
Медсестра заглянула, улыбнулась машинально:
Алёна качнула головой. Нет, больше ничего не нужно.
Внутри была ясность, которая звучала громче любого шума. Пульс ровный, мысли прозрачные, как стекло, которое никто не бьёт. Она не вспоминала мужчин. Ни рук, ни голосов, ни «давай ещё раз». Всё это стало чужим кино, которое не хочется пересматривать.
Алёна пошла в душ. Раздеваясь перед зеркалом, она видела тело в пятнах, ссадинах, шрамах. Раньше смотрела на него с жаждой, как зритель на сцену. Теперь просто констатировала: оно есть.
Вода текла по плечам, горячая, почти обжигающая, но внутри был привычный холод. После душа она смотрела на себя в зеркало. Не как женщина, не как любовница. Как существо, которому пора было выдохнуть.
— Я устала, — сказала она себе. Слова были не о ком-то, они шли изнутри.
К ней пришла мать. Сидела у кровати, молчала. Алёна тоже молчала. Впервые между ними не стояло напряжение. Внутри Алёны не осталось ничего, что можно было бы осудить или оспорить.
— Я сварила бульон, — сказала мать.
Алёна кивнула. Это не забота, это был для неё факт.
Когда мать ушла, Алёна снова осталась одна. Обычно в такие вечера она листала чужие ленты, писала, фантазировала «кто следующий». Теперь телефон лежал выключенным. И впервые это было не отчаяние, а равнодушие.
На подоконнике лежала книга. Она её не открывала. Желание исчезло. Желание быть желанной, узнанной, быть прикосновением, быть ночью, быть «ах» — всё ушло.
Сердце бьётся. Тело дышит. Но никого не хочется. Не из боли, не из протеста. Просто не хочется. И это пугает не меньше всего, потому что в этой пустоте она впервые сталкивается с самой собой. Без роли. Без сцены. Без зрителя.