Огромные изменения в рождаемости — и по скорости, и по глубине – действительно не имеют прецедента и дают основания говорить об их революционном характере. Но с самого начала было понятно, что революция в рождаемости стала лишь ответом на снижение смертности, о котором как раз никто не говорил, как о революции, эта тема возникла намного позже. Кроме того, уже давно было понято, что это не единственный, а лишь один из возможных ответов [Davis, 1963]. Более того, очевидно, что и этот ответ может иметь многообразные формы.
Со времен Ландри, когда говорят о революции в рождаемости, то чаще всего по умолчанию подразумевается лишь тот ее этап, который связан с распространением внутрисемейного регулирования деторождения. Между тем, снижение рождаемости как ответ на снижение смертности началось задолго до этого этапа и достигалось иным путем, о котором сам Ландри писал как о модели, в которой «непосредственным регулятором численности населения становится не смертность, а брачность» [Ландри, 2014]. Массовое обращение к этому регулятору привело к появлению «европейского типа брачности», который «можно с достаточной достоверностью проследить, начиная с XVII в. для всех слоев населения» [Хаджнал, 1979, с. 65]. Поздние браки или безбрачие как один из способов снижения рождаемости в ответ на снижение смертности хорошо известны демографам [Davis, 1963; Livi Bacci, 1995].
Не правомерно ли отнести начало революции в рождаемости ко времени появления этой модели, а благодаря этому лучше понять особенности взаимодействия семьи и общества на разных стадиях революции? Тогда, может быть, и изменения, названные «вторым демографическим переходом», потеряют свою исключительность и станут восприниматься как один из этапов перемен в рождаемости, в которых семья всегда выступала и главным революционером, и главным получателем достигнутого выигрыша.
Революция в смертности. Разумеется, теория демографической революции, даже и ориентированная, в первую очередь, на объяснение фундаментальных изменений в рождаемости с самого начала учитывала связь этих изменений со снижением смертности. Однако это снижение, исторически предшествовавшее снижению рождаемости, долгое время воспринималось лишь как некая данность, как внешнее обстоятельство, которое нужно учитывать при объяснении снижения рождаемости, но не более того. Вопрос же о том, что происходит с самой смертностью, почему она снижается и какие глубинные перемены стоят за этим снижением, не задавался, казалась достаточной ссылка на общий прогресс, успехи медицины, повышение уровня жизни и т.п. «Весь процесс модернизации в Европе и заморской Европе обеспечивал рост уровня жизни, новый контроль над заболеваниями и снижение смертности» [Notestein, 1945, p. 40].
Только концепция эпидемиологического перехода, появившаяся намного позднее, чем общие представления о демографической революции, привлекла внимание к снижению смертности как к самостоятельному процессу, требующему анализа его внутреннего содержания. Имя Омрана хорошо известно демографам, однако в обзорах по истории собственно демографического перехода его имя обычно не упоминается. В этом есть большая несправедливость, потому что именно он сделал изучение и истолкование сути глубинных изменений в смертности одним из главных элементов концептуального видения демографической революции в целом.
Роль снижения смертности как ключевого механизма, запускающего демографическую революцию, было признана и до Омрана. Но его интерес к «моделям смертности» открыл путь к переосмыслению очевидного факта количественного снижения смертности в терминах изменения структуры причин смерти. Отталкиваясь от фундаментальных различий в структуре патологии и причин смерти, Омран говорил о переходе от одного этапа истории смертности к другому. Он не употреблял слово «революция», но, по сути, речь шла именно о революционных изменениях, отделяющих одну эпоху от другой. (Термин «эпидемиологическая революция» использовал Милтон Террис [Terris, 1976], но он не был демографом и не упоминал о демографическом переходе.) Концепция эпидемиологического перехода помогает понять «анатомию» исторических изменений смертности именно как самостоятельной революции, приведшей к коренному изменению этой структуры, вследствие чего происходит «не только переход от одной доминирующей структуры патологий к другой, но также радикально трансформируется возраст смерти» [Meslé, Vallin, 2002, p. 440].
Представление об «эпидемиологической революции», или, в терминологии Омрана, «эпидемиологическом переходе», должно быть «вмонтировано» в общую теорию демографической революции как ее интегральная часть. Революция в смертности столь же важная часть всей демографической революции, как и революция в рождаемости, в каком-то смысле даже более важная, потому что именно с нее все и началось. И так же, как и революция в рождаемости, революция в смертности еще не вполне завершена на практике и не до конца осмыслена в теории...
...Демографическая революция в контексте исторических перемен: двойная объяснительная логика
Одна из наиболее уязвимых сторон теории демографической революции в ее современно виде — крайне противоречивая логика объяснения составляющих ее суть перемен. Это особенно хорошо видно на примере рождаемости.
С самого начала теоретикам демографической революции было ясно, что снижение рождаемости стало ответом на снижение смертности, но почему-то это объяснение им казалось недостаточным. «В прошлом… рождения в семье могли быть многочисленными: умирало столько детей, что большие семьи встречались далеко не часто; сегодня при такой рождаемости большие семьи стали бы правилом. Но можно ли этим объяснить снижение рождаемости? Достаточно ли этого, чтобы утверждать, что неограниченное размножение порождало теперь не просто довольно небольшой риск больших семейных расходов, но вероятность столь большой нагрузки, чтобы это привело к ограничению воспроизводства? Представляется, что это не так. Надо, следовательно, искать другое объяснение» [Landry, 1982, p. 38–39]. Это другое объяснение Ландри находил во влиянии на демографическое поведение людей новых идей и представлений, восходящих к эпохе Просвещения и Французской революции.
Столь же непоследовательной была и позиция американских теоретиков демографического перехода. Они совершенно определенно указывали на роль снижения смертности как причины этого перехода, хорошо понимали, что «снижение смертности создавало затруднения для человека, увеличивая его семью» [Davis, 1963, p. 352]. Прекрасно знали они и все виды ответов на снижение смертности, к которым прибегало население Европы, когда это снижение только началось (прежде всего, ответ поздней брачности и миграционный ответ) и когда снижение смертности набрало силу и понадобилось «планирование семьи». Смысл всех этих ответов заключался в том, чтобы сохранить прежний размер семьи (подчеркнуто нами — А. В.). С самого начала было понято и то, что демографический переход несет с собой «поразительный выигрыш в эффективности». «Новый тип демографического равновесия высвободил огромное количество энергии из вечной цепи воспроизводства, энергии, которая могла быть израсходована на решение других жизненных задач» [Davis, 1945, p. 5].
Парадокс заключается в том, что, обладая ясным пониманием природы реально происходивших изменений, они одновременно c упорством, достойным лучшего применения, настойчиво искали объяснения несуществующего факта — «коренного изменения (подчеркнуто нами — А. В.) мотивов и целей людей в отношении размера семьи» [Notestein, 1945, p. 40]. Как писал об этом намного позднее Д. Кирк, «удивительно, что в то время как на снижение смертности обычно указывают как на raison d’être снижения рождаемости, ему не часто отводят первое место среди причин снижения рождаемости» [Kirk, 1996, p. 368].
Пожалуй, только А. Омран, которого обычно не включают в число теоретиков демографической революции в целом и вспоминают только когда речь идет о революции в смертности, без обиняков указывает на роль снижения смертности как ключевой причины снижения рождаемости, которое не вызывает у него никакой тревоги. «Повышение показателей дожития в младенческом и детском возрастах подрывает комплекс причин социального, экономического и эмоционального порядка, которые побуждают индивидов иметь большое число детей, а общество — ратовать за высокую рождаемость.
Как только супружеская чета обретает почти полную уверенность в том, что их потомство… переживет их, усиливается вероятность более широкого ограничения рождаемости. Происходит не только уменьшение усилий “компенсировать” потерю детей, но сами усилия родителей и их эмоции приобретают новую качественную окраску, ибо ребенок в небольшой семье может рассчитывать на большую защиту, заботу и получает лучшее воспитание» [Омран, 1977, с. 74].
Но большинством демографов противоречивость их собственных теоретических построений удивительным образом не осознавалась и не осознается до сих пор. Ноутстайн видел причины мифических изменений в отношении людей к размеру семьи в трансформациях социальной и экономической среды и приводил целый список таких трансформаций. Этот список включал в себя и рост индивидуализма, и развитие городской жизни, и рост стоимости воспитания детей, и изменение роли семьи в обществе, и многое другое. С тех пор самые авторитетные теоретики демографического перехода, такие как Дж. Колдуэлл, авторы теории «Второго демографического перехода» Д. Ван де Каа и Р. Лестег, да практически все демографы, в том числе российские, обращаясь к объяснению снижения рождаемости в процессе перехода, повторяют с разными вариациями и добавлениями список Ноутстайна, пытаясь, в свою очередь, раскрыть тайну несуществующих различий в среднем размере семьи до и после демографической революции. (Это был, конечно, не первый такой список. Как пишет Ходжсон, «в 1893 г.
Джон Биллингс предложил довольно современный список социально-экономических факторов, побуждающих супружеские пары прибегать к контрацепции: растущее стремление к предметам, которые раньше были роскошью, но теперь стали почти необходимыми; желание сохранить или обезопасить свой социальный статус посредством расходов, не связанных с деторождением; стремление повысить качество детей, что требовало больших расходы на каждого ребенка; увеличившееся стремление женщин быть независимым от «возможных или фактических супругов»; усиливавшееся отношение женщин к ведению домашнего хозяйства как к «разновидности домашнего рабства» [Billings, 1893, p. 476. Цит. по: Hodgson, 1983, p. 5].)
Странная слепота исследователей революции в рождаемости — отражение более общей методологической проблемы, не решенной в рамках теории демографической революции. Много лет назад я писал, что рассмотрение демографической революции как самостоятельного исторического феномена требует и признании его самостоятельной внутренней логики, хотя, к сожалению, «эта внутренняя логика не привлекает внимания демографов, которые истолковывают такие перемены лишь как следствие различных социальных сдвигов, недемографических по своей природе» [Vishnevsky, 1991, p. 267].
Ни у кого нет сомнений, что теория демографической революции «устанавливает взаимосвязь между социально-экономическими и демографическими изменениями» [Hodgson, 1983, p. 7]. Вопрос, однако, состоит в том, как интерпретируется эта связь.
В демографической революции можно видеть лишь следствие социально-экономических изменений. Так можно понимать, например, слова К. Дэвиса о том, что «социокультурный переход, известный как промышленная революция, сопровождался глубоко связанным с ним демографическим переходом» [Davis, 1945, p. 5]. Вообще всякий раз, когда теоретики сталкиваются с новыми изменениям в демографическом бытии людей, они пытаются объяснить эти изменения не внутренней логикой хода самой этой революции как достаточно автономного историко-демографического процесса, а ищут внешних по отношению к нему объяснений. Снижение рождаемости, изменения института брака и семьи и т.п. они рассматривают лишь как следствия перемен в экономике, политике, культуре и пр.
Но можно видеть исторические события по-иному. Снижение смертности в Европе, которое обозначилось там задолго до промышленной революции, сделало возможным и необходимым не только снижение рождаемости, но и «миграционный ответ», который создал предпосылки для роста городов и развития промышленности. При такой трактовке революция в рождаемости — не следствие промышленной революции, а равноправный с нею результат происходивших ранее изменений, в том числе (а, может быть, и в первую очередь) демографических.
Ходжсон утверждает, что теоретики демографического перехода рассматривали уровень рождаемости как зависимую переменную, т.е. считали, что этот уровень всегда можно понять, анализируя влияющие на него компоненты социальной системы, и при этом приводит в качестве первого такого компонента снижение смертности [Hodgson, 1983, p. 10]. Но тем самым он, во-первых, косвенно признает исключительную роль снижения смертности как причины снижения рождаемости, что как раз и не устраивало или не полностью устраивало упомянутых им теоретиков.
Во-вторых же, он интерпретирует снижение смертности как социальный, а не демографический процесс. Это верно, если относить к социальным все процессы, протекающие в человеческом обществе и находящиеся под его контролем. Но это неверно, если понимать социум как сложную функционально структурированную систему, где, среди прочих, существует и относительно автономная демографическая подсистема, обладающая внутренними механизмами поддержания демографического равновесия.
Гораздо более верной мне кажется позиция Д. Реера, изложенная в его сравнительно недавней статье. «Исследователи демографического перехода… гораздо меньше внимания уделяли демографическому переходу как причине, а не следствию процесса преобразования общества… Историки и социологи привыкли считать демографические реалии напрямую зависимыми от экономического воздействия и никак иначе. Я же утверждаю, что во многих вопросах демографический переход необходимо рассматривать как ключевой фактор изменений. Демографический переход должен быть изучен как автономный процесс, завершившийся глубинными социальными, экономическими и даже психологическими или мировоззренческими воздействиями на общество. Демографию нужно рассматривать как независимую переменную» [Reher, 2011, p. 11–12; Реэр, 2014, с. 42]...