Первое издание «Весь я не умру…» не имело формального предисловия, вместо него я поместил в начало главку, ставшую теперь Заключением, — содержание основного текста казалось мне в то время исчерпывающим. Но когда в сентябре того же две тысячи двадцать первого года ответственный редактор литературного приложения к «Независимой газете», где на протяжении предыдущих трёх лет печатались в сокращении главы будущей книги, посвятил передовицу очередного номера разбору моего скромного труда, я понял, что вступление, затрагивающее историю вопроса, совершенно необходимо.
Дело в том, что в передовице, хотя внешне она выглядела вполне благожелательной, по существу обесценивалась вся моя работа. Рефреном там звучала уверенность в принципиальной невозможности что-либо всерьёз предчувствовать и предсказывать (т.е. отвергалась сама идея моей книги), а подробно рассмотренные мною опыты подобного рода в творчестве русских поэтов сводились к попаданию пальцем в небо: «…предсказать нетрудно. Многие поэты пишут о будущем, разумеется, и о своём тоже. Ну что-то ведь обязательно же сбудется. Что сбудется — то и запомнится читателям». «Поэтическая речь (особенно у любимого поэта) настолько сильна, что многие строчки и фразы обязательно совпадут. И с твоей собственной судьбой, и с судьбой твоей страны, и с судьбой твоей планеты».
Рецензия, что скрывать, меня задела, хотя ни секунду не заставила усомниться как в симпатии ко мне её автора (по итогам года моя книга даже была признана редакцией газеты лучшей в жанре non-fiction), так и в его искренности. Например, комментируя то место в главе, посвящённой Хлебникову, где я упрекаю читателей этого поэта в недостатке внимания к его творчеству, в нехватке терпения, рецензент честно признаётся, что и у него «тоже на второй и на третий взгляд не хватает терпения». Правда, тут же добавляет: «А если б хватило, не убеждают меня подобные выкладки».
Последняя фраза звучит, конечно, странно, однако в целом проблема, полагаю, ясна. Вот почему, памятуя об одном сделанном автором рецензии предсказании («Будет ли второе издание? Я считаю, что должно быть. Не только исправленное, но обязательно и дополненное»), спешу исправить ошибку, допущенную в первом издании, и дополнить книгу некоторыми небезынтересными сведениями, могущими, на мой взгляд, убедить сомневающихся если уж не в моей правоте, то хотя бы в серьёзности поднятой темы.
Вышло так, что впервые мотивы предчувствия смерти привлекли моё внимание не в художественной, а в исторической, точнее — в военной литературе. Я не имею в виду официозные мемуары или биографии военачальников и других лиц, имевших претензию на исключительность своей роли в истории, хотя единичные примеры интересующего меня рода — как, например, гибель наполеоновского маршала Бессьера при Лютцене, предварявшаяся весьма характерными словами и поступками, — хорошо известны. Снова заводить о них речь, однако, не имеет смысла, поскольку в этих примерах при всей их выразительности не хватает другого, в данном случае более важного, — массовости. Зато как раз её-то и предостаточно в частных воспоминаниях простых солдат, пусть не блистательных стилистически, но ценных именно в силу своей распространённости. Особенно богатый материал обнаруживается в высказываниях ветеранов Великой Отечественной войны.
Процитирую рассказ Дмитрия Тройнина, бывшего миномётчика: «Заметил: если на фронте кто-то затосковал по дому или по родным и поделился этой своей тоской с кем-то из товарищей, верная примета — не сегодня-завтра его убьют. Однажды командир нашей роты подобрал остатки взвода из пехоты. Был среди них один солдат, уже в летах. Стал рассказывать о матери. Вижу, затосковал… И вот рассвело. И мы у немца — как на ладони. И начал он нас из миномётов обстреливать. Мы с этим солдатом рядом окопы отрыли. Лежим, в землю вжимаемся. Мина ударила неподалёку, но сразу не разорвалась. Кувыркнулась раз-другой, покатилась и — прямо к нему в окоп. И там, в окопе, разорвалась. Всего его раскидало. Так что я ни документов его не нашёл, ничего».
А вот, для сравнения, прямая речь другого советского воина — Василия Николаева, командира орудийного расчёта 144-й стрелковой дивизии, действовавшей осенью 1941 года в печально известном Вяземском «котле»: «Я наблюдал такие моменты. Вот если кто-то должен погибнуть, я, например, за неделю видел, как человек меняется: меняется характер, меняются привычки, меняется настроение, и в конце концов смотришь — он погиб. Значит, что-то, какие-то силы действуют. И вот я приведу пример такой. Один солдат говорит: “Самолёты летят. Переверните, пожалуйста, пилотки звёздочкой назад”. Мы над ним посмеялись: “Что ты, дорогой товарищ! Мы же в хате сидим. Какие самолёты?! И почему звёздочкой назад?” — “Они могут увидеть, что мы сидим, и будут нас бомбить или обстреливать!” Мы покушали, вышли из этого дома. И вы знаете, из немецкого танка выпущено было два снаряда. Вот вам чувство! Первым снарядом убило его». И далее: «Я не колдун и не угадчик, но некоторые моменты я угадывал, что вот его сегодня не будет. Человек становится другим. Или он чрезмерно весел, хотя никогда с ним этого не было. Другой тип, когда он начинает рассказывать всю подноготную: дедки, бабки… Вот такие моменты совпадали лично у меня. Ну, думаю, его сегодня не будет. И оно так и получалось».
Я привёл только два примера из множества, различающихся, естественно, в деталях, но однотипных по существу. А сколько подобных случаев осталось втуне? Разумеется, такие наблюдения делались и раньше, и неслучайно поручик Тенгинского пехотного полка Лермонтов в завершающей роман «Герой нашего времени» повести «Фаталист», — я цитирую отрывок из неё в соответствующей главе книги, — назвал видимые со стороны изменения во внешности и характере обречённого погибнуть человека печатью смерти. И раз уж в разговоре всплыла русская проза, нельзя не напомнить хотя бы вскользь, как часто в произведениях наших писателей предсмертная метаморфоза человеческой личности становилась основой сюжета — от гоголевской «Шинели» до зощенковской «Мудрости» и шукшинского «Как помирал старик».
Разумеется, в Советском Союзе тема фатальных предчувствий вне художественной словесности была табуирована, но на Западе, в США, где никаких ограничений для неё не существовало, накоплена обширная исследовательская литература, изобилующая личными историями как известных, так и самых обычных людей. Для наглядности я выбрал ещё два сюжета, из которых первый связан с судьбой выдающегося музыканта, а второй касается незаметного обывателя.
Имя американца Гленна Миллера знакомо всякому любителю джаза. В начале декабря 1944 года руководимый им военный оркестр выступал в Англии. Война, казалось, должна была победоносно завершится буквально со дня на день, и моральный дух союзников, лавиной прокатившихся по всей Франции к границам Третьего рейха, поднялся чрезвычайно высоко. Тем очевиднее для всех стал душевный кризис, внезапно охвативший Миллера: джазмен выглядел то раздражённым, то подавленным, как будто пребывал на грани нервного срыва. Один из его оркестрантов впоследствии вспоминал, что он неоднократно говорил обиняками о своей близкой кончине. А за день до вылета на континент, обсуждая со звукорежиссёром Джорджем Вустасом планы ближайших концертов, вдруг заявил со всей определённостью: «Не знаю, зачем я трачу время на подобные планы! Знаешь, Джордж, у меня есть ужасное предчувствие, что вы, ребята, вернётесь домой без меня».
Ночью 15 декабря, накануне контрнаступления немцев в Арденнах, ставшего для союзников полной неожиданностью и внёсшего такую панику в их ряды, что политические руководители западных держав вынуждены были скрепя сердце просить Сталина безотлагательно ударить по вермахту на востоке, лёгкий одномоторный самолёт «Норсман С-64» с Гленном Миллером на борту взлетел с аэродрома в окрестностях Лондона и взял курс на Париж. Он бесследно пропал где-то в районе пролива Ла-Манш.
Удивительный случай Карсона С. Сурльза из Данна, Северная Каролина, заслуживает внимания уже хотя бы потому, что фатальное предчувствие владело этим человеком на протяжении четверти века. В течение всех этих лет он не раз называл друзьям и родственникам дату своей смерти: июль 1940 года. Сурльз, как мы видим, имел достаточно времени, чтобы всесторонне приготовиться. Так, в 1939 году он приобрёл место на кладбище и нанял похоронного агента; за пару месяцев до рокового срока, исповедовался священнику, без спешки навестил друзей и с каждым из них попрощался; за три дня собственными руками привёл в порядок кладбищенский участок, а утром в субботу, 27 июля, отпросился с работы. На вопрос работодателя, что случилось, Сурльз спокойно ответил, что настал его последний день. Придя домой, он действительно скончался в два часа пополудни, причём врачи так и не смогли установить точную причину смерти, в то же время полностью исключив самоубийство.
Несколько лет посвятили изучению внезапных смертей американские медики Уильям Грин, Стефан Голдстейн и Алекс Мосс. Из полученных ими данных следовало, что большинство пациентов предчувствовали скорый уход из жизни. Кто-то, подобно Сурльзу, старался заранее привести в порядок свои дела, другие впадали в бездеятельность и депрессию, продолжавшуюся от недели до нескольких месяцев. Психологические причины депрессивных состояний так и остались не прояснёнными, но в их физиологической основе определённо просматривалось действие гормональных изменений, словно человеческий организм подготавливал центральную нервную систему и психику к финальной сцене личностной драмы.
Доктор Мортон Э. Либерман из Притцкеровской медицинской школы при Чикагском университете в течение трёх лет проводил психологическое тестирование восьмидесяти мужчин и женщин в возрасте от шестидесяти пяти до девяносто одного года. К концу этого срока примерно половина принимавших участие в эксперименте скончалась, после чего Либерман сравнил результаты их тестов с теми, кто остался в живых, и обратил внимание на то, что первые демонстрировали меньшую агрессивность и настойчивость, зато большую зависимость и покорность. Примерно за год до смерти у них начинали проявляться признаки, свидетельствующие о предчувствии человеком приближающегося конца — например, показываемые им рисунки они трактовали как сюжеты, связанные со смертью.
Чаще всего подготовительная работа Танатоса развёртывается на подсознательном уровне. Допустим, человек совершенно неожиданно как для окружающих, так и для себя самого роняет фразу вроде: «Как я устал, может, хоть на том свете отдохну!» — и вскоре, без видимых к тому причин, действительно умирает. Инна П. из Самары описала такой случай: «Прошлым летом я вместе с мужем приехала в город, где родилась и выросла, чтобы пожить некоторое время с родителями. Однажды, стоя на балконе и глядя на пейзаж с видом на Волгу, он вдруг сказал: “Поверишь ли ты, что я здесь умру?” Конечно, я удивилась этому вопросу — муж был абсолютно здоров. А через несколько недель он внезапно умер от разрыва сердца».
Но в высших представителях рода человеческого, к каковым безусловно относится большинство моих героев, подчас наблюдается отчётливое понимание происходящего. Особняком в этом ряду стоит Сократ. Великий афинский философ, как известно, сам своей защитительной речью вынудил судей вынести ему смертный приговор. А затем произнёс примечательные слова, дошедшие до нас в двух независимых друг от друга источниках. У Ксенофонта в «Защите Сократа на суде» читаем: «Но и Гомер приписывает некоторым людям при конце жизни дар предвидения будущего; хочу и я сделать одно предсказание». Другой вариант, более конкретизированный, находим в платоновской «Апологии Сократа»: «А теперь, о мои обвинители, я желаю предсказать, что будет с вами после этого. Ведь для меня уже настало то время, когда люди особенно бывают способны пророчествовать, — когда им предстоит умереть».
Проявлению именно такой способности посвящены наиболее познавательные страницы моей книги.
Завершить предисловие позволю себе отрывком из письма Льва Толстого критику Николаю Страхову от 3 ноября 1893 года по поводу газетного отчёта о смерти Чайковского, с потрясающей силой изображённой великим русским композитором в его предсмертной и бессмертной Шестой симфонии:
«Вот это чтение полезно нам — страдания, жестокие физические страдания, страх: не смерть ли? сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она, и всё-таки и при этом не перестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытьё, и перед самым концом какое-то внутреннее видение, уяснение всего “так вот что” и... конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня её, поощрительницу всего твёрдого, истинного и доброго».