Три года назад небо над Марсом разорвалось.
Мы ждали катастрофы — грохота, огня, конца. Но одиннадцатикилометровая комета вошла в атмосферу без звука. Как лезвие, рассекающее плёнку. Датчики зашкаливали, но в наушниках стояла мёртвая тишина — будто сама Вселенная затаилась, наблюдая.
Потом взорвалась южная полярная шапка. Не огнем, а холодом — гигантский гейзер замёрзшего углекислого газа взметнулся к черному небу, породив первые за миллиарды лет облака. Мы смотрели, не смея дышать. И я вдруг понял: это не вторжение. Это лечение. А мы – лишь клетки организма, которому вводят сыворотку.
Но когда пар рассеялся, на месте взрыва не было ни кратера, ни обломков. Там, где должна была быть рана, росло нечто иное. Из ледяной пустыни тянулись к небу черные кристаллические шпили, пронизанные медными жилами. Они росли, пульсируя холодным синим светом, и начали расползаться по планете, занимая вершины гор и плоскогорий. Мы ждали контакта, а получили… сад. Чужой, непонятный, цветущий в токсичной для нас пустоте. Мы назвали его Ноктис — потому что его сад расцветает там, где для нас — ночь.
Сейчас я стою на дне котловины Эллада. Над нами — кремниевые леса, черные кристаллы с медными прожилками, мерцающие там, где давление падает ниже 0.7 атмосферы. Сверхпроводящее кольцо питаемое солнечным светом на экваторе, созданное Ноктисом, удерживает для нас магнитное поле, защищая нашу атмосферу от солнечного ветра. Марс дышит. Но дышим ли мы?
- Алексей, - голос Евы Ростовой в наушнике вернул меня в реальность.
- Первая партия прибывает.
Я кивнул, глядя на посадочную площадку. Гости в наш сад. Или в нашу клетку.
Первый год был адом непонимания. Ноктис, колоссальный зеркальный корабль, отделившийся от кометы, развернул нанофабрики на экваторе и игнорировал нас. Он терраформировал Марс, но не для нас. Магнитное поле, атмосфера — всё служило одной цели: создать идеальные условия для его кремниевых садов, процветающих на высотах, в холоде и разреженном воздухе.
Они расползались по планете, как черная короста, спускаясь всё ниже. Мы были для него лишь местной формой плесени. Наш ксенобиолог Торн, глядя на экраны, прошептала: «Я всегда думала, что боюсь пустоты. Оказалось, я боюсь чужой плесени».
Когда в хаосе радиосигналов я наконец поймал его язык — язык чистой математики и логики — я начал диалог. Ответ Ноктиса был холоден и окончателен, как смерть звезды. Он транслировал не слова, а уравнения энтропии. Прогнозы нашего будущего: войны за ресурсы на умирающей Земле, экспансия, подобная пожару, сжигающая миры на своем пути.
Он ответил не словами. В моих мониторах вспыхнули цифровые образы — данные, сжатые в ледяную логику.
Передо мной развернулся калейдоскоп ужаса: Земля, покрытая рубцами мегаполисов.
Потом — вспышка. Не ядерная, а медленная: континенты, превращающиеся в пустыни, как гниющая плоть.
— Ваш вид — это рак, — сказал голос (если это был голос).
— Вы метастазируете. Даже сейчас ваши космические корабли несут в себе семена войны."
Картины всплывали перед глазами:
— Авианосцы, сеющие войны, как споры.
— Наши дети, рождающиеся в мире, где последнее дерево — музейный экспонат.
И затем… формула. Простая, как приговор. Рост энтропии. Наш итог.
- Вы - ошибка, - произнес голос.
- Огонь, который считает себя цветком.
- Но ошибки… интересны. Вы боретесь с энтропией, как муравьи с приливом.
- Я дам вам грядку. Посмотрим, что вырастет.
Угрозы были бессмысленны. У нас не было оружия против него. Просьбы — тем более. Показать ему наши достижения, нашу музыку и искусство было бы разговором немого с глухим. Я выбрал другую тактику. Я транслировал ему диптихи: Хиросима — и девочка, складывающая тысячу бумажных журавликов. Лесной пожар, уничтожающий тысячи гектаров — и одинокая фигурка человека, сажающего саженец на пепелище. Война — и врач без знаков различия, спасающий вражеского солдата.
Моим ответом была не мольба, а вызов: « Мы разрушаем, и это учит нас ценить хрупкость. Мы совершаем ошибки, и это дает нам шанс стать мудрее. Твой сад совершенен и статичен. Наш — растет на руинах наших же провалов. Дай нам почву, и мы вырастим на ней не только сорняки. Мы тоже учимся быть садовниками». Я повторял это послание, пока не убедился, что оно доставлено. Ответа не было.
На сотый день после контакта черные леса остановили свой рост. Ровно на изобаре 0.7 атмосфер — невидимой линии, разделившей планету на два мира. Он не поверил мне. Он решил поставить эксперимент.
Шаттл мягко касается поверхности. Люк со свистом распахивается, и первой наружу шагает моя дочь. Лиза. Семь лет разлуки, семь лет видеозвонков с задержкой сигнала, семь лет обещаний.
Она делает шаг, снимает шлем и вдыхает марсианский воздух.
Она поморщилась — как будто впервые попробовала правду этого мира.
Я не стал говорить, что этот вкус не выветрится. Даже через семь лет
— Это запах нового дома? — спрашивает она, и её глаза ещё верят, что «новый» значит «лучший».
— Запах чужого, — хочется сказать. Но я киваю:
— Привыкнешь. Ложь. Я здесь семь лет, а до сих пор скучаю по запаху земных роз.
— Папа, а здесь будут пчёлы? — спросила она, потирая нос. Я не ответил. На Марсе не было пчёл. Не было цветов, которые они опыляли. Не было ничего, кроме нас и этого чужого сада, который дышал над нашими головами.
— Мы привезём, — соврал я.
Она посмотрела вверх — на кольцо мерцающих кристаллических лесов, венчающих склоны гор. Ночью они пели в ультразвуке — симфонии, сводящие с ума наши приборы. Их свет был прекрасен и абсолютно безразличен.
— Это наш новый дом? — спросила она, обводя взглядом долину с молодыми соснами и далёкие, светящиеся вершины.
Мы шли к поселению, и за нами выгружались остальные. Кто-то восторженно фотографировал. Кто-то с тревогой смотрел на светящиеся горы, на эту вечную границу. Дети смеялись, впервые ступая на красную пыль. Они не знали, что эта пыль — дно гигантской чаши, из которой им, возможно, никогда не выбраться.
Вечером, когда Лиза уснёт, я выйду наружу. На недостижимых высотах будут сиять сады Ноктиса — венец творения цивилизации, для которой мы были не более чем побочным эффектом. Красивая, неприступная стена тюрьмы. Дом ли это, если ты можешь ходить только по его подвалам? Если небо над головой — это потолок, а звезды видны лишь из колодца?
Лиза во сне улыбается. Наверное, ей снятся земные ромашки, которые мы завтра посадим в теплице. А я стою и слушаю беззвучную музыку кремниевых лесов, и во мне растет горькое сомнение. Она спрашивает, будет ли здесь дом. А я не знаю, как сказать, что дом — это место, куда тебя пускают, а не куда ты приходишь. Марс нас не ждал. Ноктис — тем более.
И я не знаю, что ответить на вопрос, который дочь обязательно задаст завтра:
— Папа, а мы когда-нибудь поднимемся туда, к свету?
Год восьмой. Урок геометрии
Тот вопрос, которого я боялся, Лиза задала через год. Мы стояли у края поселения, где молодые земные сосны, еще хилые и неуверенные, встречались с древней красной пылью. Над нами, на склонах гор, сияющая корона кремниевых лесов была особенно яркой в утреннем свете.
— Папа, а мы когда-нибудь поднимемся туда, к свету? — спросила она, и в ее голосе не было ни страха, ни вызова. Только чистое детское любопытство.
Я долго молчал, подбирая слова, которые не прозвучали бы ложью.
— Это… другой мир, Лиза. Он живет по другим правилам. Воздух там другой, жизнь другая. Мы не можем там дышать.
— Но мы же можем надеть шлемы? — она посмотрела на меня с обезоруживающей логикой. — Как я вчера, когда выходила из шаттла.
Прежде чем я успел ответить, к нам подошла доктор Алиса Торн, наш ведущий ксенобиолог. Торн была из тех, кто видел в границе не договор, а инженерную задачу.
— Твой отец слишком романтик, девочка, — сказала она, дружелюбно взъерошив волосы Лизы. — Дело не в том, что мы не можем. Дело в том, что нам не разрешают. Это большая разница.
Она резко повернулась ко мне, и ее взгляд стал жестким.
— Алексей, хватит этой мистики. Ноктис поставил нам забор. А любой забор нужен для того, чтобы его однажды перелезть. Сегодня в 14:00 мы отправляем «Следопыта» за изобару. Пора постучать в стену и посмотреть, кто ответит.
Я протестовал, ссылаясь на хрупкость нашего «договора». Но решение было принято большинством научного совета. Человеческое любопытство, наша вечная тяга раздвигать границы, оказалась сильнее страха. Мы — огонь, который рвется наружу. Я сам сказал это Ноктису. Теперь мои слова работали против меня.
В 14:00 мы собрались в центре управления. На большом экране маленький шестиколесный дрон полз по склону горы. Вот он пересек отметку в полкилометра над дном долины. Еще двести метров. Сто. Пятьдесят.
И вот он пересек невидимую черту — изобару 0.7 атмосфер.
Ничего не произошло. Ни вспышки, ни удара. Дрон продолжал ехать вверх, передавая данные. Давление падало, температура тоже. Алиса Торн торжествующе посмотрела на меня.
— Видишь? Пустое позерство. Просто чужая флора.
Дрон приблизился к первому кристаллическому «дереву». Черный шпиль высотой в тридцать метров, пронизанный медными венами, которые тускло пульсировали. Манипулятор дрона потянулся, чтобы взять образец.
И в этот момент всё изменилось. Как только манипулятор коснулся кристалла, по корпусу дрона прошла синяя рябь. Камера замерцала. Изображение на экране начало… искажаться. Панели «Следопыта» поплыли, как воск у огня. Из трещин полезли чёрные нити — сначала тонкие, как паутина, потом толще, сплетаясь в жилы.
— Выключите передачу! — закричал кто-то. Но Торн впилась пальцами в стол:
- Смотрите! Они не ломают его… Они переписывают. Камера, вместо того чтобы погаснуть, начала транслировать нечто иное — калейдоскоп фрактальных узоров, симметрию чистого света. Акустические датчики, до этого передававшие лишь свист ветра, вдруг зафиксировали чистую, высокую ноту — часть той самой ультразвуковой симфонии, что пели леса.
Наш дрон не был уничтожен. Он был ассимилирован. Переписан. Он стал частью сада. Алиса Торн молча смотрела на экран, ее лицо было белым как мел. Вокруг стояла мертвая тишина. На экране пульсировала новая звезда — наша. Бывшая. Я не знал, что страшнее: её молчание или её идеальная, чужая гармония. Мы не получили ответа. Мы получили урок. Урок чужой, безжалостной геометрии, в которой для наших уравнений просто не было места.
Вечером я снова вышел на смотровую площадку. Лиза нашла меня там.
— Папа, смотри! — она указала вверх. — Там новая звездочка зажглась!
Я проследил за ее пальцем. Высоко на склоне, среди тысяч других холодных огней, мерцала новая точка. Она пульсировала чуть иначе, с едва уловимым, рваным ритмом. Как эхо отказавшего сердца. Наш «Следопыт».
— Да, — сказал я глухо. — Новая звездочка.
— Она красивая, — прошептала Лиза. — Она теперь тоже поет с ними, да?
Я обнял её, чувствуя, как её сердце стучит о мою грудь — слишком часто, как у птицы в руках. Её волосы пахли яблоками — как тот шампунь из детского магазина на Тверской. На секунду я закрыл глаза.
Когда открыл их, над нами уже мерцал «Следопыт» — его новый свет синхронный и ровный, как тиканье часов.
— Папа, а "Следопыт" вернется?
Я не ответил. Впервые за семь лет я понял.
— Папа, он теперь счастлив? — прошептала Лиза.
Я сглотнул комок. Кристаллы не знают счастья. Они просто… есть.
Ноктис не был тюремщиком. Он был садовником. А садовник не разговаривает с сорняками. Он просто очерчивает им грядку. И любой побег, попытавшийся вырасти за ее пределами, он не вырывает с корнем. Он превращает его в часть своего идеального, неживого цветника.
Лиза уснула, сжимая в руке плюшевого мишку. Я вышел из домика под мерцание новой звезды – той, что когда-то была «Следопытом». Её свет пульсировал в такт моему сердцу. Ноктис не ошибается. Рано или поздно всё становится частью сада.