Говорят, если казнить убийцу, одним убийцей станет больше. Но как-то же можно решить этот вопрос?
Лежать на бугристом полу, скрючившись в три погибели, чтобы уместиться, было терпимо. Цедить из битой плошки отвратное месиво, тщательно катая на языке, обманывая звенящий от пустоты желудок, было терпимо. Слушать, как по коже пробегают мокрицы, как с потолка падают высосанные пауками тараканы, как возле самого затылка умывается обнаглевшая крыса, было терпимо. Но вонь и холод…
В камере не прибирали. Зачем? О ком заботиться? Сюда заходили один раз и выходили тоже один. Если — когда — у насельника возникали потребности, в его распоряжении имелась каменная клетка шаг на шаг. Ну, широкий шаг. Самое то облегчить душу.
Из забранного толстым прутком окошка постоянно тянуло сквозняком. Тоже не самым благоуханным: за решёткой открывался не вид на улицы, а глухой пыльный жёлоб. Откуда по нему сюда под землю поступал промозглый, липкий воздух, можно было гадать. Но недолго.
А, ещё цепь. Судя по толщине звеньев, из того же прутка, что и оконная решётка. Хорошая цепь, основательная. Ржавый, но крепкий браслет на ноге соединялся ей с массивным кольцом, вделанным в камень стены. К такому лошадь привязывать, а не живого человека.
Живой человек выглядел хуже мертвеца. По крайней мере, вонял так же. Да и потемневшая от холода кожа выглядела убедительно. Единственное, что выдавало — пальцы. Едва уловимые движения: выдернуть целую соломинку из той груды, что гнила на полу, завязать узелок раз, узелок два, потянуть, выпрямить… И возле стены вставала ещё одна тоненькая фигурка, отдалённо похожая на человечка. Целый ряд фигурок.
Сколько всего было жертв? С одной стороны — кто их считает. Нищие, калеки, пьянчуги, рвань и дрянь. Те, кого не вспомнит улица, о ком не станут грустить соседи, к кому на могилу не придёт родня. С другой стороны, власть не любит, когда в столице начинают резать население, а она к этому непричастна. У власти монополия на насилие, и делиться ей… Да, забавно.
Ещё одна соломинка. Про этого говорили, что его нашли в бочке со свиной кровью на заднем дворе мясника. Перерезанное горло щедро плескало, разбавляя главный ингредиент знаменитой на всю столицу колбасы. Говорят, мясник с той поры двинулся умом, завёл огородик и ест одну только зелень. Жуткая доля, никому не пожелаешь.
Крыса закончила умываться и потянула воздух своей усатой розовой сопелкой. Одновременно где-то в дальнем конце коридора заскрипел ржавый замок. Живой человек, выглядевший хуже мертвеца, одним ловким движением сцапал грызуна, свернул ему шею, а потом впился в тушку на удивление сохранившимися зубами. Да, конечно, не кровяная колбаса, но всяко лучше, чем месиво из плошки.
Тем более что и месива больше не дадут.
Дверь в камеру тоже скрежетнула запорным механизмом, зевнула чадливыми факелами. Человек, не глядя, вытянул в проём закованную в железо ногу, дождался, пока спадёт привычная тяжесть. Потом бросил остатки крысы в угол, подтянулся и встал, упираясь в потолок плечами. Факелы кивнули. Пора.
Вонь сменилась почти сладкими поцелуями утреннего ветерка, а холод — жарким покалыванием рассветного солнца. Пришлось прикрыть глаза ладонью, чтобы не потерять их, привыкшие смотреть во тьму. Интересно, привыкли они уже в камере — или ещё до? Самое время для философских вопросов.
Человек подсознательно ждал, что будет толпа, гвалт, свист, взрывы хохота, крики «Га-арячие пирожки!» Но площадь стояла пустой. Так, по стражнику с каждого угла невысокого деревянного помоста. Ещё четверо вели его. И на помосте подле невысокой колоды стоял последний участник постановки.
Хорошо одетый, явно успевший с утра вкусно позавтракать и освежиться тип носил красную бархатную маску. Какая банальщина. Маска была полной, с прорезями только для глаз. В руках типа поблескивал широкий меч без острия — орудие палача, но не убийцы. По лезвию вились узоры, складывавшиеся в надпись. Кто-то когда-то сказал, что там выбито: «Когда я беру меч в руки, то желаю грешнику вечной жизни». Ох уж эти святоши.
Человека, разглядывавшего декорации, легко похлопали по плечу, напомнив, зачем он тут. Согласно покривившись, он сделал шаг на ступеньки, коротко сбегавшие с помоста. Ещё шаг. Последний. Вот и колода. Вот и меч.
А потом тип в маске протянул своё орудие человеку. Опустился на колени, лёг головой на побуревший от времени толстый обрезок бревна. Посмотрел сквозь прорези, глаза прямо в глаза. И подмигнул.
Меч без острия, предназначенный, чтобы рубить, а не колоть. Двуручный хват, короткое тяжёлое лезвие, острейшие грани. Он не приносит боль, он приносит облегчение. Человек постоял возле колоды ровно мгновение, потом сделал полшага назад, поудобнее перехватил рукоять — и махнул со всех сил.
Голова покатилась по помосту. Маска слетела, и на человека обернулось лицо покойника. Его собственное лицо.
Тогда он увидел всё. Как его моют, бреют, расчёсывают и одевают. Как кормят изысканными, но лёгкими деликатесами. Как дают хорошие, умные и глубокие книги, как одаривают достойной и мудрой беседой. Как он, сидя на ветви раскидистого дуба, встречает рассвет и вдыхает его всей грудью, и не может надышаться от восторга. Как идёт по улице, слушая радостные искренние приветствия. Как сидит в церкви, слушая поистине божественные песнопения, и по щеке катится прозрачная, словно душа, слеза.
Тогда он увидел всё. Как его разделили пополам, взяли из сердца самое дурное и самое доброе, развели по углам и отправили одну часть в мерзлую вонючую камеру, а другую — в гостеприимный тёплый дом. Как дали настояться, окрепнуть, утвердиться в своём новом бытии. А потом снова свели на помосте.
Тогда он увидел всё. Увидел, как казнит сам себя. Как вся его тьма, некогда заливавшая улицы кровью невинных, смотрит в тускнеющие глаза всему его свету. Свету, которого и так было немного. Свету, которого больше не будет.
Сладкие поцелуи утреннего ветерка. Жаркие уколы рассветного солнца. Меч без острия.