Не смотри туда разведчик
Бричку швыряло на колдобинах. Меня кидало из стороны в сторону на ворохе соломы, било о дробины. Старшина Федосюк одной рукой старался придержать мое беспомощное, не сопротивляющееся тело, а другой нахлестывал лошадей. С боков брички и сзади нее скакали конники. Все торопились — я потерял много крови, и меня надо было как можно скорее доставить в госпиталь. Это — им надо было, моим разведчикам, они боялись, а я был равнодушен, меня ничего не волновало, я никуда не торопился. Было бы куда лучше, если бы ехали шагом, и я ощущал бы на лице своем лучи ласкового апрельского солнца. Но мне не давали забыться — Федосюк гнал лошадей, не разбирая дороги.
На крыльце госпиталя нас встретила толпа медиков. Два санитара с носилками сразу же подскочили к бричке. Им кинулись помогать еще несколько человек в белых халатах. Тут же, как изваяния, стояли двое разведчиков — и только ветерок слегка шевелил у забрызганных грязью сапог витые ременные хлысты, свисавшие у каждого с кисти правой руки. Со своей брички сквозь дробины я видел только ноги стоявших. Было тихо. Раненые, столпившиеся у крыльца, с любопытством смотрели на всю эту процедуру: как встречает меня медицина, как прощаются со мной разведчики.
— Что-то на генерала не похож, — обронил разочарованно кто-то из стоявших неподалеку.
Я все слышал и, казалось, все понимал. Только мне очень хотелось спать, хотелось покоя.
Но покоя не давали — куда-то понесли, потом начали снимать с меня обмундирование, разувать, затем началась перевязка. Когда перевязывали, я наконец-то уснул. Уснул сразу и глубоко.
Проснулся уже на кровати, окруженный белыми халатами. Мне показалось, что эти люди перенесли меня из перевязочной сюда, неосторожно положили на кровать и этим разбудили. Но они посмотрели друг на друга, облегченно вздохнули и начали расходиться. Осталась девушка. Она сидела на табурете рядом с кроватью и смотрела на меня. Я отвернулся. И мои глаза уперлись в соседа по койке. Вижу: наш начальник разведки капитан Калыгин лежит и глазеет на меня.
— Ты что, концы, что ль, отдавать собрался? — спросил он.
— Нет. А ты откуда взялся, капитан?
— Следом прибыл. Только не с такой помпой, как ты.
— Какой помпой?
— Начальник госпиталя жаловался. Тебя еще везли где-то, а Козуб с Носковым прискакали сюда и подняли тут тарарам: чтоб перевязочную освободили и чтоб врача были наготове на случай операции — словом, чтоб встречали, как генерала… Жаль, что не скоро вернусь в полк, а то бы я им…
— Ла-адно. Они хорошие ребята… — У меня еле шевелился язык и сами собой закрывались глаза. — Ляшенко где?
— Ляшенко погиб. Сейчас, ночью, ребята полезли за ним. Принесут.
— А что, разве уже ночь? Было же утро…
Действительно, было раннее утро, когда мы — начальник разведки, командир пешего взвода лейтенант Ляшенко, я и сопровождавшие нас двое разведчиков Козуб и Сапунов — пошли на рекогносцировку местности.
Накануне немцы отступали и, по сообщению моих конных разведчиков, остановились на подступах к селу Большие Базары, окопались.
Утром мы пришли на нашу передовую, спросили, далеко ли немцы.
— Кто их знает! — ответил командир стрелковой роты. — Мы вечером пришли сюда, всю ночь траншеи рыли. А их не слыхать. Наверное, далеко. Близко были бы — стреляли бы. А то молчат всю ночь.
Начальник разведки, решительный и отчаянный капитан Калыгин, покрутил ротного за пуговицу на испачканной в глине шинели, сказал:
— Мы сейчас пойдем туда, посмотрим. А ты вот что, предупреди своих. Когда пойдем обратно, чтоб не приняли за фрицев, не постреляли.
— Хорошо, товарищ капитан, это мы организуем… Может, подождали бы, когда туман рассеется, а то напоретесь.
— Ничего. Не впервой. — И кивнул нам. — Пошли.
И мы окунулись в густой туман, как в огромную банку с молоком. Шли, раскинувшись цепочкой, тихо переговариваясь. По всем правилам военной тактики противник не должен бы окопаться в низине — а мы пока шли по озимым вниз, под гору. Значит, до него еще далеко. Идти было тяжело. Намокшая пахота налипала к сапогам.
И вдруг подул ветер — ощутимо заходил туман. Минута-две — и уже появились прорехи в тумане. Мы опешили: прямо перед нами, буквально в полусотне шагов немецкие траншеи, кишащие фрицами. Один из них увидел нас. Тоже замер от недоумения. Но тут же пришел в себя, кого-то окликнул и стал показывать на нас пальцем. Это длилось всего лишь секунду-две. И тут же ударили два пулемета — справа и слева. С первой же очереди разрывная пуля ударила в правую руку. Я упал и отполз за навозную кучу, вывезенную, видимо, еще осенью на удобрение. Сразу захотелось пить.
— Все живы? — спросил начальник разведки.
— Меня ранило, — ответил я. И тут же успокоил: — В руку.
— Меня — в шею, — донесся голос Козуба. — Тоже так, слегка царапнуло.
— Ляшенко! Ты чего молчишь? Живой?
— Я без ноги остался, — тихо и буднично сказал командир пешего взвода.
Возле меня появился Сапунов. Он мой земляк, алтаец, поэтому мы всегда старались быть поближе друг к другу.
— Младший лейтенант, сильно ранило? — спросил он. И тут же удивился: — Ух, как кровища хлещет!
— Ага, хлещет. Перетяни, пожалуйста, повыше локтя… Наверное, артерию задело.
— Кто может двигаться, выходите самостоятельно, — приказал капитан.
Хорошо, когда есть старший — он принимает решения, на нем и ответственность за жизни людей.
— Товарищ младший лейтенант, — заторопил меня Сапунов, — вам надо быстрее добираться к нашим. Крови много потеряли. Давайте я вам помогу.
— Не надо. Помоги лейтенанту Ляшенко. Он в ногу ранен. А я — сам… Капитан! Я подамся перебежками. А то ослабею.
— Давай.
И я вскочил. Зажав правый локоть, стремительно кинулся по своему же следу. Два пулемета ударили по мне сразу, словно сторожили, когда я поднимусь. Одна очередь… вторая… третья. Ждал с мгновенья на мгновенье — вот сейчас… вот сейчас резанет по спине (почему-то по спине, а не по голове, не по ногам — может, потому, что уже был ранен однажды в спину, знал, как это больно). На ногах, как пудовые гири, комья земли. К тому же бежать надо в гору. Из последних сил еще рывок, — а мы ведь метров триста прошли, не меньше, за три пулеметных очереди не добежишь обратно. На пути окопчик. Не задумываясь — бултых туда. Откинулся на спину. Сердце в горле полощется. Язык во рту, как высохшая подметка. Разинутым до предела пересохшим ртом хватаю и не могу нахвататься воздуха. Слышу голоса:
— Парень, а ну нажми еще.
— Немного осталось, давай.
Рассиживаться нельзя. Выскакиваю из окопа и снова броском. Секунда… вторая… третья. Не стреляют. Последнюю стометровку — уже не в гору, по ровному месту — не помню, как и добежал. Свалился в траншею на чьи-то руки.
— Пи-ить…
Мне подали котелок воды. Я припал к нему с алчностью.
Один раз в жизни я хотел так пить. Осенью сорок второго под Сталинградом, когда повар в первый день по прибытии накормил роту вволю — у кого сколько душа приняла — пересоленым гороховым пюре из брикетов. Не сообразил, дурень, что в брикетах соль заложена в расчете на суп, а он сделал погуще, посытнее. Накормил — а воды ни капли во весь длиннейший и знойнейший день. Едва стемнело, мы и ринулись ползком к болоту в балке. А балка простреливалась немецким пулеметом. Но никакой пулемет не в состоянии был тогда остановить нас. Доползли. А к воде не подступиться — весь берег завален трупами (видать, наша рота не первой кидается сюда утолять жажду). Я раздвинул трупы, припал к воде и пил, пил, пил.
С такой же жадностью припал я и здесь к котелку. Знал, что нельзя пить, — сразу же ослабнешь. И все-таки не сдержался — при большой потере крови на человека наваливается совершенное безразличие ко всему, в том числе и к самому себе. Полкотелка выпил. И, конечно, подняться больше уже не поднялся; то есть поднялся, но лишь через месяц в Сумской области…
По траншее меня несли на носилках. Я слышал, кто-то у телефона надрывался:
— Разведчиков побило на нейтралке… Алло, алло… Разведчиков, говорю… Алло… Разведчиков…
В конце траншеи в ложбинке стояла лошадь, запряженная в бричку. На ней меня и повезли в госпиталь. Как Козуб с «нейтралки» попал раньше меня в госпиталь и поднял там «тарарам» — представить не могу.
— Тебя-то когда ранило, капитан?
— Когда и тебя. Той же очередью.
— Сильно?
— Три пули в правую ногу.
— Ого! Тут от одной не могу очухаться.
— Но у меня кость не задета.
— Все равно. Кто тебя вытащил? Сапунов?
— Нет, сам. Сначала полз, а потом вижу, что и к обеду не доберусь, поднялся и пошел.
— Как поднялся?
— Поднялся, оперся на автомат и пошел. Вгорячах можно и не такое. Я видел однажды, как у одного комдива осколком руку оторвало, когда он ею указывал в сторону противника. Напрочь отлетела. Он посмотрел на нее и говорит: «Снимите часы, подарок командующего, а руку похороните…» А триста метров пройти при неповрежденной кости вгорячах… — И вдруг без перехода: — Ляшенко жалко. Глупая смерть. Бестолковая.
— А Сапунов где?
— Он около тебя был. Разве он не вышел с тобой?
— Нет. Я послал его к Ляшенко. Ты откуда взял, что Ляшенко убит?
— Козуб сказал.
— А может, он живой?
— Откликнулся бы. Ну, в общем, ребята поползли туда. Скоро вернутся, доложат.
И действительно — к полуночи появились… Ляшенко и Сапунов. Лейтенант чуть живой. Целая пулеметная очередь прошила ему левую ногу, искромсала ее, раздробила. Он оказался ближе всех нас к немцам, и они решили захватить его живым. Пристреляли вокруг него место. Только он начинал ползти, как пули впивались в землю около него. А когда к нему подполз Сапунов, то и он попал в это кольцо. Так и пришлось им лежать под дулами двух пулеметов целый день. А когда стемнело, к разведчикам поползли и от немцев и от нас. Немцы хотели захватить русских, явно заблудившихся и забредших к самым немецким траншеям. Они видели — их отделяло каких-то три десятка метров, — что русские живы. Наши же разведчики поползли затем, чтобы вынести тела и захоронить… Короче говоря, забросав гранатами подползавших фрицев, ребята под покровом темноты вытащили израненного лейтенанта.
Вместе мы пробыли только одну ночь. Всю ночь медики возились с Ляшенко. К утру, как и меня сутки назад, его привели в относительно нормальное состояние, он узнал нас с капитаном, слабым голосом произнес:
— Ну, кажется, выкарабкался… Думал — все… Значит, еще поживем.
Утром мы распрощались. Навсегда. Меня с другими ранеными погрузили на автомашину и отвезли в Копычинцы, а оттуда на санлетучке через Гусятин, Волочаевск в город Проскуров. Эта перевозка длилась два дня. И два дня ни на минуту не затихала у меня боль в пальцах. Никак не мог понять: ранение около локтя, а боль в пальцах! Что я только не делал, как только не приспосабливал, не пристраивал почерневшую правую кисть — и вверх ее поднимал. и качал, и мял, и давил, и массажировал легкими движениями, — боль ни на секунду не прекращалась. Она изнуряла, она выматывала последние, силы. Все эти двое суток — и днем и ночью — от меня не отходили сестры, спрашивали осторожно про самочувствие. Какое там к черту самочувствие… Несколько раз подходил врач, внимательно осматривал повязку, щупал пальцы, успокаивал:
— Ничего страшного. Терпи, молодой человек.
В Проскурове меня выгрузили и отвезли в госпиталь. В эту же ночь, 24 апреля, положили на операционный стол. Голому на высоком холодном столе было неуютно. Слева от меня через стол такой же бедолага лежит, как и я, только он уже под наркозом. Эскулап ножовкой пилит ему ногу. Ножовка скрипит. Подошла сестра, красивая, черноглазая (почему обратил внимание на красоту — потому что лежал перед ней голым), взяла мою голову в свои ладони, повернула.
— Нечего туда смотреть.
— Думаете, нервы не выдержат? Не такое видел.
— Ладно, ладно. Храбрый какой…
Появился хирург с растопыренными руками… А сзади меня ножовка доскрипывает уже. И вдруг — бултых — в таз упала отпиленная нога. Так захотелось посмотреть, как он, бедный, без ноги. Но сестра твердо держит, не дает повернуть головы.
— Начнем, — сказал хирург.
Сестра поднесла к моему лицу маску, выпустив при этом из рук мою голову, я оглянулся — тот, соседний хирург торопливо, через край зашивал кожу на культе. Сестра наклонилась, тихо сказала:
— Сейчас наркоз дам. Дышите глубже. Считайте до ста. — И прижала маску к лицу.
Дыхнул раз глубоко, второй, третий… Стало душно. Очень душно. Хоть бы глоток свежего воздуха. Но сестра крепко держит маску. И я решил схитрить — взял и затаил дыхание. Сестра забеспокоилась. Ага, думаю, ты сама не шибко храбрая… Она приподняла маску, заглянула под нее. Я успел вдохнуть свежего воздуха. Полные легкие набрал. Сестра тут же прихлопнула маску у меня на лице. А мне стало уже легче. Уже не так душил этот проклятый эфир. В голове зазвенело. Все звуки операционной начали удаляться и с легким звоном расплываться. Руки на маске ослабли. Сестра сказала кому-то:
— Парень-то с характером…
Мне очень хотелось сказать, что я слышу, о чем они говорят. Но язык не шевелился, и все перекашивалось в голове и искажалось, как в кривом зеркале.
Проснулся я, когда меня везли в палату. Та черноглазая сестра заботливо укрывала меня простыней, шла рядом. Мне было весело, как пьяному. Я пел песни и пытался размахивать левой здоровой рукой. В палате меня ждала какая-то высокая установка с баллончиками-скляночками и длинными резиновыми шлангами. Начали вливать кровь. И сразу же меня зазнобило, залихорадило. Понатащили отовсюду одеял, халатов и все это навалили на меня, а я все равно дрожал, зуб на зуб не попадал. И все-таки сквозь зубную стуковень я спросил, чью кровь мне вливают. Сестра заглянула на банку и прочитала имя и фамилию девушки и город, в котором она живет. Я долго помнил все это, но записать сразу в дневник не мог (правая рука у меня «не писала» долго), а потом с годами забыл. И сейчас очень жалею об этом.
Георгий Васильевич Егоров, «Книга о разведчиках», 1973