Но было воскресенье. Священный день. Его личный шаббат, единственный выходной, который он использовал на все сто процентов. Потому что дома его ждал Молоточек. Имя возникло спонтанно, из ниоткуда, как вспышка. «Молоточек» — маленький, юркий, всегда стучащий по полу когтями от нетерпения перед прогулкой. Их маршруты были ритуалом: парк, где пёс носился за голубями, лесная тропа, где можно было отпустить поводок и просто молча идти, слушая, как шуршат под лапами опавшие листья. В эти дни Аркадий снова чувствовал себя человеком, а не придатком к фритюрнице.
Понедельник всегда наступал слишком резко, как удар током. И с ним возвращался Джамбулат. Начальник смены, воплощение всего, что ненавидел Аркадий. Смуглый, почти чернокожий чеченец с лицом, высеченным из гранита, и голосом, похожим на скрежет камня. Он был гигантом — под два с половиной метра, за двести килограмм жилистой, злой плоти. Ходячий шкаф, громадина, которая заслоняла собой свет и воздух.
Он вечно стоял за спиной у Аркадия, его тяжёлое, гнилое дыхание ощущалось даже сквозь запах жареного лука.
— Аркаш, хули ты впадаешь в ступор? Шевели жопой, очередь копится!
— Котлеты не картины писать, давай быстрее, а то зарплату хуй получишь!
— Опять пережарил? Руки не из жопы растут?
Каждое слово било по нервам, как молоток. Ярость подкатывала к горлу кислым комком, но Аркадий глотал её, закусив губу до крови. Что он мог сделать? Джамбулат был не человек, а ебучий гигант. Поэтому он молча терпел, стараясь пропускать мимо ушей и ненавистные ухмылки, и унизительные подзатыльники.
Но та неделя была особенной. Адской. Начальство, в лице всё того же Джамбулата, решило устроить «генеральную уборку». После закрытия их заставляли драить до блеска всё: фритюрницы, грили, полы, даже вентиляцию. Аркадий возвращался домой затемно, его тело ныло от усталости, в глазах стояли белые круги от яркого света ламп. Он не шёл, а доплывал до своей квартиры, едва находя в себе силы повернуть ключ в замке. Он не раздевался. Он падал в прихожей на пол, потом на четвереньках доползал до дивана и проваливался в беспамятство, похожее на кому. Утром будильник вырывал его из небытия, и он, как зомби, автоматом плелся обратно на каторгу.
Мысль о Молочке пробивалась сквозь свинцовый туман усталости урывками, обрывками. «Корм в миске ещё есть... Воды налью вечером...» — убеждал он себя, заглушая голос совести.
И вот настала пятница. Заветная, выстраданная. Аркадий уже мысленно был дома: он чувствовал шершавый язык Молоточка на своей щеке, слышал его счастливый визг, представлял, как они смотрят какой-нибудь дурацкий сериал, и пёс спит у него на коленях, посапывая.
И в этот миг его пронзила мысль. Холодная, острая, как лезвие.
Он совсем забыл. Не на день. Не на два. Он не кормил Молоточка всю неделю.
Сердце упало куда-то в пятки, оставив в груди ледяную пустоту. По спине пробежали мурашки. Паника, мгновенная и всепоглощающая, сжала горло.
Он сорвался с места, снося на своём пути тележку с гамбургерами, и бросился к Джамбулату, который вальяжно пил кофе в подсобке.
— Джамбулат, ради бога, мне домой, срочно! — голос Аркадия сорвался на визгливый, почти истеричный шёпот. — У меня там собака одна... я забыл... она может умереть!
Джамбулат медленно, с наслаждением отхлебнул из кружки. Его маленькие, заплывшие жиром глаза с презрением скользнули по бледному, трясущемуся лицу повара.
— Собака? — он флегматично хмыкнул. — А хули она, работать вместо тебя будет? Иди на место, Аркаш. До конца смены три часа. Или ты уволиться хочешь?
В глазах Аркадия всё поплыло. Красные круги, чёрные пятна. Он не видел больше ни этого жирного лица, ни грязной подсобки. Он видел только пустую миску. Тишину в прихожей. Предательство, самое чудовищное — своё собственное.
И его тело среагировало само, без команды разума. Резкий, отточенный годами тренировок в институте (анатомия, трупный зал, знание всех уязвимых точек) взмах ногой. Колено в пах. Жёстко, точно, безжалостно.
Раздался не крик, а какой-то хриплый, захлёбывающийся стон. Гора мяса и злобы сложилась пополам и с глухим стуком рухнула на пол.
Аркадий не видел этого. Он уже мчался. Сердце колотилось в висках, в ушах стоял оглушительный звон. Он летел по улице, сшибая прохожих, не чувствуя под ногами асфальта.
Дверь. Ключ. Дрожащие руки, не попадающие в замочную скважину.
Тишина. Та самая, мёртвая, гробовая тишина, которой не должно было быть никогда.
И в этой тишине, в полумраке прихожей, лежало маленькое, бездыханное тельце. Молоточек. Он не спал. Он не подбежал. Он просто лежал там, где его оставили — у порога, в тщетном ожидании, что хозяин вернётся и наконец-то покормит его.
Он не смог оправиться после этой потери. Он стал другим. Во всём он винил рабский строй этого мира, несправедливость, а самое главное — Джамбулата. Аркадий винил не себя — дабы защитить свой пострадавший мозг, — только Джамбулата. Тщательно спланировав план, собрав инструменты в свой хромированный саквояж, надев безупречно белый халат, Аркадий, прозвавший себя Хирургом, отправился к своей жертве.
По пути он раздумывал, что лучше всего провернуть, как лучше всего поступить, и нужно ли это? Но его мозг почти не слушался — он просто имел цель. Он хотел практики. Аркадия уже не было — был только Хирург.
Дверь его квартиры захлопнулась с тихим, финальным щелчком. Не грохотом, а именно щелчком. Так щёлкает затвор. Так щёлкает выключатель. Этот звук отсек его от прошлого. Мир снаружи — грязный, шумный, пахнущий перегорелым маслом и ложью — остался за спиной. Теперь его окружала лишь стерильная тишина. Его тишина.
Он больше не Аркадий. Аркадий умер в той же позе, что и его пёс — вытянувшись в узком коридоре у входной двери. Он сгнил вместе с ним, его слезами и его немой яростью. Из этого гнилого компоста проросло нечто новое. Чистое. Острое. Хирург.
Он провёл пальцем по холодному хрому саквояжа. Инструменты лежали в бархатных ложах, как священные реликвии. Скальпели, пилы, зажимы. Не орудия мести. Нет. Это были ключи. Ключи к истине, спрятанной под кожей, под жиром, под грубой ложью бытия.
«Они все думают, что внутри они особенные, — прошептал он. Голос был чужим, металлическим, будто из старого радиоприёмника. — Но внутри все одинаковые. Только комплектация разная. Кости, мышцы, жир... Слишком много жира. Засоряет систему. Мешает работе механизма.»
Он смотрел на своё отражение в оконном стекле магазина. Белый халат сиял призрачным светом в сумерках. Маска скрывала нижнюю часть лица. Оставались только глаза. Глаза Хирурга. Они не горели ненавистью. В них была холодная, бездонная любознательность патологоанатома.
«Джамбулат, — произнёс он, и имя обрело вкус на языке, как проба нового химического реактива. — Не человек. Симптом. Опухоль. Доброкачественная, разросшаяся от вседозволенности. Сдавливает окружающие ткани. Мешает нормальной циркуляции. Требует иссечения.»
Город перед ним преобразился. Это больше не был город. Это был гигантский операционный театр. Улицы — разрезы на теле планеты. Фонари — софиты. Случайные прохожие — медсёстры и санитары, не ведающие, в какой грандиозной операции участвуют. Их бормотание сливалось в один непрерывный гул — шум анестезии.
«Они спят. Все спят. Жуют свои гамбургеры, ходят на не любимую работу, рождаются и умирают под наркозом повседневности. Кто-то должен их разбудить. Показать им, что внутри. Сделать больно, чтобы исцелить. Или... или просто посмотреть.»
Его пальцы в стерильных перчатках сжимали ручку саквояжа. Внутри черепа гудело. Это не были мысли. Это был протокол. Чёткий, выверенный алгоритм действий, написанный на языке, который знал только он.
____________________________________________________________________________
Дверь в квартиру Джамбулата была закрыта. Он сидел на огромном диване, который казался ему вдруг тесным и давящим, и смотрел в одну точку на стене, не видя её.
Его грызла совесть. Но это было слишком мягкое слово. Это было не угрызение, это было медленное, методичное перемалывание костей. Картина сегодняшнего дня вставала перед глазами с пугающей чёткостью: искажённое отчаянием лицо Аркадия, его сломленный, умоляющий голос, а затем — внезапная, дикая боль, опрокинувшая его, Джамбулата, на липкий от жира пол «Бургер Кинга».
Этот удар по яйцам был не просто физической болью. Это был аксиоматический удар молотком по ржавому замку его души. Замок треснул, и дверь распахнулась, вывалив наружу всё, что он годами старательно запихивал и забывал.
Теперь он видел. Зависть. Именно ею, едкой желчью, было пропитано каждое его слово, каждый взгляд в спину Аркадию. Он завидовал его образованию, тому, что этот тихий, замкнутый русский парень знал что-то, чего Джамбулат никогда не будет знать. Он закончил медицинский. Он был хирургом по диплому. А Джамбулат? Родители продали в горах часть скота, чтобы отправить его в Россию — «стать первоклассным хирургом, помогать людям, быть лучшим». А он оказался тупым, ленивым быком. Слова в учебниках сливались в непонятную кашу, латынь была набором чуждых звуков, а практика вызывала не трепет, а панический страх — он боялся не справиться, боялся навредить, боялся взять на себя ответственность за чужую жизнь.
Он сдался. Сбежал. Променял белый, стерильный, пахнущий антисептиком мир на вонь перегорелого масла и унизительную власть над теми, кто слабее. Аркадий стал его личным символом всего, чего он не достиг. Каждый день, видя его на кухне, Джамбулат видел собственное провалившееся «я». И он мстил. Мстил за свои несбывшиеся мечты, за разочарование в глазах отца, за стыд, который гноился в нём годами. Его подколки, издевки, незаслуженные упрёки — это был жалкий, ничтожный способ самоутверждения, попытка доказать самому себе, что он здесь главный, что он чего-то стоит.
И сегодня он перешёл черту. Он знал, что у Аркадия что-то случилось. В его глазах читалась настоящая, животная паника. Но Джамбулат наслаждался своей сиюминутной властью, этим жалким подобием могущества. «Либо остаёшься, либо увольняют». Эта фраза отдавалась в его ушах теперь оглушительным, позорным эхом.
А потом — удар. И физическая боль была ничто по сравнению с другим ощущением — ощущением полнейшего, окончательного морального падения. Его, гиганта, двухметрового качка, одним движением низвергли в грязь, показав его истинную цену. Он был не грозным начальником, а жалким мучителем, которого наказали за бессердечие.
И теперь он сидел один в тишине своей квартиры, и эта тишина была оглушительной. В ней звучали все его оскорбительные слова, выкрикнутые Аркадию. В ней стоял крик его собственной совести, которую он так долго и старательно глушил.
Он не просто хотел извиниться. Он чувствовал острую, физиологическую потребность в этом. Как в глотке воды после долгой жажды. Он должен был найти Аркадия, посмотреть ему в глаза и сказать… что? Что он сожалеет? Что он завидовал? Что он — ничтожество, прикрывающееся мускулами и голосом, чтобы скрыть свою внутреннюю убогость?
Он сжал свои огромные кулаки. Они могли ломать кости, но были беспомощны против собственного стыда. Он был грубой, неотёсанной глыбой, которая вдруг осознала, что является всего лишь куском грязи, и захотела стать чем-то бóльшим. Но было ли уже поздно?
Снаружи послышались шаги. Ровные, отмеренные. Метроном, отсчитывающий последние секунды его старой, гадкой жизни. Джамбулат поднял голову, прислушиваясь. В них была какая-то неестественная, зловещая точность. И ещё один звук: тонкий, звенящий, как поступь призрака. Словно кто-то нёс с собой набор колокольчиков, готовясь сыграть погребальный звон.