— Чего доброго рассердится, чего доброго, рассердится... — перебирая волосы пальцами и разделяя их на три равных части, начала заплетать их в косу — от нервов, ведь понимала, что ветер снова распустит.
Каллиста прошла меньше половины обратного пути и заметила на каменистой дороге с пожухлой травой свой чёрный платок, расшитый пёстрыми цветами, прибившийся к деревянному забору. Она сама вышивала малиновые, оранжевые и жёлтые цветы с красными сердцевинами и узорами. Это именно мама купила на ярмарке кусок ткани и нитки после того, как девушка очень долго упрашивала её. И теперь носила кривой и с угловатыми деталями, но пёстрый платок, когда больше никто ничего подобного в их станице не носил — из молодых. В их кубанских землях было переселение колхозников со своими семьями из самых разных краёв необъятной страны, причём внутренняя миграция происходила не по желанию, а распределению во благо общества. И если старшие казаки не видели никакой странности в её наряде, то «чужие» иногда обращали внимание, особенно дети, прозвавшие её «Малиновкой» — птичкой, имеющей пятнистую коричнево-белую окраску с ярко-оранжевым пятном, в которое как будто макнули лоб, щёки, шею, грудь и брюшко пернатой.
«Главное, шоб тебе голову не пекло, а то, шо эти клопы говорят — это нишего, нишего... Дурень одна, ты уш и не думай об этом!» — говорила бабушка, любуясь чистотой и красотой своей внучки, напоминающей ей собственную молодость.
У малиновки, однако, было и хорошее значение. Бабуня сказывала Каллисте легенду о том, как зарянка подлетела к Иисусу, нашему спасителю и мученику, с маленькой веточкой вербы в своём чёрном клюве, символом его победы над смертью. После чего, увидев алую струйку и бросив ветвь, вытащила из его чела терновый шип, и грудка с щёчками небольшой птички окрасилась в ярко-оранжевый цвет от его капель крови.
И хоть вера была под запретом, а церкви давно разрушены, внучка унаследовала от бабки православие, веря в Христа скромно, по-тихому и глубоко в душе. И потому такое переиначивание прозвища отзывалось в ней, понемногу грея душу. Не в её силах было проверить, капала ли кровь Иисуса на малиновку, и следовательно она верила каждому слову бабуни, словно то были уста святого, возможно, пророка.
Каля подняла платок с земли, вглядываясь в свои слишком смелые и амбициозные для неторопной работы стежки на чёрной ткани. Уголок губ качнулся в полуулыбке, на душе уже стало легче. Пока кто-то легонько не коснулся плеча, отчего девушка мгновенно обернулась: позади ничего не оказалось, всё те же деревья и отдалённые, одноэтажные дома семейства Филинских с серыми крышами — шифером. Отличались лишь их окна и стены: у старших в семье серый кирпич и деревянные, слегка запылённые окна из дуба, у младших — белый кирпич и окна из ясеня, крашенные белым цветом. А над ними перистые облака в голубом небе — к дождю. И лишь ветер игрался с её тёмными волосами, всё время кидая их на лицо. Значит пусто. Значит, никого... И почти тихо.
Она сжала в руке свой пёстрый платок, дозволяя темени волос всё так же развиваться: подвязывать их не было времени, да и пора поспешить.
Спешить? Пёстрые цветы почти не было видно, пока Каллиста бежала за чем-то неизвестным, скрывая ткань в своих руках за тёмно-красной в белый горошек юбкой сарафана, с кружевом на подоле. Ей нужно было лишь убедиться. Хотя бы поверить, что это место действительно существует и может остаться таким же неизменным спустя десятки веков. Она выбежала на поле, которому не было ни конца, ни края, озираясь по сторонам, словно ответ должен лежать... или стоять? на поверхности. Девушка вглядывалась в каждый камень, землю, ландшафт местности. И ничего. Никакого знака, всё та же нещадящая пустота. Хоть копай, хоть провались.
Каля осторожно растянула смятый платок, положив его на камень и придавив носком обуви, чтоб не улетел. Она завязала кудрявые и запутавшиеся волосы в широкую косу, надела платок и, в последний раз оглянувшись на «дикое» поле, покинула его с тем же разочарованием, какое было у мальчишек. И лишь что-то далёкое, почти незаметное для неё, смотрело ей вслед, не сумев сказать: «Я здесь. Я здесь».
— Глупая самонадеянная дрянь! Искать то, чего не существует в природе! — говорила сама с собой казачка. — И что только бабка с мамкой скажут на то, как я всё утро не в доме, а в погоне за своим сном? И так думают, дескать, засиделась в девках, за ум пора, замуж... Но да за кого идти-то?
Так она и шла, и лила бубнёж под нос, глаголя о том, какие парни нынче не те, как казаков, поди, почти и не осталось уже в станице, перебирать не из кого, а за того же белоруса, хохла или обычного колхозника не пойдёт. Не пойдёт и всё! Не их это родина, не их места, не жили они здесь ещё лет тридцать назад, до всего массового голода, расказачивания, войны. Так и как этим пакостникам она доверит собственную жизнь? Другое дело был её отец. Статный, красивый, черноволосый и в целом завидный мужик. Казак! По десятое колено казак! Ещё его предки были осмелевшими крестьянами, сбежавшими на эти земли. И для неё те люди, что приехали по чужой указке — были настоящим дестроем. В их душе не было той свободы, коя имелась у её отца. У её крови.
Каллиста ступила на порог, чуя уже что-то неладное, тормозящее и отталкивающее от двери: из хаты не доносилось ни единого звука. Две мамаши дома и тишина. И только от шелеста листвы она обратила внимание на ветви: ни одного птичьего голоска ни с деревьев, ни с крыш, ни в небе — к чему недоброму. Непослушная рука неохотно открыла дверь в саманный дом, от страха она её тут же одёрнула, зажмурив глаза: как маленькая девочка думала, что сейчас пойдёт наказание и прямо на пороге тряпками изобьют; но никто не тронул — некому было трогать. Казачка прошла дальше в хату, прикрыв за собой тяжёлую дверь. В доме пахло одновременно чем-то подгорелым, тухлым и сыростью, словно прошёл дождь, потушивший горящее дерево с птенцами в гнезде, что в агонии бросались на землю с ветвей, издавая последний зов к родителю. Половицы скрипели под ногами, выдавая Калю, старающуюся идти тихо, дабы не получить тумаков, но разведать домашнюю обстановку.
Резкий, непонятный и раздражающий тишину шум донёсся из второй, родительской комнаты. Самой дальней и тёмной во всём доме. Пол перестал скрипеть: девушка боялась туда идти, по спине бежали мурашки. Звук повторился. Ещё. И ещё. Она прислушивалась к нему: шум напоминал пердёж, разбитый фарфор и крик. Возможно, всё вместе. «У казака не должно быть страха!» — подумала Каллиста и побежала до комнаты, остолбенев около порога, вглядываясь в черноту.
Перед ней ещё в ночной рубашке стояла мать: волосы были превращены в серое гнездо, в руках разбитый кувшин, от которого текли капли крови, где-то в углу силуэт бутылок из-под белой водки. Она была очень рассержена, и девушка не знала, что могло послужить причиной. Малиновка сделала два шага назад, и после обращения матери к ней, как та её заметила, рванула к выходу, чуть бы не теряя обувь. Гнездо дёрнулось в сторону Каллисты.
— Дрянь! Дрянь! Чё-ё-о-ртова дрянь! Тварь! — вскипела женщина, глаза которой сверкали чем-то недобрым, злым и неизведанным, метая искры в разные стороны. — Да-а, беги как и твой отец! И твой дезертир! Позо-о-ор!
— Что? — Каля остановилась одновременно с ней.
Женщина увидела на свету пораненную руку и вытерла её об светлую, широкую ночную рубашку, оставив на ней длинный багровый след. Сверкающие глаза вновь всмотрелись в Каллисту, а губы сжались тонкой нитью. Казачке даже показалось, что она проглотила язык, так сильно что-то неизвестное боролось в ней.
— А ты думала, почему он не вернулся? Умер? — женщина от собственного бессилия упала на землю, залившись закатывающимся смехом. — Глупая! Ну и дура! Папочка — герой, ага!
— Он был твоим мужем! — не понимая сути иронии, не сдавалась Малиновка. — У вас ведь была любовь...
— Ага. А потом его забрали в плен немцы, и по возвращении свои же сдали, свои же расстреляли. И похоронен был как собака. Хуже псины, — у неё был злой смех, да и пахла она неприятно, спиртом. Дочь присела рядом с ней, внимательно слушая, не сдерживая слёз от последующих слов. — Ты дочь козла, — шептала Настасья, успокоившись, — запомни это.
Каллиста привстала и, взявшись одной рукой за свою тёмно-красную юбку и вытерев другой слёзы с малиновых щёк, ушла. Ей хотелось найти бабуню, узнать, как всё было на самом деле. Небось, опять у Мироновых сидела, оставив маму одну. И вот до чего она дошла от горя.
Анастасия, мать, и правда любила Андрея Степановича — «венок храбреца», как шутили родители между собой, переводя значение имени. Дочь же они назвали по-православному: «Каллистой» — «наилучшей», считая, что именно их потомок будет самым прекрасным и храбрым. Настя так любила, что почти умерла от горя, когда узнала, что случилось с мужем. Женщина стучалась об пол и дверные косяки, скуля, что любимого больше не вернуть, ненавидя эту жизнь, проклиная войну, немцев, казаков, моля Бога, чтоб милый вернулся. И в ответ тишина. Тишина. Только новые, мерзотные факты, уничтожающие её разум, личность. Ей не хотелось больше жить, была слишком слабой для этого — вся сила принадлежала Андрею. Это он из сильной и крупной казачки с формами создал ласковое, слабое существо своим мужеством, пониманием и теплотой. И так же забрал данное им. Точнее, война забрала, оставив их семью ни с чем.
Сначала она молчала, что отец умер. Потом начала всё чаще выпивать. А теперь... Сегодня с души матери упал камень размером с Чёрное море. Она всё рассказала. Эта боль, это горе больше принадлежали не только ей. Настасья отдала свой крест дочке. Теперь ей волочить его за собой. Даже когда Настенька умрёт, даже когда Каллиста умрёт, крест всё ещё будет на их плечах, на шеях их детей, как кол в земле.
Она не винила маму за ту боль, страдания и тяжести, что выпали на её неизвестную женскую долю. Знала, что в ней заложено человеческое страдание, о котором не говорит. Каллиста лишь чувствовала себя обманутой: построенный на чужих рассказах идеал отца был разрушен, а вместо него что-то тяжёлое, колючее, как снежный шар с множеством ледяных игл в самом сердце девушки. И растопить их могло лишь воспоминание о сне, обволакивающее и кормящее надеждой, что, возможно, это и не сновидение вовсе? Во всяком случае, с четверга на пятницу снятся вещие сны, хоть что-то да значит. Главное найти бабуню — а там разберётся. Не обращая внимания на соседей и одноклассников, перистые облака и ветер, она старалась вытолкнуть из памяти воспоминание о сегодняшнем диалоге с мамой, расщепляя её на хорошую — когда не пьяна, и на плохую — как сейчас. Так Каля могла сохранить любовь. У неё не было желания сбежать куда-нибудь далеко и надолго, ей казалось, что всё происходящее — норма, ведь сравнивать было не с чем.
Бабушка, в стареньком, выцветшем, жёлтом платье и с деревянным гребешком в седых волосах, действительно сидела у Мироновых, попивая чай. В этих встречах она находила собственную отдушину: покой от сходящей с ума невестки, от бессилия и незнания судьбы младшего сына, от непослушной, но смелой и чистой, как белая лилия, внучки, от бесконечных дел в колхозе и дома. Только крепкий чай с кусочком сахара и баранками. И так они с Маняшей могли выпить три, четыре чашки...
Каллиста, развязав и спустив платок на узкие плечи, трижды постучала в дубовую дверь. Из-за неё послышалось слабое «входите», и девушка толкнула дерево вперёд, тут же прикрыв за собой. Кирпичный дом Мироновых был поделён всего на две комнаты: маленькую спальню и одну «общую» — гостиную. У хаты Каллисты же было нетипичное для саманного дома количество комнат — три: последняя являлась пристройкой специально для неё.
— Проходи! Проходи, не стесняйся! — звала старуха за стол с бежевой скатертью.
— Шо дома случилось? Щёки аш красные... — Беспокоилась бабушка.
— Да ну! — отмахивалась Каля, разувшись и оставив туфли около двери. — Запыхалась просто!
— Курицы! Совсем забыла про куриц! Голодные! Скоро собаку съедят! — Миронова вскочила с места и уверенным шагом направилась в своих домашних тапочках на улицу. — Ну что ты стоишь, Каллиста? Проходи за стол! Сейчас буду...
И, взяв миску с намешанными зерновыми с крайней тумбы от двери, вышла во двор. Каля, проводив хозяйку дома взглядом, села за стол подле бабушки.
— Ну я ш тебя зна-а-аю... — шептала бабуня. Она отодвинула чашку к середине стола, сложив руки на её месте и подавшись всем корпусом вперёд.
— Тут дело не в матери, я ш ви-и-ижу-у-у... Кто он?
Сердце внучки больно кольнуло. Ёк-ёк. Ёк-ёк.
Она даже не принимает какую-либо ответственность за маму. Ёк-ёк. И она заметила, что-то не то и не так. Ёк-ёк.
— Почему ты именно в этот день оставила маму там? Сегодня же годовщина...
— Настя уш взрослая, я не нанималась ш ей нянькой, когда Андрей привёл её в наш-ш дом, в день их свадьбы... Кто он?
— Ты не поймёшь... Он из какого-то племени...
— Племени? — удивилась бабушка. — История ш Северного Кавказа давно прошла... Вот те раз... Откуда он?
— Его нет, — девушка замялась.
— Да-а... Тупик... Мошет тебе в сон наведался кто-то из древнюших обитателей? Меот или скиф-ф?
— Кто-кто? — ввязалась в разговор хозяйка, оставляя миску на прежнем месте и усаживаясь за стол.
— Кто? — поддержала внучка с внушаемым интересом: знала ответ на свой вопрос, но не могла вспомнить деталей. — Расскажешь?
— И шо? Не слышали шоли? — спрашивала Пелагея Прокофьевна, переводя взгляд с Марьи Ивановны на Каллисту Андреевну. — Во всех газетах ше было! Ох!
— Бабуня, ну расскажи же! — умоляла внучка.
— Недавно археологи раскопали меотско-скифские останки... Смеют предполошить новые сведения о их древнюшем быте.
— Как выглядели? — посмеивалась бабуня, глаза заискрились добротой к внучке, напоминающей ей любопытного Андрюшу. — Ох, мне б знать! Помню ш только заметку, што, мошет... Невысокое лицо, но высокий и тонкий нос, узкие глаза... Как ш там было в заметке... А! И смуглая коша. Пишут, переходные они, мешду мон-голо-идами и евпе... евро… европеоидами!
— А волосы длинные? — не унималась Каллиста.
— Волосы? Да какие ш там волосы спустя столько лет... А впрочем... Не помню.
Малиновка утихла, серьёзно обдумывая сказанное, сопоставляя со своим образом из сна.
— Может, чаю, деточка? — спрашивала Марья Ивановна, протягивая девушке чайник.
Хозяйка передала большой чайник с заваркой и подвинула кружку мужа, который давно уж ушёл заниматься делами по дому. Бабушка так же потянулась за своим чаем, одним глотком отпив половину.
Каллиста по её примеру преподнесла чашку к губам, тёплая жидкость приятно ощущалась в теле. Девушка отхлебнула ещё и ещё, после жадно кусая баранку: с самого утра ничего не ела.
Тот сон ничем не был похож на остальные. Сознание сыграло с ней злую шутку, воплотив то, на что ей фантазии бы не хватило. Земля, населённая скифами, оставила много примет далёкого времени, и не сразу казак узнал, кем или чем была создана примета. Она помнила о том, как ходила легенда о скифских насыпях, получивших название «Прощальный курган», что стал частью жизни казака и его семьи. Во время войн в кисете была земля, набранная с этих насыпей, — на тот случай, если казак умрёт не на своей Родине. Горсть родного чернозёма высыпали перед крестом в далёких от семей краях. Однако то была земля со скифского захоронения — творения мёртвого народа, и, таким образом, землю с одной могилы переносили на другую...
Но примета из её сна была слишком явной, слишком человечной. Человеческой. Живой. Малиновка отчётливо помнит, как стояла за мёртвым, не издающим ни единого звука, деревом, наблюдая за парнем лет двадцати с виду, — почти её ровесник. Мускулистое тело, поверх которого был накинут светлый плащ из чьей-то кожи, длинные тёмные локоны, подобные её, а от подбородка шёл тёмненький пушок — брада. Неизвестный обернулся на неё, и Каллисте пришлось спрятать голову за дерево, вжавшись в него. Ёк-ёк, ёк-ёк. Не сразу она смогла вновь всмотреться в парня без страха быть замеченной. У него были сделанные из выделанных кож и сшитых тонкими ремешками штаны, а на голове красовалась ярко-красная ткань, толстой линией обхватывающая его голову. В руках он держал золотую чашу, над которой постоянно стоял его нежный и упрашивающий шёпот.
Только когда золото оказалось на земле, Каля отвела взгляд от убранства жреца, и в мысли врезалась душераздирающая картина, в особенности для традиций казака: конское жертвоприношение. Передние копыта были связаны, лошадь, похожая на карачаевскую, родина которой приходится у истоков Кубани, брыкалась, кричала и визжала. Под собственный свист парень со спины закинул кольцо каната на её шею и повалил наземь, после чего повторно обвёл верёвкой, упорно давя и затягивая. Глаза лошади налились кровью и стали смиренными, в них с каждой секундой потихоньку сбавляла обороты жизнь, заставляя учащенное биение сгладиться, а после и вовсе остановиться навсегда. Он её удушил. Эти глубокие чёрные глаза вот только смотрели на своего убийцу — сокола, естественного врага малиновок, — и вспоминали, как ещё месяц назад со своим предателем подле короля шли в походы, сражались, возносили жертву богу войны, Арею, убив на тех полях нескольких овец и пленников. А теперь вороная здоровая лошадь лежит под своим жрецом, мёртвая, удушенная, преданная, ведь когда-то доверилась человеку, и он её обманул, не слушал мольбы, визги, о миловании. Ведь всё живое хочет жить и о смерти не просит.
Парень занёс над телом старого друга кривенький акинаки, короткий, железный, скифский меч, и вспорол ему брюхо, из которого тут же полезли длинные кишки, и трава от крови густо покраснела. Варвар подставил под красные струи золотую чашу, что быстро наполнилась жидкостью, стекающей по краям. Он выпотрошил животное, снял с него тёмную шкуру и начал разделывать мясо — для готовки. Взяв в руки сердце, Сокол поднял его на уровне своих глаз, вглядываясь в каждую жилку. Оно не было похоже на человеческое: как тогда, когда он вырезал ещё из живого пленника пульсирующий и брызгающий кровью мышечный орган. Сердце коня было тяжелее в двадцать раз, и дикарю казалось, что именно в нём заключается та глубина души, потухшая в глазах скотины. Отложив сердце отдельно от остальных частей, парень разбросал первые куски конины и внутренности по просторам этого дикого поля и, вознеся кровавый бокал к небу, молясь своим богам, выпил конскую кровь. По бородке на землю стекали алые капли. Девушка от начала до конца наблюдала за процессом: не могла отвести взгляд, да и в целом боялась пошевелиться, лишь прикрывала рукой рот, подавляя любой непроизвольный звук. В какой-то момент её даже настигла вина, что она остолбенела вместо того, чтобы хоть как-то помочь коню и защитить его. Но момент уже был упущен, да и мог стоить ей собственной жизни.
Сокол вновь обернулся, из-за чего Каллиста чуть бы не взвизгнула от страха сквозь ладонь, чувствуя неимоверный ужас от стоящей перед ней угрозы. Прячась за деревом, она не торопилась выглядывать или бежать в глубь леса, лишь бы не наткнуться на жреца, так жестоко разделывавшегося со святым в её культуре животным. Девушка лишь смирно стояла, делая глубокие вдохи и выдохи. Ёк-ёк, ёк-ёк. Старалась успокоиться. И незаметно вспомнила, что находится во сне, а значит в реальности перед ней ничего подобного не происходило. Ёк-ёк. Ёк-ёк. Надо было всего лишь проснуться... Ёк. На спине выступил холодный и липкий пот от прикосновения чужой руки к её плечу. Малиновку от страха затрясло, она не решалась оборачиваться: не хотелось знать, кто бы это мог быть.
— Я тебя нашёл, — прошептал Сокол ей на ушко, капля крови упала на жёлтый цветок чёрного платка.
И мир под ногами рухнул. Каллиста чуть не забыла, что это всего лишь сон. Теперь он как никогда казался вполне себе реальным. Девушка тихонько повернула голову, чтоб посмотреть через плечо: его карие глаза не изучали, а впивались; грубая рука спряталась за светлый плащ — ему не нужно было держать жертву, ведь варвар знал, что она уже никуда от него не сбежит. Он её догонит, поймает и сделает что-то ужасное, о чём Кале думать вовсе не хотелось.
— Теперь ты — моя, — Сокол провёл по её волосам, спрятав выбивающуюся кудрявую прядь за ухо.
— Ты всего лишь сон, — шептала она, дрожащей рукой отталкивая его, — тебя не существует. Вот увидишь, я проснусь, и тебя не станет...
— И куда же я денусь? — с хищной ухмылкой спросил дикарь.
— Думаешь, от меня так просто избавиться? От Санерга ещё никто не сбегал. Твой путь ко мне уже заказан, — рука из-под плаща вышла на свет, чтоб вытереть кровь с лица, но, по правде, дикарь ещё больше её размазал. Лишь сейчас Каллиста заметила количество шрамов на его теле, начиная с той самой руки, где на кисти красовались два длинных и возвышающихся рубца. Ёк.
— И что же делать? — девушка старалась держаться увереннее, однако голос предательски срывался.
— Следовать за мной. Я всё тебе покажу.
Но он успел только сделать широкий жест, охватывающий бескрайнее дикое поле, что казалось знакомым. Хотя, разве поля не похожи одно на другое? Та же трава, культура, голубое небо... И всё же это было зна-ко-мым.
Малиновка проснулась. То был первый сон с ним, пускай, в этом она и не была уверена: какой из снов был первее, и с чего это всё началось? С конём просто был один из самых ярких: так страшно и больно было.