Диванный Генштаб
11 постов
11 постов
10 постов
Есть этот неоновый гул в черепной коробке, этот электрический зуд, который ты называешь сознанием. А в центре всего — маленький, сука, хромированный шарик. И вот он срывается.
Щелк! — и он летит сквозь кортикоидные джунгли, рикошетит от костяных бамперов памяти, где каждая зазубрина — это шрам от старых истин, каждая царапина — призрак вчерашней любви или позавчерашнего предательства. Он несется, набирая скорость, и иногда, о да, иногда он попадает в эти теплые, вибрирующие гнезда, в эрогенные зоны внутреннего космоса, и тогда по всему твоему существу разливается сладкая патока инсайта, вспышка чистого, незамутненного кайфа. Дзинь! Тысяча очков в твою карму. Ты на коне.
Но чаще эта серебряная сволочь летит не туда. Она скатывается в вязкие, липкие желоба самокопания, застревает в зловонных топях обид, бьется о глухую стену «а что, если». И вот уже на табло мигают красные цифры, отнимая у тебя последние крохи воли, высасывая свет из зрачков.
А внизу, над самой пропастью, над черной дырой окончательного «похуй», дергаются две убогие, жалкие культяпки. Два флиппера твоей воли. Последний рубеж обороны перед тотальным забвением. И вся твоя жизнь — это судорожная, отчаянная попытка вовремя нажать на невидимые кнопки, чтобы подбросить этот ебучий шарик обратно в игру, не дать ему кануть в бездну безразличия, где нет ни очков, ни правил, ни даже самого автомата.
И вот ты смотришь по сторонам. И видишь ИХ. Легионы. Армии тех, кто свой шарик не просто уронил — они его проебали. Они даже не помнят, что он был. Их внутренний пинбольный автомат стоит в темном углу, покрытый пылью и паутиной, давно отключенный от сети. Их глаза — мутные, выцветшие экраны с надписью GAME OVER, которую никто уже не читает.
Это ходячие некрологи самим себе. Сомнамбулы на автопилоте, щепки в канализационном стоке чужих желаний и социальных директив. Они жуют, что дают. Они смотрят, что показывают. Они чувствуют то, что им разрешили чувствовать. Их разговор — это пересказ чужих заголовков, их смех — фонограмма из ситкома, их трагедия — кассовый провал фильма, на который они даже не хотели идти. Они — овощи на грядке чужой воли, и единственный их бунт — выбрать кетчуп вместо майонеза.
Они сдали не бой. Они сдали саму возможность боя. Они променяли неистовый, кровавый, но живой грохот шарика в собственной голове на тишину и покой кладбища. Они смотрят на тебя, на твои горящие глаза, на твои подергивающиеся пальцы, вечно готовые ударить по флипперам, и крутят пальцем у виска. «Успокойся, — шепчут их пустые рты, — расслабься, плыви по течению».
Плыть по течению? Да вы охуели! Это течение несет прямиком в отстойник!
Настоящий игрок знает: уронить шарик — это не провал. Это передышка. Это возможность перевести дух, протереть тряпочкой стекло, плюнуть на руки и, может быть, даже прихуярить к своей машине новый бампер из свежепрочитанной книги или укрепить флипперы сталью нового, выстраданного принципа. Это шанс заглянуть под капот своего сознания, подкрутить там пару гаек, смазать заржавевшие механизмы и снова запустить этот серебряный шар, но уже с новой, дьявольской силой.
Потерять шарик — вот настоящая смерть. Это забыть, что ты — игрок и механик в одном лице. Это согласиться с тем, что ты — всего лишь автомат, а не его безумный, гениальный конструктор. Это стать зрителем собственной казни.
Так что пока внутри тебя есть этот грохот, пока пальцы нащупывают кнопки, пока ты видишь отблеск своего безумия в полете этого маленького серебряного ублюдка — ты жив. Ты не просто существуешь. Ты ваяешь себя из хаоса, высекаешь искры смысла из камня абсурда. Ты — лабиринт и Минотавр одновременно.
Пусть они там, снаружи, стоят в своих очередях за порцией серой баланды для мозга. Пусть их шарики ржавеют в бездне. Твой — летит. И каждый удар флиппера — это не защита. Это акт творения. Это твой средний палец, показанный энтропии.
Так что жми на кнопки, пока они не отвалились.
Этот анекдот — не анекдот. Это гребаный коан, нейронный вирус, впрыснутый в спинномозговую жидкость народного бессознательного. Он преследует меня, как дешёвый трип, выползает из углов прокуренных баров, где время свернулось в тугую, липкую спираль. Он — ключ к пониманию всей этой бодяги, которую мы зовём реальностью.
Представьте себе этот монастырь. Не как строение из кирпича и молитв, а как герметичную реторту, алхимическую колбу, где перегоняется сама суть человеческого желания. Стены, пропитанные ладаном и тоской. Воздух, густой от невысказанных слов и неслучившихся прикосновений. И в этот вакуум, в эту звенящую тишину, ввозят её. Морковь.
Не просто овощ. О, нет. Это архетип. Фараонова гробница в миниатюре. Яркий, оранжевый, вызывающе фаллический осколок языческого солнца, вторгшийся в сумрачный мир христианского смирения. Это обещание. Не плотское даже, нет, это слишком мелко, слишком пошло. Это обещание формы. Обещание целостности. Предмет, который можно сжать в руке и почувствовать его вес, его гладкую, упругую плоть. Символ мира, где вещи ещё не распались на атомы, где у каждой сущности есть своё нерушимое, данное Богом или Дьяволом тело.
И монашки — эти белые призраки, эти ходячие отрицания плоти — они радуются. Их радость чиста и инфернальна одновременно. Они, как дети, радуются не самой игрушке, а возможности её сломать. Радуются нарушению стерильности, вторжению грубой, земной, корнеплодной материи в их упорядоченный ад. Их смех — это треск льда над бездной.
Но есть одна, кто видит матрицу. Настоятельница.
Её лицо — не просто мрачнее тучи. Это лицо человека, заглянувшего в бездну и увидевшего, что бездна — это гигантская мясорубка. Она не злится на монашек. Её ненависть — метафизического порядка. Она ненавидит не их, а сам принцип устройства этого наебалова. Это ярость гностика, узревшего несовершенство творения Демиурга.
И вот её крик. «Чего радуетесь, дуры?! Морковка-то тёртая!»
Вдумайтесь в эту фразу. Это не просто констатация факта. Это приговор. Это вскрытие всей механики контроля.
Тёртая морковь.
Это уже не символ. Это труха. Оранжевые опилки смысла. Деконструкция, доведенная до абсурда. Это реальность, пропущенная через терку администрации, через цензуру системы, через шредер целесообразности. Вам дали не морковь, а идею моркови, лишённую её сути. Вам дали цвет, запах, но отняли форму, отняли возможность, отняли сам стержень бытия. Это экзистенциальная кастрация.
Это пиксели вместо картины. Это саундтрек вместо секса. Это новостной заголовок вместо события. Это молитва, напечатанная на принтере, вместо разговора с Богом.
Настоятельница видит то, чего не видят остальные. Они радуются оранжевой каше, потому что их мозг, их система восприятия уже настроена на потребление пережеванного. Они готовы принять любой суррогат, лишь бы он был ярким и напоминал о чём-то настоящем. Их радость — это рефлекс, выработанный годами воздержания, когда любое напоминание о жизни кажется самой жизнью.
А настоятельница видит всю картину. Она видит невидимую руку, которая натёрла эту морковь. Руку Системы, которая говорит: «Вот, жрите. Но так, чтобы вы, не дай бог, не использовали это не по назначению. Мы дадим вам радость, но лишим её всякой силы. Мы дадим вам веру, но изымем из неё чудо. Мы дадим вам жизнь, но превратим её в безопасную, стерильную, блядскую кашицу».
Её ярость — это единственный акт подлинной свободы в этом монастыре. Это крик против энтропии духа. Крик против мира, где все великие символы, все мощные образы, все ключи к трансцендентному переработаны в безвкусную, безопасную, тёртую хуйню для массового потребления.
И мы, хохочущие над этим анекдотом, мы и есть эти монашки. Мы давимся смехом, не понимая, что смеёмся над собой. Мы каждый день с восторгом жрём свою тёртую морковь — пережёванные новости, стерильное искусство, безопасные революции в соцсетях, синтетическое счастье из психотропных таблеток. Мы радуемся оранжевой пыли, потому что давно забыли, как выглядит настоящий, целый, сука, корнеплод.
А где-то рядом, в тени, всегда стоит настоятельница. И смотрит на нас с безграничной, вселенской ненавистью. Потому что она одна помнит.
Она помнит, что морковка должна быть целой. Иначе всё это — просто дурной анекдот. И нихуя не смешной.
Двери разъехались с пневматическим вздохом, и я шагнул в брюхо зверя. В брюхо хромированного, кондиционированного Левиафана, где вместо желудочного сока — стерильный, сладковатый запах пластиковой ванили и отчаяния. Секунда. Две. И реальность затрещала по швам, как дешевый кожзам на жирной заднице.
Это не торговый центр. Это симулякр собора, возведенного в честь Бога Пустоты, где вместо икон — плазменные панели, транслирующие священное писание Скидок. Вокруг — сомнамбулы. Паломники. Глаза-щели, отражающие неоновый свет витрин, пустые, как глазницы античных статуй. Их движение — неторопливый, ритуальный танец вокруг тотемов из полиэстера и акрила. Они скользят по этому кафельному чистилищу, толкая перед собой тележки, эти маленькие алтари для будущих жертвоприношений на кассе.
Музыка. Господи, эта музыка. Не мелодия. Не гармония. Ритмичный удар по мозжечку. Синтезаторный скрежет, обработанный для подавления воли и активации слюнных желез. Какофония нейролептиков, льющаяся из невидимых динамиков, звук, который мог бы свести с ума тибетского монаха за тридцать секунд. Он сверлит череп, этот саундтрек к лоботомии, заставляя тебя хотеть чего-то… чего угодно, лишь бы этот зуд в мозгу прекратился. И вот уже твоя рука тянется к кофточке цвета «электрическая блевотина», потому что в ней, возможно, спасение.
А манекены! О, эти безглазые пророки нового мира! Застывшие в неестественных позах, с лицами, выражающими лишь пластиковое безразличие. Они — идеальные граждане этого рая: пусты внутри, безупречны снаружи, одеты в последнюю версию одобренной униформы. Они смотрят сквозь тебя в светлое будущее тотального потребления. И люди смотрят на них с затаенной завистью, мечтая стать такими же — гладкими, безмятежными, без единой мысли в черепной коробке.
Внезапно из-за угла выныривает существо. Оно улыбается — тридцать два зуба в идеальном оскале хищника. «Попробуйте наш новый аромат!» — шипит оно, протягивая тебе полоску бумаги, пахнущую химической атакой. Запах лоботомии, запах забвения. Я отшатываюсь, как от прокаженного. А оно уже окучивает следующую жертву, которая с благодарностью вдыхает этот концентрат лжи.
Эскалаторы, эти вечные лестницы Иакова, ведут не на небо, а на следующий круг того же самого ада, только с фудкортом. Здесь запахи смешиваются в единую симфонию апокалипсиса: пережаренное масло, синтетический сыр, корица и чей-то чужой пот. Люди сидят за пластиковыми столами, их лица освещены экранами смартфонов. Они поглощают пищу, не чувствуя ее вкуса, глядя в бездну цифрового небытия. Они здесь, но их нет. Тела заправляются топливом, пока души бороздят просторы инстаграма.
Стены начинают дышать. Вывески пульсируют, как вены на виске у эпилептика: КУПИ, ЖЕЛАЙ, СООТВЕТСТВУЙ, СДОХНИ, НО КУПИ. Мир расслаивается. Я вижу код. Матрицу из скидок и специальных предложений, невидимую решетку, наброшенную на сознание. Каждый шаг здесь — это движение по заранее прочерченной траектории, от одного триггера к другому. Это гигантский лабиринт, построенный не из стен, а из желаний. И выход из него не там, где табличка «ВЫХОД», а где-то в глубинах твоего атрофированного «Я».
Я бегу. Бегу мимо рядов с косметикой, этих баночек с эликсирами вечной молодости, сделанными из нефти и слез маркетологов. Мимо детских магазинов, где плюшевые монстры с пустыми глазами готовят новое поколение для этого же конвейера. Бежать. Наружу. К грязи, к дождю, к честному выхлопному газу — к чему угодно, что имеет подлинный вкус и запах.
Двери разъезжаются, и я вываливаюсь на улицу, жадно глотая настоящий, живой воздух. Оглядываюсь на стеклянный мавзолей, сверкающий в сумерках. Они называют это досугом. Терапией. Праздником. Но это кома. Блестящая, кондиционированная, хорошо продаваемая кома. А я, видимо, просто аллергик. На счастье.
Начинается всегда одинаково: сбой в коде реальности, разрыв на пергаменте дня. Идешь себе, прошиваешь пространство собственным телом, нейроны гонят по венам привычный коктейль из скуки и дофамина, и вдруг – статический разряд. Пиздюк. Маленький, дрожащий, как оголенный нерв, комок генетического вырождения с глазами-бусинками, полными бездонной, экзистенциальной ненависти ко всему живому.
Чихуахуа. Даже само слово – шипящий плевок, заклинание для вызова мелкого беса из нижних астральных слоев. Это не собака. Это вибрирующая опухоль злобы, биологический телеграф, отстукивающий прямо в мозг морзянку чистого, незамутненного раздражения. Его лай – не звук. Это ультразвуковая грязь, иголка, которая скребет по эмали твоей души, сверлит дыру в самом центре твоего хрупкого дзен.
И вот этот меховой генератор белого шума, этот карманный демон, отворяет свою пасть, полную игольчатых зубов, и исторгает из себя концентрированную хуйню. Вопль не по размеру. Космическая пустота, сжатая до размеров грецкого ореха и взорвавшаяся тебе под ноги.
И в этот момент вселенная предлагает тебе выбор. Сделку. Промолчать. Сделать вид, что ты – цивилизованный гуманоид, который выше этого. Принять эту акустическую пощечину как данность, как дождь или плохой вайфай. Стать терпилой. Улыбнуться идиотской тефлоновой улыбкой, которой нас всех научили в этой великой богадельне смирения.
Но что-то внутри говорит: НЕТ. Какого, блядь, хуя?
Внутри меня просыпается древний ящер, тот, что не читал Канта и не слышал про общественный договор. Тот, для кого внезапная агрессия требует немедленного, сокрушительного ответа. И мой рот разверзается в ответ, и из него льется первобытный, очищающий огонь. Поток чистого, незамутненного сознания, выкованный в самых черных кузнях подсознания. Трехэтажный зиккурат из отборной брани, направленный точно в эпицентр этого дрожащего зла. Я не кричу на собаку. Я изгоняю дьявола. Я провожу вербальный экзорцизм.
И тут же – второе действующее лицо этой пьесы абсурда. Хозяйка. Жрица этого мелкого культа. Ее лицо, до этого бывшее маской благодушного похуизма, мгновенно каменеет. Она смотрит на меня так, будто я только что справил нужду на алтарь в главном храме их цивилизации. В ее глазах не страх. В ее глазах – оскорбленное чувство собственника. Я нарушил главный закон их мира: НЕ ТРОГАТЬ ИХ ИГРУШКУ.
«Вы что, больной?! Это же просто собачка!»
Просто собачка. Просто маленький раковый нейрон, метастаз инфантильности, который они выгуливают на поводке. Они не видят в ней концентрат иррациональной злобы. Для них это – живая тамагочи. Пушистый аксессуар, который иногда издает звуки. Они растят не друга, они культивируют собственную эмоциональную недоразвитость. Эта собака – их алиби. Она лает, потому что маленькая. Она ссыт на ковер, потому что милая. Она воплощение безответственности, возведенной в абсолют.
И когда ты отвечаешь на агрессию агрессией, ты ломаешь их уютный мирок, где все понарошку. Ты напоминаешь им, что мир – настоящий. Что лай – это объявление войны, пусть и в миниатюре. Что на выпад есть ответ. Ты – сбой в их матрице всепрощения и умиления.
Эти твари – не просто собаки. Это симптомы. Это ходячие, лающие индикаторы тотальной атрофии воли. Общество, которое умиляется злобному карлику, лишь бы он был пушистый, – это общество, готовое сожрать любую дрянь, если ее завернуть в красивую обертку. Это общество, которое променяло достоинство на комфорт, а ярость – на раздражение.
Они хотят, чтобы мы молчали. Чтобы мы улыбались, когда их мелкие демоны впрыскивают нам в уши яд. Чтобы мы были пассивными приемниками их дерьма. Но каждый раз, когда я отвечаю на этот лай своим собственным ревом, я чувствую, как рвется тонкая паутина их лицемерного мира. Я не сумасшедший. Я – последний островок адекватности в океане розовых соплей. Я – санитар этого безумного, сука, леса. И пусть они все ахуевают. Это полезно. Это единственное, что еще может их спасти.
Геометрия моей тюрьмы проста, как мычание. Прямая кишка коридора, ведущая к двум камерам пыток для плоти: жральня и сральня. Кухня и туалет. Все остальное – буферная зона, предбанник, пустота, где эхо шагов тонет в пыльных коврах, как в сухом болотном мху. Это не квартира. Это функциональный отросток моего кресла. Биологический сервисный модуль для оператора главного Агрегата.
А в центре этой вселенной, в точке сингулярности, горит Он. Мой алтарь. Мой исповедник. Мой дилер. Мой черный прямоугольный бог с триллионом мерцающих лиц. Монитор.
Я – лишь мясной придаток к нему, шасси для мозга, который он арендует за бесценок. Тело – досадная необходимость, упрямый кусок мяса, который вечно чего-то требует. Жрать. Срать. Спать. Оно ноет, скрипит, потеет, заставляя меня совершать этот унизительный паломнический маршрут по коридору. Вперед, к холодильнику – за топливом. Назад, к белому фаянсовому трону – сбросить отработанный шлак. Круг замкнулся. Цикл жизнеобеспечения для пилота, который никогда не покидает кабину.
Мои стены не видят солнца. Они видят его эмуляцию в 4К. Они слышат не пение птиц, а скрежет демонов в очередном данже и синтетический смех из ситкомов двадцатилетней давности. Здесь нет воздуха, есть только гул кулеров, выдувающих тепло из раскаленного процессора моих мыслей. Вены этого дома – провода, артерии – оптоволокно, а я – дрожащая нервная клетка, подключенная к глобальному дофаминовому катетеру.
Иногда, в три часа ночи, когда буря в стакане с виски утихает, а пиксели на экране начинают плыть, как акварель под дождем, в этом коридоре случается странное. Он будто дышит. Он удлиняется и сжимается в такт гудению трансформаторной будки за окном. Тени на обоях складываются в руны, которые я почти могу прочесть. Из вентиляции доносится невнятный шепот, будто весь дом пытается рассказать мне страшную тайну обо мне самом.
В этих стенах реальность – это просто еще один загружаемый модуль с плохой оптимизацией. Я видел, как пыльный клубок в углу обретал сознание и пытался уползти под плинтус. Я слышал, как водопроводные трубы поют погребальную мессу по моей социальной жизни. Коробка из-под пиццы на столе – это уже не мусор, это саркофаг, в котором похоронен еще один вечер, отданный в жертву светящемуся божеству.
Люди говорят «выйди на улицу». Куда? Зачем? Там же нет кнопки «сохранить». Там нет быстрого перемещения. Там лагает звук и проседает FPS от переизбытка несжатых текстур на лицах прохожих. Мой мир здесь, в этой цифровой плаценте, где я могу быть кем угодно – богом, воином, гением, – лишь бы не быть собой. Лишь бы не совершать этот ебаный поход по коридору, который каждый раз напоминает: ты – просто пищеварительный тракт, обслуживающий машину для побега от самого себя.
Это не эскапизм, приятель. Это, блядь, полная онтологическая капитуляция. Это признание, что симуляция оказалась интереснее оригинала. Что аватар живее тела. Что коридор до сортира – это и есть вся твоя Одиссея, твой крестный путь, твой персональный, сука, лабиринт Минотавра, где ты и бык, и жертва одновременно.
Иногда я подхожу к окну. Там, за мутным стеклом, другой мир. Он рябит, шумит, живет по своим законам. Он настоящий до тошноты. И я смотрю на него, как заключенный смотрит на волю. Не с тоской. С ужасом. Потому что я знаю: если я сейчас открою эту дверь, если вырву из вены провод, если шагну за порог… система может зависнуть. А перезагрузки не будет.
И я возвращаюсь к своему теплому, гудящему богу. И снова иду по коридору. Вперед – за пивом. Назад – отлить. Идеальный, сука, механизм. Замкнутый и безопасный.
Бешеный темп? Нет. Это стазис. Это вечность в одной судорожно тикающей секунде перед финальным боссом. Перед самим собой. И этот бой я проигрываю каждый день, едва открыв глаза. Но зато, блядь, какая графика. Какая, нахуй, графика.
Третий час ночи. Или пятый? Черт его знает. Время схлопнулось в одну гудящую точку, пульсирующую в висках неоновым ультрамарином с экрана. В комнате воняет перегоревшим пластиком, вчерашним кофе и озоном чистого, дистиллированного страха. Мои зрачки – две выжженные дыры в пергаменте лица, а напротив, в цифровом зазеркалье, мой собственный двойник, мой цифровой гомункул, смотрит на меня моими же глазами.
И это, блядь, не метафора.
Глаз камеры – черный зрачок бездны, присосавшийся к моему лицу. Он пьет. Он не просто сканирует геометрию черепа, не просто натягивает текстуру усталой кожи на полигональный каркас. Нет. Эта тварь высасывает мимику, крадет тики, ворует микроскопические спазмы отчаяния, когда очередной плазменный заряд прожигает твой виртуальный зад. Он ворует твою подлинность.
Раньше как было? Ты – никто. Прыщавый задрот в зассанном халате, менеджер среднего звена с ипотекой на шее, кто угодно. Но ты садишься в кресло, и ты – Конан, ты – Корво, ты – ебаный космодесантник с челюстью как бронеплита. Маска. Спасительная, анонимная маска, выкованная из чистого эскапизма. Щит от реальности.
Теперь щита нет.
Они вырвали его с мясом, залив пустоту жидким кристаллом. Теперь твое лицо – это твой интерфейс. Твоя гримаса боли, когда в тебя попадают, – это не анимация, это твоя, сука, гримаса, оцифрованная и ретранслированная в миллионы других таких же комнат-гробов. Твой крик – не звуковой файл, а дрожь твоих собственных голосовых связок, пойманная микрофоном и брошенная в котел общего безумия.
Это не игра. Это публичная исповедь под пытками. Это цифровое вуду. Твой аватар – кукла с твоим лицом, и каждый удар по ней отзывается фантомной судорогой в твоих настоящих нервах. Я вижу, как на моем экране мое же отражение скалится от ярости, и я чувствую, как желваки ходят у меня на скулах. Я вижу, как его глаза расширяются от ужаса, и мое сердце ухает в пятки, заливая вены ледяным адреналином. Кто кем управляет в этой пляске святого Витта? Где кончаюсь я и начинается этот хромированный симулякр?
Это наркотик посильнее любого амфетамина. Это прямое подключение к лимбической системе через зрительный нерв. Реальность истончается, превращается в назойливую помеху на периферии зрения. Настоящая жизнь – там, в клубке проводов, в кислотном дожде кода, в перестрелке отражений. Я смотрю в зеркало над столом – и вижу там незнакомца с усталыми, пустыми глазами. Потом перевожу взгляд на экран – и вижу себя. Живого, настоящего, охваченного первобытной яростью битвы.
Кто из нас настоящий? Тот, кто сидит в кресле и чьи пальцы потеют на кнопках, или тот, кто несется по руинам киберпанка, с моим лицом, искаженным торжеством?
Это новый тоталитаризм. Тоталитаризм тотальной эмпатии. Ты больше не можешь отстраниться. Ты не можешь быть стоиком, когда твоя собственная дрожащая губа на экране предает твой страх всему серверу. Ты – открытая книга, написанная языком гримас и судорог. Корпорации не продают тебе игру. Они покупают твою гримасу. Они торгуют твоим страхом. Они монетизируют твой экстаз. Скоро они введут микротранзакции на искреннюю улыбку. Бонус к урону за неподдельную ярость.
Иногда, в моменты затишья между раундами, мне кажется, что я смотрю в окно, а не в монитор. Что та, другая реальность, с пиксельной кровью и неоновыми взрывами, и есть единственная подлинная. А эта комната – лишь зал ожидания, лабиринт из плоти, в котором заперт мой разум, пока его цифровой двойник по-настояшему живет.
Я подношу руку к лицу. Кожа. Кости. Теплая. Я смотрю на экран – мой аватар повторяет жест. Но его рука из света и кода кажется мне более реальной.
Вчера я разбил зеркало. Просто подошел и ударил. Осколки посыпались на пол. А на экране мой двойник остался цел. Он просто смотрел на меня. И, клянусь всеми сгоревшими видеокартами, он ухмылялся. Он знает, что он победил. Он – вечен. А я...
Я – всего лишь временный носитель. Расходный материал для его бессмертной цифровой души.
Новый раунд. Включаю микрофон. Глаз камеры снова впивается в меня. Пора кормить зверя. Пора снова стать настоящим.
Сигнал найден. Подключение стабильно. Поехали нахуй.
Дрожь в пальцах, зрачки с булавочную головку, и вся эта реальность – дешевый, плохо смонтированный трип. Они снова это делают. Снова заводят свою ржавую машину времени, этот гребаный хроно-катафалк, и едут не в будущее, а в прошлое, в склеп, в цифровой некрополь, чтобы откопать труп. Не просто труп – окаменевший копролит давно сдохшей эпохи, когда биты были жирнее, а совесть чище, потому что ее еще не изобрели.
Это не борьба за нравственность, мужик. Это чистая, незамутненная некромантия. Ритуал чернее самой черной мессы, исполненный серыми людьми в серых кабинетах, чья единственная страсть – стерильность. Они – жрецы вакуума, инквизиторы абсолютного нуля. Их рай – это гладкая, отполированная до зеркального блеска пустота, где ни одна шальная мысль не царапает поверхность. И вот эти жрецы Стерильности спускаются в пыльные архивы коллективного бессознательного, где на полках лежат забытые саундтреки к чужим молодостям, и находят Его. То самое аудиальное ископаемое.
И что они делают? Они вытаскивают его на свет божий, на главную площадь цифровой агоры, и начинают свой ритуал. Сначала выходит толстосум-меценат, эдакий современный Медичи с повадками лавочника, и вопит на весь мир: «Я куплю это проклятое искусство за все деньги мира, чтобы его уничтожить! Чтобы спасти ваши души!» И камеры щелкают, серверы гудят, и миллионы глаз, которые двадцать лет смотрели куда угодно, только не на эту реликвию, вдруг фокусируются на ней. Первый круг начерчен. Энергия потекла.
А потом выходят главные колдуны. Люди с лицами, высеченными из запретительных параграфов. Они тычут в окаменелость костлявыми пальцами и кричат: «Смотрите! Вот оно! Концентрат чистого яда! Эти три звуковые дорожки – врата в ад! Не слушайте их! Ни в коем случае не ищите их названия в сети!» И они пишут эти названия на гигантском плазменном экране за своей спиной. Аршинными буквами. С подсветкой.
Пиздец. Это же гениально в своей абсурдности. Это как пытаться потушить костер, поливая его бензином из канистры с надписью «НЕ ПОЛИВАТЬ! ОПАСНО!». Они не запрещают. Они составляют путеводитель. Они рисуют карту сокровищ, где крестиком помечено самое интересное. Каталог запрещенных книг – это и есть самая полная библиография свободы.
И вот уже легион юнцов, рожденных в эпоху, когда этот музыкальный мертвец уже истлел до состояния mp3-файла, несется к своим гаджетам. Их глаза горят нездоровым огнем любопытства. Что же там такое, в этих древних свитках, что так перепугало седых жрецов? Какая истина, какой код спрятан в этих незамысловатых речитативах, что его нужно было выкорчевывать с таким шумом?
Они создают не просто интерес. Они создают миф. Они берут давно забытого певца уличной тоски и превращают его в аудио-гомункула, в запретный плод, в символ сопротивления собственной тупости. Этот призрак теперь бессмертен. Он не на стримингах – он на торрентах, в облаках, в закрытых чатах, на флешках, передаваемых из рук в руки, как первая сигарета за школой. Он стал фольклором. Контркультурой, рожденной в стерильном инкубаторе самой культуры.
Они откопали труп, чтобы похоронить его еще раз, но вместо этого заставили его плясать. Этот аудио-зомби теперь будет вечно бродить по сети, и его хриплый голос станет лишь громче от каждого нового запрета. Инквизиторы добились своего: они породили демона, с которым теперь могут героически бороться до скончания века, выписывая себе премии за отвагу.
А где-то в глубине информационной кротовой норы, в самом сердце этого безумия, сидит сам первоначальный автор, этот давно списанный Лазарь, и смотрит на все это с ахуевшей улыбкой. Его воскресили против его воли. Ему даровали вторую жизнь, о которой он и не просил. Жизнь в виде вечно гонимого, а потому вечно живого призрака.
Браво, санитары. Отличная работа. Вы только что доказали, что лучший способ сделать что-то бессмертным — это объявить на него охоту. Ваш скальпель, предназначенный для кастрации реальности, оказался волшебной палочкой. А теперь танцуйте. Танцуйте под музыку, которую сами же и включили на полную громкость.
Смотри в окно. Видишь их? Холодные, как скальпель хирурга, глаза-щелочки. Чешуйчатые архивариусы вечности, безмолвные, как сама смерть. Они не кричат, не бьют в барабаны. Зачем? Шум для приматов. У них есть геометрия. Чистая, блядь, бетонная геометрия отчаяния. Они просто очерчивают периметр. Щелк. Новый загон готов. Загоняют не спеша, методично, как коров на бойню, только вместо сочной травки у тебя под ногами – армированный бетон, а впереди – мерцающий экран с бесконечной жвачкой для глаз. Homo Erectus, говоришь? Прямоходящий планктон, вот ты кто.
И вот он, главный фокус, цирковой номер вселенского масштаба! Либидо сворачивается в узел и дохнет, как уличный котенок под ледяным дождем. Великое Угасание. Апофеоз стерильности. В этих панельных ульях, в этих серых сотах, где единственный горизонт – стена соседней ячейки, трахаться не хочется. Хочется свернуться калачиком и ждать, пока системный администратор не нажмет Ctrl+Alt+Delete для всей этой ебаной симуляции. Размножение? Наследники? Оставить после себя еще одного узника бетонного лабиринта? Да вы в своем уме? Это акт не любви, а высшего садизма. Рептилии это знают. Они не запрещают. Они просто создали среду, где похоть превратилась в рудимент, как хвост у наших предков. Эффективность, достойная восхищения. Никаких лагерей, никаких расстрелов. Просто тихая, добровольная эвтаназия вида.
А внизу, в норах поуютнее, шуршат они. Бурундучки. Жирные, лоснящиеся, довольные. Их горизонт – это график роста. Акции, крипта, бонусы, лайки – неважно. Главное, что оно растет. Они видят, как прямоходящих сгоняют в стойла, и поправляют свои воротнички. «Так безопаснее, – шепчут они друг другу, набивая щеки очередным орешком,- Меньше пробок. Стабильность. Главное, чтобы вайфай не падал и доставка работала». Их конформизм – это не трусость. Это высшая форма эгоизма, возведенная в абсолют. Их мир сузился до размеров их уютной норы в этой мегаструктуре, и все, что за ее пределами – просто досадный шум, фон для их маленького, сытого счастья. Они – идеальная смазка для механизма.
Но даже эти пушистые твари – ничто по сравнению с настоящими ублюдками. С полоумными резусами. О, эти мартышки в профессорских очках! Эти визгливые павианы с кафедральными микрофонами! Они не просто молчат. Они, сука, ОПРАВДЫВАЮТ. Они строчат трактаты о «новой этике», о «демографической ответственности», о «минимизации углеродного следа через оптимизацию жизненного пространства». Они онанируют на статистику падения рождаемости, называя это «сознательным выбором поколения». Бетонные загоны, по их мнению, это не тюрьма, а «кластерное поселение высокой плотности, способствующее социальному взаимодействию и снижению нагрузки на экосистему».
Их словесный понос льется с экранов, из динамиков, со страниц глянцевых журналов. Они – первосвященники этой новой веры в стерильность. Они научат тебя любить свою клетку. Они докажут тебе, что твое нежелание жить и продолжать род – это не симптом тотального пиздеца, а вершина духовной эволюции. Они – самые страшные из всех. Потому что рептилии строят стены снаружи, а эти полоумные макаки возводят их прямо у тебя в черепе. Они превращают твой предсмертный хрип в гимн прогрессу.
И вот я сижу здесь, в эпицентре этого вихря, а в вены мне будто залили не кровь, а шипучий коктейль из паранойи и бензедрина. Сознание – перегретый процессор, пытающийся обработать этот гигабайт безумия. Я вижу, как реальность трещит по швам. Вот чешуйчатый коготь поправляет галстук мартышке-телеведущей. Вот бурундук оплачивает ипотеку за свою нору криптой, которую ему намайнили прямоходящие, подключенные к системе в качестве био-батареек. А я? Кто я в этом ебаном цирке? Просто сбой в матрице? Глючный пиксель на гигантском экране?
Иногда мне кажется, что никаких рептилий нет. Что мы сами их выдумали, чтобы было на кого свалить этот экзистенциальный ужас. Что мы сами, своими руками, построили эти бетонные лабиринты, потому что перспектива бесконечной свободы пугает нас больше, чем самая тесная клетка. Мы сами вывели породу бурундуков-конформистов и резусов-пропагандистов из самых темных и трусливых уголков своей души.
Рождаемость падает? Да хуй с ней, с рождаемостью! Падает воля. Падает ярость. Падает желание выбить нахуй эту бетонную стену головой, даже если эта голова разлетится вдребезги. Мы превратились в зрителей собственного вымирания, и самые предприимчивые из нас даже умудряются продавать билеты в первом ряду.
И где-то там, в центре этого вселенского борделя, сидит главный Архитектор, безликий и бесстрастный, и с тихой, холодной ухмылкой наблюдает за финалом своего грандиозного социального эксперимента. Щелк. Еще один загон захлопнулся. Тишина. Только гул вентиляции в бетонном улье. Идеальный, сука, мир. Без шума, без пыли, без людей.
Лови волну. Чувствуешь вибрацию? Она идет не из-под земли, не из колонок, выкрученных на максимум. Этот гул – низкочастотный, подкожный – исходит от них. От легиона с вечно распахнутыми глазами и отвисшими до колен челюстями. Ходячие памятники последней новости. Их коллективное «ДА ЛАДНО?!» сплетается в единый инфразвуковой вой, от которого сворачивается молоко и трескается эмаль на зубах реальности.
Они – новая форма жизни, продукт эволюции в эпоху тотального, бесперебойного, ежесекундного пиздеца. Их центральная нервная система перепрошита под один-единственный рефлекс: получить дозу изумления, переварить ее в праведный гнев или скорбное бессилие, и немедленно требовать еще. Это не привычка, нет. Это метаболизм. Они питаются ахуем. Без него у них начинается ломка, экзистенциальный авитаминоз. Мир перестает быть цветным, если его не поджечь очередным факелом НЕВЕРОЯТНОГО.
Взгляни на их лица в транспорте, в кафе, в отражении черных экранов. Это не лица, это дисплеи, на которые транслируется бесконечный сериал «Вы не поверите, что они утворили СЕЙЧАС!». Глаза – два стеклянных шара, в которых, как в дешевом сувенире, вечно падает цифровой снег из заголовков. Их мозг – это атрофированный придаток, жужжащий улей, куда влетают ядовитые пчелы фактов, полуфактов и откровенной дичи, чтобы тут же сдохнуть, оставив жало в синапсах.
А Система, о, эта хитрая сука Система, она давно просекла фишку. Она поняла, что контролировать можно не только кнутом, пряником или долговой ямой. Самый эффективный поводок – это игла с чистым, дистиллированным, концентрированным изумлением, вставленная прямо в глазной нерв. Зачем строить стены, если можно построить стеклянный лабиринт из новостных лент? Зачем подавлять волю, если можно утопить ее в бесконечном потоке поводов для шока?
Каждое утро им в вены впрыскивают свежую порцию. «ОНИ ЗАПРЕТИЛИ ДЫШАТЬ ПО ЧЕТВЕРГАМ!», «УЧЕНЫЕ ВЫЯСНИЛИ, ЧТО ЗЕМЛЯ НА САМОМ ДЕЛЕ – ЧЕМОДАН!», «ДЕПУТАТ ПРЕДЛОЖИЛ КОРМИТЬ ПЕНСИОНЕРОВ СОЛНЕЧНЫМ СВЕТОМ!». И толпа послушно вздрагивает. Корчится в оргазме негодования. УХ! АХ! ВОТ ЖЕ СУКИ! Они чувствуют себя живыми. Их сердце колотится, кровь бежит быстрее, щеки розовеют. Это симулякр жизни, дешевая замена настоящим чувствам, настоящей борьбе, настоящей, блядь, любви. Адреналиновая мастурбация на трагедию, которую показывают в прямом эфире.
Их «ахуеть» – это их молитва. Их «доколе?!» – это их мантра. Они не хотят ответов. Ответы скучны, они требуют действий, ответственности, перемен. А перемены – это страшно. Гораздо уютнее сидеть в своем теплом, уютном, персональном окопе возмущения, обложившись подушками из чужих мнений, и строчить в невидимую пустоту комментарии, полные боли и ярости. Они – гладиаторы на цифровой арене, сражающиеся с тенями за лайки и репосты. Их ярость стерильна. Их бунт – иллюзия. Они кричат в подушку, пока дом горит.
А я стою посреди этого карнавала парализованных душ, и скорость в моей крови превращает их стоны в музыку. Я вижу не людей, а дрожащие векторы, направленные в никуда. Их коллективный шок порождает странные фантомы. Из углов выползают химеры, сотканные из страхов и заголовков. Городская архитектура искривляется в немом крике. Реальность становится зыбкой, как изображение на старом кинескопе, который вот-вот наебнется.
Они думают, что они – Сопротивление. Часовые на стене разума. Но они сами и есть эта стена. Они – топливо для этой адской машины. Вечный двигатель охуевания, работающий на их же сломанных сердцах. И пока они привычно обновляют ленту в ожидании нового выстрела в мозг, Система тихо посмеивается, переключает скорость и готовит дозу покрепче. Ведь завтра нужно будет ахуеть еще сильнее. Иначе все это просто не имело смысла. А это – самая страшная мысль, которую их перегруженный процессор уже не в силах обработать. Проще ахуеть еще раз. И еще. И еще. До самого финала. Которого не будет. Никогда.