Вечер выдался дерьмовый. После двенадцати часов на стройке, когда руки уже не разгибались от арматуры, а в легких осела бетонная пыль, я зашагал в "Пятерочку" за молоком. Хотелось просто встать под душ и залить внутрь что-то белое и холодное, чтобы смыть эту серую хмарь дня.
Магазин был пуст — только кассирша с синяками под глазами пересчитывала купюры и охранник, дремавший на табуретке. В молочном отделе остался один пакет — помятый, со слегка вздутым уголком, но срок еще сутки. Хватаю его и вдруг слышу за спиной:
— Сынок...
Обернулся — старушенция, лет восьмидесяти, в стоптанных тапках и мужском пиджаке. Глаза мокрые, как у больной собаки.
— Девушка говорит, хлеб завтра только утром привезут... — прошептала она, глядя на мое молоко.
Я посмотрел на ее корзинку: два пакетика дешевого чая и пачка соли.
— На, бабка, — сунул ей пакет.
Она заморгала, потом полезла в кошельке, доставая скомканную пятерку.
— Оставь, — буркнул я.
Она вдруг схватила мою руку — пальцы холодные, костлявые — и сунула что-то в карман куртки. Потом быстро заковыляла к выходу, даже не взяв чай со своего конвейера.
— Мужик! — окликнул меня охранник, когда я уже выходил. — Сдача!
Сунул мне три рубля мелочью. Я пожал плечами и вышел.
У метро, как всегда, сидел дед без ноги. Грязная куртка с орденами, перед ним жестяная банка. Кинул в нее эти три рубля.
— Чтоб у тебя, падла, дети с голоду не сдохли! — рявкнул он мне вслед и плюнул на асфальт.
Дома, пока чайник закипал, полез в карман за сигаретами и нашел маленькую бумажную иконку — Богородица с младенцем. Потертую, засаленную по краям.
Выпил водки. Прямо из горла. Молоко, оказывается, все-таки было нужно — запивать было нечем.
За окном завывал ветер, а иконка лежала на столе, и мне вдруг стало стыдно за то, что я не знаю, как звали ту старуху. И за то, что мне вообще пришло в голову это выяснять только сейчас.