Маринка
Короче, я вам сейчас кой-чего расскажу. Я сам не мальчик уже, говна разного навидался, но вот этот случай — это был, прямо скажу, по всем понятиям перебор. Сильно он меня изменил. Ну, по порядку.
В середине девяностых была у нас бригада небольшая — кто с армии знаком, кто со двора, все нормальные проверенные ребята. Страну колошматило, но жить-то хочется, а хорошо жить, как говорится, — еще лучше. Тогда у всех своя поляна была. Рэкет там, не рэкет, поначалу всякое бывало, когда подниматься начали. Кто постарше — тот помнит, что творилось. Молодые, гонору много, а ума и понимания — нихуя и трошки. Ну, врать не буду, как заметили нас — прижали, да так здорово, что двое наших тупо кончились, можно сказать ни за что. Мы губу враз обратно закатали и стали смекать, как теперь быть, и чтоб при этом больше так по дурке не подставляться.
Был у нас такой Жека Конопатый — парень умный, закончил там что-то. Навел на идею крышевать попрошаек, которые по электричкам аскают. Пацаны, понятно, с сомнением отнеслись, эта тема тогда, почитай, вообще не раскручена была. Но Жека всем сомневающимся все пояснил. Это он лучше всех умел, рамсить всегда его посылали. Решили мы, значит, попробовать. С коммерсами как-то вот криво вышло, а тут делянка, считай, пустая, но по Жекиным раскладам — прибыльная.
Так и вышло, что мы почти что первыми в Москве начали нытиков крышевать: электрички, метро с переходами и вокзалы через год были все под нами. Ну и тут, конечно, делиться приходилось. Например, «святые» — это которые в церквях и на папертях работали, — те вообще неприкасаемые были, даже рыпаться в ту степь не моги, коли жизнь дорога. Ну да нам чужого и не надо. На жизнь хватало.
Что-то я разбежался с предысторией, ностальгия, все дела. Короче, там много чего можно интересного понарассказать, всякое было. Работа грязная, на любителя, но и выхлоп солидный. Будет настроение — напишу еще. А пока по делу.
∗ ∗ ∗
Была у нас на участке баба одна с малой девкой (мы, как мусора делают, деляны между своими распределили, я тогда был смотрящим в районах Щелчка и Пушкинской, набрал себе бегунков из молодых-стремящихся, бизнес пёр, короче). Бабу ту мы звали Воблой, как ее по паспорту я не помню. Паспорт я у нее забрал, понятно. Работали они по переходам, в основном. А малую Вобла везде за руку с собой таскала, ее Мариной звали, лет десять на вид. Вроде и не зашуганная девчонка, смекалистая так-то. Меня дядьпашей звала. Я ей, бывало, ништяков подгонял: конфет там, вафель, жвачки «лавиз». Я вообще нормально к детям отношусь, благо своих бог не дал.
Вобла была снулая — еле ползает, молчит себе, глаза в пол, платье в пол, платок на кумполе. У нас таких полно было, ничего особого. Что там у нее в жизни случилось — пацанов не колыхало вообще. Но бабы с детьми у лохов всегда котируются, и норму она четко приносила. У нас как было заведено: что выше нормы, то оставляешь себе. Не собираешь норму — свободен. Бузишь или работаешь без разрешения — ну, не обессудь, братан. Но мы все же не лютовали, как некоторые: могли подкормить там инвалида или бомжа, если приболел и выходить не может. Иногда колесами и деньгами помогали, жильем — с отработкой, само собой. Сейчас это работой с кадрами называют.
А Вобла, ко всему, еще и больная на голову была, видимо. Ты ей: «Ну чо, как жизнь, мать?». Она вся дергается, как под током, глаза без фокуса в сторону смотрят, и булькает себе под нос нараспев через минуту где-то: «Спа-асибо, хорошо-о». Чисто как когда магнитник плёнку жует. Жуть. Еще привычку имела: вечером пришаркает на точку, я Маринке чупа-чупс выдам. Протягивает, значит, кулек с деньгами за день, за плечо мне куда-то пялится и подвывает: «О-освободите ме-еня-а». Я шуткую: «Освободим, мать. Вот лимон насобираешь — сразу и освободим, мы ж не звери». Она опять за свое: «Помо-огите». Другие попрошайки шизоидную сторонились, пиздели всякое, но я без предубеждений.
∗ ∗ ∗
Однажды Вобла с Маринкой потерялись на неделю-две где-то, и ни гудка. Была маза, что Вобла к конкурентам ушла, да и вообще, непорядочно так молчком делать. Как тогда говорили, не по понятиям. Ну а может и случилось чего, как знать. Я пацанов порасспросил, добыл адресок и пошел сам узнавать.
Нашел дом, первый этаж, налево. Стучу. Слышу, в квартире кто-то есть. Говорю, не откроете — сам войду. Открывает Маринка. — Где мамка, — спрашиваю.
— Заболела, — отвечает, а сама, вижу, дергается чего-то.
Я ее отодвинул, вошел. Квартира — двушка, шибко богатая так-то, пианино даже в комнате стоит. Но засранная, почитай нежилая, воняет чем-то, ну и пылища — жуть.
— Зови мать, — говорю. Маринка надулась, но пошла в спальню. Минуту нет, две. Возвращается с Воблой за руку. Вобла вообще ни о чем, совсем на вид плохая стала.
— Ну чего, — говорю, — Куда пропала, мать?
Дергается, как под током, едва не приседает. «За-аболела».
— А сказать по-человечески не дано? Так, мол, и так...
— Мама плохо себя чувствует, дядь Паш. — Вижу, Маринка зверем смотрит. Вобла опять дергается, аж башка болтается:
— Я-а-а. Пло-охо себя чу-увствую-у.
— Так, малая, а ну дуй-ка отсюда, пока взрослые ра...
Тут Вобла голову подымает, руку протягивает и заводит своё: «Помо-огите-е». Но уже в конец ебанутым каким-то голосом, как через силу, не знаю как и сказать. И шагает ко мне. Маринка ее дергает, а та все свое: «О-о. Сво-о». И тут блюет на себя черной то ли кровью, то ли я даже не знаю. И еще шагает.
Ну, что вам сказать. Струхнул я сильно, трудно сказать от чего даже. Чуйка, наверное, сработала. Отступаю, уж и жопой в подоконник уперся, а ствол уже в руке. «Стоять», ору. «Отвали, сука!» А Вобла все прет, одну руку тянет, другой Маринку за собой тащит, и продолжает блевать и что-то мычать.
Вот и завалил я ее, со страху. То есть я подумал, что завалил. А Вобла с дыркой в животе постояла — и снова ко мне. Почти дотянулась, почти. Я ещё две маслины в нее дослал, сам не заметил. Голова пустая была аж до звона. Перехватил волыну поудобнее, двумя руками, и снес ей кусок черепа вместе с ухом и волосами. Такие вот дела. Вобла встала сразу как-то, как завод у нее кончился, и руки повисли. Стоит. Без половины башки — стоит.
— Блин, ну все, доломал. Вот мудак. — Это Маринка.
Я не понимаю особо ничего, меня колотит всего на нервяке, в ушах звенит. Смотрю, выпучив глаза, вспоминаю всех святых. Вот тут, ну, Маринка руку матери отпускает, и вижу, из ладошки у нее такое растет... типа длинного языка, и под рукав кофты Воблы уходит. Херак! — этот язык в руку девки втянулся, чисто как отпущенная рулетка. Вобла разом оседает на пол, как мешок гнилой картошки.
— Что? Что, блядь? Что? — Не знаю, что нес. Погнал просто.
— Ну а что ты хотел, дядь Паш. — Маринка ладонь о штаны вытерла. — Она лет пять как мертвая уже.
∗ ∗ ∗
Все. Вот это было все. Помню, что выломился сквозь раму. Волыну, наверное, там и оставил. Даже если б этаж был не первый, а сто первый — все равно бы выломился. Как бежал — помню кусками. Дальше рассказывать смысла нет особо: вокзал, Кисловодск, севкав, нычки; много чего случилось, о многом с тех пор передумал, в итоге успокоился, подзабылось оно само как-то. С кем-то порвал, с кем-то закорешился. Переезжал много, стал с попами общаться, но в привычку не вошло. Всего не расскажешь, да и то сказать — лет двадцать прошло, не меньше. Сейчас осел в Москве опять, в конторе одной бригадиром: патентованные водяные фильтры устанавливаем в домах частникам и в мажорных хатах. Вроде все нормально идет, остепенился что ли.
∗ ∗ ∗
А вспомнил я это дело, потому что знакомую до Выхино подвозил вчера за билетом, и пока ждал — увидал цыганку с ребенком. Они обычно бойкие что шибздец, а эта бродила у касс как в воду опущенная, плюс ребенок вроде не черножопый, вот и обратил внимание. Присмотрелся. Ну вы поняли, Маринка это была, лет десять ей на вид.
Ипотечный вопрос
Санек прошелся по комнате, любовно дотрагиваясь руками до стареньких обоев с ромбиками, кружочками и треугольничками, уселся на полинялый диван цвета гнилой вишни, увернулся от выглядывающей из-под обшивки пружины, удовлетворенно потянулся и закинул руки за голову.
Теперь у него была своя собственная квартира.
Да, пусть не самая большая, пусть в стареньком доме, пусть с осыпающимися потолками и санузлом, похожим на Карфаген после третьей Пунической войны, но зато - своя. К тому же доставшаяся за смешные, по московским меркам, деньги - четыре с половиной миллиона. На вопрос Санька о том, почему квартира так дешево стоит, риэлтор смущенно отводил глаза и бубнил что-то про отсутствие консьержки, протекающий кран и сломанную ножку стула. Санек в ответ лишь ухмылялся - он-то знал, благодаря предусмотрительным переговорам с соседскими бабульками, что квартира, как говорится, "с душком". Нехорошая вроде как. Что за последние два года в нее пытались въехать четверо жильцов - и ни один дольше недели не продержался. Что иногда в квартире сам собой включается и выключается свет. Что по ночам в окнах появляется зыбкая полупрозрачная тень...
Санька это вполне устраивало. Предрассудков и суеверий он не признавал.
В первый же день Санек распределил по одному шкафу и двум тумбочкам свое нехитрое хозяйство; помылся, с трудом освоив управление латунными кранами антикварного вида; сварил и поел пельмени, уселся на единственный диван и стал наслаждаться жизнью.
Внезапно свет в квартире пару раз моргнул; стало как будто темнее. Санек встал с дивана, подошел к выключателю и пощелкал кнопкой. Ничего не изменилось. Санек пожал плечами, развернулся обратно - и застыл, как вкопанный.
Посреди комнаты, между диваном и древним черно-белым телевизором "Рубин", темнел зловещего вида силуэт.
- Твою ж так налево, - прошептал Санек, - не обманули бабки...
Силуэт поднял голову, разинул черный рот в беззвучном крике и протянул руку к Саньку.
Тот помялся несколько секунд, затем невозмутимо прошел мимо призрака (а в том, что это был именно призрак, сомневаться не приходилось), достал из-под стола свою сумку, извлек оттуда несколько листов бумаги и бросил их на стол.
Призрак в недоумении следил за этими действиями, но руку на всякий случай не опускал.
- Егор Тихонович, если не ошибаюсь? Умерший в этой квартире три года назад, да? Меня Сашей зовут, - представился Санек и снова опустился на диван, - да вы присаживайтесь, присаживайтесь. Вы, наверное, удивлены: думали, что я вот сейчас, когда вас увижу, умру со страху или дёру дам...
Призрак кивнул: именно так, мол, и полагается нормальным людям реагировать на привидение.
Санек грустно усмехнулся:
-Вот, посмотрите, я тут бумаженции припер. Не то чтобы особо верил, но так, на всякий случай... Так вот, это, - потряс Санек перед лицом призрака одним листом, - это моя зарплатная квитанция. Должность: штатный программист. Зарплата: шестьдесят три тысячи шестьсот двадцать рублей в месяц. Видите, да?
Призрак Егора Тихоновича все-таки опустил руку, вгляделся в листок и кивнул.
- А вот это, - продолжил Санек, взяв в руки стопку листов, скрепленную степлером, - мой договор с банком. На ипотечный кредит на сумму три с половиной миллиона рублей. Сроком на десять лет. С платежом пятьдесят четыре тысячи сто пять рублей в месяц. Видите? Получается, что миллион я уже внес - между прочим, три года копил, пока снимал комнату, - а теперь из шестидесяти трех тысяч зарплаты пятьдесят четыре я должен отдавать банку. Вот это - действительно страшно... Так что вы уж извините, но вас я бояться не собираюсь, а уезжать из этой квартиры - тем более...
Призрак развел руками и беззвучно вздохнул.
Так началась совместная жизнь Санька и призрака Егора Тихоновича. Старичок, опять же по рассказам соседских сплетниц, при жизни характера был вполне мирного, однако родня его не любила за то, что слишком долго не отдавал Богу душу и занимал ценную московскую жилплощадь. От чего Егор Тихонович все-таки умер - остается загадкой (вполне вероятно, считал Санек, не без помощи внучат), но по какой-то сверхъестественной прихоти Всевышнего и после смерти жилплощадь не освободил. Так и обитал здесь, из вредности пугая всех заселяющихся жильцов, пока не объявился Санек. Последний ничего не имел против соседства неупокоенной души Егора Тихоновича, поскольку никаких комиссий, к счастью, за наличие призрака банк не взимал.
Шесть дней в неделю Санек исправно ходил на работу; уезжал рано утром и возвращался ближе к ночи - уставший и голодный. Во время ужина рассказывал призраку Егора Тихоновича все свежие новости, а когда сил на разговоры (точнее, монологи, потому что речь призрака Саньку никак не удавалось расслышать) уже не было, просто включал "Рубин" и предоставлял духу наслаждаться излюбленным времяпровождением всех российских пенсионеров. В единственный выходной Санек высыпался, читал книжки, сидел в "Фэйсбуке", но больше всего времени посвящал вычислению суммы оставшегося долга за квартиру - постоянно что-то прибавлял, вычитал, умножал, хотя толку от этих вычислений, разумеется, не было. Кроме того, Санек развесил по всей квартире распечатки календарей на ближайшие десять лет и с нетерпением ожидал окончания текущего месяца, чтобы твердой рукой вычеркнуть его из плана.
С личной жизнью у Санька не складывалось - друзей было мало, а на девушек не оставалось ни времени, ни денег. Как-то раз, впрочем, Санек познакомился с одной экстравагантной особой, участницей сатанинской секты "Хелл Машрумс", которая уверяла, что может испытывать настоящий оргазм только в домах с привидениями. Санек договорился с призраком Егора Тихоновича, чтобы тот как следует ее пугнул, но в момент предполагаемой близости все-таки удалился бы на время, иначе Санек стеснялся. Поначалу все шло как по маслу - Санек привел девушку домой, слегка поднапоил дешевым подмосковным кальвадосом, а когда та направилась в ванную попудрить носик, в дело вступил призрак Егора Тихоновича: он состроил гримасу пострашнее и показался в зеркале. Любительница острых ощущений, завидев настоящее привидение, испустила душераздирающий вопль, обмочилась и грохнулась в обморок. Как результат - вместо того, чтобы наслаждаться любовными утехами, Саньку пришлось провести вечер, отпаивая дрожащую экстремалку валерьянкой (из старых запасов Егора Тихоновича) и стирая ее обвешанные цепями джинсы. Больше подобных экспериментов он не ставил.
За время совместной жизни призрак Егора Тихоновича в подробностях узнал все нюансы российского кредитования, поскольку это было излюбленной темой саньковых монологов. Аннуитетные и дифференцированные платежи, страховка имущества и работоспособности, разного рода комиссии, заморозки, досрочное погашение - во всем этом призрак разбирался теперь не хуже офисного работника иного банка. Иногда Санек рассказывал призраку Егора Тихоновича душераздирающие истории об ипотеке, подслушанные у знакомых или вычитанные в Интернете:
- А вот еще одна пишет, - говорил Санек, уставившись в экран ноутбука, - взяли ипотеку на молодую семью, а жена узнала, что муж изменяет... И не разведешься ведь - и деньги пропадут, и квартира... Каково, а, Егор Тихонович? Видите, как ипотечный кредит укрепляет взаимоотношения в семье, хахаха?
Призрак Егора Тихоновича в недоумении пожимал плечами: всю жизнь, мол, изменял безо всякой ипотеки - и полный порядок...
А на третий месяц, когда на календарях оставалось всего сто семнадцать незачеркнутых квадратиков, пришло письмо из банка. Санек уселся на все тот же поскрипывающий диван, из которого теперь торчало уже две пружины, распечатал письмо и стал читать. Любопытный призрак Егора Тихоновича примостился рядом и беззвучно зашевелил губами.
"Согласно пункту тридцать два договора... в связи с обостряющимся экономическим кризисом... повышение ставки Центробанка... падение курса рубля... проценты по Вашему кредиту были изменены... платеж составляет 71542 р./мес."
Призрак Егора Тихоновича с сочувствием покачал головой, посмотрел на Санька - и в ужасе отпрянул. Широко распахнутые глаза, остекленевший взгляд, жуткая судорога на лице, скрюченная рука у горла... Александр Петрович Гномов, счастливый обладатель московской "однушки" площадью тридцать два квадратных метра, скоропостижно скончался от кровоизлияния в мозг.
Его дух - зловещего вида темный силуэт - оторвался от тела, дернулся было вверх, но где-то в районе потолка завис - и медленно опустился обратно на диван, рядом с телом.
- Хрен я отсюда съеду, - мрачно сообщил призрак Санька удивленному призраку Егора Тихоновича, - не дождутся.
Не выспались
Дракон проснулся от хлопков фейерверков. Недовольно уткнувшись в подушку он подумал: "Бля, опять соседи гужбанят по ночам!" Глянув на часы одним глазом Дракон недовольно рыкнул. Половина первого ночи. Час назад уснул и вот на тебе. Хлопки на улице становились всё громче и чаще.
Дракон вздохнул и открыл глаза. Вопреки ожиданиям вспышек он не увидел. Странные салюты. Нет свиста летящих в небо ракет, нет вспышек, только хлопки. Дракон осмотрел темную комнату и нехорошее предчувствие закралось в сознание. Но подсознание настойчиво и категорически твердило: " Это не выстрелы! Не кипешуй!" Действительно звук не был похож на перестрелку. Слишком тихо для огнестрельного оружия, даже с "банкой" и слишком безсистемно. Не одиночные и не очереди. Нет, точно не стрельба.
Вдруг Дракон услышал крики на улице. Кто-то звал его по имени, и достаточно громко. По имени его звала только Принцесса, но её не было, да и голос был мужской и с акцентом. Окончательно проснувшись Дракон свалился с лежанки и рефлекторно глянул на часы. Не прошло и минуты с тех пор как он открыл глаза. "Старею" : недовольно подумал Дракон. За дверью кричали уже два голоса.
- Да иду! Ёб вашу мать! - прорычал Дракон на ходу засовывая ноги в ботинки.
В очередной раз поругав себя за то, что оружие хранилось не в доме, а в мастерской, Дракон вышел на улицу готовый к схватке. Во дворе стоял сосед дракона. Лицо смуглой национальности, хитрожопое до невозможности, но по соседски лояльное Дракону.
- Здорова!- сказал Дракон.
- Здорова! У тебя это... баня горит!
Только сейчас Дракон понял, что на него сверху сыпятся маленькие кусочки шифера который с громким треском разлетался от окутаной дымом крыши бани. В окне блестели всполохи огня. Дракон похлопал по карманам и с досадой вспомнил, что несколько часов назад бросил курить. В очередной раз. И опять не вовремя.
- Мы вызвали шерифа и отряд огнеборцев, - сказал сосед.
- Заебись, - ответил Дракон и пошёл к бане.
Языки огня начали пробиваться из под кровли. "Мда": подумал Дракон. Больше в голову ничего не пришло.
Розовая Кошка сидела в нескольких метрах от бани и с любопытством наблюдала за столбом дыма на фоне звёздного неба.
- Откроешь дверь?- спросила она.
Дракон посмотрел на неё и покачал головой.
- Ну открой! Я хочу посмотреть, что там внутри.
Дракон подозревал, что Розовая Кошка знала, что нельзя открывать дверь в горящем помещении, чтобы не давать огню воздуха, но она смотрела на него такими невинными глазами...
- Нельзя открывать дверь. - Дракон шмыгнул носом, едкий дым начинал раздражать слизистую.
Вдалеке раздался дробный стук копыт. Это летел по улице отряд огнеборцев. "Быстро они": уважительно покачал головой Дракон. В этот момент крыша с грохотом рухнула внутрь сруба и в воздух взметнулся столб пламени и искр. Пламя закрутилось в тугую спираль и поднялось на несколько метров. Мириады сверкающих, красных искр полетели к звездам.
- Красиво... - тихо прошептала Розовая Кошка.
- Да... - шепотом ответил Дракон.
Огонь и искры отражались в их широко открытых от восхищения глазах.
- Жаль Принцесса не видит. - тихо проговорил Дракон.
- Ты бы получил пиздюлей, - сказала Розовая Кошка не отрывая глаз от огня.
- Ну, да...
Дракон задумчиво почёсывал хвост размышляя о том, где он теперь будет мыться.
- Сезон дождей скоро начинается, - сказала вдруг Розовая Кошка, и на вопросительный взгляд Дракона ответила. - Будешь мыться под дождём.
Дракон перевел взгляд с кошки на полыхающую баню. Мыться под дождём - так себе затея. Ответить Розовой Кошке он не успел. Прибежали огнеборцы и начали деловито разбирать свой инвентарь для тушения пожаров.
Дракон и Кошка отошли в сторону, чтобы не мешаться и полюбоваться последними всполохами пламени которое умирало в струях воды и клубах пара.
- Это было здорово, - сказала Розовая Кошка. - А ещё будет?
- Да, блять, конечно! - рыкнул Дракон не глядя на неё, - Давай ещё дом сожгём, вот красота-то будет! Надо ещё разобраться, схуяли баня загорелась...
Дракон повернулся, но Кошка уже карабкалась по брезентовой куртке бригадира огнеборцев который раздавал команды. Сев ему на плечо Розовая Кошка деловито крикнула:
- Широкую на широкую! Ебаные волки!
Бригадир одобрительно погладил её по спине.
Дракон вздохнул и пошёл искать у кого бы стрельнуть сигарету.
Можарово
— Значит, повторяю в последний раз, — сказал Кошмин, высокий сухой человек, больше похожий на следователя-важняка, чем на инспектора гуманитарки. — В Можарове стоянка пять минут. Этого им достаточно, чтобы отцепить вагон с гумпомощью. При первой же вашей попытке открыть двери или окна я буду действовать по инструкции. Потом не обижайтесь.
Васильеву и так было страшно, да ещё и за окном сгущалась июльская гроза: набухали лиловые тучи, чуть не касавшиеся густого сплошного ельника. Безлюдные серые деревеньки по сторонам дороги глядели мрачно: ни живности, ни людей, только на одном крыльце сидел бледный большеголовый мальчик и провожал поезд недобрым внимательным взглядом, в котором не было ничего детского. Иногда Васильев замечал такой взгляд у безнадёжных сумасшедших, словно сознающих своё печальное состояние, но бессильных его изменить.
— Да не буду я, — сказал Васильев с досадой. — Вы же ещё в Москве пять раз предупреждали.
— Всех предупреждали, — буркнул Кошмин, — а некоторые открывали…
— Да у нас вон и окно не открывается.
— А Горшенин, который перед вами ездил, бутылкой разбил окно, — мрачно напомнил Кошмин.
— Ну, у нас и бутылки нет… И решётки вон снаружи…
— В эту решётку свободно можно руку просунуть. Хлеба дать или что. И некоторые просовывали. Вы не видели, а я видел.
Васильева бесило, что Кошмин столько всего видел, но ни о чём не рассказывал толком. Он терпеть не мог неясностей.
— Вы лучше заранее скажите, Георгий Валентинович, — Васильеву было всего двадцать пять, и он обращался к инспектору уважительно. — Что это за сирены такие, перед которыми невозможно устоять? Честное слово, проще будет. Кто предупреждён, тот вооружён.
— А чего вы такого не знаете? — настороженно глянул Кошмин. — Вам всё сказано: на станции подойдут люди, будут проситься, чтоб впустили, или там открыть окно, принять письмо для передачи, дать хлеба. Принимать ничего нельзя, открывать окна и двери не разрешается ни в коем случае. Можарово входит в перечень населённых пунктов, где выходить из поезда запрещается, что непонятного?
— Да я знаю. Но вы хоть скажите, что там случилось. Зона заражённая или что.
— Вас когда отправляли, лекцию читали? — спросил Кошмин.
— Ну, читали.
— Перечень пунктов доводили?
— Доводили.
— И что вам непонятно? Какая заражённая зона? Обычная зона гуманитарной помощи в рамках национального проекта поддержки русской провинции. Всё нормалдык. Но есть определённые правила, вы понимаете? Мы же не просто так, как баба на возу. Мы действуем в рамках госпроекта. Надо соблюдать. Если не будете соблюдать, я довожу о последствиях.
— Понял, понял, — сказал Васильев. Он терпеть не мог, когда ему что-либо доводили. Это его доводило. Также он терпеть не мог слов «йок» и «нормалдык».
— А почему тогда вообще не закрыть окна на это время? Жалюзи какие-нибудь спустить железные, ставни, я не знаю…
— Ну как это, — поморщился Кошмин. — Едет же пресса вроде вас. Иностранные наблюдатели вон едут. Что, в глухом вагоне везти, как скотину? Вон в седьмом едет представитель фонда этого детского, Майерсон или как его. Он и так уже приставал, почему решётки. Ему не нравится из-за решётки глядеть. Он не знает, а я знаю. Он Бога должен молить, что решётки.
Люди вроде Кошмина всегда были убеждены, что за их решётки все должны кланяться им в пояс, потому что иначе было бы ещё хуже.
— И потом, это же не везде так, — добавил он успокоительно. — Это одна такая зона у нас на пути, их и всего-то шесть, ну, семь… Проедем, а дальше до Урала нормально. Можно выходить, картошки там купить отварной, с укропом… пообщаетесь с населением, если хотите… Заповедник, природа… Всё нормалдык! Зачем же ставни? Всего в двух пунктах надо соблюдать, Можарово и Крошино, а в остальное время ходите, пожалуйста, ничего не говорю…
Васильев попытался вообразить, что делается в Можарове. Ещё когда их группу — три телевизионщика в соседнем вагоне и он от «Ведомостей» — инструктировали перед отправкой первого гуманитарного поезда, пересекающего Россию по случаю нацпроекта, инструктор явно чего-то недоговаривал. К каждому журналисту был прикреплён человек от Минсельхоза с внешностью и манерами профессионального охранника — что за предосторожности во время обычной поездки? Оно конечно, в последнее время ездить между городами стало опасно: вовсю потрошили электрички, нападали на товарняки… Ничего не поделаешь, тоже был нацпроект — приоритетное развитие семи мегаполисов, а между ними более или менее дикое поле, не надо нам столько земли… Кто мог — перебрался в города, а что делалось с остальными на огромном российском пространстве — Васильев представлял смутно. Но он был репортёр, вдобавок с армейским опытом, и его отправили с первым гуманитарным — писать репортаж о том, как мегаполисы делятся от своих избытков с прочим пространством, где, по слухам, и с электричеством-то уже были перебои. Правда, о том, что на отдельных станциях нельзя будет даже носу высунуть на перрон, в Москве никто не предупреждал. Тогда симпатичная из «Вестей» точно бы не поехала — она и так всё жаловалась, что в вагоне не предусмотрена ванна. Ванна была только в спецвагоне Майерсона, потому что он был филантроп и Бог знает какой миллиардер, Гейтс курит.
За окном плыл безлюдный и ничем не примечательный, но именно поэтому особенно страшный пейзаж: всё те же пустые серые деревни, иногда одинокая коза с красной тряпкой на шее, иногда тихий косарь, в одиночку выкашивавший овраг, — косарь тоже смотрел вслед поезду, нечасто он теперь видел поезда, и лица его Васильев не успевал разглядеть; мелькало поле с одиноко ржавевшим трактором — и опять тянулся угрюмый ельник, над которым клубилась лиловая туча. Быстро мелькнули остатки завода за полуразвалившимся бетонным забором, ржавые трубы, козловой кран; потянулось мелколесье, среди которого Васильев успел разглядеть бывшую воинскую часть за ржавой колючей проволокой, на которой так и остался висеть чей-то ватник — небось мальчишки лазали за техникой… Поезд замедлял ход.
— Что там хоть раньше-то было, в Можарове? — спросил Васильев, чтобы отвлечься от исподволь нараставшего ужаса. Он знал, что Минсельхоз просто так охранников не приставляет — там работали теперь люди серьёзные, покруче силовиков. — Может, промыслы какие?
— Кирпичный завод, — нехотя ответил Кошмин после паузы. — Давно разорился, лет тридцать. Ну и по мелочи, обувная, мебельная фабрика… Театр кукол, что ли… Я тогда не был тут.
— А сейчас есть что-то?
— Если живут люди — значит, есть, — сказал Кошмин с таким раздражением, что Васильев почёл за лучшее умолкнуть.
— В общем, я вас предупредил, — проговорил Кошмин после паузы. — К окну лучше вообще не соваться. Если нервы слабые, давайте занавеску спущу. Но вообще-то вам как журналисту надо посмотреть. Только не рыпайтесь.
— Ладно, ладно, — машинально сказал Васильев и уставился на медленно плывущую за окном станцию Можарово.
Сначала ничего не было. Он ожидал чего угодно — монстров, уродов, бросающихся на решётку вагона, — но по перрону одиноко брела старуха с ведром и просительно заглядывала в окна.
— Раков! — покрикивала она. — Вот раков кому! Свежие кому раки!
Васильев очень любил раков и остро их захотел, но не шелохнулся. Старуха подошла и к их вагону, приблизила к стеклу доброе измождённое лицо, на котором Васильев, как ни вглядывался, не мог разглядеть ничего ужасного.
— Раков! — повторила она ласково. — Ай кому надо раков?
— Молчите, — сквозь зубы сказал Кошмин. Лицо его исказилось страданием — тем более ужасным, что, на взгляд Васильева, совершенно беспричинным. Не может быть, чтобы ему так сильно хотелось раков и теперь его раздирала борьба аппетита с инструкцией.
Старуха отвернулась и тоскливо побрела дальше. Станция постепенно заполнялась людьми — вялыми, явно истощёнными, двигавшимися замедленно, как в рапиде. К окну подошла молодая мать с ребёнком на руках; ребёнок был жёлтый, сморщенный, вялый, как тряпичная кукла.
— Подайте чего-нибудь ради Христа, — сказала она тихо и жалобно. Несмотря на толстое стекло, Васильев слышал каждое её слово. — Работы нет, мужа нет. Христа ради, чего-нибудь.
Васильев со стыдом посмотрел на дорожную снедь, которую не успел убрать. В гуманитарных поездах кормили прекрасно, Минсельхоз не жалел средств. На купейном столике разложены были колбаса двух сортов, голландский сыр, что называется, со слезой, и паштет из гусиной печени с грецким орехом, так называемый страсбургский. Прятать еду было поздно — нищенка всё видела. Васильев сидел весь красный.
Вдоль поезда шла девочка с трогательным и ясным личиком, словно сошедшая с рождественской олеографии, на которых замерзающие девочки со спичками обязательно были ангелоподобны, розовы, словно до попадания на промёрзшую улицу жили в благополучнейшей семье с сытными обедами и ежеутренними ваннами. Васильеву казалось даже, что он видел эту девочку на открытке, сохранившейся в семье с дореволюционных времён, — в этой открытке прапрапрадедушка поздравлял прапрапрабабушку с новым 1914 годом. Девочка подошла к окну, подняла глаза и доверчиво произнесла:
— Мама болеет. Совсем болеет, не встать. Дяденьки, хоть чего-нибудь, а?
Она просила не канюча, улыбаясь, словно не хотела давить на жалость и стыдилась своего положения.
— А я песенку знаю, — сказала она. — Вот, песенку спою. Не прошла-а-а зима, снег ещё-е-е лежит, но уже домо-о-ой ласточка спеши-и-ит… На её пути горы и моря, ты лети, лети, ласточка моя-а-а…
Васильев знал эту песню с детского сада и ребёнком всегда плакал, когда её слышал. Он посмотрел на Кошмина. Тот не сводил с него глаз, ловил каждое движение — не было никакой надежды обмануть его и хоть украдкой выбросить в окно деньги или упаковку колбасы; дай решётка…
— Ну вот скажите мне, — ненавидя себя за робкую, заискивающую интонацию, выговорил Васильев, — вот объясните, что был бы за вред, если бы мы сейчас ей подали кусок хлеба или три рубля?
— Кому — ей? — жёстко переспросил Кошмин.
— Ну вот этой, девочке…
— Девочке? — снова переспросил Кошмин.
Что он, оглох, что ли, подумал Васильев. Может, он вообще сумасшедший, псих проклятый, придали мне урода, а я теперь из-за него не могу ребёнку дать еды.
— Вы не видите, что ли?!
— Вижу, — медленно сказал Кошмин. — Сидите смирно, или я не отвечаю.
К окну между тем подошла ещё одна старуха, маленькая, согбенная, очкастенькая, с личиком провинциальной учительницы. Дрожащей скрюченной лапкой она протянула к самому лицу Васильева маленькие вязаные тапочки, такие ещё называют пинетками, собственные его пинетки до сих пор хранились дома, покойная бабушка связала их крючком. Если бы не дедушкина пенсия да не проживание в Москве, покойная бабушка на старости лет могла бы стоять точно так же.
— Купите тапочки, — умоляюще сказала старушка. — Хорошие тапочки, чистая шерсть. Пожалуйста. Дитенку там или кому… Купите тапочки…
Вот они, сирены Можарова. Вот к кому нам нельзя теперь выходить. От собственного народа мы отгородились стальными решётками, сидим, жрём страсбургский паштет. Васильев встал, но Кошмин как-то так ткнул его стальным пальцем в подреберье, что журналист согнулся и тут же рухнул на полку.
— Предупреждал, — с отвратительным злорадством сказал Кошмин.
— Предупреждал он, — сквозь зубы просипел Васильев. — Суки вы все, суки позорные… Что вы сделали…
— Мы? — спросил Кошмин. — Мы ничего не сделали. Это вас надо спрашивать, что вы сделали.
Парад несчастных за окном в это время продолжался: к самым решёткам приник пожилой, болезненно полноватый мужчина с добрым и растерянным лицом.
— Господа, — лепетал он срывающимся голосом, — господа, ради Бога… Я не местный, я не как они… Поймите, я здесь случайно. Я случайно здесь, я не предполагал. Третий месяц не могу выбраться, господа, умоляю. Откройте на секунду, никого не впустим. Господа. Ведь нельзя же здесь оставлять… поймите… я интеллигентный человек, я такой же человек, как вы. Ведь невыносимо…
Голос его становился всё тише, перешёл в шёпот и наконец сорвался. Мужчина рыдал, Васильев мог бы поклясться, что он плакал беспомощно и безнадёжно, как младенец, забытый в детском саду.
— Я всё понимаю, — снова начал он. — Я вас понимаю прекрасно. Но я вас умоляю, умоляю… я клянусь чем хотите… Вот! — внезапно осенило его, и из кармана мятого серого плаща он извлёк какую-то обтёрханную справку. — Тут всё написано! Командировка, господа, командировка… умоляю… умоляю…
Тут он посмотрел влево, и на лице его отобразился ужас. Кто-то страшный в водолазном костюме неумолимо подходил к нему, отцеплял от решётки вагона его судорожно сжатые пальцы и уводил, утаскивал за собой — то ли местный монстр, то ли страж порядка.
— Ааа! — пронзительным заячьим криком заверещал пожилой, всё ещё оглядываясь в надежде, что из вагона придёт помощь. — Спасите! Нет!
— Это кто? — одними губами спросил Васильев.
— Кто именно?
— Этот… в водолазном костюме…
— В каком костюме?
— Ну, тот… который увёл этого…
— Милиция, наверное, — пожал плечами Кошмин. — Почему водолазный, обычная защита… Тут без защиты не очень погуляешь…
Станция заполнялась народом. Прошло лишь пять минут, а вдоль всего перрона тащились, влачились, ползли убогие и увечные. В них не было ничего ужасного, ничего из дурного фантастического фильма — это были обычные старики, женщины и дети из советского фильма про войну, толпа, провожающая солдат и не надеющаяся дождаться их возвращения. Уйдут солдаты, придут немцы, никто не спасёт. В каждом взгляде читалась беспокойная, робкая беспомощность больного, который живёт в чужом доме на птичьих правах и боится быть в тягость. Такие люди страшатся обеспокоить чужого любой просьбой, потому что в ответ могут отнять последнее. На всех лицах читалось привычное кроткое унижение, во всех глазах светилась робкая мольба о милости, в которую никто толком не верил. Больше всего поразила Васильева одна девушка, совсем девчонка лет пятнадцати — она подошла к вагону ближе других, опираясь на два грубо сработанных костыля. Эта ни о чём не просила, только смотрела с такой болью, что Васильев отшатнулся от окна — её взгляд словно ударил его в лицо.
— Что ж мне делать-то, а! — провыла она не с вопросительной, а с повелительной, надрывной интонацией, словно после этих её слов Васильев должен был вскочить и мчаться на перрон, спасать всю эту измученную толпу. — Что ж делать-то, о Господи! Неужели ничего нельзя сделать, неужели так и будет всё! Не может же быть, чтобы никакой пощады нигде! Что ж мы всем сделали?! Нельзя же, чтобы так с живыми людьми…
Этого Васильев не мог выдержать. Он всё-таки отслужил, вдобавок занимался альпинизмом, так что успел повалить Кошмина резким хуком слева, своим фирменным, — и выбежал в коридор, но там его уже караулил проводник. Проводник оказался очень профессиональный — в РЖД, как и в Минсельхозе, не зря ели свой страсбургский паштет. Васильев ещё два дня потом не мог пошевелить правой рукой.
— Нельзя, — шёпотом сказал проводник, скрутив его и запихнув обратно в купе. — Нельзя, сказано. Это ж как на подводной лодке. Сами знать должны. Знаете, как на подводной лодке? — Странно было слышать этот увещевающий шёпот от человека, который только что заломал Васильева с профессионализмом истинного спецназовца. — На подводной лодке, когда авария, все отсеки задраиваются. Представляете, стучат люди из соседнего отсека, ваши товарищи. И вы не можете их впустить, потому что устав. В уставе морском записано, что нельзя во время аварии открывать отсеки. Там люди гибнут, а вам не открыть. Вот и здесь так, только здесь не товарищи.
— Мрази! — заорал Васильев, чумея от бессильной ненависти. — Мрази вы все! Кто вам не товарищи?! Старики и дети больные вам не товарищи?! Это что вы за страну сделали, стабилизаторы долбаные, что вы натворили, что боитесь к собственному народу выйти! Это же ваш, ваш народ, что ж вы попрятались от него за решётки! Хлеба кусок ему жалеете?! Рубль драный жалеете?! Ненавижу, ненавижу вас, ублюдков!
— Покричи, покричи, — не то угрожающе, не то одобрительно сказал проводник. — Легче будет. Чего он нервный такой? — обратился он к Кошмину.
— Журналист, — усмехнулся Кошмин.
— А… Ну, пусть посмотрит, полезно. Тут, в Можарове, журналистов-то давно не было…
— Что они там возятся с вагоном? — неодобрительно спросил Кошмин у проводника. Они разговаривали запросто, словно коллеги. — Давно отцепили бы, да мы бы дальше поехали…
— Не могут они быстро-то, — сказал проводник. — Меньше двадцати минут не возятся.
— Ослабели, — снова усмехнулся Кошмин.
В этот момент поезд дрогнул и тронулся. Несколько девочек в выцветшем тряпье побежали за вагоном — впрочем, какое побежали, скорей поползли, шатаясь и сразу выдыхаясь; Васильев отвёл взгляд.
— Ну, извиняй, журналист, — сказал проводник, переводя дух. — Сам нам будешь благодарен.
— Ага, — сказал Васильев, потирая плечо. — За всё вам благодарны, всю жизнь. Скажи спасибо, что не до смерти, что не в глаз, что не в рот… Спасибо, век не забуду. Есть такой рассказ — вы-то не читали, но я вам своими словами, для общего развития… Называется «Ушедшие из Омеласа». Имя автора вам всё равно ничего не скажет, так что пропустим. Короче, есть процветающий город Омелас. И все в нём счастливы. И сплошная благодать с народными гуляниями…
— А в жалком подвале за вечно запертой дверью, — невозмутимо вступил Кошмин, — сидит мальчик-олигофрен, обгаженный и голодный. Он лепечет: выпустите, выпустите меня. И если его выпустить, весь город Омелас с его процветанием полетит к чертям собачьим. Правильно? Причём ребёнок даже не сознаёт своего положения, и вдобавок он недоразвитый. Даун он, можно сказать. Слезинка ребёнка. Читали. Урсула Ле Гуин. Наше ведомство начитанное.
— Какое ведомство? — спросил оторопевший Васильев.
— Минсельхоз, — сказал Кошмин и подмигнул проводнику. Тот жизнерадостно оскалился в ответ.
— Но если вы всё это читали… — упавшим голосом начал Васильев.
— Слушай, журналист, — Кошмин наклонился к нему через столик. — Ты думать можешь мало-мало или вообще уже все мозги отшибло? Ты хорошо их слышал?
— Кого — их?
— Ну голоса их, я не знаю, кого там ты слышал. Хорошо слышал?
— Ну, — кивнул Васильев, не понимая, куда клонит инструктор.
— А ведь стекло толстое. Очень толстое стекло, журналист. А ты их слышал, как будто они рядом стояли, — нет? И видел ровно то, что могло на тебя сильней всего надавить, так? Зуб даю, что-нибудь из детства.
— А вы? — пролепетал потрясённый Васильев. — Вы что видели?
— Что я видел, того тебе знать не надо! — рявкнул Кошмин. — Мало ли что я видел! Тут каждый видит своё, умеют они так! Интересно послушать потом, да только рассказывать чаще всего некому. Тут щёлку в вагоне приоткроешь — и такое…
— Ладно, — устало сказал Васильев. Он всё понял. — Кому другому вкручивайте. Ведомство ваше, Минсельхоз, Минпсихоз или как вы там называетесь, — вы хорошо мозги парите, это я в курсе. И фантастику читали, вижу. Но дураков нет вам верить, понятно? Уже и телевизор ваш никто не смотрит, про шпионов в школах и вредителей в шахтах. И про призраков в Можарове, которых я один вижу, — не надо мне тут, ладно? Не надо! Я и так ничего не напишу, да если б и написал — не пропустите.
— Вот клоун, а? — усмехнулся проводник, но тут же схватился за рацию. — Восьмой слушает!
Лицо его посерело, он обмяк и тяжело сел на полку.
— В двенадцатом открыли, — еле слышно сказал он Кошмину.
— Корреспонденты? — спросил Кошмин, вскакивая.
— Телевизионщики. Кретины.
— И что, всё? С концами?
— Ну а ты как думал? Бывает не всё?
— Вот дура! — яростно прошептал Кошмин. — Я по роже её видел, что дура. Никогда таких брать нельзя.
— Ладно, о покойнице-то, — укоризненно сказал проводник.
Васильев ещё не понимал, что покойницей называют симпатичную из «Вестей». До него всё доходило как сквозь вату.
— Нечего тут бабам делать, — повторял Кошмин. — В жизни больше не возьму. Что теперь с начпоездом в Москве сделают, это ужас…
— Ладно, пошли, — сказал проводник. — Оформить надо, убрать там…
Они вышли из купе, Васильев увязался за ними.
— Сиди! — обернулся Кошмин.
— Да ладно, пусть посмотрит. Может, поймёт чего, — заступился проводник.
— Ну иди, — пожал плечом инструктор.
Они прошли через салон-вагон перепуганного Майерсона. «Sorry, a little incident», — на безукоризненном английском бросил Кошмин. Майерсон что-то лепетал про оговорённые условия личной безопасности. Пять вагонов, которые предстояло насквозь пройти до двенадцатого, показались Васильеву бесконечно длинным экспрессом. Мельком он взглядывал в окно, за которым тянулись всё те же серые деревни; лиловая туча, так и не проливаясь, висела над ними.
В тамбуре двенадцатого вагона уже стояли три других проводника. Они расступились перед Кошминым. Васильев заглянул в коридор.
Половина окон была выбита, дверцы купе проломаны, перегородки смяты, словно в вагоне резвился, насытившись, неумолимый и страшно сильный великан. Крыша вагона слегка выгнулась вверх, словно его надували изнутри. Уцелевшие стёкла были залиты кровью, клочья одежды валялись по всему коридору, обглоданная берцовая кость виднелась в ближайшем купе. Странный запах стоял в вагоне, примешиваясь к отвратительному запаху крови, — гнилостный, застарелый: так пахнет в пустой избе, где давным-давно гниют сальные тряпки да хозяйничают мыши.
— Три минуты, — сказал один из проводников. — Три минуты всего.
— Чем же они её так… купили? — произнёс второй, помладше.
— Не узнаешь теперь, — пожал плечами первый. — Не расскажет.
— Иди к себе, — обернулся Кошмин к Васильеву. — Покури пойди, а то лица на тебе нет. Ничего, теперь только Крошино проехать, а потом всё нормалдык.
Рассказ Нестеренко Адольфыча, потом будет мой
Вадим Мартьянович был очень приятным человеком. Образованный, кандидат наук, воспитанный. Легко входил в контакт с людьми, вальяжный такой, бизнесмен. А потом взял и вскрыл себе вены на руках и ногах и нос разбил, поскользнулся в ванной, когда в ужасе из нее ломился. Он вскрылся в ванне с водой, хотел, как римский патриций, поплыть из ванны в Стикс. Римские были люди военные, крови не боялись, а Мартьяныч был комбинатор. За свою недолгую жизнь он успел перекидать всех друзей и, что самое неприятное, – швырнуть меня. В принципе, не сильно он меня и убрал – на двадцатку баков всего, но это была последняя двадцатка.
Прибыл доктор Джамаль, хуй его знает, как там его звали на самом деле, но Джамаль ему подходило, он не задавал вопросов, носил бороду и был беглым зверьком, спасавшимся у нас от соотечественников. Доктор он был хороший, лечил огнестрельные и ножевые ранения, деньги любил.
Джамаль зашил Ваде вены, перевязал, взял деньги и исчез.
Я думаю, что если бы дать ему денег больше, он так же тихо перерезал бы Вадику горло.
Мартьяныч выздоравливал, розовел и думал, что все обойдется, – следил за новостями, один раз попытался ночью куда-то позвонить, но был равнодушно избит хмурым пацаном, проводящим сутки с ним, а сутки со своей женой, тещей и ребенком, все в одной комнате.
А потом повязки сняли, и Вадя стал как новенький – маленький, толстый, поросший черным мехом мужчина сорока пяти лет.
«Мохнатый комочек говна» – так его назвал бывший компаньон.
Я к тому времени сильно устал, ежедневно встречаясь с группами потерпевших и объясняя, что вначале он должен мне, а потом уже им. Но все было тихо, стрелки не перерастали в перестрелки, и даже наши братья из Ичкерии вели себя почти как люди – только верещали громче других.
Пора было съезжать с хаты, которую Вадя снимал, безбожно пыжа, и в которой пол был в кое-как замытых кровавых пятнах. Переехали ко мне.
Я собирался съезжать, не сошелся характером с хозяевами, искал себе другой дом, так что Вадя не помешал.
Дела шли плохо, из всего имущества у комбинатора осталась одежда, бритва и баночка лубриканта, купленного его холуями, когда у него еще были холуи, в секс-шопе. Лубрикант для ебли в жопу. Вадя ебал девушек в жопу и на этом не экономил. На подобные развлечения и ушли заемные средства. Ну, еще на хаты, машины, коньяк, деликатесы. На виагру. Мои двадцать штук ушли туда же, в девичьи очечки.
Лубрикант еще сыграет свою роль в деле, такой небольшой флакончик, сантиметра три в диаметре и в длину сантиметров восемь. Моя тогдашняя подружка, шершавая херсонская девушка, любительница анального секса и каламбуров, сказала о нем следующее:
– Им можно его же намазать и затусовать...
По мере выяснения обстановки я заметил, что Вадя выглядит все хуже и хуже. Сначала исчезли часы, потом свитер «Пол и Шарк», вместо него появилась байковая рубаха в клеточку, потом ботинки «Сержио Росси» превратились в китайские кроссовки «Abibas», правда, джинсы были Вадины – ну да куда ж они денутся, дикий размер, притом что штанины укорачивались при покупке сантиметров на десять. Ничего из его кишок мне не подходило, оставалось утешаться, что пацаны теперь будут выглядеть солиднее, не как раньше – сбор блатных и шайка нищих.
Времени было достаточно, разборки продолжались, возникали какие-то бредовые совместные проекты использования Вадиных талантов, а он тем временем сидел на хате, на вопросы отвечал односложно, плакал. Депрессия, блядь. Нужно было его как-то отвлечь от дурных мыслей.
Идея со свистом носилась в воздухе...
– Слышишь, ты, пидор, а хули ты так вольно живешь?
– Что? – глаза у Вади полезли на лоб, не от смысла вопроса, а от живодерского тона.
– Будем тебя пороть, ебуна!
– Как... пороть?
– Розгами, блядь! – я расхохотался как демон, в хорошем смысле этого слова.
Тут же все завертелось, поехали за розгами, стали обсуждать, как лучше пороть, движуха. Все устали от этих стрелок.
Толком никто ни хуя не знал – так, понаслышке, по старым фильмам, по садистским порнухам. Вспомнили, что розги размачивали в соленой воде, в хрестоматии школьной какие-то россказни, Чехов или кто там еще, Тургенев.
Культура порки у нас совсем утеряна. Мусора пиздят дубинками, пацаны – битами или клюшками, одного бедолагу дюралевыми веслами отъебашили.
Плети, кнуты, розги – для современного человека это все бутафория, оперетта, понарошку.
Приехали пацаны с розгами, нарезали вербы. Вадя разделся, обвел всех тяжелым взглядом, лег ничком, складки жира растеклись по дивану грязно-бордового цвета, все это стало похоже на место преступления, чем и было.
Дальше свист, стоны и багровые полосы на спине.
Ну и смех, шуточки, на хуя же все это затевалось...
– Поперек отхуярили – давай вдоль!
– Бля, в клеточку получился. Это же Клетчатый, блядь!
– Дай я его переебу, за всю хуйню, я наискосок буду пиздячить...
– Сука, розги хуевые, ломаются.
– Блядь, люстра посыпалась!
– Да хуй с ней!
Через час кончились розги, а Вадя был еще недопорот.
Спина в мелкую клеточку, багровые, синие, лиловые клеточки на желтом фоне, густая черная шерсть, похоже на старый, местами вытершийся плед. Вадя держался молодцом, не кричал – только стонал и пыхтел, отдувался.
Пол был усыпан изломанными розгами, пластмассовыми подвесками с люстры, еловой хвоей, окурками, хуй знает чем еще.
Закурили, дали Ваде стакан воды, он звякал зубами по стакану, пил и смотрел исподлобья, очень недобро. Я думал, как бы его еще развлечь.
Пиздовать ночью за розгами никому не хотелось, мороз, ветер, да и хрупкая зимняя верба не оправдала надежд. Устроили на хате шмон, смотрели, чем бы еще его выпороть, нашли кусок стального троса.
Хозяин хаты, ебаный черт, завалил балкон всякой хуйней: разобранными моторами, проволокой, какими-то непонятными железками. Думаю, все эти вещи были спизжены им на заводе. Время от времени я развлекался, выбрасывая этот лом за борт, наблюдал, как он приземляется. Самый лучший звук дал блок цилиндров от «Москвича», соседи даже вызвали мусоров.
После первого удара тросом кожа на спине у комбинатора вздулась, рубец почернел, налился кровью. Вадя завизжал, скатился с дивана на пол, стал бело-желтого, пергаментного цвета, как свежий труп.
Спускать с него шкуру пока не входило в наши планы, но взгляд у него был очень недобрый, а хотелось, чтобы Мартьяныч смотрел добро и кротко, нужно было с ним еще поработать.
Тут я и вспомнил одну историю, которую рассказал мне много лет назад знакомый, вернувшийся из Ливии, – он строил какую-то электростанцию для полковника Каддафи.
Муаммар время от времени ловил клин и резко менял политику. Где-то в середине восьмидесятых он от строительства социализма перешел к строительству исламской джамахирии. От социализма остался дефицит – во всех магазинах стоял, в основном, какой-то один товар. Томатная паста, например. Ну а первым исламским делом стал запрет на алкоголь. Наши строители жили отдельно от арабов, в барачном городке, посреди пустыни. Ввозить алкоголь специально для наших быков, конечно, никто не собирался. Жлобы долго не думали и начали гнать самогон из томатной пасты. Перепадало и туземцам, в Сахаре появился еще один оазис.
В выходной день в советский поселок приехал джип с двумя ливийскими полицейскими и переводчиком. По местному радио всех строителей попросили собраться на площади, возле столовой, и, когда черти собрались, переводчик зачитал бумагу.
В бумаге было сказано, что советский гражданин Колодяжный продавал ливийским гражданам алкоголь, что строго запрещено законами Ливийской джамахирии.
За это исламский суд приговорил Колодяжного к ста палочным ударам.
Тут же из джипа достали и установили на земле какую-то специальную треногу, а из толпы вывели охуевшего от такого оборота бутлегера.
Полицаи уложили его на землю, взяли за ноги, зажали лодыжки в привезенном приспособлении и дали самогонщику сто раз палкой по босым пяткам.
После этого переводчик поблагодарил всех за внимание, полицейские собрали треногу, упаковались в джип и уехали.
Мне в этой истории очень понравилось, что суд рассматривал дело Колодяжного не просто без присутствия подсудимого, но в тайне – тот и не знал, что его судят. Он еще работал, строил планы, ставил закваску, а пяточки его уже были во враждебных, чужих руках.
Ну и, конечно, радовало, что советские трудящиеся, рабочие люди, позволили каким-то ебаным дикарям безнаказанно надругаться над своим товарищем.
Это подтверждало воровскую теорию, что лох – не человек.
– Ну-ка, Вадя, ложись, пятки вверх! Проверим, какой ты, блядь, герой.
Тот опять лег ничком и согнул ноги в коленях, так что его пяточки, покрытые многолетними мозолями, уставились в потолок.
Взывали к небу немым укором.
После первого удара Вадя начал грызть диван, но от ужаса ситуации оглушился, не кричал и ногами не дергал. По аналогии с самогонщиком Колодяжным комбинатор получил сто ударов. На последних тридцати он начал перебирать ногами, прикрывать одну ступню другой, выглядело это комично, если бы вставить ему в ноги кусок мыла, то он мог бы их вымыть, как моют руки. Результат меня впечатлил, ноги Вадю не держали, но, к сожалению, взгляд его по-прежнему оставался недобрым. Ну, в конце концов, все поправимо.
Прошло полгода.
Пару раз в неделю я приезжал проведать Вадю, привозил продукты и порол. Деликатесов я не покупал, за какой хуй, но кормил вполне сносно.
Восемь буханок черного хлеба, две пачки маргарина, по два кило пшена и перловки. И еще килограмм мороженой мойвы. И пять пачек «Примы».
На месяц ему хватало. Готовил он сам, а на Пасху я принес ему кулич, бутылку пива и два яйца, покрашенные зеленкой. На Пасху я его не пиздил.
Ступни у него огрубели, закалились, как у каратиста, он мог бы ходить по горящим углям. К лету он уже выдерживал за один сеанс пятьсот ударов тросом.
Когда я приходил, комбинатор покрывался гусиной кожей, шерсть на нем вставала дыбом.
Взгляд у него стал добрым – печальным, но добрым.
Разговаривали мы с ним в основном о войне, о подвигах, о летчике Мересьеве. Про двадцать тысяч я не вспоминал, зачем расстраивать человека.
Всему приходит конец, плохому и хорошему. Настало время и нам расстаться. Перед тем как передать его другим кредиторам, я вручил Ваде флакон с лубрикантом и попросил засунуть его в жопу. К тому времени все мои просьбы он исполнял быстро. С личными вещами в прямой кишке, в одежде из секондхенда, стройный, скорее даже худощавый – выглядел он просто прекрасно, стал похож на человека.
При передаче пленного представитель принимающей стороны, огромный зверь, что-то заподозрил, забеспокоился и спросил:
– Слышишь, Вован, а у него деньги есть? Я, что ли, его буду кормить, да?
Я с интересом посмотрел на Вадю новым взглядом, улыбнулся своим мыслям, пожал лапу джигиту и сказал:
– Муса, ты не волнуйся, он запакованный.
Напал ребенок. Небольшое продолжение
Здравствуйте! Итак в кратце действие происходит в городе Ртищево Саратовской области. Сегодня к 11 ездили снимать в Аткарск "побои" Синяки и "укус" у жены. Так как судмеэксперт у нас один и он в отпуске.
Что известно сейчас. Есть фото этих людей. Посмотришь и не подумаешь даже. Со слов работников в школе характеризуется хорошо но иногда кусается и происходят неконтролируемые вспышки агрессии, как тут говорят четыреждыблядская ярость. Поправка я сперва написал что он приехал из спецместа в Балашове. Но нет из Саратова. Там тоже есть место где содержат таких детей.
Сегодня вызывали или вызовут в ПДН отца. Кстати известно что родители вместе не живут и малой живёт с отцом и не во что не ставит новую "мать". Вот фото отца и ребёнка. Уж извините какое прислали.
Вот фото укуса вчерашнее. Пока на этом всё ждём дальше.
По словам детей он однажды ходил с ножем и пугал мелких. Но всё это супруга расскажет когда вызовут на опрос.
Сможете найти на картинке цифру среди букв?
Справились? Тогда попробуйте пройти нашу новую игру на внимательность. Приз — награда в профиль на Пикабу: https://pikabu.ru/link/-oD8sjtmAi
Диалоги 2
Продолжение черновика диалогов, все так же пока без редакторской правки.
Диалог о гуманизме.
Этого крупного мужчину зовут Дмитрий, он медленно ест пирожное, смотря на своего напарника, сидящего напротив. Напарник, похож на молодого Вуди Аллена, если, конечно, кто-то помнит как выглядит молодой Вуди; маленький, невзрачный, разве что без очков и также все время болтает, размахивая руками.
Оба компаньона одеты в классический черный костюм.
Когда Дмитрий усадил на место парня, он отламывает вилкой кусок пирожного, а его напарник продолжает свою болтовню:
- Я конечно все понимаю, но зачем … зачем так делать. Я представляешь ем, а она мне начинает рассказывать, как сходила к врачу, а потом такая берет и ставит свою ногу на стол, прямо мне под нос. Все конечно привыкли, что женские ноги не воняют, но ее нога смердила как … блин, я даже не знаю как что. А еще эта ее шишка возле большого пальца, из нее лился гной, как из твоего пирожного. Прям такого же цвета.
- Ты можешь заткнуться? – Дмитрий корчит недовольную мину и отодвигает тарелку от себя.
- Нет. Я же счастливый человек, я хочу делиться с людьми своими мыслями, именно поэтому мне не нужен психиатр.
- И поэтому у тебя проблемы?
- Проблемы? У меня? Какие?
- Сократ пойми – говорит Дмитрий – Я не хочу этого делать, но мне он сказал тебя убить…
- Убить меня! – Сократ на мгновение задумывается, он в шоке от новости – Это из-за той шутки про ментов и кладбище.
- Нууу… - Дмитрий делает глоток кофе – в меньшей мере из-за шутки. В большей из-за того, что ты много болтаешь. Он боится, что ты ненароком можешь взболтнуть лишнего.
- Да я же только с вами и разговариваю, кому я что взболтну?
- Женьки например?
- Да что я ему такого сказал. Он же ходил два дня и ныл: Где моя тачка? Куда вы дели мою тачку? Я ему и сказал, что мы ее сожгли.
- Да. И потом у нас были проблемы – говорит Дмитрий.
- Но кто из-за этого убивает человека?
- Он сказал также, поэтому его первый вариант был просто отрезать тебе язык, чтобы ты не болтал.
- Отрезать язык- вскрикивает Сократ.
- Да, но я сказал, что резать твой язык не гуманно. Гуманнее будет просто убить.
- То есть подожди. Он предложил отрезать язык, но ты сказал, что это не гуманно, лучше убить. Ты че рехнулся? Если я умру, то я умру. Все, смерть, меня не будет. А без языка я еще поживу.
- Даа. А я подумал, что гуманнее тебя убить. Ну как ты без языка то будешь болтать.
- Ты сам слышишь, что ты говоришь? Знаешь, что означает слово гуманнее. Это означает ценность человеческой жизни. Жизнь человека превыше всего.
- Ни хрена – говорит Дмитрий – Меня хоть и не назвали в честь древнегреческого философа, но я знаю, что гуманность – это человеколюбие, то есть уважение к людям. А гуманизм – начало не помню, но типо там ставится превыше всего человеческая жизнь.
- Мне сейчас это без разницы!
- Логично.
- Ладно, просто интересно, как ты хочешь меня убить.
- Как в Крестном отце!
- В Крестном отце? Типо сесть сзади и задушить!
- ДА.
- И ты думаешь, что у меня не возникло бы подозрение, что водитель останавливает машину, садится сзади меня…- Сократ хватает себя за лицо – Ты думаешь, что я идиот!
- Ой, да хватит тебе ломать комедию. Я подумываю вообще тебя не убивать. Я поэтому именно сюда тебя и привел, тут народу много. Ты сбежишь при свидетелях, ко мне вопросов не будет. А ты потом, когда он поймет, что без тебя не сможет, снова такой раз и появился.
- То есть мне сейчас встать и побежать?
- Конечно нет. Ты должен сначала меня вырубить.
- Как? – восклицает Сократ – ты такой здоровый, а я такой маленький.
- Кружкой.
- Какой кружкой?
- Из под кофе.
Сократ опускает глаза вниз.
- Мы пьем кофе из пластиковых стаканчиков, ты хочешь чтобы я ударил тебя пластиковым стаканчиком?
- Нужен стакан. Нормальный стакан.
- И где же я возьму нормальный стакан?
- На кассе?
- Но там только пластиковые дают.
- Но нужен нормальный, иначе придется тебя убивать. Я кстати допер. Убью тебя как в фильме Груз 200…. Неожиданно в шею, как на расстреле.
- Нет. Стой. Я придумал, я скажу на кассе, что у меня аллергия на пластмассу и возьму кружку.
- Отлично, иди.
Сократ идет в сторону кассы, в это время Дмитрий звонит по сотовому.
- Алло – говорит он тихо в трубку – Мы решили, Сократ на пару месяцев пропадет…Точно пропадет…Может испугается и будет больше молчать…Отрезать язык мы ведь всегда сможем….Да, и убить тоже…Ну все таки больше всего денег он ведь нам принес…Ну послужной список и все такое… Да, он спрячется, мы его не найдем. Отлично. Я отвечаю за него…До встречи.
Дмитрий убирает телефон в карман, делает глоток кофе, смотрит на пирожное.
В это время возвращается Сократ, он ставит на стол кружку с горячим кофе.
- Я сказал, что у меня аллергия – говорит он – и они мне дали бесплатно кружку.
- Теперь перелей кофе из кружки в стаканы и бей.
- Зачем?
- Кружка разобьется, я упаду, а ты убежишь.
- Зачем кофе переливать?
- Потому что мне не нужен ожог.
- Но для достоверности!
- Для достоверности хватит и синяка.
- Ладно.
Сократ переливает кофе, пробует пустую кружку на вес.
- Я бью чуть дальше в висок.
- Подожди – говорит Дмитрий, он отодвигает от себя пластиковый стакан – Бей сюда – он показывает пальцем место между виском и ухом и закрывает глаза.
Сократ смотрит на него, замахивается, думает, настраивается и бьет. Кружка прилетает почти в лоб Дмитрию и не разбивается, слышится глухой стук.
- Бля! Сука! Больно! – кричит Дмитрий на все кафе – бля! – он хватается за лоб, трет его.
- Все нормально – Сократ обращается к удивленным посетителям кафе – Мы каскадеры, мы репетируем.
- Сука! – уже тише говорит Дмитрий – Я же сказал куда бить…
- Ну промахнулся.
- Промахнулся. Я тебе промахнусь – Дмитрий сжимает правый кулак.
- Эй. Эй.Эй…ты сам это предложил!
- Да знаю я – Дмитрий еще морщится от боли – Почему кружка не разбилась?
- Наверно крепкая.
- Меняем план. Замахивайся, я падаю на пол, а ты быстро убегаешь.
- А удар?
- Он уже был.
- Просто замахиваюсь и убегаю.
- Почти. Замахиваешься, я падаю, и ты убегаешь.
- Понял – говорит Сократ.
- Ну давай.
Сократ замахивается, Дмитрий сразу же падает на пол. Снова посетители оборачиваются.
- Клоуны – слышится женский голос.
Сократ смотрит на Дмитрия, потом резко встает и выбегает из кафе. Дмитрий встает с пола, отряхивается.
- Репетиция – говорит он, берет кофе и выходит из кафе следом