https://youtu.be/c0yfjtBabtg
Рассказ в озвучке выше по ссылке!
Продолжение!
Главный спутник голода и войны. Мужчина дернулся, схватил с тумбочки револьвер и обессиленно откинулся на подушку, увидев красную звездочку на фуражке незваного гостя.
— Комэск Щур, отдельный эскадрон самарского ЧОН, — представился Щур, поняв, что сплоховал, ворвавшись без спросу. Этот мог и пальнуть, даром что тифозный, времечко нынче лихое.
— Славка Сидоров, милиционер тутошний, — хрипнул больной. — Ишь, подкосила проклятая.
— Бывает, — Щур подошел, звеня шпорами, и сел на скрипнувшую кровать. — Разговор важный имею.
— Не боишься? Тиф у меня.
— Я заговоренный, — скривился Щур. — Слухи дошли, в селе вашем дом погорел, так или нет?
— Было, — кивнул милиционер; глаза, усеянные кровавой сеткой лопнувших сосудов, смотрели с интересом. — Дом сгорел на околице, хозяевов поубивали, кхе, — он поперхнулся, задышав с мелодичностью дырявых кузнечных мехов, на лбу выступил пот. — А ты, значит, за ними?
— За кем?
— За вурдалаками. Которые хаты жгут и людев насмерть бьют.
Это прозвище Щур слышал и раньше. Удивительно точная характеристика. И кивнул:
— Пятый день ищем, приказ ликвидировать.
— Херовая работенка, — закашлялся милиционер. — Ниче, я тебе, комэск, щас все покажу, — он запустил руку под кровать и чуть не упал, Щур едва успел его подхватить.
— Ты бы лежал.
— Нет, я должон, я покажу, куда без меня? — хрипел, порываясь встать, Сидоров. — Зинка! Зинка, стерва! Где сапоги?
— Чего орешь, ирод? — в дверь обеспокоенно протиснулась жена. — Ух, изверг, всю душу повымотал! Куда собрался, гадина?
— Сапоги где? Не видишь, уполномоченный из Самары приехал! Востриковский дом осмотреть!
— Чего там смотреть? Головешки одни! — вспыхнула Зинка. — Лежи, вымесок, не то заместо востриковского дома архангельские палаты будешь смотреть! Послал Господь дурака. — И перекинулась на Щура. — Не стыдно? Еле живой, калило вчера, чиряками всего обнесло, под себя дрищет. Подохнет, ты детей будешь кормить?
— Советска власть выкормит! — заревел милиционер и упал, в бессильной ярости кусая подушку.
— Сволочь ты, Славка, говорила мне мать...
— Спокойно, гражданка, — оборвал истерику Щур. — Пожарище сам посмотрю. Мне подробностей надо. Свидетели, очевидцы, следы. Не надо орать.
— Свидетель есть, — захрипел милиционер, судорожно хватая Щура за гимнастерку. — Востриковых всех побили, а дочка ихняя, Полька, в окно утекла. Тут она, раненая, Зинка пестает, спина изодрана клочьями. Я сутки без памяти был — опросить не успел, а она упырей видела, точно видела, только не говорит, и ночью орала, словно режут ее. Покажи, Зинка, ох сил моих нет...
Щур, уже не слушая, резко встал и распахнул дверь в соседнюю комнату. На кровати сидела перепуганная, косоглазенькая, веснушчатая девчонка лет десяти. Пепельно седая, со стылыми, оловянными глазенками древнего старика.
3
Окрестности Самары, 18 мая 1921 г.
Андрейка плелся за матерью, меряя разбитыми лаптями бесконечные версты пыльного шляха, извилистой змеей убегающего за горизонт. Казалось ему, нет той дороге конца, смеется она над Андрейкой, манит в неведомые, дальние дали. Опостылела Андрейке скучная, однообразная степь. Солнце нещадно припекало макушку, палило плечи через рубаху и пиджачок. Хотелось ему в родненькую, миленькую деревеньку Романовку, в домишко под старыми кудрявыми ветлами, к речке Мокше, которую цыпленок вброд перейдет, в Маринов луг, где косили пахучее сено, в Черную балку, где с соседскими ребятишками искали разбойничий клад, а нашли золу, тряпки и битые черепки. Сенька — друг закадычный — божился, будто видел тот клад, да не дался он, черт утянул. Тонька-малыха, услыхав про нечистого, в слезы ударилась, а Андрейка ее утешал, чувствуя себя взрослым и значимым.
Воспоминания о доме грели Андрейкину душу. «Мамунь, — спрашивал он холодными ночами, прижимаясь к материнскому боку. — Мамунь, а кады домой-то пойдем?» «Скоро, Андреюшка, скоро», — шептала мать, отворачивалась и тихонечко плакала. Андрейка обнимал ее, прижимаясь крепко-крепко, и она затихала. А Андрейка вдруг вспоминал — не было больше Романовки, высохла Мокша, умерли Сенька и Тонька, и во всем белом свете остались вдвоем Андрейка да мать. Осознав это, он засыпал, к утру обо всем забывая. С памятью у Андрейки вообще стало худо, наверное с голоду. Мысли путались, сны мешались с былью. Порой из тьмы выплывали смутно знакомые образы с кровавыми лицами, и тогда Андрейка бился в припадках, разрывая рот и ломая кости у матери на руках.
Прошлой осенью стало худо с едой. В страшном, темном подвале взяла и кончилась картошка, квашеная капуста и брюква. Мамка стала добавлять в муку отруби, очистки и лебеду, замешивая вязкое, жидкое тесто. Пекла хлеб. С этого хлеба нещадно крутило живот, сидел Андрейка за сарайкой по многу часов. К декабрю и такого хлеба не стало. Пришел Голод. Представлялся он Андрейке косматым, тощим, ужасающим стариком. Бродил старик ночами по селам, заглядывал черными бельмами в окна, выбирал, кого задушить.
Бабушка Софья сказывала: «И при царе голодали, да выжили, знать и это лихолетье переживем». Хорошая была бабулечка, Андрейку редко порола. Сама не ела, последние куски внукам совала, водичку святую из церквы пила, ждала весны. Первой и померла. Спустя месяц, в марте, голод забрал щербатую Нюрку, младшую Андрейкину сестру. Мамка не выдержала, продала избу за четыре кружки муки, испекла колобушек, собрала котомку и повела сына в Самару, где, по слухам, было сытнее. «Мамунь, а мы тоже умрем?» — спрашивал Андрейка. «Нет, сыночек, мы не умрем. Я тебя сберегу», — отвечала мать, и они шли и шли, иной раз сами не зная куда.
Ночевали в степи, а иногда, если очень везло, добрые люди пускали к себе. Уходили от них всегда затемно, маманька не хотела тревожить добрых людей. Уходили поспешно, будто черти следом гнались. После таких ночевок всегда питались обильно, знамое дело, добрые люди — они во всем добрые. Мамуньке одежку давали, да и Андрейке обновки перепадали.
— Давай, сыночек, давай, миленький, немножко осталось, — окликнула приотставшего Андрейку мать и ткнула пальцем в сторону показавшегося села. — Чичас отдохнем.
— Мамунь, а мамунь, а чего за село? — оживился Андрейка.
— Иващенково, по-новому — Троцк.
— А почему Троцк, а мамунь?
— А потому.
— Не знаешь?
— Знаю, а тебе не скажу, не дорос.
— Как не дорос? — удивился Андрейка и вытянулся на цыпочках, почти дотянувшись макушкой до мамкиного плеча. — Я вона какой!
— Великан, — засмеялась мама, и от смеха ее стало легче и веселей. Она редко улыбалась с тех пор, как не стало отца, Андрейка его почти и не помнил. В четырнадцатом году отец ушел на войну с «проклятущим херманцем», прислал два письма из Восточной Пруссии и пропал. Андрейка зиму караулил на улице, цуциком мерз, ждал, не появится ли на дороге отец. Васька, сын богатенького кулака Филимонова, куражился, дескать, не воюет отец, а видели его под забором в Самаре в обнимку с супоросной свиньей. Андрейка прибегал домой, залезал на печь, плакал навзрыд. Минули годы, стихла тоска, стало Андрейке казаться, будто поступил отец в Красную Армию, биться с буржуями за счастливую жисть, и на буденовке его гордо сияет малиновая звезда.
Троцк приближался, рос на глазах, вплетаясь в замысловатые изгибы реки, дымя высоченными, выше самых высоких деревьев, кирпичными трубами. Андрейка забыл об усталости и требовательно урчащем желудке. Такого он еще не видал. Дома каменные, иные о двух этажах! Какое же это село? Город, город, как есть!
— Мамунь, а чего такое дымит?
— Дыры в пекло пробили и греются, дьяволы уголь швыряют.
— Ну мамунь...
— Пороховой завод энто, — смилостивилась мать. — Война кругом, порох — нужнейшая весч. Глядишь, устроюсь на завод, комнату дадут и паек. В школу пойдешь. Эх, Андрейка, и заживем!
Андрейке идея понравилась. «Школа, паек, завод», — непривычные, таинственные слова щекотали язык. Жаль, Сенька помер и чуды такой не узрит. Сенька головастый был, смелый до одури, предлагал к товарищу Чапаю сбежать. Чапай саблю даст, бурку и скакуна. Полетят Андрейка с Сенькой белых рубить! Андрейка не решился, мамуньку бросать не хотел, да и боязно было в восемь лет из дому убегать. А Сеньку отец изловил в трех верстах от деревни, высек вожжами так, что тот три дня пластом лежал, и остаток лета полол огород, таскал воду, следил за курями, вечерами тоскливо поглядывая на багровый закат, туда, где без него никак не мог одолеть контру лихой и усатый комдив.
Троцк затянул путников неводом улиц, зажал стенами кирпичных домов, похожих на красные пряники. Рта Андрейка не закрывал, забыл обо всем, крутил головой. В тени высокого многокупольного собора шумел рынок. Мать прихватила за руку.
Та весна запомнилась Андрейке не голодом, не трупами в придорожных канавах, а этим вот рынком: толкучим, пыльным, многоголосым. Рынок валил с ног запахами нафталина, немытых тел, сивухи, рыбы и керосина. Рынок орал, пихался локтями, торговался и плакал. Доведенные до отчаянья люди тащили сюда последнее. Раскладывали на грязных скатерках и прямо на голой земле ковры, ржавые железяки, посуду, фарфоровые статуэтки, дрова, книги и ткань. Старушка с детским личиком держала на остреньких коленках бюст усатого дядьки в короне. Душераздирающе выла шарманка. Опухшие от недоедания люди валялись под ногами, тянули ломкие руки. Стайкой чумазых воробьев вились беспризорники.
Сбоку резанул крик:
— Держи вора! Держи! А-а-аа!
Андрейка по-петушиному вытянул шею, но рассмотреть ничего не успел.
— Махорка, махорка!
— Швейцарские часы, восемнадцать камней! Тыща рублев!
— Пудра!
— Штиблеты, кому штиблеты?!
Красивая печальная женщина в черном платье, совершенно чужая здесь, стояла с отстраненным, брезгливым взглядом, нервно теребя блестящую шубу. Чудачка, кому это шуба нужна? Лето идет.
Начались продуктовые ряды. Андрейка потупился, но глаза сами липли к еде. Диво какое: хлеб, солонина, молоко, даже «ландрин» в железных коробках, невиданная, разноцветная сласть. В котлах булькала «собачья радость», суп на мослах, свиной шкуре и требухе. Богатство после стольких встреченных по дороге брошенных, заваленных трупами деревень. Рот наполнился вязкой, горькой слюной, в голове помутилось.
Возле горки прошлогодней, вялой картошки мамка хлопнулась в обморок. Андрейка опомниться не успел. Задышала натужно, всхрапнула загнанной лошадью и рухнула в пыль.
— Мамунька! Мамунечка! — Андрейка упал, размазывая сопли и слезы. — Мамуня, вставай!
Она не шевелилась, похожая на огромную ватную куклу. Люди проходили мимо, отводили глаза. В тот год никому не было дела до чужой беды, своя держала за горло.
— Мамунька!
— Не скули. — Рядом опустилась сухощавая женщина, вытерла Андрейке слезы подолом, высморкала сопли, сунула хлеба кусок. — На вота, жуй, обормот.
Андрейка машинально сунул хлеб в рот. Незнакомая тетка сразу понравилась — уверенным голосом, быстрыми движениями, сладким духом съестного.
Женщина склонилась к матери, строго спросила:
— Ты чего, голубушка? Ой горе-горе. — Отхлебнула из мятой жестяной кружки, дунула водяной пылью мамке в лицо. Мама зашевелилась, застонала и открыла помутневшие, больные глаза.
— Давненько не ела, голубушка?
— Со вчерашнего дня, — прохрипела мама и тут же вскинулась: — Андрейка, Андрейка!
— Тута он, никуды не делся твой кабыздох, — тетка больно ущипнула растерявшегося Андрейку.
— Мамунька! — счастливо промычал Андрейка, набив душистым мякишем рот.
Мамка притянула его и обмякла, слабая, беспомощная, вялая, не похожая на себя.
— Вставай, голубушка, неча лежать, не на перине, — веско сказала тетка. — Я расторговалась ужо, ко мне пойдем — накормлю.
— Спасибо, не надо, мы сами... — попыталась сопротивляться мама.
— Сами, — передразнила тетка, помогая ей встать. — Дают — бери, бьют — беги. Чай я от души. Господь, он как завещал? Ближнему помогать. Во! Через то и себя сохраним. — И окрысилась на Андрейку: — Чего расселся? Баринов теперича нету, все по справедливости, мать ее так. Плетенку держи.
Мамуньку усадили на деревянный чурбан. Андрейке всучили большую корзину, тетка принялась укладывать пузырчатую мякоть розоватого легкого, склизкие ошметки красного мяса, кучки костей. Торговка мясом — догадался Андрейка. В его детской головенке никак не укладывалось, почему у некоторых шаром покати, а другие мясо едят. И не только едят, а и торгуют. Будь у Андрейки мясо, разве бы стал продавать? Да ни в жисть! Сам бы ел и всех вокруг накормил!
— Никитишна, ты ужель собралась? — всплеснула руками соседка по торговым рядам, дородная баба, с рябым, изъеденным оспой лицом.
— Ну, — кивнула Никитишна, вытирая прилавок влажной тряпицей. — Вечор близок, а покупатель-то хде? Одна шантрапа. Ты, Марья, долгонь ишшо будешь?
— Да постою, — толстуха веткой акации шуганула мух от поджаристых, золотистых лепешек.
— Соломихе передай — завтрева буду.
— Передам.
— Итить можешь? — спросила Никитишна мать.
— Попробую, — мамунька неуверенно улыбнулась.
— Сюды дай, — торговка вырвала у Андрейки корзинку, которую он хотел понести и хоть такой малостью отблагодарить замечательную и добрую тетку. — Пуп надорвешь, выискался здоровяк — мать твою так. За мною чапайте.
Рынок отдалился, утих. Дышалось свободнее, спала дневная жара. Торговка вела по сонным, обмершим улицам, охала, поминала ушедшие в прошлое сытые, безбедные дни. Ругала войну, белых, красных, зеленых, царя Николашку и юнкеров, но как-то беззлобно и по привычке. Андрейка пару раз ловил ее взгляд: оценивающий, колючий, чужой. Спрашивала, откуда они и есть ли родичи.
Звали тетку Клавдией Никитишной Сомовой, жила она в полуверсте от Троцка, на уединенном хуторе с мужем, которого уважительно величала Петром Степановичем. Андрейка шел, придерживая мать под руку. Совал хлеб, да она отказалась, коротко мотнув головой. Горбушка была подсохшей и черствой, такую долгонько можно жевать, продлевая сладкое удовольствие и катая крошки на языке.
К хутору добрались в молочных, задумчивых сумерках. Солнце напоролось на землю и испустило дух всполохами кровавого, мертвящего округу заката. Небо посерело, нахмурилось свинцовыми перьями облаков, из угрюмых оврагов и балок поползла темнота, норовя цапнуть Андрейку за пятку холодными костлявыми пальцами. С накатанного шляха свернули на заросшую стежку. За полем, среди тополей и осин проступила черная крыша. Ощутимо тянуло удушливой, противной вонью горелых волос.
— Петр Степаныч теплину жгеть, — словно извиняясь, обронила Никитишна. — Мусора страсть развелось.
Хутор вывалился из сумрака грудой построек: приземистых, кособоких, сложенных из толстенных бревен, обнесенных высоким плетнем. На мшистых кольях безглазыми черепами торчали колотые горшки. Никитишна отворила калитку, Андрейка шагнул и испуганно вскрикнул. Звякнула цепь, навстречу с угрожающим рыком дернулось большое и страшное, блеснули желтые зубы. Со страху почудилось Андрейке, будто на цепи сидел человек.
— Тю, сатана, пшел отсель! — закричала хозяйка, послышался мягкий удар. Существо взвизгнуло и нырнуло в низкий сарай, провонявший влажной псиной и скисшей едой. По двору стелился сизый в сумерках дым. Андрейку затошнило от запаха жженых костей, тряпок и еще чего-то, удушающе гнилого, липкого, сладкого. За пеленой дыма зловеще подмаргивал оранжевый огонек, окутанный призрачным хороводом зыбких теней.
— Ты, Клавдия? — утробным басом донеслось от костра.
— Я, Петр Степаныч, — пропела торговка, и в голосе ее Андрейке почудился страх.
— Кто с тобой?
— Странники, баба с мальчонкой. Приветим их ради Христа.
— Опять за свое? — одна из теней колыхнулась, оформившись в здоровенную фигуру с палкой в руках. — Чего ты их водишь? Самим нечего жрать.
— Неудобно, пойдем мы, — прошептала маманька.
— Он энто шутейно, — вымученно улыбнулась Никитишна, сверкнула золотым зубом и умоляюще пропела: — Мальчонку жалко, Петр Степаныч, ведь пропадет. Мягонький он. Им на ночку всего.
— Тьфу, — сплюнула тень. — Сказано, баба — дура, дура и есть. Привечай голодранцев, пущай объедают, из глотки последнее рвут. — Палка с силой ткнула в костер, взметнув в темное, прокопченное небо сноп жгучих, огненных искр.
— Храни тя Бог, Петр Степаныч, — хозяйка подтолкнула гостей к дому и заворчала вполголоса. — Нажег, навонял, а бельишко не додумался снять. Погубит бельишко. Ну мужики...
Никитишна, жалостно охая, принялась сдирать развешенное по веревкам белье. «Сказывала, вдвоем живут, а стирано на десяток», — удивился Андрейка. Рубахи с бурыми пятнами, простыни, штаны, женское и мужское исподнее, ворох детских вещей. Соседей обстирывает? Маманька так делала... Только откуда соседи? Овраги да степь. Андрейка шмыгнул носом. От костровой вони его замутило, голова закружилась, дым ел глаза, размывая хутор и опухшие, искривленные ивы, делая все нереальным и зыбким, словно во сне. Вместе с дымом плыла вязкая могильная тишина. Не мычала корова, не возились свиньи в хлеву, не кудахтали куры, гнездясь на насест. Скотины вроде и нет, где же мясо на торговлю берут? Жутковатый дом, прячущийся во мгле на отшибе, и странные люди, пропахшие гарью, внушили Андрейке безотчетный, ознобливый страх.
Хозяйка сгребла белье в руки, толкнула шаткую дверь. В сенях темно, пахло сеном, сырой землей и мышами.
— Ступеньки тут, не расшибитесь.
Скрипнула новая дверь, дохнуло застоявшееся тепло. Мутными пятнами белели оконца, алела лампада, проявляя скорбные лики святых в убранстве из вышитых рушников.
Зашуршало, чиркнула спичка, горницу залил мягкий свет керосиновой лампы. Отблески запрыгали по углам и низкому потолку, нагоняя на Андрейку еще большей жути. За пределами размытого желтого пятна тьма сгустилась и угрожающе колыхалась, облизывая печь, низкие лавки и окованный медью сундук.
— Умывальник за печкой, я поснидать соберу, — хозяйка упорхнула во тьму.
— Мамунь, — прошептал Андрейка, втягивая голову в плечи и погромче брякая соском умывальника. — Мамунь, боязно мне. Может, уйдем? Я кушать совсем не хочу.
— Ты чего, дурачок, испужался? — мамка ласково провела по вихрам. — От усталости это и с голодухи. Ну куда мы пойдем? Неудобно перед людьми.
— Ну мамунь...
— Все, я сказала.
Андрейка умолк, чутко уловив мамино настроение. С тех пор как померла Нюрка, она порой сатанела, могла и ударить, но потом всегда извинялась и плакала. Мамуньке перечить не моги, дороже встанет.
— Ну, чего как не родные? Давайте к столу, — в комнате появилась Никитишна, переодевшаяся в домашнее, грохнула на выскобленный стол чугунный горшок. — Повечеряем, чем Бог послал!
Тут Андрейка забыл свои страхи. Перед ним брякнули щербатую деревянную миску душистой, теплой похлебки, рядом ложку и хлеб. Сверху настыла жирная пленка, швырканешь ложкой, а там батюшки-святы, картошка, морковь, лучок, мяса шмотки. Андрейка ел давясь, отфыркивая и косясь на чугун. Нет ли еще? Добавки дадут иль зажмотят? Мамунька кушала неторопливо и аккуратно, поднося под ложку кусок. Хозяйка перекрестилась на образа, но есть не стала, посматривая на Андрейку и промакивая влажные глаза концами платка.
Подлила добавки, а потом постелила им в пыльном чулане. Мамунька намаялась за день, быстро заснула, едва слышно похрапывая. У Андрейки слипались глаза. На кухне бренчала посуда, слышались приглушенные шаги и тихий, вкрадчивый разговор.
Дверь в чулан тихонечко отворилась, под весом грузного тела жалобно скрипнули половицы, дохнуло гарью и паленой листвой. На пороге стоял дядька: страшный, угрюмый, заросший черной бородищей. Чистый разбойник. Андрейка сильно-пресильно зажмурился, а когда открыл глаза, страшный дядька пропал. А может, и не было его вовсе. Андрейка уснул.
4
Окрестности Троцка, 18 мая 1921 г.
«Потерпи, миленький, потерпи», — Щур коснулся лоснящейся от пота взмыленной шеи коня. Впервые комэск не жалел ни плети, ни шпор. Так было нужно. Летящий быстрым наметом гнедой аргамак надсадно храпел, выбрасывая клочья розовой пены. Горячий ветер тугими жгутами хлестал по лицу. Щур клонился, зарываясь небритым подбородком в жесткую гриву. На зубах скрипел мелкий песок, саднил сухое, разгоряченное горло. Перепуганная, обезумевшая от ужаса седая Полинка стояла перед глазами. «Мамку убили, папку убили и меня убивали», — шептала она, и застиранные бинты на спине у девочки намокали в крови. «Вернутся они, непременно вернутся», — она не могла спать и неотрывно смотрела на дверь. Седая девочка ждала. Щур, чувствуя себя последней сволочью, заставил ее говорить, снова вернуться в дом на окраине, где еще живы мама и папа, а в печке потрескивали дрова. А потом тьма постучала в дверь. «Папка, не открывай!» — кричала Полинка и билась пойманной птицей, пока Щур не прижал крохотное, сырое тельце к груди. Папка открыл. Тьма вошла. И теперь комэск Щур знал эту тьму в лицо. Отряд самарского ЧОН летел по дорогам, опрашивая селян, беженцев и пастухов. Кровавые следы вели в Троцк.
5
Неподалеку от Троцка, ночь с 18 на 19 мая 1921 г.
Андрейка проснулся и некоторое время пялился в чернильную темноту, не вполне осознавая, где он и как сюда попал. Жутко хотелось до ветру. А куда? Хозяйку постеснялся спросить, теперь делай что хошь. В ведро под рукомойником напрудить?
Андрейка отчетливо слышал собственное дыхание. А мамунька? Померла? — резанула глупая мысль. Он пошарил рядом. Мамунечки не было, место, где она лежала, остыло.
— Мамунька, — тихонечко позвал он. — Мамунечка.
Никто не ответил, темнота сгустилась, пустила жадные щупальца. Темнота чувствует слабость и страх. От темноты можно убежать или спрятаться под одеялом. Тогда, в темноте, темнота тебя не найдет, пройдет стороной, отступится и сгинет, разорванная криком первого петуха.
Где же мамка? Страх коснулся горла, пробежал по спине. Андрейка в панике добрался до двери и осторожно выглянул, больше всего боясь, что кто-то невидимый схватит за уши и потащит в подполье, в плесневелое, стылое, забитое гнилью нутро. Сердчишко предательски екнуло. Уф. Пропахшая затхлостью чуланная тьма жалобно всхлипнула, выпуская Андрейку в длинный узкий коридор, заканчивающийся дверью на улицу. Мальчишка затрясся. Дверь была приоткрыта, впуская в коридор леденящий ночной ветерок и полоску призрачного лунного света, отливающего синевой на лоханях и ведрах, расставленных вдоль черной стены. Захотелось нырнуть обратно в чулан. Почему дверь нараспашку? Кто ушел? Или пришел? — от последней мысли Андрейку бросило в жар. Забыли запереть? Может, выйти и отлить с крыльца? Нет уж, в ночь Андрейка бы не вышел ни за какие коврижки. Мало ли чего там сидит...
Совсем рядом отыскалась еще одна дверь. Он толкнул створку и замер. За порожком зыбкой стеной поднималась непроглядная, могильная, тьма.
— Маманька. Тетенька Клава.
Темнота подалась навстречу, дворовой шавкой лизнула в лицо. Андрейка колебался, пританцовывая на месте. Штаны обмочишь, позору не оберешься. Он пересилил себя и шагнул в темноту, выставив руки перед собой. Так по деревне слепой Миколка ходил. Мальчишки травили юродивого, грязью кидали, и Андрейка не отставал. Было весело. А теперь Андрейка чуть не расплакался. Но-но, нюни не распускай, батянька в Красной Гвардии служит, на што ему такой сын?
Андрейка шел мелкими шажками, на ощупь. Пахло мускусом, прелым навозом, сенною трухой. Чудилось, тьма никогда не закончится, и он так и будет идти в жирную, сальную пустоту, пока не умрет. Руки ткнулись в шершавое дерево. Длинная жердь, доска, еще одна, ладонь провалилась в пустоту и схватилась за мягкое. Мягкое вдруг шевельнулось, отдернулось, послышался короткий удар. Андрейка вскрикнул по-заячьи, хлопнулся на задницу и пополз, отталкиваясь ногами. Во мраке шумно возились, вздыхали и перешептывались. Неразличимые чудища разыскивали Андрейку, шаря длинными, когтистыми лапами. Мальчишка обмер, парализованный страхом. И тут из темноты спросили:
— Бб-е? Б-ее.
— Меее.
У Андрейки сердчишко едва не вырвалось из груди. Вскипевшая кровь глухо билась в висках. Герой — штаны с дырой. Он встал, нащупал загородку, просунул руку. Пальцев коснулись мягкие, теплые губы.
— Ммеее.
— Бяшечка-а, — простонал Андрейка. Батюшки, овцы или козы, а ты чуть не помер. Андрейка повернулся и, спотыкаясь, пошел в сторону синеющего провала открытой двери. Вот дурной, на двор угодил. А если б там бык? Они ого страшные, подымет на рога, о стенку шмякнет, то, что останется, мамунька в ведро соберет.
Ну точно! Выбравшись в коридор, он приметил новую дверь. Как проглядел, тюха-матюха? Андрейка вошел. Под потолком слепо моргала лампадка, подсвечивая алым краешки стола и лавок, словно плывущие в окружающей темноте. Это ж там, где вечеряли! Огромным, хищным зверем корячилась печь. Зверь спал, и в обманчивых переливах тусклого света казалось, будто меловые бока ходят в такт затаенному, глухому дыханию. Оказавшись в знакомом месте, Андрейка успокоился, унялась противная дрожь. Осталось тихонечко добраться до рукомойника. Лишь бы хозяев не разбудить. Андрейка поежился, представив, как стоит со спущенными портками, а из темноты подкрадывается страшенный, воняющий гарью Петр Степанович. Заорет: «Ты чего тут удумал, паскудник?!», да перетянет ремнем пониже спины.
Андрейка осторожно шагнул. Нога предательски поползла, он поскользнулся, нелепо взмахнул руками и шлепнулся на пол. Заворочался, оглушенный падением. У-у, больно как, ну и растяпа. А грохот какой! Разве в городе не слыхали. Ладонь угодила в сырое и вязкое. Пальцы изляпались в черной, противно липнущей жиже. Приторно и очень знакомо пахло железной окалиной. В прошлом году Андрейка распорол ногу на заброшенной мельнице, кровищи страсть натекло. Прямо как здесь. Он едва сдержался, чтобы не закричать. Кровь, маслянисто поблескивая в неверном свете лампадки, неровной стежкой размазалась по полу, исчезая в прямоугольнике закрытой двери, четко очерченной полосками света.
Андрейка поднялся и завороженно пошел на этот восковой, мерцающий свет. Где свет, там тепло и спокойно. Так ночной мотылек летит на ласковый огонек, чтобы осыпать крылышки горсточкой пепла в пламени жгучей свечи.
Дверь открылась бесшумно. Приглушенные, мутные отблески керосиновой лампы плыли по горнице. Тьма пугливо отхлынула, забилась под матицу, скорчилась по укромным углам. Тьма боялась не света, она боялась крови и нечистого аромата животного страха. Больше всего Андрейке хотелось, чтобы темнота вернулась и накрыла весь этот ужас непроницаемой, спасительной пеленой. Перед ним, ничком в багровеющей слякоти, распласталось тело в длинной, сбитой выше дряблых белесых ягодиц исподней рубахе. Вразлет торчали желтые, грязные пятки. Растрепанные темные волосы мокли в крови, тонкие руки пытались сдержать ползущие из живота набухающие лиловые потроха. Лица Андрейка не видел, но первая мысль пришла ясная и кошмарная. Мамунька, мамуньку убили!
Из ледяного оцепенения Андрейку вывело монотонное чавканье. Он перевел взгляд и почувствовал, как подламываются ставшие тряпичными ноги. На кровати, у стены, вполоборота к нему, верхом на мертвеце сидела тварь в белом покойницком саване, мерными взмахами кромсая грузную плоть. Голова мертвеца безвольно дергалась в такт ударам, волосатая, жилистая рука мела по полу, словно кисточка, окрашивая половицы тягучей, пузыристой кровью. Андрейка не верил глазам, в горле хрипело и клокотало. Ужас накрыл его с головой. В чудище он узнал свою мать. Залитую кровью, с волосами, налипшими на жутко исказившееся лицо. Нет, это не могло быть мамунькой, оборотень прикинулся Андрейкиным родным человеком, напялил личину. Упырь из бабкиных сказок! Надо мамуньку спасать!
— Мамунька! — заорал Андрейка надрывно, подскочил и ухватил тварь за рубаху. — Мамунька! Мамуньку отдай!
Тварь рыкнула, коротко отмахнулась. Андрейка полетел кубарем, сметая колченогие табуретки и плетеные туеса. Чудище прыгнуло следом, изломанное, зыбкое, с ощеренной пастью, сжимая в лапе окровавленный нож. Андрейка выставил руки, слезы хлынули бурным ручьем, сердце провалилось и трепыхалось где-то в желудке. Тварь зашлепала босыми ногами, плотоядно оскалилась, показывая бурые зубы, и внезапно остановилась. Затуманенные жаждой убийства безумные глаза уставились на мальчишку, синий, влажный язык облизнул искусанные, вспухшие губы.
— Андрейка? — маминым голосом спросило чудовище. — Ты чего не спишь? А я тут...
Андрейка заорал, ткнулся в стену, отрезающую путь к отступлению, дом наполнился топотом множества ног. Дверь отлетела пинком, в комнату повалили вооруженные люди.
— Отошла от ребенка, паскуда, — велел гортанный, уверенный голос. Черное дуло уставилось мамке в лицо.
— Не трожьте мамуньку! — Андрейка вскочил, закрывая мамку собой. Сидящая внутри матери тварь ощерилась, припала к полу и прыгнула, выставив нож перед собой. Андрейку рвануло, опалило щеку кипятком, и сразу оглушающе грохнуло, жалобно звякнули стекла. Мамуньку развернуло, отбросило прочь. Она выла, сучила ногами и пыталась ползти, добраться до Андрейки. Грохнул еще один выстрел. Андрейка терял сознание. В пороховом дыму суетились люди.
— Ужас, братцы.
— Мертвяков, гляньте...
— Твою же, в бога душу...
— С пацаном что?
— Живой, товарищ Щур, щеку вы ему покарябали.