Всё началось, когда родители уехали работать в Монголию, опрометчиво доверив мне небольшую, но вполне себе трёхкомнатную квартиру возле университета, с окнами в Румянцевский сад. Разумеется, мгновенно зародилась традиция пьянствовать у меня по субботам. Большей частью собирались однокурсники, но приходили и с других факультетов и вообще бог весть откуда. Слушали пластинки, пили пиво и рассуждали обо всем на свете. Обменивались книгами, как тайно ввезёнными в страну (тамиздат), так и машинописными копиями (самиздат). Книги были, на мой взгляд, безобидные: Булгаков, Войнович, Саган. Я и сам упражнялся в самиздате, благодаря мощной дореволюционной машинке «Ундервуд», которая пробивала аж восемь копий. С её помощью я издал три десятка стихов Бродского, пару каких-то статей по просьбе Игорька и половину набоковской Лолиты, на бо́льшее меня не хватило. Любили мы поспорить и на темы политические, иной раз нещадно, на грани драки. Не спорил только Игорёк, он лишь слушал и поддакивал. А ещё обладал невероятным умением «достать» пиво. В те времена мало что можно было купить, всё требовалось «доставать».
Вечеринки, прозванные «субботниками», проходили весело, но для меня они были не целью, а средством. Гораздо сильнее искусств, и уж тем более политики, меня волновало собственное целомудрие, невозможное для студента второго курса, к тому же, отличника. Я постоянно влюблялся в писаных красавиц, после чего не смел к ним подойти. Зная бесчисленное количество слов, я не мог связать и дюжины в присутствии понравившейся мне барышни. А говорить было надо, поскольку долговязая внешность, остроносая и нескладная, никакой форы мне не давала. Не говоря уж про веснушки. Устраивая субботники, я надеялся, что девушки потекут рекой, а дома я уж как-нибудь справлюсь. Девушки и в самом деле приходили, но либо уже довольно взрослые одногруппницы, с которыми затевать как-то не хотелось, либо вместе со своими парнями. Просить кого-нибудь прихватить с собой свободных девушек мне казалось недостойным, опять же, могут ведь и страшненьких привести.
Первые полгода прошли безрезультатно, если не считать пьяных поцелуев сокурсниц. Но как может умный юноша с квартирой, таким было моё самоназвание, бесконечно терпеть любовные неудачи? И я начал мозговой штурм, полагая, что, если чем и одарила меня природа, так это умением мыслить. А что, если беседуя с красавицей, воображать себя кем-то иным? Кто и за словом в карман не лезет, женщин глубоко понимает и себя умеет подать? Мысль мне так понравилась, что я немедленно побежал к юным художницам, в студенческую столовую № 26, где предстал этаким весь-из-себя-Печорин. Блицкрига не случилось, но сомнений в направлении главного удара не было. В последующие месяцы виконт де Вальмон, Ретт Батлер и дважды Остап Бендер, приводили в мою квартиру симпатичных незнакомок. Игры наши были нежными, но как только доходило до решающего сплетения юных тел, у девушки находилась причина для отказа. Я, впрочем, не унывал, опираясь на марксистскую диалектику ― количество обязано было перейти в качество.
Девушка стояла на набережной, напротив Румянцевского сада. Я заметил её, возвращаясь с лекций, а будь я дома, увидел бы из окна. Среднего роста, не худышка, что, впрочем, было ей к лицу, с короткой прической над чёрными, чуть восточными глазами. Она провожала взглядом какую-то облезлую лодку с канатами.
― Не кажется ли вам, что лодка напоминает формою своею расстегай? А быть может это и в самом деле расстегай? Что написано на этом утлом челне? Видите?
― Нет, ― ответила девушка. Это было первое слово, которые я от неё услышал.
― Иной раз хочется уплыть от дел мирских, от суеты, от светской мишуры. И вот плывешь, а палуба под ногами намокла и расползается, стало быть, не корабль нам судьбою дан, а пирожок. Таков наш жалкий жребий. И как узнаешь, если и названия не видно! А как же можно без имени? Девушка, милая, как вас звать?
― Семьдесят вторая? ― хмыкнул я и тут же пожалел, вдруг и в самом деле Тома? А если не Тома, то умная. И красивая. Я с ещё большим воодушевлением и в меру загадочным видом продолжил вещание. Тома же смотрела на Неву, а иногда, с чуть заметной улыбкой, поглядывала на меня. Закончив мысль о судьбе, я решил сменить декорации и поговорить о счастье:
― Вот ждём мы счастливый катер под номером семь. Но увы, вначале придет номер два, потом пять и сразу за ним ― номер тринадцать. И там будет почтальон, а у него новое расписание, в котором сказано, что седьмой ходит раз в жизни, и вот стой теперь на набережной, жди, бойся пропустить, мечтай о пальмах, собственном бильярде, лакее-японце, славе и деньгах…
Тома слушала. Не уходила, уже не отворачивалась надолго, иногда почти смеялась. И не говорила ни слова. Мне приходилось самому отвечать на поставленные вопросы, да ещё выбирая из мною же предложенных вариантов ответов. Говорил я, почти не допуская пауз. Но время шло, запал начал иссякать. Возникла опасность повторов. Я замолчал на минутку, слегка растерявшись.
― Однако, уже пять часов, по мнению англичан, лучшее время для чая. А я живу тут рядышком, вон, окна видны. Пойдешь ко мне… чай пить? ― тут я с ужасом понял, что все мои помощники разбежались и я говорю своим собственным голосом, а стало быть…
Вот так, более получаса провели мы вместе и за всё это время она сказала три слова. Но последнее было: «Да». Такой молчаливой девушки я не встречал никогда. Да и вообще никогда не встречал такой девушки.
Той же ночью мы лежали на свежерастрёпанной родительской кровати. Тома прильнула к моей неширокой, но уже однозначно мужской груди и сказала:
― Онегин, Бендер… А ты смешной.
И заснула, оставив меня в изумлении. Уснуть я смог только решив, что мне послышалось.
К субботе Тома жила у меня уже три дня, произнося за день не более пяти слов. Я совершенно не понимал, что с этим делать, но похоже, ничего делать было и не надо. Узнав, что намечается вечеринка, Тома сказала:
Мы пошли на Василеостровский рынок, который моя мама упорно звала Андреевским. Купили курицу, яиц, картошки и солёных огурцов.
― А может морковки в салат кинуть, для яркости? ― предложил я.
― Нет. Ещё наешься. ― возразила Тома.
Спорить с ней я не собирался. Как можно спорить с женщиной, которая говорит только то, что нужно? И с которой каждую ночь становишься одним целым.
На кухне Тома всё делала сама, мне был доверен только вынос мусора. Соус взбила из подсолнечного масла, желтков и горчицы. Салат получился восхитительным. Я был готов съесть всё один, пусть бы потом и стыдился содеянного.
Как назло, народу в тот вечер припёрлось больше обычного. Оливье умяли в один присест. Потом пили пиво и судили обо всём, в чём ни черта не смыслили. Тома несколько раз жарила ржаные гренки на всю компанию.
― Ты какой-то совсем довольный сегодня, ― шепнула мне на ухо Самсонова, моя одногруппница.
Я ответил ей выразительной театральной паузой. Самсонова дождалась окончания паузы и почему-то вздохнула мне вслед.
Субботник заканчивался, я пошёл провожать друзей, Тома осталась прибраться.
У метро мы снова затеяли громкий спор. Вернулся я нескоро. И сразу понял, что Томы нет. Ни пальто, ни сапожек в прихожей. И тишина. Когда Тома молчала, была другая тишина, не такая как сейчас. Кухонный стол заставлен вымытой посудой. Рядом записка:
«Игорь ― стукач. Тебя арестуют. Всё бросай и уезжай. Меня не ищи. Береги себя. Т.»
Я ошеломленно рассматривал клеёнку. Клеёнка на кухонном столе была такая же ― в красный горошек. Всё прочее переменилось.
Конечно, ночью я не мог заснуть, вскакивал, порывался бежать по ночным улицам искать Тому. К утру забылся, проснулся днём, опоздал на занятия, но было не до учёбы. Я поехал в студенческое общежитие на Лесном проспекте, где, вроде бы, жил Игорёк. И не смог там найти никого, кто бы его знал.
― Означает ли это, что Тома права? ― мучился я по дороге домой. ― Если так, то мне надо предупредить друзей. Но ведь у меня нет никаких доказательств. А если он не стукач, то это будет жуткая клевета на хорошего человека. После такого хоть вешайся. И уехать из города, не предупредив никого, я тоже не могу. Да и куда мне ехать...
На вторую ночь я всё-таки уснул, додумавшись до того, что мы ведь ничего плохого не делали, а Тома просто странная девушка.
Всех постоянных участников субботников оштрафовали и отчислили из университета. Посадили двоих. Меня как хозяина «малины» и Додика Мунтяну, хотя из антисоветских идей он ратовал только за свободную спекуляцию пластинками. Но по имени он был еврей, по фамилии и вовсе румын, и суд просто не представлял, что ещё можно с ним делать.
На суде я заявил, что люблю свою Родину и горжусь, что родился в Советском Союзе. И никакой другой страны мне не надо. А статья 50 Конституции СССР закрепляет право на свободу слова, собраний и печати, и я этим правом пользовался не во вред советскому народу, а только во благо, потому что в споре рождается истина, прогресс неотделим от мышления, а литературная форма всегда превыше содержания, поэтому никакая подлинная литература не может нанести урон развитому социалистическому обществу. В ходе выступления я неоднократно упоминал марксистский диалектический метод как единственно верный, не утомляя при этом суд подробностями своей половой жизни. Говорил я искренне, ещё более искренне наделся, что меня отпустят, а судьи с прокурором, выслушав моё последнее слово, примутся аплодировать со слезами на глазах.
Это очень смешило Жеку. Он любил слушать про мой суд.
― Значит, ты им: люблю, сука, советскую власть аж в коленках тесно. А они тебе трёшку?
― Ха-ха! А знаешь почему?
― Потому что по твоей статье больше трёшки не дают. Э-э-э…― Жека утирал слёзы от смеха, ― а теперь из приговора, пунктик, мой любимый…
― Да ты его уже наизусть должен был выучить.
― Не, я так гладко не смогу, ну?
― Несмотря на то, что там распивались алкогольные напитки и распространялись заведомо ложные идеи и слухи, многократно и настойчиво называл эти собрания «субботниками», что порочило славную традицию честных советских людей…
― Заложенную вождём мирового пролетариата В.И.Лениным, ― подхватывал Жека и снова хохотал, ― многократно и, сука, настойчиво! Ха-ха!
― А знаешь ли… Я всё равно люблю свою страну.
― А-а-а… Любить можно женщину, ребёнка, свой дом, работу, которая по душе. Ну ещё там… Любимый хавчик какой-нибудь можно иметь. А страну любить нельзя, а самое главное – незачем.
― Мой любимый хавчик ― оливье.
― Который твоя Тома состряпала? Ништяковый, видать, был салат. Морковку с жиром будешь?
Кроме нас с Жекой в лагере было ещё трое политических — московский семинарист, галичанский националист и полуслепой старик-архитектор, он пытался на резиновом матрасе уплыть в Турцию. Мы держались вместе, и нас почти не трогали. Прежде всего из-за Жеки, на зоне его считали духариком, то есть, этаким берсерком, способным на всё, невзирая на последствия. Хилая внешность Жеки при этом роли не играла, наоборот, считалась опасной маскировкой.
Не отбыв и полсрока, я был вызван к Базанову, начальнику лагеря, который предложил мне убираться восвояси, подписав напоследок отказ от общественной деятельности. Я ничем таким заниматься и не собирался, но решил не соглашаться в знак солидарности с друзьями, — никто из них не подписал. Однако, моё поведение они не одобрили.
— Тоже мне, антисоветчик выискался. Подписывай и тикай отсюда,— сказал Жека и беззлобно выругался.
В Ленинград и другие большие города мне было нельзя. Жека посоветовал ехать в Норильск, где его друг командовал шахтой. В Норильск было можно. По плану Жеки мне предстояло заработать денег и отсидеться в таком месте, дальше которого не сошлют. По приезде меня поселили в общежитии, обучили на скорую руку и отправили в забой. Платили много, к тому же, каждые полгода увеличивали полярную надбавку.
Народ вокруг был мутный, много сидевших, некоторых я знал по пересылке. Но вели себя относительно мирно, начальство слушали, друг другу помогали. Иначе под землей не выжить. Свободное время я проводил в городской библиотеке, наслаждаясь обилием книг и думая, что многие из них, если не все, держал в руках Лев Гумилёв.
Моих товарищей, не подписавших отказ, освободили через полгода. Всех, кроме Жеки. Ему вменили статью 188-3, злостное неповиновение администрации. Из тюрьмы он так и не вышел.
А ещё через год оказалось, что ругать советскую власть не преступление, а прямая обязанность каждого гражданина. И я могу ехать куда хочу. Я хотел домой и, раздарив тёплые вещи, полетел в Ленинград. В самолете заснул, но не понял этого. Видел, как замер правый пропеллер, потом левый и спросил:
— Уже нет, — ответила Тома.
Она сидела рядом, но смотрела только вперёд.
В Ленинграде я обнял родителей, вдруг сильно постаревших. Потом, волнуясь, пошёл на факультет, к своему учителю.
Я рассчитывал на радостную встречу, но профессор беседовал со мною сухо. На вопрос о возможности восстановления в университете ответил:
— Да, это можно. Но поблажек не ждите. Три года, знаете ли, не срок.
Я так и не понял, говорил ли профессор о времени моего перерыва в учебе или сравнивал со своими собственными, в совокупности пятнадцатью годами отсидки.
О том, что он писал письма во все инстанции и много дней просидел у разных кабинетов, пытаясь хоть как-то смягчить мою участь, я узнал лишь после его кончины.
Мы говорили с ним только о науке. Хотя после вручения дипломов профессор, будучи слегка навеселе, указал моим сокурсникам на меня, как на получившего наиболее всестороннее образование.
— Лет через тридцать, если не ошибётесь, будете вправе называть себя русским интеллигентом, — добавил он, обращаясь ко мне.
Вот поди ж тут, не ошибись.
Уже глубоким стариком, профессор продолжал читать лекции. В свой последний день он рассказывал о мистральской норме провансальского диалекта. Аудитория, как обычно, была заполнена не только студентами, но и многими преподавателями. Дочитав, профессор пошёл домой. Гардеробщице Ларисе, по прозвищу "Баба-Яга", он посетовал, что раньше профессура жила во флигеле учебного корпуса, и не было нужды ездить в метро.
Открыв дверь, профессор впустил в университет стайку хихикающих без видимых причин первокурсниц, и вышел, чтобы умереть ночью в своей постели и более никогда не вернуться.
Додик Мунтяну откинулся с зоны в одно время со мной. И сразу направился в Израиль, меняя по дороге фамилию, и зачем-то имя. Прибыв на место, он как бывший узник совести начал учить израильтян жить в Израиле, то есть занялся политикой. Дела у него, похоже, идут неплохо, поскольку нередко мелькает в новостях. Мы списывались, он с восторгом вспоминал оливье на последнем субботнике и спрашивал рецепт. Я посоветовал ему разыскать Тому.
Глава из книги "Мешать снизу вверх, повесть-оливье". Не издана.