Когда-то мы встречались. Если точнее, не когда-то, а два года назад. Длилось это долгих шесть лет. Не самых счастливых, но и не самых плохих в моей жизни. Расстались по обоюдному желанию, после очередной фантастической ссоры. После этого у обоих были попытки в отношения, но все они не приводили к чему-то долгоиграющему.
Еще раньше мы вместе учились – и, честно говоря, в те годы Вик подавал куда большие надежды. Его хвалили преподаватели, в один голос твердя о таланте. Но потом что-то сломалось, Вик ушел в фотографию – ради заработка – и графику (с которой у него получалось лучше всего) почти забросил. Сейчас он рисовал редко и, как мне казалось, значительно хуже, чем в юности. Любые навыки без практики теряются. А с практикой было так себе…
Мне не слишком уютно в его захламленной квартире. Я молча жду, пока Вик приготовит кофе – обычный растворимый, на натуралку тут рассчитывать не приходится.
В этом месте живут воспоминания. Много воспоминаний. Старый диван-книжка многое видел, да и за компьютерным столом мы не только упражнялись в графическом дизайне. Порой все начиналось прямо в коридоре, стоило мне переступить порог этого дома, когда я прибегала с лекций со словами «трахни меня немедленно». Когда я оставалась у него, высыпались мы редко… Особенно поначалу… и когда я возвращалась из поездок… И тогда, давно, не раздражал ни бардак, ни растворимый кофе… Странно об этом было думать сейчас…
Мне кажется, отголоски чего-то такого, отголоски нашего общего горячего прошлого еще витали в старых стенах этой квартиры, отражались от обшарпанных обоев и потекшего потолка. Раздражение, испытываемого от физического присутствия друг друга, было сильнее вошедшей в привычку, давно выдохшейся тяги, но какое-то напряжение еще возникало, когда мы оказывались в одном помещении. Не смотря в сторону Вика, я чувствовала кожей, где он находится и что делает, мне кажется, я понимала, что он думает и чего хочет, тонко улавливала его настроение. Эта давнишняя и уже ставшая ненужной сонастроенность мешала, вызывала досаду и какой-то смутный дискомфорт, но избавиться от нее тоже было невозможно.
Мы не были друг для друга чужими.
Мы были бывшими – породнившимися по судьбе и призванию.
Проклятому призванию, от которого так хотелось избавиться, которое мучало, мешало жить, не давало быть как все, быть счастливым от простых человеческих радостей: семьи, детей, йоркширского терьера у электрического камина, причудливой забаве, которой нужно вытирать лапы после прогулки…
Почему же нельзя, нельзя было ограничиться этими простыми, такими правильными и понятными радостями? Почему нужно было непременно выходить за рамки, искать странного, биться об ограниченность своего таланта и непонимания публики, без конца страдать, осознавая, что выше головы не прыгнешь, завидовать более удачливым и одаренным, ревниво отслеживать успехи коллег, закусывая губы, ждать оценки тех немногих, чье мнение действительно важно?..
Одним словом, нести это странное бремя, этот неловкий ярлык «творческий человек». И не вякать. И не пытаться что-то изменить – потому что невозможно.
Однако так оно выходило почему-то. И в самом деле нельзя было с этим что-то сделать. Оставалось только принять.
И мы пьем кофе, ужасный растворимый кофе без сахара, я не люблю такой, но в берлоге у Вика только на это и приходится рассчитывать, ничего лучше тебе тут не подадут, нет.
– Ну давай показывай, что там у тебя, – говорю я, когда чашки пустеют.
Губы Вика дергаются, как будто это не он сам позвал меня сюда, чтобы дать оценку его работам. На его лице мимолетно возникает раздраженная гримаска хорька, которого пытаются выкурить из норки. Но быстро пропадает – Вик берет себя в руки. Он снова сосредоточен и немного высокомерен, мне так хорошо знаком этот взгляд сверху вниз: Вик смотрит так, как будто все остальные – ничего не соображающая биомасса, нет, биомусор, расходный материал эволюции, ее неудачные ошметки. Не знаю, как при таком подходе к людям и жизни вообще ему еще удавалось находить себе клиентов; видимо, в нужные моменты профессионализм все же побеждал.
Вик открывает тумбочку и будто нехотя достает оттуда пачку плотной бумаги – его последние рисунки… То, ради чего я и пришла сюда…
Застройка позапрошлого века, провинциальные доходные дома, здание больницы для бедных, бывший дом губернатора, театр… Усыпанные листвой дорожки в парке, фонари, раскрытые зонтики прохожих. Девушка в длинном пальто вдалеке, ярко-оранжевый кленовый лист на переднем плане. Другой рисунок – липовая аллея, дама в шляпке сзади, снова вдалеке. Старик с газетой на скамейке. Театральная тумба с оборванной по краям афишей.
Графика. Та самая, с которой у Вика, на мой взгляд, получалось лучше всего. То, в чем талант его проявлялся как-то особенно выразительно. Ярко.
Мне нравится и не нравится то, что я вижу. Спору нет, это интересно сделано, Вику удается точно ухватить что-то типическое, что-то, что составляет самую суть города, его неповторимое обаяние, его душу…
И в то же время… Все это как-то размазано, не отделано, выполнено как будто бы слишком быстро и без претензии… И самое главное – вторично…
Да, это страшное слово прозвучало – вторично…
Все это уже было, было, мильён раз было, все это он уже писал, я уже видела эти афиши, эти зонтики, эти шляпки, эти загадочные взгляды искоса издалека, этих дам и этих леди… Все эти его потаенные мечтанья о кроткой, нежной, старомодной, покорной женственности были мне отлично знакомы. Как знакома эта штриховка. Изгибы линий.
– Я не знаю, – отдаю я ему бесценные для автора листы. – Как говорила Ахматова, это очень ваше.
Губы Вика снова дергаются, глаза суживаются в злом прищуре.
– Не обижайся. Но тут по сути ничего нового. Ты рисуешь эти зонтики со школьной скамьи – сколько можно в самом-то деле. Не надоело… И потом… Извини, но у меня такое чувство… как будто ты… не очень стараешься…
– Ты же прекрасно знаешь, что у меня нет возможности сидеть часами…
– Дело не в возможности. И тебе это тоже отлично известно. Народ отделывает один рисунок месяцами…
– И в результате не доделывает ничего…
– А кто-то и доделывает. Кто-то может. Просто… этим нужно серьезно заниматься. Не так… между делом. Двадцать минут перед сном.
Я вижу, что Вик взбешен моими словами. Не того он ждал. А чего? Я должна врать, пытаться угодить, щадить его самолюбие? Чего ради?
То, что я увидела, это эскизы… Не более того…
– Нет, пожалуй, хватит. Не будем растягивать удовольствие.
Я не успеваю ответить, потому что его губы тянутся к моим, его руки оказываются на моей шее, сзади, мне больно, но его это не волнует, эти объятья похожи на попытку задушить, а может, они и являются ей в какой-то мере – символически, инерционно… И он целует меня, целует исступленно, с ненавистью, с горечью и яростью, накопившейся за время с нашей последней встречи, с той горечью, которую вызывает только самая тяжелая, самая отвратительная зависимость. Зависимость от чужого, хорошо знакомого тела, и что гораздо хуже, чужой души. Зависимость от того, что, несмотря на все слова, не кончилось, не кончилось, хотя ему уже давно пора.
И я отвечаю на этот поцелуй, мне так же больно, как ему, я так же ненавижу, я так же мечтаю о том, чтобы все это наконец уже прекратилось, чтобы была прервана эта чертова пуповина, эта нить, связавшая нас когда-то – одиночество и одержимость, фанатичная любовь к искусству, способность понимать и чувствовать другого как себя. Я сама не понимаю, как мои руки оказываются под его рубашкой, и моя кофточка летит куда-то вниз, и с тихим щелчком распадается бюстгалтер, и все невыносимое напряжение этого дня, все это тягостное ожидание, необходимость позировать и улыбаться, и разговаривать, разговаривать, разговаривать – все это взрывается наконец в самой банальной, но такой естественной и желанной кульминации.
– Быстрее, – говорю я. – Сильнее. Сильнее. Не жалей. Не жалей меня, не надо…
И он не жалеет. Ни капли. Ему это тоже нужно.
Он так же сильно ненавидит. Он так же сильно хочет от меня избавиться.