Если б можно было это все просто списать…
И вспоминала она эту историю потом не раз и не два, и долго еще мучилась и днем, и ночью. И рассказывала потом эту историю своему новому другу, который квартировал с ней на одной квартире, и смеялся он до упаду, и она тоже смеялась. Вот только ни разу не заметил он, как тихо ей становилось после этого смеха, как притуплялся ее взгляд… Как резко она вставала и шла “заниматься делами”, словно по инерции, - точно так же, как если бы она умерла, а ногти ее все продолжали расти.
Не было у нее никакого особенного воспитания с детства - так, маленький свод правил. Но в следовании этим самой себе навязанным правилам она была очень прилежна и непреклонна. “Пусть хоть сто раз мне наврет - и виду не подам!” или “унижаться, так с честью!” - все эти странные, непонятно откуда взявшиеся алогизмы всю жизнь ее преследовали и отравляли все самое лучшее, пусть она этого и не ощущала в полной мере. Эти правила находились в сложной, закрытой для всех и нее самой системе моральных координат. Со временем в моральном компасе выработался подшипник. Некоторые категории взаимоотношений оказывались будто бы вне всей этой совершенной системы. А за этим следовало, что и нарушать нечего, так как ничего и нет.
D: Да и думать тут нечего!
A: Ну, тогда…
D: Ты ему очень понравилась!
A: Да. Это приятно…
D: Все. Теперь пойдем назад, все будет отлично!
A: Пойдем!
Стоит ли говорить, насколько она была красива в тот вечер? О, да, стоит! Она была просто прелестна! Так прелестна, что, если бы всех сидящих можно было расщепить на химические элементы, на ее долю пришлось бы все самое редкое и благородное - золото, серебро, платина, молибден, титан, гелий, германий, бериллий, литий… Вот только новые туфли немного жали…
А между тем начиналась неразбериха. Дурман, таксист, теснота, деньги, и снова дурман, и новые туфли все жмут. Наконец приехали к рюмочной…
<падает шарф>
L. поднимает шарф.
A: А ты любишь Вознесенского?
L: Вознесенский - мой любимый поэт.
A:…
L:…
A:…
L: Можно поцеловать?..
A:…
<…>
Когда вдруг забрел далеко, и сквозь колючие ветки нащупал, наконец, ту дверь, все уже не таким страшным кажется…
Снова дурман. Шум, гомон, темно и тесно. Расступись! Туман… Туфли, кажется, жмут…Дурман… Какой-то тяжелый взгляд… Да… Туфли все жмут… Ну и ладно, плевать! Когда вдруг забрел далеко, и сквозь колючие ветки нащупал, наконец, ту дверь, все уже не таким страшным кажется!.. А когда понимаешь, что рука твоя держит ключ, нет уже места сомнениям!
Вновь сумятица, вновь дурман. Но все уже так легко и воздушно, когда в руке ключ! Ах, как же хорошо… Как крепко сжимала рука ключ… Как быстро рассыпался бисер…
<…>
Они быстро шли по улице, A. несла свои туфли и рычала “Надоело, надоело!”
Как же надоело искать двери и подбирать ключи!.. Она решительно остановилась и вперилась в него своими глазами: “Почему, почему?!” L. немного скривился и усмехнулся. Оба знали ответы и видели, какой пожар ей грозит. Она расслабила свои ладони, будто показывая небу, что раз уж бисер счастья весь рассыпан, то и от ключей теперь придется отказаться. Она отчаянно обхватила свое лицо - символ стыда, символ позора. “Нет, не может быть! Не весь еще бисер рассыпан!” - воображала она… Под какими развалинами потушить это пламя? Ах, если б дело было только в позоре…
<…>
С тех пор, кажется, много воды утекло и все забылось, и даже как-то само собой простилось. И даже смешным уже кажется - как же она умудрилась столько нафантазировать? Только одной бессонной ночью она снова вспомнила всю ту обиду до последней песчинки и погрузилась в нее. И вновь почувствовала на себе тяжелый взгляд чужого жениха… И горько-горько заплакала, обеими руками обхватив лицо.