«Юноша, говорю тебе, встань!» — сказал Иисус. Умерший сел и заговорил.
Евангелие от Луки, глава 7, стихи 11–17
Если можно так выразиться, то я восстал из братской могилы. Я болен. Вероятно, какое–то время я слишком плохо питался. Всё, что во мне было здорового, сожрали вши. Сыпной тиф был не единственной перенесенной моей болезнью. Перенёс я и окопную лихорадку. Особенно сильно тогда болели голени.Потом ко всему этому добавилась малярия — в Жировке, кажется. Печень распухла, селезёнка увеличилась вдвое. Возбудители пировали в моей крови. О, когда я был болен, я научился понимать результаты анализов крови и читать графики температуры. Это меня прекрасно развлекало.
Как я уже сказал, вши сжирали меня. Это выражение, которое мне не надо было бы употреблять. Но я уже давно не такой воспитанный, каким был когда–то. Поэтому я говорю сегодня «жрали». Вши сожрали меня, и ничего.
Кстати, знаете, что стало с моими отмороженными пальцами ног? Их похоронили в огороде за седьмым бараком инфекционного лазарета в Жиздре. Надеюсь, что они там покоятся более или менее с миром.
Видите ли, всё это не имело бы значения, если я был мертв. Но я не мёртв. Я полумёртв. Мне повезло, что мне удалось выбраться полумёртвым. Сказать по правде, я был предназначен для братской могилы в Сухиничах. Предназначен не как отдельный индивидуум, а как часть массы. Масса лежала в двух километрах западнее вокзала Сухиничей, там, где овраг.
Я был единственным, кто избежал оврага. Потому что я совершил обман. Я надул своего командира на 4,3 грамма легкого металла. Признаюсь, это был мой единственный случай коррупции за всю войну. 4,3 грамма — столько весит половинка опознавательного жетона, этого входного билета в «Вальхаллу». Половинка нужна была командиру, чтобы получить возможность сообщить моей матери в Оснабрюке, что я «пал на поле чести».
Это была наглая ложь. В Сухиничах они не погибли, а были забиты прикладами винтовок сибирскими снайперами. И при том не на поле чести, а при 56–градусном морозе между паровозами и крестьянскими хатами. Облака и вороны садились на их плоть, как на дрова.
Это была, вероятно, одна восьмая смерти, которую я тогда испытал. Автоматная очередь просвистела мимо моих бедер и обожгла белую кожу. Это заставило меня побежать прочь. За мной полыхало здание вокзала. В Попково партизаны хотели отрезать мне уши. Для этого они использовали маленькие перочинные ножики.
Но незадолго до этого однажды в Попково я дал какой–то женщине шоколад для её детей из моего сухого пайка (я пытался как–то загладить свою вину за войну, давая хлеб русским детям). Женщина поцеловала мои замёрзшие руки и сказала «Добрый пан», и партизаны позволили мне уйти по заснеженному полю. Но потом они стреляли по мне как по лисице. Это была ещё одна восьмая смерти. Так одна восьмая присоединялась в другой одной восьмой, иногда к ним прибавлялись всего лишь шестнадцатые и двадцать четвертые доли моей смерти.
Теперь после моего освобождения, посреди работы, или в ходе воскресной службы в церкви, или вечером во время бала в пожарной команде, или когда кто–нибудь поёт, они приходят ко мне — восьмые и шестнадцатые доли моей смерти, эти мгновения издыхания телесной оболочки человека, а вместе с ними ревущие снаряды и трескучий мороз, вши, комары, клопы, приказы на марш, цели атаки, планы огня и перочинные ножики партизан.
Читающий эти строки находится в выгодном положении, потому что в любой момент он может с отвращением отложить в сторону мою речь о воскрешении. Ему не обязательно интересоваться, почему один бывает полностью мертв, а другой только наполовину. Полная смерть решает все проблемы. А я, мёртвый только наполовину, больше не в состоянии решить ничего. Я больше не хожу. Я брожу. Я всегда серьёзен.
Я стою и смотрю на ступни моих ног или на фронтон какого–нибудь дома, и только небу известно, что происходит внутри меня. Я больше ни в чем не участвую. Тот, кто берёт меня вместе с собой на какой–нибудь певческий бал, должен подумать, как он будет со мной обращаться. Скорее всего, я уйду оттуда. Возможно, потом я остановлюсь где–то на сельской дороге и прислонюсь к дереву.
То, что я вижу, это пустынные заснеженные пространства и вспышки орудийных выстрелов. То, чего я боюсь, это перемалывающие землю гусеницы танков и раздувшиеся животы крестьянских лошадок, валяющихся в смешанной с тающим снегом грязи. То, что я рассматриваю, это бритые головы повешенных монголов и окровавленная марля у покрытой ледяной коркой ямы с водой.
То, от чего я не могу оторвать взгляд — это парящие в воздухе белые точки над переливающимся снегом, которые вьются вокруг миномёта и осыпают меня огнем. То, что я осознаю — это стволы русских пушек, нацеленных на точку между моих глаз.
То, что я хочу иметь — это хлеб и смалец, и табак, и шнапс, и письмо из дома. То, что у меня есть — это гнилая картошка, обеззараживающие таблетки, патроны и котлеты из мороженой конины. То, что я знаю — это трупы, вороны, капуста, вши и гниды. То, что я не знаю — это отдых, сон и тихая задумчивая улыбка…
Я уже сказал, если бы был мёртв, то нам бы не пришлось об этом говорить. Но я не мёртв, во всяком случае, не совсем. Я живу. Жизнь состоит для меня из обломков, также как и смерть для меня — это сумма обломков. Одна восьмая — осколок снаряда в пояснице, ещё одна восьмая — отмороженные пальцы ног, ещё одна восьмая — зараженная кровь, ещё одна восьмая — повреждённые лёгкие, ещё одна восьмая — заражённая селезёнка, ещё одна восьмая….
Думаю, мне лучше считать в двадцать четвёртых долях. Смерть не исчезает. Это самое ужасное во мне.
Бернхард Шульц, 1946 год. Не опубликованные при жизни автора записки.