Иллюстрация Ксюши Хариной
Наш друг Санич, едва осмотрев снаружи, сказал: ну и берлага! Те же доски-горбыли, заклеенные жёлтенькими обоями, те же дырья и паутина с её обитателями, те же габариты, тот же дух и абрис каморки Раскольникова. Даже две комнаты — узкий коридорчик, в котором: печка АГВ, ведро помойное (как водится, вечно полное), ведро с водой (вечно пустое), газ, исторический холодильничек-мотор, два стула, стол; и через перегородку — собственно комната: развалившийся разложенный диван, воняющий какой-то поганью половик и кроме того деревянный карликовый диванчик, обитый б…ско-красным дерматином. Привёз магнитофон, и вроде бы (скажете вы) и неплохо. Как только я попытался его потихоньку прослушать, то сразу понял, что это невозможно: с обеих сторон соседи и слышно даже, как они ходят… А когда включился мой холодильник-малютка, они прибежали и попросили прекратить это безобразие. Хорошо, подумал я, буду включать его, когда их не будет дома (и одновременно, соперничая с его небывалыми вибрацией и шумом, буду слушать музыку). Когда включились их холодильники (ненамного лучше моего) и телевизионные приёмники (конечно же, исторические рыдваньеры, у которых громкость, видать, уж давно не регулируется — она просто на всю), я, опустившись на половик, стал молиться, чтобы у них не было магнитофонов и радио. Вскоре я осознал, что, как я и предполагал, на работу они не ходят и вообще мало куда выходят (как и я сам).
Осенью протекала крыша, постоянно мигал, а то и тух свет (схлёстываются провода на улице и гнилая проводка), зимой стояли небывалые морозы, и я буквально выходил греться на улицу: от того, что зажигал четыре конфорки, только выгорал весь воздух, а ночью (вернее, к утру), когда я снимал куртку, свитер и одни из двух штанов и ложился на постель, ощущение было такое, что ложишься в сугроб. Небольшой сугроб я частенько обнаруживал, когда просыпался, у двери — нанесло в щель… О том, сколько было еды, чем пахло и что будет по весне и лету, тоже нетрудно догадаться…
Расхаживая взад-вперёд (комната, как вы поняли, не очень большая) по скрипящим дырявым половицам, с непременной надоедливой сигаретой в зубах, и делая руками рывковые движения, в какой-то момент я садился за стол, хватал скрюченными лапками перо и с яростью записывал что-нибудь для своих первых научных статей (потом для романа и диссера — тогда я ещё не знал, и даже не предполагал, каким камнем мне на душу ляжет эта моя «скандальная» диссертация!) — через несколько минут бросал и возвращался к гимнастике — зябко!
И вот я опять здесь, в центре мира эмоционального солипсизма, в подполье, пришиваю топорик к подкладке… Только непонятно, где теперь линия фронта проходит, убивать теперь надо, почитай, всех подряд — подошёл к окошку, услышал звуки «Дома-2», перекрестился… Хотя ежели и к моей каморке подойти, услышишь, наверно, примерно то ж… Постоянно в голову такая вот побардень лезет — сие как «проклятье места» (да и времени). Ведь расчёт мой опять, как бы ни учил сыновний трудный опыт, не на работу и преуспеяние, а на мифическую карьеру литератора — хотя бы в стиле героя моих изысканий (или я уж его, какая разница) Ф. М. Достославного…
…Сначала я обнаружил засунутое в щель двери промокшее дебютовское письмецо — несмотря на то, что начиналось оно словами «Дорогой друг!» и никаких материальных благ не сулило, я воспрянул духом, соблазнился, так сказать, хот-догом «хоть чего-то» и окрылился надеждой. «Дебют», конечно, был профукан (это только обманно-беспонтовый лонг-лист), но я прочитал про «Нац. бестселлер» и даже стал донимать по телефону Кукулина[1], увидев его фамилию в номинаторах, чтобы он туда меня представил. «Всемогущего» интернета тогда не было, да и вообще мне казалось, что всё в мире довольно просто и богатство и слава вскоре меня настигнут — лишь бы переправить рукопись куда-то туда в зазеркалье, где живут нормальные люди…
Ночью я всё писал, а днём ходил к Саничу и диктовал ему, а он набивал на компутере. Меня охватило что-то маниакальное: стараясь успеть к назначенному сроку (хотя Кукулин ответил как-то расплывчато и, судя по всему, просто вдруг выставлять какого-то безвестного меня не собирался), я весь был в лихорадке, почти не спал и не ел, нещадно теребил Сашу, обещая немыслимые завязи барышей и обильно заливая «производство» спиртуозом. Однако работа продвигалась всё-таки недостаточно быстро: Сан Санич взял комп у знакомых и ещё не был виртуозом горячих клавиш даже в игре в футбол и гоночках — каждый пассаж типа «кавычки закрываются, скобка закрывается, запятая, тире» он встречал возгласом: «Ума до х…!», а иногда и рукоприкладством.
Когда видишь, как твои ночные невнятные карякули выбегают буковка за буковкой на белое поле экрана, трансформируются в чёрную ровную цепочку окончательных, завершённых символов и слов, смыслов и форм, охватывает странное чувство. Набор печатными буквами придаёт восставшему из небытия творению легитимность, сродни обычным человеческим условностям обывательско-бытовой этернизации: «форма-бумага», «печать-подпись», «паспорт», «диплом», «визитка», «денежные знаки»… Всё это так же пошло, но возвышенность чудесного процесса трансформации в том, что на твоих глазах отрывок твоего текста (кусок твоей жизни) приобретает завершённость, как человек в смерти, а писатель в собрании сочинений. То, что ночью казалась сомнительным, написанным нервно-неровно, нечётко и с кучей прилепленных вариантов и вообще полуперечёркнуто, теперь уже — монолит, и его не сразу вырубишь топором… иль расколешь молотком…
Почитай, всю осень я невесть какими урывками, но всё-таки почти постоянно слушал один и тот же диск — взятый у кого-то ещё на пятом курсе (всего полгода — очень новый альбом) «Майн кайф?». Вокалисты «Агаты Кристи» перестарались с душераздирающим мерзким вокалом настолько, что вкушать сие я решался только под двойным прикрытием гуда своего и чужого холодильников!
Особо непонятно, чем меня привлекало такое «квадропрослушивание», да и сама музыка и лирика. Как будто в этих текстах —
…за что я полюблю
Такую же, как ты, когда найду…
Она меня полюбит и простит,
Она сама взойдет ко мне на ложе…
— отражалось моё напряжённое (мета)физическое одиночество. Диск, в отличие от кассет, тоже был один. Болванка, без картинки и подписи треков.
Ну, и конечно, когда начинали напевать и шептать:
За окном снежинки тают,
За окном кого-то…
— и вдруг страшно орать:
Убивают!.. У-би-ва-ют!!!...
— хотелось и вправду взять на всякий случай топор, подсунуть под дрянной диванчик. Такое ощущение, что за моим ничтожным оконцем примерно то же: кругом алкашня, уголовники и им подражающие: постоянно ругань, мат, выбивание денег и походы за бухлом, а стены и окно здесь совсем символические, как из картона, дверь не на замке, а закрыта изнутри, как какая калитка на палку, на авторучку. Только и топора-то у меня нет — лишь молоточек для отбивания мяса с квадратною рифлёною головкой.
После вкрадчиво инфернального прослушивания психическое моё состояние с невыносимого ухудшалось до какого-то сверхневыносимого, которое имело некий оттенок сладостности, который уже чуть не обезболивает. Выходить на улицу было стрёмно даже за водой иль в туалет… а больше-то и не за чем…
К зиме я нашёл частичное спасенье — в зелёном змие и Саниче-синем, которые прекрасно сочетались. Кроме библиотеки (с большим трудом и уже под вечер) и два раза в неделю вечерних лекций (и то не всегда), я никуда не ходил, круг моего общения также был ограничен двумя прямоугольниками моего жилища и самим его вызывающим видом — приличному человеку, тем паче искомого женского пола, как такое покажешь?! Даже Саша-сан поначалу не полюбил у меня бывать, и чтобы заманить его, приходилось использовать заранее купленный на свои портвейн.
Портвейн был дешёвый, дешевле водки (из-за чего и брался), мерзкий, но довольно эффективный. Не поверите, но сначала для того, чтоб достойно «свершить гекатомбу», нам хватало одной бутылки! Очень скоро мы разохотились до двух, а потом, как бы в трезвом виде стесняясь своего дозняка, с завидной стабильностью часа в три ночи отправлялись за второй и зелёным горошком («Бутылку портвейна и бутылку горошка!» — два-три раза в неделю будит продавщиц пьяный бас долговязого Саши).
К весне мы стали приобретать сразу четыре, а к утру ещё ходить за бутылочкой 0,5 отвратной бормотни (запас портвейна в «нашем» ларьке за неделю-другую исчерпывался нами полностью!), которую я называл «Вишнёвый романс». (Только вот недавно, впервые увидев эту гадость на трезвый глаз, я понял, как я жестоко ошибался: на самом деле она имеет названье «Вишнёвый аромат»!) Похмелье тоже соответствующее.
Надо ли говорить, что с такими аппетитами каждая приличествующая делу гекатомба норовила перейти в довольно разнузданную кономамбу. О сколько выпили, как крови, мы вина!
Как-то раз пришёл М. Гавин, именующий себя поэтом-футуристом, рассказал нам о своих походах за местными шлюхильдами по окрестным бомжатничкам…
И вот уже в феврале, будто взяв пример с авторитетного «старшего товарища», мы тоже стали раз от разу, а дальше регулярно, выходить «в поход». Конечно, поход в три-четыре ночи до ларька тоже уже сам по себе поход: на улице благодать, никого нету, можно спокойно орать, барахтаться и валяться на снегу, — но мы решили изобрести нечто более концептуальное. Неторопливо откушав по бутилочке в застенках, мы брали ножи, стаканы и выходили на свет божий, вернее, темноту (улица Пензенская, как вы поняли, мягко говоря, плохо освещена). Купив портвейн и горошек, мы отправлялись по названной нашей улочке до её конца, делая в некоторых местах привал, чтобы выпить. Вскоре мы тут скорешились с четырьмя котами, которые обычно несколько десятков метров следовали за нами, получая за это горошек…
Кончается улица своего рода тупиком: целый ряд гаражей, а прямо за ними — обрыв. Справа от обрыва — долина с холмами и оврагами, речка, а ещё дальше, в радикальной и довольно далёкой низине — несколько домов, в ограде одного из которых высится высоченная, просто немыслимая ёлка — надо ли уточнять, что целью нашего похода была именно она.
Просто дойти — как в компьютерной игре, — но это не так просто. Чтобы попасть в долину, нужно пройти за гаражами по очень узенькой кромке над почти вертикальным десятиметровым обрывом. Пройти так можно, но в двух местах углы железных гаражей преграждают тропку, и нужно, держась только замёрзшими руками за почти плоские бока гаража и наступая только на какие-то непонятные коренья, отпружинить от них, удержавшись в полушпагате над пропастью и переметнувшись-перегнувшись через угол, приземлиться одной ногой на наледь, с которой тоже, сами понимаете, чудом не соскользнуть вниз. Если туда упасть — отовсюду торчат железяки и всё усеяно мусором — то всё, но — идти-то надо!
Когда я осмотрел это весной, при свете солнца и без потакающего змия-советчика в голове, я не поверил, что такое возможно, — но мы это делали, и не раз! Друг друга подстраховать было нельзя, большую проблему составляли бутылка (или две) и ножи, но мы всё равно лезли! Опасность была так реальна — всего-то в двух сотнях метрах от цивильной безопасности дома и города! — что казалась нереальной. За несколько минут адреналин зашкаливал, совершенно вытравив змия (надо сказать, что уже по улице мы следовали некрепкой походкой) и придав всему абсолютно бессмысленный смысл. Далее мы забирались на холмы, довольно высокие, выпивали на них, курили, после чего ложились плашмя (не забудь покрепче заткнуть бутылку!) и таким манером скатывались вниз. Потом ещё шли, съезжали на ногах по узкой ложбине на краю оврага и попадали в низину. Там были огороды, и надо было перелезть через ограду с колючей проволокой. Огородами добирались до не понять чьего дома, забирались в его обнесённый железным забором двор и… обнимали ёлку, выпивали под ней — в окне горит свет, на цепи разрывается собака, и стоит только… Короче, полный экстрим.
Когда пришла весна, однажды предприняли было анабасис: я немыслимо исх…вил одежду (куртку пришлось выбросить), а Саша, более трезвый и меркантильный, чем я, даже не стал «кататься» — на этом всё и закончилось.
Но мы уже давно практиковали и старый добрый бытовой с сокращённым вояжем до ларца.
Саша сподобился-таки купить кэннибаловский «Vile»[2], принёс его ко мне, и стало происходить нехорошее…
Потрясение наше от музыки сей было столь глубоким и всеобъемлющим, что мы решили не стесняться того, что наша человеческая суть осыпается с нас, как побелка, — а побыстрее стряхнуть её всю. Мы прямо днём взяли четыре портвейна, включили магнитофон (потихоньку, но чуть погромче, чем обычно) и, встав в питекантропические стойки, начали в такт «шарманке» наяривать себя кулаками по лодыжкам, тряся бошками, а главное — как перезревшие, охрипшие и жаждущие пох… чьей крови мишутки «подпевать» (в основном это были отрывистые басовые «ы», откровенно животное рычание и ещё что-то, не поддающееся никакому определению). В лицах у нас была одержимость и злоба — искренняя, беспредметная и лезущая наружу — мы даже пару раз друг друга укусили. Но разойтись нам не дали — стук в дверь. Сердце в пятки… клыки и когти…
Открываю — М. Гавин! Как ты меня нашёл? Как, как, говорит, это, говорит, как свинья и грязь, как компас и магнит в кармане, а вообще я ж у вас уже был, забыли?! Что делаете? Ды вот — «Кэннибал» слушаем, отвечаем, потупив взор. А, это нормально, самым заштатным своим тоном отмахнулся поэт, доставая из своего мешка самогон. «Б…ть, что ж ему тогда ненормально?!» — взревел Санич, включил шармань, и мы немного выказали себя. Миша сказал, что и это нормально, и мы выпили самогон. «Надо по делам», — всего лишь чрез полчаса многозначительно намекнул он. Ага, понятно, какие у тебя дела! — задорно прорычали мы, сами выжидая убавления «участников регаты». Когда он всё же ушёл, мы опять принялись за своё — за этим занятием, совсем, как вы понимаете, не разнообразным, мы провели часа три.
Может, и правда, что забота о хорошей карме, как вкус в искусстве и культуре, есть дело притворное, если не ложное. В королевстве кривых зеркал, нашем искривлённом мире, чтобы стать истинным «сатанистом» и «каннибалом», надо слушать не «Каннибль корпсе», «Морбид Эйнджел» и «Блад эксис», а просто пойти в Кремлёвский Дворец на Киркорова, Петросяна или гала-концерт «Аншлага»! А это как раз нормально! Поменять концерты СС на резидентов СС[3]… да и менять не надо.
Когда вдруг зашёл ещё один гость (то никого вообще, а то — на тебе!), он застал произошедшие в нас необратимые изменения. Обезумевший Санич с порога с брутальным рёвом накинулся на него и начал кусать — причём никак не понарошку. Это был Сашин однокурсник Михей — он принёс пельмени и ещё кое-что и даже надеялся, по-еврейски, не побрезговав «комфортом» берлаги, у меня переночевать. Как-то Саша ему проговорился о «притоне», а он вот по оказии и прискакал. Мы и так лишь чудом умудрялись озябнуть вдвоём на маленьком раскроенном диванчике — при отключке уже всех органов чувств.
Надо ли говорить, что ночь сия стала для него кошмаром. Саша, озверев, пихал себе в рот молоток для отбивных (и умудрился засунуть всю его рифлёную головку!), бил им всех по коленям; я засунул себе в нос тоже довольно большую железку от ключа для закатки банок и тыкал всех ножом. Вскоре появились синяки и царапины, но главное — все руки и лица у нас были в отметинах от зубов.
Прям в таком виде, а ещё с молотком и ножом в руках и ни на минуту не переставая бичевать свои отсохшие уже ляжки и рычать, мы отправились в магазин за порту.
Идёшь и смотришь — и видишь, видишь, непосредственно чувствуешь всё… Капитализм — каннибализм с человеческим лицом: сверху всё шито-крыто, а изнутри люди как короедами прожраны, ютятся в бетонных — а то и горбыльно-картонных! — клетках, пронизанных вездесущими волнами «Дома-2» (у меня приёмник в магнитофоне сам собой ловит — не надо даже особо настраивать!), и одобряют червивку из суррогата и гнилых яблок! Кто-то, как Репа иль Колмач, «расширив лошадиный нос на корытце в продажной политической конторке» (по словам О’Фролова) иль в мерзкой газетке «Жёлтый Экспресс», засасывает тёплую халявную питательную (а некоторые ещё и писательскую) кашицу и воздвигается в добротных квартирках на седьмом этаже, по соседству с китайским рестораном… Сюрреалистический маст сюрвайв, дрянное-бренное!
«ДВА ПАР-ТВЕЙ-НА-А-А!» — во весь свой брутальный большой мешок проорал в павильоне Саша-сан, наяривая молотком по ночной арматурной решётке. И мне не было ни стыдно, ни страшно — всё человеческое ощущалось уже как сжимающаяся светящаяся точка на периферии безбрежного, тёмного и свободного бессознания. «Вот они, двое из ларца!» — видимо, подумала продавщица, очевидно, признав нас, растерянно улыбаясь. Не сумев посчитать деньги, я швырнул их — монеты раскатились, Саша рванул на себя бутылки — и мы, полусогнутые и порыкивающие, не обращая внимания на прохожих (был только вечер) и обращая их внимание на себя, неспешно поплелись в берлагу…
«Давай его сожрём!» — прорычал Саша у входа. Я ответил яростным рыком одобренья. Войдя, мы завели шармань и набросились на бедного Михея — минут на сорок нас как будто совсем забрало (ещё и долбаная шмаль) — он отбивался как мог корректно, но, видно, уже вправду струхнул, что мы тронулись умишком. Мы и сами не знали, что с нами происходит… Миху, которого мы довольно-таки изрядно искусали и изодрали, утешало, наверно, лишь то, что как только мы закончили с ним, принялись с таким же остервенением грызть друг друга. Почти всю ночь мы не спали, от рычания уже охрипли…
На другой день, едва продрав глаза, завели шарманку… Рычание воспринималось уже почти как дыхание. Саша не собирался уже ни в какой институт и вообще никуда. Кое-как изъяснившись, он попросил Миху занять ему денег, да побольше.
Когда Михей всё-таки пришёл вечером и даже привёл с собой чувака «посмотреть на долбоманов», мы приветствовали их всё тем же. Чувак пытался выяснить у Саши что-то насчёт какого-то реферата, но Саша отвечал невнятно, а потом явно предложил его сожрать, и Михей поспешил его увести. Мы же купили два портвейна и ещё часов пять кряду стояли в стойке, наяривали и по-звериному рычали, отвлекаясь лишь на то, чтобы выглотать «вина», отлить и перевернуть кассету. Потом решили прекратить и как бы обсудить.
«Йа не ма-гу боль-ше нармал-ны раз-гава-рива-вать!» — прорычал Саша. Я укатывался, сначала над ним, потом над собой (говорить-то я ещё мог, но тоже уже не мог не рычать — как же я завтра пойду на кафедру?!), а потом мы решили забить на обсуждение, осмысление, занятия и всё остальное и предаться всемогущему зову природы. Отбарабанив (ы! ну очень частый ритм!) по коленям две стороны кассетки, взяли молоток и нож и пошли за вином…
Надо сказать, что дом наш находится не на улице, а на задворках, и здесь, хоть режь, кроме соседей, самих занятых делами нехорошими (с неизменно в таких случаях воссоздаваемым самым, б…ть, что ни на есть наиприличнейшим видом!) никто не услышит. Вчера соседей, тех, что семейные, не было, и нам повезло… Короче, дорогие, в два ночи стук в дверь… Саша убегает в соседнюю комнатку, я убавляю шарманку и иду открывать дверь…
«Да что ж это такое-то! — весь день и всю ночь возгласы какие-то нечеловеческие! Сколько живу, никогда такого не слыхала! Что ж это такое-то! Вчера мне соседи сказали, да я не поверила! Милицию вызову, психушку!»
Я, только вот перестав рычать, стоя на пороге в разорванной майке с растрёпанной бородой, раскушенной окровавленной губой, искусанным лицом и молотком в руке, внезапно понимаю, какое впечатление произвожу, — и вдобавок я стою один — то есть это я один двое суток, закрывшись в своей каморке, зах…риваю!..
Бр-бр, вспоминаешь теперь и поражаешься, как мы терпели весь этот массакр и макабр[4]… А хрен ли «терпели» — сами и создали! В тексты мы не вдумывались, да они и непонятны при гроулинге[5]… прямой удар, укол жала в подсознание — и нас, проспиртованных отравой, не воротило и не тошнило!..
Как в детстве читают тебе сказку — и вдруг появляется «Людоед» — смотришь на картинку: страшный такой дядька, славный… Бородач с бородавкой, на манер Карабаса Барабаса, — а если б тогда знал, — барбудос а-ля Фидель Кастро! В кожаных штанах, в сапогах-ботфортах, с ремнём с большой пряжкой… с засунутым за него большущим кривым ножом… с клыком и в шляпе с мохнатым пером… И людоедство это как-то не пугает — будто немыслимые перверсии в альбомах «Каннибля», не ужасает, как тихий и вкрадчивый ужас повседневности…
Я попытался сделать человеческое лицо и что-то сказать, но этого, кажется, не получилось, и я скорей закрыл дверь. Рычать мы не смогли прекратить — стали рычать потише, да и портвейн ещё остался…
Каких колоссальных трудов на другой день стоил выход в мир!
Как вы понимаете, я старался, но человек не бесконечен, и вскоре я практически перестал писать тексты и статьи, а тем более претендовать на скорую мегаизвестность. Зато на Рождество ко мне пришёл Кукулин!..
Удары в дверь, просыпаюсь с мегапережора. Открываю (сугроб в пороге, всё в белом, режущем глаза свете…) — шерстяные[6], целая ватага, лет по одиннадцать-двенадцать. «Чего?» — не понимаю я. Весь отбитый и искусанный, как будто из зверинца или другого мира только что вернулся. Саши уже нет, не помню вообще, когда и как он утром убрался. «Славить», — отвечают они, но я понимаю не сразу. «Щас», — поняв, закрываю у них перед носом дверь и скачу босыми лапками обратно. Они и не думают петь. Всё болит, глотка невыносимо продрана, даже где-то в груди боль как сто лет не прокуришь. Тереблю штаны, выгребая мелочь. Высовываю руку с полной горстью монет, и тут же опять запираю дверь, ложусь, закуривая, трясясь. Вот ведь — Рождество!..
Через полчаса — новые удары, начинаю раздражаться. Открываю — Кукулин. «Привет, Алёш», — говорит, как всегда, щурясь. С усиками, с чемоданчиком в руках — короче, сам лично Илья, как он есть. Особо не показываю удивления, но сам-то думаю: вроде как и не сплю — значит, крышечка поехала… «Я по газу», — говорит он, войдя, надвинув очёчки, осматривая АГВ (а я лихорадочно собираю с пола всякую дрянь и изодранные-изжёванные рукописи). «Газету?..» — растерянно соображаю я, думая, что, может, не расслышал.
Верёвку, привязанную к газовой трубе, надо снять. Потом сниму, отмахиваюсь я, всё равно мне нечего на ней сушить. Да нет, кряхтит литератор, встав на табурет (стул без спинки, подстелив на грязь «газетку» писанины), сматывая верёвку (посланник небесный — ведь вскоре мне, может, не хватит именно её!), распишись вот и готовь стольник. Я говорю, что у меня только пятьдесят, да и то последние (радикально скрипя зубами не пропитыми). «Ну ладно, — покряхтывает он, глядя на ополовиненную бутылку «Вишнёвого романса» на столе, — сегодня ведь праздник — наливай. Всё никак не мог к тебе попасть, пришлось вот в праздник».
Я хотел уж было завести речь о вопросах литературных, но вовремя осёкся: какие уж тут премии!..
Когда он ушёл и я пошёл за добавкой, то, в ларьке уже, увидев на витрине пирожные безе, даже сначала передумал брать на последние «как обычно»… так вдруг вспомнилось что-то из детства… Но тут внезапно столкнулся с утренними шерстами — они, дружно подбивая доход, покупали на шестерых три баклажки пива…
[1] Илья Кукулин (1969, Москва) — литературовед и критик, в то время сотрудник газеты «НГ — Ex Libris», редактор сетевого литературного журнала TextOnly.
[2] Альбом американской дэт-метал группы Cannibal Corpse, название переводится как «подлый», «низкий», «отвратительный», анаграмматически оно прочитывается как evil — «зло», «порок» или live— «живой». Группу запрещали в Новой Зеландии, Австралии, Корее, Германии. Обложки альбомов и тексты песен группы «связаны со смертью, насилием, изнасилованием, некрофилией, фильмами ужасов, зомби и людоедством», за что музыкантов очень жёстко критиковали. По тем же причинам выпуск альбомов CC задерживался, а их продажа запрещалась во многих странах мира.
В 2014 году Октябрьский районный суд Уфы наложил запрет на тексты и обложки альбомов рок-группы, так как «публичный доступ к ним может нанести ущерб несовершеннолетним слушателям». Был отменён ряд концертов в разных городах России.
[3] «Comedy Club».
[4] Англ. massacre — «резня, избиение, бойня». Фр. macabre — танец смерти, средневековый обычай, состоявший в пляске, которая происходила на кладбище и подражала воображаемой пляске мёртвых.
[5] Гро́улинг (англ. growling – «рычание») – приём пения c расщеплением связок в некоторых экстремальных музыкальных стилях, звучит как утробный рык.
[6] Шершень, шерст, шерстяной – подросток (диал.).