Понравилась цитата про экзистенциализм
Самопринятие
Очень многие люди чувствуют себя несчастными от того, что, как они считают, их не любят, не поддерживают, не принимают, не уважают. Внутри такой человек не поддерживает сам себя, не уважает, не принимает себя таким, каков он есть и ожидает, что другие люди наполнят его, сделают это за него. В действиях и словах других они читают признаки неуважения и непринятия, как в зеркале.
Мы не можем увидеть то, чего нет в нас самих. То, чем мы наполнены, отражается во внешнем мире. Если вы наполнены ядом - мир ядовит для вас. Вы ходите в колючем платье колючками внутрь и задеваетесь о мир, каким бы ласковым он ни был.
Вы вставляете другим людям термометр под мышку, чтобы узнать температуру собственного тела - кто вы, что вы, хороши вы или плохи, и, рано или поздно, убеждаетесь, что никто этого не знает.
Вопрос самопринятия заключается не в том, что бы разрешить себе быть дерьмом, как многие думают, а в том, чтобы действительно узнать себя, познать всего себя и признать то, что дала вам природа, что из нее сделали родители, и что вы сделали с тем, что сделали из вас родители. Без самопринятие невозможно никакое развитие, поскольку развить можно только то, что вы знаете, видите, чувствуете, признаете.
Истинное самопринятие, как отражение в зеркале, показывает вам мир другим - любящим, красивым, добрым, щедрым. Человек, принявший себя, способен сострадать. Нет ни любви, ни сострадания в том, кто отрицает самого себя и борется с самим собой.
Из самопринятия вырастает ясное чувствование неразрывной связанности с окружающим миром, ощущения себя его частью, переживание себя "на своем месте". И, находясь на своем месте, вы находите все на своих местах. будучи связанным с миром, а не борящимся с ним, вы легко находите нужных вам людей, необходимые вам ресурсы для своей самореализации и жизни. В борьбе с собой и миром нет такой возможности - все ваше внимание и энергия поглощены борьбой.
В юности я начала интересоваться психологией и эзотерикой, чтобы избавиться от несчастий. Став профессионалом, я поняла, что от несчастий избавления нет, они - в природе смертности, то есть, в природе жизни и желания жить. Каждый, кто осознал это, оказывается в тупике: и тогда зачем все это? Я нашла только один ответ: в огромном удовольствии видеть, слышать и обнимать любимых людей, смотреть на море, луну и звезды, вдыхать запах цветов, чувствовать ветер и солнечное тепло, ласкающие кожу. Любить жизнь и людей. Не смотря ни на что.
ПС. И, да, самопринятие - это кропотливая работа, художественное вышивание крестиком. Но каждая частичка себя, которую вы приняли, придает вам жизненных сил, здоровья, удовольствия, потому что вы становитесь целыми. Все саморазрушение, все болезни - от борьбы и отвержения самих себя.
Автор: Нина Рубштейн, http://rubstein.livejournal.com/1055962.html
Интересно будет узнать ваше мнение по поводу прочитанного. Как Вы это себе представляете? Нужный ли это термин - принятие и самопринятие?
Ненавижу, что уже мертво
Один – почему я один
На заре стукнули в колокол, и звон раздался по всей округе
В запертой комнате было темно, из-за закрытых занавесок
Только запах пустых бутылок давал ей свечение, чем то скверным
Одиночество это как оголение человека перед собой – было написано на бумажке, которая всем своим весом прогибала стол
Начинается жизнь, и ты уже не тот, кто уснул вчера, ведь все неизменно меняется
Тянется рука, пожирая последний свой запас, улетает дымом, оставляя осадок в легких
Открыть засов, карабкаясь на дверь упасть и снова закурить, писать в оцепенении слова
«все крахом будет, посмотрев так далеко
К чему все это – день сменяет ночь, и время потеряло свою ценность
Летит дымок, я полетел бы с ним и растворился»
Я потерялся в своих мыслях – купить бы, выпить и забыться
«Отсохли пальцы на руках, не вижу.
Хорошо, что нету света
Отдал бы я тебя в займы мой стич, хоть как ты сросся с волей
Отдал бы навсегда тебя, но без тебя опять-таки я прорезаю тухлый крич
Сезон холодный, дождь там моросит
А мне бы выпить и забыться
Взгляд, как мизгирь, ползя по стопкам книг
Ушли последние года в засов где нет ключа»
Стена осадкам нарастает на лице.
А выход виден лишь в невежде мысли
Кружится в небе возле света мотылек
"кричать оставлю если будешь больно падать"
Написано тут на стене
Узреть бы умысел всех павших перед боем
И можно видеть пятно на полу
"Кому то видимо пришлось бы подобру узреть ту боль в себе"
Кругом из вида уползают муравьи
А страх сидит в тени и видит все что я пригреб к себе за столько лет
Куда идти? где выход?
Снова Звон колоколов, я из неволи выбраться не мог бы
А и шел сдавался падал сон приснил и занемог
Утро снилось мне
В комнате моей было темно из за закрытых занавесок
Поиграем в бизнесменов?
Одна вакансия, два кандидата. Сможете выбрать лучшего? И так пять раз.
Сельский врач
Я был в крайнем затруднении; надо было срочно выезжать; в деревне за десять миль ждал меня тяжелобольной; на всем пространстве между ним и мною мела непроглядная вьюга; у меня имелась повозка, легкая, на высоких колесах, как раз то, что нужно для наших сельских дорог; запахнувшись в шубу, с саквояжиком в руке, я стоял среди двора, готовый ехать; но лошади, лошади у меня не было! Моя собственная лошадка, не выдержав тягот и лишений этой суровой зимы, околела прошлой ночью; служанка бросилась в деревню поискать, не даст ли мне кто коня; безнадежная попытка, как я и предвидел, – и все гуще заносимый снегом и все больше цепенея в неподвижности, я бесцельно стоял и ждал. Но вот и служанка, одна; она еще в воротах помахала мне фонарем; ну еще бы, сейчас да в такую дорогу разве кто одолжит мне лошадь! Я еще раз прошелся по двору, но так ничего и не придумал; озабоченный, я по рассеянности толкнул ногой шаткую дверцу, ведущую в заброшенный свиной хлев. Она открылась и захлопала на петлях. Из хлева понесло теплом и словно бы лошадиным духом. Тусклый фонарь качался на веревке, подвешенной к потолку. В низеньком чуланчике, согнувшись в три погибели, сидел какой-то дюжий малый, он повернулся и уставил на меня свои голубые глаза.
— Прикажете запрягать? – спросил он, выползая на четвереньках.
Я не знал, что ответить, и только нагнулся поглядеть, нет ли там еще чего. Служанка стояла рядом.
— Богачу и невдомек, что у него припасено в хозяйстве, – сказала она, и оба мы засмеялись.
— Э-гей, Братец, э-гей, Сестричка! – крикнул конюх, и два могучих коня, прижав ноги к брюху и клоня точеные головы, как это делают верблюды, играя крутыми боками, едва-едва друг за дружкой протиснулись в дверной проем. И сразу же выпрямились на. высоких ногах; от их лоснящейся шерсти валил густой пар.
— Помоги ему, – сказал я, и услужливая девушка поспешила подать конюху сбрую.
Но едва она подошла, как он обхватил ее и прижался лицом к ее лицу. Девушка вскрикнула и бросилась ко мне; на щеке ее красными рубцами отпечатались два ряда зубов.
— Ах, скотина! – крикнул я в ярости. – Кнута захотел?
И тут же спохватился, что этот человек мне совсем незнаком, что я не знаю, откуда он взялся, и что он сам вызвался мне помочь, когда все другие отказались. Словно угадав мои мысли, конюх пропустил угрозу мимо ушей и, все еще занятый лошадьми, на мгновение обернулся ко мне.
— Садитесь, – сказал он; и в самом деле, все готово. На такой отличной упряжке, как я замечаю, мне еще не приходилось выезжать, и я охотно сажусь.
— Править буду я сам, ты не знаешь дороги, – заявляю я.
— А как же, я и не поеду с вами, – говорит он, – останусь с Розой.
— Нет! – вскричала Роза и в страшном предчувствии своей неотвратимой участи кинулась в дом; я слышу, как бренчит цепочка, которой она закладывает дверь, слышу, как щелкает замок; вижу, как, скрываясь от погони, она тушит огонь в прихожей, а затем и в других комнатах.
— Ты едешь со мной, – говорю я конюху, – или я откажусь от поездки, как она ни нужна. Уж не вообразил ли ты, что я отдам девушку в уплату за услугу?
— Эй, залетные! – крикнул он, хлопнул в ладоши и повозку помчало, как несет щепку быстрым течением; я еще слышу, как дверь дома трещит и рассыпается под ударами конюха, и тут равномерный пронзительный свист оглушает все мои чувства, наполняя глаза и уши. Но это длится лишь мгновение; не успеваю оглянуться, как я уже у цели, словно ворота моей усадьбы открываются прямо во двор больного; лошади стоят смирно; вьюга утихла; светит луна; отец и мать больного выходят мне навстречу; за ними бежит его сестра, меня чуть ли не на руках выносят из повозки; я не понимаю их сбивчивых объяснений; в комнате больного нечем дышать; щелястая печь дымит; я решаю открыть окно, но сперва хочу осмотреть больного. Это худенький мальчик, без рубашки, температура нормальная, не высокая и не низкая, глаза пустые, он высовывается из-под пуховой перинки, обнимает меня за шею и шепчет на ухо:
— Доктор, позволь мне умереть.
Я оглядываюсь; никто этого не слышал; родители стоят молча, понурясь и ждут моего приговора; сестра принесла стул для саквояжика. Я открываю его и роюсь в инструментах; мальчик поминутно тянется ко мне рукой с кровати, напоминая о своей просьбе; я беру пинцет, проверяю его при свете свечи и кладу обратно. «Да, – думаю я в кощунственном исступлении, – именно в таких случаях приходят на помощь боги, они посылают нужную тебе лошадь, а заодно впопыхах вторую, и уже без всякой нужды разоряются на конюха...» И только тут вспоминаю Розу; что делать, как спасти ее, как вытащить из-под этого конюха – в десяти милях от дома, с лошадьми, в которых сам черт вселился? С лошадьми, которые каким-то образом ослабили постромки, а теперь неведомо как распахнули снаружи окна; обе просунули головы в комнату и, невзирая на переполох во всем семействе, разглядывают больного. «Сейчас же еду домой», – решаю я, словно лошади меня зовут, но позволяю сестре больного, которой кажется, что я оглушен духотой, снять с меня шубу. Передо мной ставят стаканчик рому, старик треплет меня по плечу – столь великая жертва дает ему право на фамильярность. Я качаю головой; от предстоящего разговора с этим утлым старичком меня заранее мутит; только поэтому предпочитаю я не пить. Мать стоит у постели и манит меня; я послушно прикладываю голову к груди больного, – между тем как одна из лошадей звонко ржет, задрав морду к потолку, – и мальчик вздрагивает от прикосновения моей мокрой бороды. Все так, как я и предвидел: мальчик здоров, разве что слегка малокровен, заботливая мамаша чересчур усердно накачивает его кофе; тем не менее он здоров, следовало бы тумаком гнать его из постели. Но я не берусь никого воспитывать, пусть валяется! Я назначен сюда районными властями и честно тружусь, можно даже сказать – через край. Хоть мне платят гроши, я охотно, не щадя себя, помогаю бедным. А тут еще забота о Розе, мальчик, пожалуй, прав, да и мне впору умереть. Что мне делать здесь этой нескончаемой зимой?! Лошадь моя пала, и никто в деревне не одолжит мне свою. Приходится в свинарнике добывать себе упряжку; не подвернись мне эти лошади, я поскакал бы на свиньях. Вот как обстоит дело! Я киваю семейству. Они не знают о моих горестях, а расскажи им – не поверят. Рецепты выписывать нетрудно, трудно сговориться с людьми. Что ж, пора кончать визит, снова меня зря потревожили, ну да мне не привыкать стать, при помощи моего ночного колокольчика меня терзает вся округа, а на этот раз пришлось поступиться даже Розой, этой милой девушкой, – сколько лет она у меня в доме, а я ее едва замечал – нет, эта жертва чересчур велика, и я пускаю в ход самые изощренные доводы, чтобы как-то себя урезонить и не наброситься на людей, которые при всем желании не могут вернуть мне Розу. Но когда я захлопываю саквояжик и кивком прошу подать мне шубу, между тем как семейство стоит и ждет – отец обнюхивает, стаканчик рома, он все еще держит его в руке, мать, по-видимому глубоко разочарованная – но чего, собственно, хотят эти люди? – со слезами на глазах кусает губы, а сестра помахивает полотенцем, насквозь пропитанным кровью, – у меня возникает сомнение, а не болен ли в самом деле мальчик? Я подхожу, он улыбается мне навстречу, словно я несу ему крепчайшего бульону, – ах, а теперь заржали обе лошади, возможно, они призваны свыше наставить меня при осмотре больного – и тут я вижу: мальчик действительно болен. На правом боку, в области бедра, у него открытая рана в ладонь величиной. Отливая всеми оттенками розового, темная в глубине и постепенно светлея к краям, с мелко-пупырчатой тканью и неравномерными сгустками крови, она зияет, как рудничный карьер. Но это лишь на расстоянии. Вблизи я вижу, что у больного осложнение. Тут такое творится, что только руками разведешь. Черви длиной и толщиной в мизинец, розовые, да еще и вымазанные в крови, копошатся в глубине раны, извиваясь на своих многочисленных ножках и поднимая к свету белые головки. Бедный мальчик, тебе нельзя помочь! Я обнаружил у тебя большую рану; этот пагубный цветок на бедре станет твоей гибелью. Все семейство счастливо, оно видит, что я не бездействую; сестра докладывает это матери, мать – отцу, отец – соседям, видно, как в лучах луны они на цыпочках, балансируя распростертыми руками, тянутся в открытые двери.
— Ты спасешь меня? – рыдая, шепчет мальчик, потрясенный ужасным видом этих тварей в его ране.
Таковы люди в наших краях. Они требуют от врача невозможного. Старую веру они утратили, священник заперся у себя в четырех стенах и рвет в клочья церковные облачения; нынче ждут чудес от врача, от слабых рук хирурга. Что ж, как вам угодно, сам я в святые не напрашивался; хотите принести меня в жертву своей вере – я и на это готов; да и на что могу я надеяться, я, старый сельский врач, лишившийся своей служанки? Все в сборе, семья и старейшины деревни, они раздевают меня; хор школьников во главе с учителем выстраивается перед домом и на самую незатейливую мелодию поет:
Разденьте его, и он исцелит,
А не исцелит, так убейте!
Ведь это врач, всего лишь врач...
И вот я перед ними нагой; запустив пальцы в бороду, спокойно, со склоненной головою, гляжу я на этих людей. Ничто меня не трогает, я чувствую себя выше их и радуюсь своему превосходству, хоть мне от него не легче, так как они берут меня за голову и за ноги и относят в постель. К стене, с той стороны, где рана, кладут меня. А потом все выходят из комнаты; дверь закрывается; пение смолкает; тучи заволакивают луну; я лежу под теплым одеялом; смутно маячат лошадиные головы в проемах окон.
— Знаешь, – шепчет больной мне на ухо, – а ведь я тебе не верю. Ты такой же незадачливый, как я, ты и сам на ногах не держишься. Чем помочь, ты еще стеснил меня на смертном ложе! Так и хочется выцарапать тебе глаза.
— Ты прав, – говорю я, – и это позор! А ведь я еще и врач! Что же делать? Поверь, и мне нелегко.
— И с таким ответом прикажешь мне мириться? Но такова моя судьба – со всем мириться. Хорошенькой раной наградили меня родители; и это все мое снаряжение.
— Мой юный друг, – говорю я, – ты не прав; тебе недостает широты кругозора. Я, побывавший у постели всех больных в нашей округе, говорю тебе – твоя рана сущий пустяк: два удара топором под острым углом. Многие бы с радостью подставили бедро, но они только смутно слышат удары топора в лесу и не приближаются.
— Это в самом деле так или я брежу? Ты не обманываешь больного?
— Это истинная правда; возьми же с собою туда честное слово сельского врача.
И он взял его – и затих. Но пора было думать о моем спасении. Лошади по-прежнему верно стояли на посту. Я собрал в охапку платье, шубу и саквояжик; одеваться я не стал, это бы меня задержало; если лошади помчат отсюда с такой же быстротой, как сюда, я, можно сказать, пересяду из этой кровати в свою. Одна из лошадей послушно отошла от окна: я кинул свой узел в коляску; шуба пролетела мимо и только рукавом зацепилась за какой-то крючок. Ничего, сойдет. Вскакиваю на лошадь. Упряжь волочится по земле, лошади еле связаны друг с другом, коляска треплется из стороны в сторону, шуба последней бороздит снег.
— Эй, залетные! – кричу, но какое там: медленно, словно дряхлые старики, тащимся мы по снежной пустыне; долго еще провожает нас новая, но уже запоздалая песенка детей:
Веселитесь, пациенты,
Доктор с вами лег в постель!
Этак мне уже не вернуться домой; на моей обширной практике можно поставить крест; мой преемник меня ограбит, хоть и безо всякой пользы, ведь ему меня не заменить; в доме у меня заправляет свирепый конюх; Роза в его власти; мне страшно и думать об этом. Голый, выставленный на мороз нашего злосчастного века, с земной коляской и неземными лошадьми, мыкаюсь я, старый человек, по свету. Шуба моя свисает с коляски, но мне ее не достать, и никто из этой проворной сволочи, моих пациентов, пальцем не шевельнет, чтобы ее поднять. Обманут! Обманут! Послушался ложной тревоги моего ночного колокольчика – и дела уже не поправишь!
Автор: Франц Кафка
Перевод Р. Гальпериной