Сказки Бугролесья. Волна и Прутик. Глава вторая и третья.
Глава вторая и третья
2
Появилась семья Ходовых в Клешеме три года назад. Молодые ещё мать с отцом и трое детей: старший одиннадцатилетний Семён, дочь Дарья девяти лет, и Фёдор. Фёдору тогда только-только исполнилось шесть годиков.
Раньше жили Ходовы много южнее, в соседней губернии. Но не заладилось у них житиё-бытиё на прежнем месте. Хотя хозяйство вели исправно, двух коров держали, лошадь, овец. Отец и плотничал, и прочими ремёслами промышлял в межсезонье. В общем, не бедствовали — небольшой достаток в семье был.
Но однажды нашла коса на камень: невзлюбил отца купчина тамошний, а за что — сейчас и не узнаешь. Стал купчина на отца приспешников и лизоблюдов своих науськивать. Стал сплетни-небылицы и слухи грязные о Ходовых распускать, перед властями порочить. Хотел купчина сломить Ивана Ходова, хотел, чтобы пришёл Иван к нему в ножки кланяться, милости просить. Однако, был отец у Фёдора мужиком скромным, но твёрдым. Голову держал высоко, достоинство человеческое помнил.
Тогда и закончилась у Ходовых спокойная жизнь: покосил кто-то всходы на их уделе, отравили одну из двух бурёнок-кормилец, а Семёну и Даше местные пострелята совсем проходу давать не стали. Такой уж там народец обитал, жил с оглядкой на богатеев и начальствующих.
Не выдержал отец Фёдора, ударил в сердцах шапкой о землю: «Готовьтесь дети, пожитки собирайте. Поедем отсюдова в Клешему! Там у матери вашей бабка двоюродная живёт».
Дом и скотину продали, увязали немудрёное своё имущество в узлы и отправились на телеге в неблизкий и трудный путь.
Всё это Фёдор знал из рассказов старших. В памяти с тех времён осталось только, что овчина пыльная, высунув из которой свой маленький нос, он наблюдал, как проплывали мимо их телеги однообразные пейзажи, сёла, деревни.
Уехали Ходовы по весне. Промытарились всё, показавшееся бесконечным, лето. Но, одолев все невзгоды, проделав добрую тысячу вёрст, измученные, осунувшиеся, пропитанные дорожной пылью и насквозь пропахшие дымом костров, добрались до Клешемы. Успели-таки до большой распуты и первых морозов.
Оказалось, что бабка двоюродная, Анастасия Фёдоровна, почила той весной, вечная ей память. Но, дети её, внуки и правнуки поживают в Клешеме во здравии и трудах праведных. А разве народ вольный да православный допустит пропадать, пусть и неблизкой, но, всё-таки, родной, кровинушке?!
Вот с этого момента и появлялисьв памяти Фёдора проблески, вспыхивали картины и целые куски событий, а начиная с Рождества, сверкала память прозрачной, незамутнённой водой…
Когда впервые въезжали в Клешему, было уже темно, и Фёдор с сестрой Дашкой-дурашкой спали-сопели в телеге, укрытые старым зипуном. За столько дней и ночей пути они сроднились со своей телегой, уютным и единственно безопасным казалось им их место на старой овчине. Они так привыкли засыпать под мерный ход Сивки и скрип расшатавшихся колёс, что казалось — нет в мире лучшей колыбели. А любая остановка служила сигналом: «Проснись, подними голову — скоро Семён разведёт жаркий костёр, мама будет готовить обед, а тебе можно побегать вокруг, или даже сходить с отцом на ближайшее озеро искупаться, поудить рыбу».
Но в этот раз сигнал прозвучал в сознании далёким эхом: слишком темно, сыро и зябко было за бортом их телеги, за бортом их бесстрашного корабля. Дрёма словно мёдом смазала ресницы, и было в ней так сладко, что раскрыть глаза не оставалось никаких сил. Телега встала. Сквозь сон, краем сознания, Фёдор зацепил неразборчивые голоса родных и ещё чьи-то, незнакомые. Почувствовал, как Даша зашевелилась, высунула голову наружу, но почти сразу нырнула обратно. Голоса удалились, а Фёдор лишь вздохнул, плотнее притянул к животу колени и опять очутился в плену-полоне сладкой дремоты.
Вскоре чужие крепкие руки осторожно, но решительно, вытянули его под холодную изморось, закутали, понесли. С той стороны, из промозглой реальности долетел озабоченный полушёпот: «Эка, малец — умаялся вконец». Однако, глаза никак не хотели открываться — безразличие и тяжёлая усталость навалились на душу, на веки и на всё хрупкое тельце.
И всё же проснуться пришлось. От влажного жара и почти забытого банного духа, аромата распаренных берёзовых листьев, маслянистого запаха можжевельника. Отец тормошил Фёдора за плечо:
— Просыпайся Федька-медведька, мыться — париться. Приехали!
Фёдор разлепил ресницы, осоловело глянул вокруг: какой хороший, всё-таки, нынче сон снится. И только после того, как Семён плеснул ему в лицо холодной воды из ковша, осмысленно и весело заблестели его глаза: «Ур-р-р-а-а-а! Приехали!»
Так долго и с таким наслаждением мылся Фёдор первый и, наверное, последний раз. Ух, как хорош пар, как здорово жжёт липучий берёзовый веник! А какая вода! Самая-самая лучшая, волшебная, Святая!
А потом, одетый в чистую рубаху, едва не скрипя отдраенной кожей и снова начиная клевать носом, пил травяной чай с вкуснейшим мёдом. За большим столом, в тёплой и просторной горнице было много незнакомых, но уже ставших родными людей…
А вон там и отец… И Семён рядом, счастливый и улыбчивый… И мама с Дашкой…
И покой взял Фёдора в громадные мягкие ладони. И снова привычно покачивает и трясёт, везёт сквозь время и пространство… Но это уже не их телега, а весь этот большой, надёжный дом, вместе с мамой, отцом, Семёном и Дашей, со всеми этими незнакомыми, но добрыми людьми плывёт по бескрайним просторам… И уже не трясёт вовсе, а плавно баюкает на волнах неведомого Бугролесья неширокая волшебная река Жур…
3
От разлива Жур-реки потянуло холодком, а перед глазами Фёдора вместо раздолья Клешемы почему-то оказалась выбеленная дождями, в прожилках волокон доска крыши. Уснул. Хорошо вниз не съехал.
Фёдор сел, протёр глаза, но легче не стало — всё равно клонило в сон. Прошлёпав босыми ногами вдоль конька, Фёдор вышел на площадку возле голубятни. Голубей в Клешеме никто не держал, но к этому сооружению над поветью деда Телемоныча другое название подобрать было сложно. Небольшая будка на крыше. Дверь заперта непонятным макаром, окна наглухо прикрыты ставнями. Зачем она тут? Но, впрочем, насколько помнят клешемские старики, была она тут всегда. И хотя возраст самого деда Телемоныча корнями терялся во тьме ушедших поколений, дом, наверняка, был ещё старше. Странным в голубятне казалось и то, что она заперта. В Клешеме замков не водилось вовсе. Запоры были — чтоб на ночь запирать избу изнутри. А так, поставят палку или метлу поперёк дверей — хозяев нет. И никто не войдёт.
От голубятни вниз, на крыльцо, были устроены довольно удобные сходни с перилами. Перегнувшись через перила где-то на половине спуска, Фёдор выглянул за угол дома. В огороде коза Вострая, мелко помахивая хвостом, пыталась отыскать редкую ещё травку. Дом у деда Телемоныча был в один этаж: горница, зимняя половина и небольшая поветь. Живности, кроме Вострой да кота Жмыха, старик не держал. Зато в огороде летом, помимо положенных морковок — укропов, зеленело пахучее разнотравье. Да и вся изба была увешана пучками сухих трав.
Время, между тем, близилось к полудню, и в животе у Фёдора недовольно заворчали голодные волки. Вспомнил оставленную на столе в горнице краюху ржаного хлеба и пол кувшина молока в печи. Молоко оказалось ещё тёплым со вчерашнего вечера и не прокисшим. Фёдор забрался на широкую лавку возле окошка и, запивая молоком, принялся жевать хлеб (жёлтую, толстую и чуть подсохшую молочную корку он съел первым делом).
Дед Телемоныч ушёл третьего дня. В общем-то, не велик срок, чтобы начинать всерьёз беспокоиться. Однако случай тут был особый.
В груди у Фёдора ёжиком каталось нетерпение, а кроме нетерпения, проклюнулся и начинал оживать прежний упрямый прутик. Фёдор знал, что дня через два этот прутик окрепнет, подрастёт, и тогда, если дед Телемоныч не появится сам, Фёдор достанет свои сыромятные бахилы, спросит у тётки Прасковьи что-нибудь пожевать в дорогу и уйдёт на поиски. И никто не сможет его остановить. И не станет. Но пока прутик в груди едва наметился. И хотелось спать.
Фёдор задумчиво почесал затылок, покосился на большой, потемневший от времени строгий образ в «красном» углу, повернулся и быстро перекрестился: «Спасе Святый, помилуй мя, грешнаго». Вздохнул и полез на печь.
Две последние ночи Фёдор долго не мог заснуть. Ворочался на печи с боку на бок, сопел и возился с постелью, которая будто нарочно становилась жаркой и неудобной. И только под самое утро, когда измятая, сто раз перевёрнутая подушка, наконец-то удобно укладывалась под щекой, часа на два проваливался он в душное забытьё.
Зацепили ожидание и тревога, накатывала непрошенными и неотвязными приливами память…
…Первая осень в Клешеме: смесь знакомых и новых запахов; влажный, тревожно дышавший под крылом чёрного ночного ветра, лес; густо пестревшие жёлто-красными пятнами осинника и березняка Тёмные Бугры; сбитые в плотные тяжёлые гроздья крупные бусины алой рябины; первые опавшие листья, лёгкими разноцветными лодочками отправившиеся в неведомое безвозвратное плавание по Жур-реке.
Тихая, пронзительная и неизъяснимая осень лежала окрест. Прозрачным и печальным стал мир, такими же прозрачными, с тихой грустью, сквозившей в глубине глаз, казались люди.
Но осенняя печаль была перемешана с радостью доброго урожая и весёлыми хлопотами по сбору грибов и ягод, с ожиданием близкого уже зимнего отдыха после шумного, пыльного и многодельного лета. Ходовы первый раз видели такое количество лесных ягод и грибов. Большими двухведёрными корзинами и заплечными кузовами несли жители Клешемы с Великого Мха и ближнего леса дары природы: бруснику, клюкву, грибы. Сушили по амбарам вымолоченную рожь. А бабы начинали трепать лён, чтобы долгой зимой сплести из тонких волокон нити и соткать их в полотна.
Мужики, поочерёдно уходили малыми артелями вниз по Жур-реке к большим порогам: там поднималась в верха на осенний нерест краснорыбица сёмга.
После чистых дней бабьего лета зарядили монотонные дожди, затянуло небо серой мешковиной. А на Покров, как и положено, выпал первый снег. Через день он растаял, но земля так уже и не отогрелась: стянуло тонким ледком лужи, застыли раскисшие дороги.
Лето кончилось, а впереди ждала северная зима. Поэтому, посовещавшись, решили, что до весны Ходовы поживут раздельно, по родственникам. После Рождества заготовят и вывезут с Тёплых Бугров лес для ремонта, а по весне наладят один из пустующих домов — какой больше по душе придётся. На то время стояли в Клешеме две нежилых избы: престарелые хозяева померли, их дети разлетелись в поисках лучшей доли по городам и весям, а без присмотра и жильцов дома быстро обветшали и покосились крышами.
Отца и Семёна определили к дяде Кириллу Афанасьевичу — у него попросторней, да и сам хозяин дома зимой не сидит, всё в тайге на заимках охотничьих обитает. Возьмет Кирилл Афанасьевич отца в ученики и помощники. А Семён в их отсутствие будет за хозяйством присматривать: было у Кирилла Афанасьевича шестеро детей, да все, почитай, — девки. Единственный сын Петр в ту зиму остался на далёком Морбоне, стеречь и починять промысловое становище.
Конечно, не тягаться Семёну в ловкости и умениях со старшими троюродными сёстрами, но всё одно — мужик в доме.
Маму с Дашей поселили у тётки Лизаветы и дяди Федота Куприяновича. Опять же, подмога хозяевам: ткала тётка Лизавета на продажу льняные полотна. А Фёдора к тётке Прасковье отправили. Кроме старшей Анастасии росли у тётки Прасковьи дочь Степанида и сын Павлушка, оба почти Фединого возраста. Где два, там и третий не в тягость, да и веселей. А к маме с Дашкой и Семёну хоть каждый день бегай (так оно и было), а то и заночевать можно.
Закружилась-покатилась у Ходовых новая жизнь. И хоть поначалу было в ней много труда и неудобств — чаще улыбалась мама, чаще заливалась смехом Дашка-дурашка, весело и задорно блестели глаза у отца. А Фёдор, как в глубокую воду, сразу и с головой, нырнул в новые знакомства и новые, необследованные места, в нехитрые ребячьи заботы и радостные захватывающие игры.
Вспыхнула и погасла, укрытая снегами, осень. Оделось Бугролесье в белую зимнюю шубу. Зима-зимушка. Слышь, как трещит стволами деревьев звёздной студёной ночью сердитый мороз?! И как хорошо, забравшись со Степанидой и Павлушкой на необъятную русскую печь, притаившись и сверкая глазами, слушать дивные сказки тётки Прасковьи. Как хорошо засыпается под тихие грустные песни, что поют тётушка и старшая её дочь Анастасия за пряжей.
А сколько захватывающего восторга мчаться на салазках со Светлой Горки! Как здорово строить снежные стенки и пуляться снежками! А у Фёдора, ко всему, оказался дар стоять на лыжах. Наравне со старшими ребятами лихо скатывался он с крутых склонов, выскакивал на другой берег Жур-реки и, подняв облако снежной пыли, разворачивался. Старшие ребята только добродушно посмеивались: «Ты, Фёдор — неваляшка. И не скажешь, что пришлый: точно наш — клешемский».
И никто из ребят не жадничал ни санок, ни лыж. К следующей зиме отец смастерил Ходовым собственные «снежные приспособы», а пока, с радостью и благодарностью, пользовался Фёдор чужим снаряжением…
Помнилось, как перед Рождеством ездили на дровнях с отцом и Кирилл Афанасьевичем на покос — вывозить сено. Как волшебно, по-сказочному открывался зимний лес за каждым новым поворотом. Как, спустя неделю после этого, шумной ватагой, во главе с Семёном ходили в сторону Тёмных Бугров за ёлками к Празднику…
Помнил замирание сердца на первой в Клешеме службе в летней ещё церкви. Высоту недостижимую купола, торжественность и необычайные, тёплые и светлые «небеса» — так называлась дивная роспись шатрового потолка…
Отец в ту зиму надолго уходил с Кирилл Афанасьевичем в тайгу: ставили хитрые силки-капканы на куниц и соболей, охотились на дичь. Появляясь на несколько дней в Клешеме, отец вскидывал Фёдора на руки, крепко обнимал: «Здоров, Федька-медведка! Вот тебе лисичка из лесу гостинец прислала», — и доставал самодельный медовый леденец. Или, любил, посадив Фёдора на колени, вести «серьёзный» разговор: «Вот, скажи мне, брат Фёдор Иванович, какой зверь в тайге самый опасный?» Фёдор косился на отца, затем на Кирилла Афанасьевича, который, прицепив к притолоке в зимней избе рыболовную сеть, латал в ней дыры, и, одновременно, грел у жаркой печи побаливающую спину: то и дело мелькала в его крупных ладонях проворная шуйка.
— Ну… — Фёдор чуял какой-то подвох, — Медведь?
— Медведь? Да — медведь самый сильный и самый большой. Но, потапыч старается с людьми в мире жить, всю зиму в берлоге дрыхнет, опасен, разве что подранок или шатун.
— Волки, тогда?
— Волки?.. Стая волчья голодная — враг беспощадный, — подал голос от печи Кирилл Афанасьевич. — Так, Слава Богу, у нас им не житьё. Снег глубокий. По такому снегу волкам ни зайца, ни лося, ни оленя не взять. Вот и бывают волки здесь лишь изредка, набегами в плохую осень.
— Ну… — Фёдор посмотрел на стену, где до поры, пока не стала шапкой или ещё чем-нибудь, висела звериная шкура. — Может, тогда она — рысь?
— Хм… — Кирилл Афанасьевич озорно сверкнул глазами и, пряча улыбку в бороду, склонился над сетью.
— Рысь, Фёдор, зверь хитрый. И по деревьям ловко лазает, и в засаде подолгу сидит. Но, всё-таки мелковата она против нашего брата. Вон Кирилл Афанасьевич по молодости на медведя с рогатиной ходил, куда там — рысь!
Фёдор удивлённо хлопал глазами, тайна сгущалась, и становилось чуть-чуть жутковато. Но было это чувство даже приятным и завораживающим.
— А самая опасная, особенно в зимнюю пору… — Фёдор замер и даже перестал дышать, — Самая опасная — РОСОМАХА!
Отец говорил негромко, но от этого нового слова пахнуло тревогой. Глаза у Фёдора округлились, и он весь невольно сжался. Отец засмеялся, притянул его покрепче к себе, и, поудобнее усадив на колене, взлохматил вихры:
— Да, Фёдор Иванович, есть такой неприятный зверь. Сильный, почти как медведь, безжалостный, как волчья стая, хитрый и ловкий, как рысь. Коварный и жестокий. И вид такой же имеет: то ли медведь, то ли рысь хвостатая. Только крупные они редко встречаются.
Дядя Кирилл Афанасьевич выпрямился на своём стульчике у печи, посмотрел на отца, потом на Фёдора. Потом привстал и задрал край рубахи: на его крепком теле, с правой стороны, на рёбрах, белели три косых полосы — старые шрамы:
— Вот, как-то повстречались с этим зверем. Пометил он меня.
Фёдор почувствовал, как взъерошенные отцом волосы, начинают шевелиться сами по себе. Кирилл Афанасьевич сел, снова взялся за сеть и продолжил:
— Лет пятнадцать тому было. Ушли мы со Степаном Звонарёвым по перволёдку на дальнюю заимку, что за Великим Мхом на Тёплых буграх. Вроде как, тот год олень по Продувному поясу должен был раньше идти. Но приморозило ещё не накрепко, и когда через Рой-реку перебирались, Степан провалился. Я пока его вытаскивал, тоже весь вымок. Там до избы вёрст пять оставалось, снегу немного, так, что и ничего страшного, значит. Но, как выбрались от реки на угор да в сухое переоделись, что-то тревожно мне сделалось. Степан посмеивается, знай: «Что, Кирилл Афанасьевич, иордань осенняя не впрок пошла. Грехи старые душу свербят?» Да и собака наша, Рыжий, ничего не чует. А я иду и всё по сторонам озираюсь, да оглядываюсь. Спокойно вроде вокруг, но, будто, следит кто за нами.
Добрались до избы, значит, печь стопили, обогрелись, повечеряли. А устали с дороги, и так нас разморило после купели ледяной, что уснули быстро и накрепко. Пробудились впотьмах, под утро: Рыжий лай поднял, да так изводится, будто медведя «держит». Пока мы копошились спросонья — Степан кресалом щёлкал, свечу зажигал, — чувствую, на голову и за шиворот сыпется песок и опилок. Рыжий на стены кидается, значит. Ничего понять не могу. Тут сверху заскрипело, пахнуло холодом, и большая чёрная тень свалилась на меня с потолка. Ух, не ожидал я такого коленца: опрокинулся от удара на топчан, а в лицо пасть зубастая тяжёлым зловонием дышит. Ну, думаю, выручай, святитель Николай, душу грешную. Нож в изголовье топчана нащупал и, что было сил, саданул зверюге под лопатку. А тут и Степан подоспел, топором ей в ошеину приложился, и Рыжий навалился –рычание, крик, лай! Всё-таки скинули тушу с меня, добили. Встал, чувствую: весь правый бок мокрый, и рубаха лохмотьями висит — зацепила, значит, пометила!
Кирилл Афанасьевич опять выпрямился и погладил через рубаху рёбра:
— Так, вот! Шла она за нами от Рой-реки — наутро Степан ходил, следы смотрел. Дождалась на дереве, пока мы угомонимся, уснем. Забралась на чердак и давай потихоньку потолок раскапывать, а затем и брёвна раскатила. Сверху хотела взять, значит. Да не тут-то было, Бог миловал! Правда, до сих пор в толк не возьму, как её Рыжий раньше не услышал…— Кирилл Афанасьевич улыбнулся: — Ты, Фёдор, чего оробел совсем? Не боись. Зверь силой, коварством и хитростью берёт, — а человек разумом. И ни один зверь супротив разума человеческого не устоит!
А росомаха, отец твой верно говорит, — такая недюжинная, как та, — редкость большая даже для наших глухих мест. Обычно, она как шкодливая куница, чуть покрупней только: то мясо с капканов стащит, то лабаз раззарит. Пакостит изрядно, вот и приходится её убирать…
А в какой-то раз пришли отец с Кирилл Афанасьевичем под завязку загруженные лосиным мясом. Потом два дня парили в чугунках и горшках большие сочные куски, жарили, тушили и солили впрок. «Сохатого били!» И представлялось Фёдору, как отец и Кирилл Афанасьевич с тяжёлыми еловыми дубинами наперевес гонятся по зимней тайге за огромным длинноногим лосем, и, догнав, раздают ему увесистые тумаки. И лось, устав от погони, скидывает часть своего мяса и налегке убегает в чащу…
А потом было Рождество и Святочная седмица. Пироги и прочая вкусная снедь. Высокая луна над Великим Мхом, звон колоколов, весёлый смех. Хождения по гостям и колядки шумные с клешемской ребятнёй. Волшебное и загадочное время…
В соцсетях:
Сказки Бугролесья. Волна и Прутик. Часть первая. Глава первая.
Часть первая
ФЁДОР ЛИХОХОД
1
Было позднее утро. Солнышко давно уже выкатилось из-за Тёплых Бугров и теперь висело высоко над Великим Мхом. За эти несколько часов деревянный тёс крыши успел хорошенько прогреться, и лежать на нём было тепло и уютно, как коту Жмыху зимой на печи. И так же как Жмыха клонило в сон. Фёдор нехотя повозился, переложил голову на другую руку. Крыша была некрутая и вполне удобная для такого времяпровождения.
Дом деда Телемоныча стоял на самом краю деревни — выше других по течению и чуть спрятавшись за поворот Жур-реки, на невысоком, поросшем рябиной и берёзой пригорке.
И всё-таки увидеть здесь Фёдора могли. Нехорошо если будут потом судачить, что он бока на крыше пролёживает. Да в такую пору. Но старая коза Вострая была давно накормлена и привязана в огороде за домом, а Жмых усвистал куда-то ещё вчера.
Сказать по совести — Фёдору стоило пойти к тётке Прасковье, помочь по хозяйству справляться: у тётушки хлопот невпроворот, скоро сеять начнут. Но только не сегодня. Не мог Фёдор ничего делать, пока дед Телемоныч не вернётся! Даже спать ночью толком не мог. А когда старик появится?
Со всей деревни слетались к Фёдору на крышу разноголосые весёлые звуки: свистели-переговаривались птахи; глухо, по причине разлива, бурлили за поворотом реки Звонкие Перекаты; где-то оттягивали молотками и точили лемеха; где-то, деловито и несильно постукивая, чинили телегу; хлопали палками вытащенные на просушку под молодое весеннее солнышко перины, подушки и одеяла. С другого конца деревни, от кузницы, певуче звенели на наковальне будущие подковы…
Весна в этот год запозднилась, но бурно и быстро навёрстывала упущенное.
Снег сошёл за несколько дней и практически весь. Тёплые Бугры уже по-летнему просохли, зазеленели травкой и молодым мхом. Лишь на Тёмных Буграх, в низинах, ещё лежал снег.
Тронулся по оттаявшим корням, гулко запел в берёзовых стволах сок. Солнечной сыпью мать-и-мачехи покрылись пригорки.
Жур вздулась, потемнела и разом вынесла лёд. Затем разлилась впятеро от своей обычной ширины и подтопила ближайшие к реке бани. Пришлось мужикам искать старые вожжи и вязать бани к накрепко вбитым кольям — не ровён час, уплывут.
Огромный Великий Мох, как губка, впитывая всё, что струилось и текло в его сторону, посерел, потом пожелтел, растапливая последний снег, набух — надулся, словно великанская жаба, и стал совершенно непроходим. Так же непроходима и опасна стала дорога до города.
А от уездного городка до Клешемы дорога тянется вёрст шестьдесят. Точно никто не мерил, да и промерить, при всём желании, было бы трудно: петляет дорога страшно, а местами имеет свойство менять своё русло — один год справа этот пригорок обойдет, другой — слева. То вздумает сократить себя через болотный мыс, а то и по боровинке, в обход, лишнюю версту накрутит. Лишь к гатям через топкие хляби выходит она неизменно и строго: тут баловать себе дороже — ни одна телега канула с концами в мутной жиже вместе со всем скарбом.
И тянется эта дорога на пять шестых своей протяженности местами темными и сырыми. Чернолесье еловое, ивняк да мелкорослый осинник. Те ещё пейзажи. Поэтому до самой Клешемы не встретишь оседлого жилья: лишь изредка, возле небольших болотных озёр или лесных ручьёв ютятся невзрачные избушки — то ли охотничьи, то ли путникам уставшим отдых и временный кров.
Но зимой у нас — любая дорога вдвое короче: стянет, скрепит Мороз Иваныч болота, укатают лихие почтовые сани путь скорый и нетрудный. А вот весной и осенью добраться до Клешемы, возможности нет никакой.
В общем, ездить в Клешему не любили до чёртиков, если только по нужде большой или долгу службы. Изматывал глухой таёжный тракт и людей, и лошадей. А пешком — далеко: не попрёшь на себе в эдакую даль ни груз, ни товар. Да и двумя днями в один конец не всегда обернёшься… Трудная дорога.
Но когда за спиной оставалась большая часть пути, когда, исчерпав весь запас выражений, прилагавшихся к бесчисленным загибам и колдобинам, изнурённый возница уже и не чаял облегчения своим мукам — выползала разбитая колея на сухие беломошные боровины: лес редел и светлел, стройные жёлтые сосны тянулись высоко вверх, весело шумели кронами. Колея превращалась в широкий, плотно укатанный песчаный большак, который почти сразу рассыпался множеством рукавов. Так хорошо и удобно было двигаться по этим местам, что отпадала всякая потребность в какой-либо дороге. Вот каждый и выбирал, обрадев от вдруг свалившейся свободы, свой собственный маршрут между золотистых стволов, придерживаясь, правда, общего курса.
А до Клешемы оставалось ещё добрых десять верст. И, хотя, почти незаметно — путь лежал в гору. Но дышалось в сосновом бору легко и свободно, гулким эхом катилось бряканье и скрип телег, подъем был отлогий, а справа и слева, за кронами деревьев, медленно вырастали в синей дымке далёкие угоры: такие же сосновые и беломошные — это начиналось Бугролесье.
Ещё через час неспешного хода местность несколько менялась. Множество дорог и дорожек снова стекались в одну, далёкие угоры прятались за поднявшимися с обеих сторон обрывистыми песчаными склонами, по верхней кромке которых бурно росла брусника, а над ней, всё так же, шумел сосняк. Дорога, зажатая склонами, всё круче забирала вверх, пока, неожиданно, почти вдруг, они не разбегались в стороны покатыми гребнями, и путнику открывалась широченная даль.
От распахнувшегося простора невольно перехватывало дыхание: вокруг нависало близкое, бездонно-безбрежное небо, а под ним от края и до края горизонта, насколько хватало глаз, раскидывалось сине-зелёное полотно тайги.
Называлось это место — Седло.
От Седла дорога ныряла вниз, и постепенно теряясь из виду, полого и неспешно разматывалась светло-жёлтой лентой среди зелени сосновых крон.
Вдали, вёрст через пять к югу, лесной ковёр редел, и переходил в болото: бескрайнее, сухое и светлое, богатое морошкой и клюквой, тут и там изрезанное перелесками, в которых вольготно рос черничник. Называлось оно Великий Мох. Было это болото приветливым, плодородным и каким-то домашним. Говорили, правда, что где-то далеко в глубине Великого Мха, есть топкие и опасные места. Но было их немного, и Бог весть где. Тянулся Великий Мох на многие вёрсты вдаль и вправо, к западу.
Левее Великого Мха величественными плавными волнами застыли Тёплые Бугры: звонкая сосновая тайга сине-зелёными сопками простиралась на восток, ускользая в неведомые дали, таяла на границе окоёма в трепетном сизом мареве.
Правее лежали Бугры Тёмные. Были они ниже и влажнее Тёплых: сосновый лес здесь перемешивался с еловым, становился гуще, извилисто текли неширокие реки, и блестели голубыми глазами таёжные озёра. А далеко на западе обрывались Тёмные Бугры крутым склоном в Серое Море.
По Седлу, и дальше — по Тёплым Буграм — проходил водораздел.
Множество родников и ручьёв журчало в дымчатой глубине Тёплых Бугров. Серебряными нитями вились они в сторону Великого Мха и неблизкого моря, переплетались, крепли и превращались в Жур-реку. В верхах быстротечная и мелкая — ниже по течению, Жур постепенно набирала силу: спокойно и глубоко несла прозрачную воду, грозно шумела на каменистых перекатах, привольно раскинувшись в устье, впадала в Море.
С версту от Седла по сторонам от дороги начинают попадаться покосы, чаще мелькают берёзы и заросли кустарника, а в тишине, прислушавшись, можно уловить, как где-то негромко и размеренно речёт-воркочет Жур.
До Клешемы — рукой подать.
Ещё через версту дорога прерывает свой пологий спуск к югу, выравнивается и, повернув влево, идёт дальше среди заметно поредевших сосен на восток. Вскоре лес расступается окончательно, и перед путником широко раскидываются холмистые поля — отвоёванные когда-то у тайги топорами и огнём просторы. Испокон растили на них рожь и лён, ячмень и овёс, огораживали заколами выпасы для скота.
Отсюда уже хорошо видны деревянные Клешемские церкви. По древнему обычаю было их две: многоярусная и многоглавая, увенчанная одной большой и четырьмя малыми луковками, окольцованная высокой крытой галереей, на которую вело широкое двухвсходное крыльцо — тёплая Зимняя Церковь; а рядом, высоченная шатровая — Летняя. Тут же возвышалась отдельно стоявшая шатровая Колокольня. Располагалась вся эта величественная красота на высоком голом холме — Светлой Горке, за которой темнел склон леса. И хотя высота и размеры церквей, когда подойдёшь к ним вплотную, поражали и вызывали неподдельное уважение к зодчим, отсюда, издалека, они казались легкими, тонкими, всеми линиями своих куполов устремленными в небеса.
Жур-река огибала Светлую Горку с восточной стороны, бурлила по Звонким Перекатам и уже спокойно уходила долгой поймой на запад.
Здесь, на пологом склоне между Светлой Горкой и Жур-рекой, как раз и стояла деревня Клешема.
Фёдор опять пошевелился, приоткрыл левый глаз. Весной славно — комарья нет ещё, лежи себе на солнышке. По коньку крыши к нему прыгал воробей. Важный барин, серьёзный. Хотя и суетливый. Фёдор поднял голову, чуть двинулся вверх по скату, упираясь босыми ступнями в тёс, поудобнее устроил руки на коньке и, опустив на них подбородок, стал смотреть на деревню.
Хорошая деревня Клешема. Ладная, красивая. Отсюда, с крыши дома деда Телемоныча, просматривалась она до самой кузницы.
Тремя рядами вдоль Жур-реки стояли крепкие и большие деревянные дома. Почти все в два этажа: с горницей, летней и зимней избой, и обязательной хозяйственной пристройкой с тылу — поветью, на которую со двора ведёт широкий и высокий бревенчатый взвоз. На повети, под одной крышей с домом и сеновал, и хранилище для различного имущества, а в нижней части — хлев для домашней живности.
Жил народ в Клешеме, положим, и не очень богато, но дружно, и строился основательно. Всем миром ставили новый дом молодым, всем миром чинили и поднимали исхудавшее жильё старикам. Благо, лес на Тёплых Буграх был дельный, сам так и просился в сруб, а руки у клешемских мужиков — ловкие и спорые: венцы ложились плотно, надёжно. Строить умели — вязали накрепко, да ещё так, что каждый дом непременно чем-то отличался от остальных. Хватало у строителей смекалки и задора дать каждому дому своё лицо, подчеркнуть характер его хозяев.
А потом уже украшали свои жилища кто во что горазд — с любовью и выдумкой. Коньки задорные, наличники резные, крылечки узорчатые, птицы-звери, солнышки красные — чего только не было. У кого-то хитрая трёхслойная резьба — и хозяин с шуткой да прибауткой живёт. У кого-то, наоборот, узор строгий и выверенный, как раскинувшиеся вокруг просторы: тут и человек спокойный и чуткий.
Хорошая деревня, как родная.
За три последних года узнал и полюбил Фёдор в Клешеме всё: каждый дом, каждую баню, амбары, риги и повети, поля и покосы, Жур-реку, окрестные леса и, конечно, церкви.
И людей местных полюбил Фёдор. Всех.
А вот, что было до Клешемы, где и как они жили, пока не оказались здесь — Фёдор не помнил.
Да и не каждый человек сможет отчётливо упомнить более трети своей жизни.
Но у раба божия Фёдора Ивановича Ходова, неполных девяти лет отроду, были на то и другие невесёлые причины...
В соцсетях:
Вк - https://vk.com/club_skazki_bugrolesy
ОК - https://ok.ru/group/55078451937458
ЖЖ - https://decoctum-f.livejournal.com/
Инста - https://www.instagram.com/skazki_bugrolesy/
Мёртвое ущелье(глава 4)
4. НОЧНОЙ ЗОВ
На рассвете Игнат обнаружил следы двух оленей возле ручья на влажном песке и сразу же негромко свистнул, повторяя свист рябчика. Это был сигнал Хромому, который тотчас явился из-за кустов. Обычно добычу первым обнаруживал он, но случалось иногда, что и человек подзывал его к замеченному им следу.
Олени прошли вдоль ручья по распадку, завернули за холм и углубились в молодой березняк. Игнат бежал, едва поспевая за волком.
Но вот Хромой замер, оглянувшись на человека. Юноша тоже застыл на мгновение, но тотчас резко рванулся в сторону, стремительно и бесшумно огибая лесистый холм, на котором кормились олени. Он увидел их, когда поднялся на вершину взлобка, почти все время пробираясь ползком, иногда замирая и прислушиваясь. Точно так всегда подкрадывался к жертве и Хромой. Оба оленя — самец и самка — старательно подбирали губами ягель, время от времени настороженно поднимая морды.
Игнат тщательно прицелился, медленно натянул тугой лук на всю внушительную длину стрелы и не спеша, чтобы не нарушить положения точно наведенного лука, отпустил тетиву.
Негромко и тонко взвыла стрела, и почти тотчас же дернулся, закрутился на месте олень и рухнул на обомшелую землю. Оленуха, вскинув рога, (* Самка северного оленя, как и самец, носит рога (единственная из всех оленух мира).) бросилась прочь, перелетая небольшие валуны и кочки, но в тот же миг из ближних кустов наперерез ей метнулся волк...
Игнат быстро разделал обоих оленей, связал куски туши так, чтобы их удобно было нести, приготовил поклажу и для Хромого, который все еще рвал и глотал мясо. Юноша тоже проглотил несколько кусков парной оленины, отрезав ее от задней ляшки и от грудинки.
Подошел к волку со связанными веревкой тремя большими кусками мяса. Тот, еще не насытившись, схва-тил зубами один из кусков. Игнат закинул поклажу, как вьюк, ему на спину, и Хромой, не выпуская из пасти мясо, зубами придерживая равновесие, быстрой трусцой понес груз к пещере. Он уже давно таким образом таскал тяжелую ношу, помогая человеку. Волки почти всегда носят добычу на спине, придерживая жертву, например овцу, за холку. А Игнат приучил Хромого носить специально приготовленную для него поклажу, И умный зверь охотно это делал, чем немало помогал своему другу.
Вместе с Хромым еще засветло перетаскал все мясо в пещеру, раздул костер, разложил и развесил возле огня куски, которые обычно подвяливал, чуть прижигая на огне, и мясо не портилось до холодов, когда запасы уже можно было замораживать.
Осмотрел стрелу, извлеченную из оленя, насадил на нее наконечник, который засел в туше глубоко, и его сначала надо было аккуратно вырезать и вытащить. Промерил оперение стрелы, сделанное из длинной лосиной шерсти,— оно было целым.
Он всегда таскал с собой до десятка таких стрел, носил за спиной колчан, сплетенный из бересты и выложенный изнутри кусочком медвежьей шкуры, чтобы стрелы увязали в длинном медвежьем мехе и не стучали при ходьбе.
Медведь был убит прошлой осенью, когда Игнат охотился с карабином. Тогда еще были патроны. Теперь, встретив следы и дух медведя, и Хромой и юноша уходили. Игнат не решался идти на этого могучего зверя с луком, а волк вообще не рассматривал медведя как добычу. И очень хорошо понимал все действия Игната и часто даже намерения. Иногда достаточно было одного быстрого взгляда, как Хромой в миг разгадывал то, что юноша собирался сделать, и действовал в согласии с ним.
Нередко Игнат разговаривал с ним, глядя ему в глаза. Может быть, больше для того, чтобы не забыть человеческую речь. Но порой говорил, что надо сделать, подавал команды. И зверь теперь знал немало таких команд. «Назад», «тихо», «вперед», «уходим», «лежи», и некоторые другие слова волк давно уже усвоил.
Вечерело. Сытый и довольный, Хромой спал на своем обычном месте, у стены, подальше от огня. Игнат сидел возле слабо мерцающего пламени и чинил свою обувку.
Он пришел в эти места с рюкзаком и карабином за плечами. Пришел босой, в рваной куртке и брюках, совершенно излохмаченных. Прошло немного времени и старательный, находчивый юноша тепло оделся в шкуры убитых им зверей. Все он делал очень просто, но удобно. Например, не помня, что такое ботинки, изготовил из медвежьей шкуры обувь. Вырезал овальные куски, загнул их по краям вверх — котелком, а по самому верхнему краю, проколов в один ряд отверстия, пропустил через них скрученную жилу, такую же, как для тетивы. Когда жила была затянута, обувь прочно держалась на ноге. Она была удобной и теплой — мехом внутрь. В качестве шила Игнат использовал шомпол для карабина, заточив один из его концов.
Сама пещера, где они обитали, находилась метрах в трех над землей, и от подножия холма к ней вела тропинка, изгибавшаяся по уступу скалы. Часто перед рассветом, когда Игнат и Хромой торопились на охоту, они не спускались по тропинке, а выйдя из жилища, с ходу прыгали на густой мшистый покров, устилавший подножие их скального холмика. Старые ели, поднимавшиеся из земли рядом с холмом, заслоняли вход в пещеру своими густыми лапами, и ее нелегко, и тем более не сразу, можно было обнаружить.
Кроме котелка у Игната были еще две емкости, похожие на бочки, примерно двухведерного объема каждая. Их он сделал уже после того, как построил стену из бревен. Топором вытесал дощечки и связал их толстыми прутьями. Он понял, что ему нужны такие бочки. Сначала он держал в них воду — из родника или из снега,— а потом стал их наполнять брусникой и клюквой и, добавляя воду, все время пил ягодный кислый настой. Иногда и Хромой подходил к бочке с ягодами и тоже пил кислую розовую воду.
А неподалеку был очень чистый родничок, он выходил из-под земли всего в ста шагах от их логова. Пожалуй, можно так называть их пещеру, потому что образ жизни, который они вели, хотя и был несколько очеловечен, все-таки во многом напоминал жизнь волчью.
К роднику они ходили вместе и летом, и зимой. Он не замерзал даже в сильную стужу. Напившись, человек набирал воду в котелок, им хватало одного котелка, они пили из него по очереди. А похлебку, которую варил Игнат в этом же котелке, он съедал всегда сразу и полностью. Хромой варева не ел — предпочитал сырое мясо.
Хотя волк сейчас был сыт и доволен удачной охотой, человек видел, что его серого брата что-то беспокоит. Он ворочался во сне, иногда тревожно поднимал голову. Ночь уже наступила, она была морозной и лунной, и Игнат знал, что тревожит его друга. Человек замер, вслушиваясь в ночную тишину, отложив работу, встал во весь свой высокий рост, почти доставая головой до свода пещеры, и быстро вышел на площадку перед жилищем. Подняв голову, взглянул на звезды — они были крупными и яркими. Обернувшись, увидел сидящего рядом с ним Хромого.
И вдруг откуда-то из-за дальнего сосняка, что стоит за двумя большими оврагами, до них донесся протяжный и певучий вой волка. Он был звонок и печален. И тотчас к нему присоединились голоса еще четырех волков. Игнат теперь хорошо различал и число голосов, и даже оттенки воя. Он видел, что чувствует Хромой, слушая зов сородичей, как реагирует на него, и сам начинал понимать эти интонации, в которых слышались и угроза, и надежда, и зов, и предупреждение...
Вот Хромой поднял голову к небу, и вместе с ним вскинул голову юноша. Он вытянул губы трубочкой, набрал в легкие побольше воздуха и завыл одновременно со своим волком, другом и братом его дикой жизни. Они выли, откликаясь на зов соседней волчьей стаи, раскатывая вольную власть волчьего воя над лесом, власть самих волков, подтверждая свое право среди волчьих семей на охотничьи угодья, где они обосновались, жили, ставили свои звериные метки.
Это длилось довольно долго. Оба они выли, глядя на желтую и круглую луну, и их вой катился по притихшему спящему лесу, пугая дремлющих зайцев и оленей, возвращался откликом соседней стаи и снова уходил вдаль, растворяясь в лунном свете лесной ночи.
Но вот Игнат умолк, быстро ушел в пещеру и молча
сел к тлеющему огню. Не отставая от него ни на шаг, в логово возвратился и волк, улегся на свое место, свернувшись клубком, и сразу заснул, будто выполнив важное и нелегкое дело.
Игнат долго сидел не шевелясь, глядя на красные угли и редкие языки пламени. Его существо еще трепетало от этого дикого воя, от приобщения к ночным таинствам природы, которые он чувствовал всем своим существом, воспринимал чутьем своей души, уже слившейся с лесом за эти два года. Он очень изменился за это время. И слышал лучше, и видел почти в полной темноте. Его чувства обострились, стали тоньше и восприимчивей. Быть может, от вечной тишины леса или от чистой первозданности дикой природы, а может, от сырого мяса и полузвериного образа жизни... Он видел теперь все мелочи и тонкости, замечал даже изменение травинки или листа. Незаметно для самого себя многому научился он у Хромого, а тот, в свою очередь, тоже брал кое-что и от человека.
Кроме того, у Игната появилась сообразительность и ловкость в организации охоты и устройстве быта. Эти способности проявились у него уже в первый месяц его лесного существования. Может быть, природа, лишив его памяти, дала взамен новые качества, сохранившиеся в его подсознании от предков? Ведь все уравновешено в мудрой природе, и, если не хватает чего-то, то в избытке должно быть другое, тоже важное и нужное. А может быть, просто суровые условия, в которых надо выжить, пробудили в нем все эти качества, усилили и обострили?..
Угли алели, Игнат смотрел на них, и ему казалось, что в них мерцают огоньки глаз зверей, искорки ночных звезд. Он грел руки у огня и думал...
Мёртвое ущелье.(глава 3)
3. НОРЫ НА ПОБЕРЕЖЬЕ
Изба его стояла на берегу небольшого лесного озера среди глухой тайги. До ближайшей деревни отсюда было километров сто, а до города и того больше, Дом расположился на возвышении, окруженный старыми соснами, и казался одиноким и забытым людьми. Да и сам Иван Васильевич был здесь одинок да, пожалуй, и позабыт за грудой всех тяжких дел, свалившихся на людей теперь. Он прожил в этом доме почти всю свою жизнь, долгую и нелегкую. Правда, когда в Северодвинске работал сын, Иван Васильевич жил у него в городе, помогал невестке воспитывать внука и сюда наезжал на сезон охоты, на два-три месяца с ноября.
С первых дней войны сын ушел на фронт, а невестка забрала внука и куда-то уехала... С тех пор Иван Васильевич жил здесь постоянно. Однако весной, раз в году, наведывался в Архангельск — сдавал пушнину. А оттуда привозил охотничьи припасы к ружью да патроны к карабину, ну и муку, соль, сахар, спички. Правда, в этом году ему только боеприпасы выдали сполна, а продуктов дали совсем мало. Что поделаешь, война...
В Архангельске он сдавал первосортные шкурки куницы, выдры, лисицы, норки или хорька. И в заготконторе знали Ивана Васильевича Лихарева, опытного охотника — промысловика, добывавшего пушнину не только до революции, но еще и в прошлом веке... Летом сорок третьего, два месяца назад, в июле, ему как раз исполнилось семьдесят пять лет. Но он был крепок, как старые сосны, окружавшие его лесной дом. Ходил неутомимо, слышал на хуже своих собак и стрелял без промаха.
Его лайки — два не очень крупных, но умных охотничьих пса — были ему надежными помощниками. Лаяли белку и куницу, могли поднять медведя из берлоги, хорошо ходили на лося. Он их ценил и берег.
Рыбной ловлей Иван Васильевич не увлекался, рыбу почти не промышлял, хотя от его избы до берега моря было не более трех километров. Так уж сложилось, что морской промысел не пришелся ему по душе, однако лодку на берегу держал, да имел и несколько сетей.
В сильные ветры, когда море штормило и до его дома доносился рокот беломорской волны, он всю ночь не мог уснуть, слушая могучие стоны и всхлипы разбушевавшейся стихии. Ему казалось, что это грохот самой жизни, великой войны доносится до него, войны, в которой его сын идет в бой сквозь разрывы снарядов и протяжное завывание осколков. Он слушал грозные звуки штормового моря и жалел о своем возрасте, который не позволяет ему, старому солдату, уйти на войну.
Отзвуки самой войны тоже доходили до него. Иногда с моря доносилась канонада. Было слышно, а порой и видно летящие над лесом самолеты. Иван Васильевич подолгу смотрел в небо, молча провожая глазами вестников великой войны с черными крестами на их крыльях или защитников с красными звездами, за которых у него болело сердце... И он снова думал о своем единственном сыне. И вспоминал свою войну, первую мировую, когда он, бывалый фельдфебель, с двумя Георгиями на груди, один из которых был получен еще в японскую, поднимал в атаку взвод и бежал впереди со штыком наперевес... Сколько лет прошло... Он-то думал, надеялся, что уже больше не будет этого на веку его и его детей. Ан нет... Пришлось дожить до такой напасти...
День сегодня был тихий и теплый, даже излишне теплый для сентября здесь, на Беломорье. Старик Лихарев кликнул собак и пошел проверить барсучьи капканы возле нор. Рассвет был поздним, как и полагается в это время года, и Иван Васильевич отправился в лес еще в сумерках. На пушного зверя охотиться пока было рановато, а на барсука как раз.
Уже совсем рассвело, когда он подошел к первым своим ловушкам. Спокойно обошел бугор, под которым располагался барсучий городок. Уже сутки здесь стояли капканы, замаскированные у двух выходов из норы. У барсучьего семейства здесь было восемь выходных туннелей, но старый промысловик всегда оставлял зверю шанс, как он сам говорил,— отдушину. Два выхода перекрыл капканами, остальные оставил свободными. Нельзя делать животине полную облаву, иначе люди всех зверей погубят. Ведь они, звери, беззащитны перед людьми. Так считал старик Лихарев и твердо соблюдал это свое правило для всех зверей, кроме волков. Им он отдушины не оставлял. Во-первых, потому что волки, а их в этот год было особенно много, приносили немалый вред тайге, хотя бы уже тем, что резали оленей бессчетно. И лося не остерегались. Точнее, остерегались, конечно, потому что этот лесной богатырь опасен для волков, но все равно немало задирали и лосей. Иван Васильевич частенько натыкался в тайге на кровавые следы волчьего пиршества. А во-вторых, эти умные, крепкие звери сами найдут себе отдушину. Сколько раз он, еще в молодости, да и не так давно, объединялся с другими промысловиками и участвовал в большой охоте на волков. Зверей обкладывали аккуратно, как говорят, «по науке», и все-таки за всю долгую жизнь Лихарев мог припомнить немало случаев, когда волки ускользали из-под носа охотников, иногда даже целой стаей...
Оба капкана сработали. Попался взрослый барсук, килограммов на двадцать или чуть меньше, это была все-таки добыча, а во второй ловушке бился и фыркал барсучонок первого года жизни. Он тоже уже поднакопил жира к зимовке, был толстеньким, но не достигал и половины размера взрослого зверя. Его блестящие темные глаза были полны ужаса.
Старик Лихарев аккуратно освободил из капкана ногу звереныша и отпустил его, фыркающего и дрожащего.
День стоял светлый, хотя и пасмурный. Барсучий городок был совсем недалеко от моря — за холмом и оврагом. Можно считать, что почти на берегу. Шел охотник налегке. В рюкзаке всего килограммов пятнадцать — разделанная тушка зверя и его шкурка. И старик решил завернуть на побережье, проверить лодку, посмотреть, как там, не изменилось ли чего... Все-таки время-то военное. Да и немцы, опять же, рядом, здесь, над морем, летают, да и в море, видать, заходят.
Ходил он, как и прежде, легко и бесшумно, мягко ступая по своим, не заметным никому другому, тропам. Разве что только зверям, подобно которым и шествовал старик Лихарев — вкрадчиво, неутомимо, не задевая веток, не наступая на сучки. Такая привычка, вернее сказать, опыт такой ходьбы приобретался с долгими годами одинокой таежной жизни.
Примерно за километр от береговой полосы он уже слушал на ходу глубокие вздохи относительно спокойного моря. По звуку он угадывал, когда волна накатывается на берег, расползаясь между камнями, облизывая песок и крутые бока валунов белыми языками соленой пены. Наконец вышел к воде, с минуту постоял над невысоким обрывом, поросшим сверху травой и мхами. Обе его лайки уже бегали по полоске прибоя, по самому ее краю, играли с волнами и между собой, не заходя, однако, в опасную зону, где их могло накрыть волной, прыгали по камням, резвились...
Обошел свою лодку, длинную, шитую внахлест и хорошо просмоленную. Она лежала кверху днищем, вытащенная на возвышение, недоступное волнам даже во время прилива. Внимательно осмотрел вокруг землю, траву и кусты. Чужих следов не было.
Он привалился спиной к краю лодки, полуприсел и, глядя на воду, некоторое время отдыхал, чутко втягивая ноздрями свежее и влажное дыхание моря. Волна беззвучно накатывалась на берег, потом вдруг опадала и откатывалась, недовольно урча и шипя, как молодой и веселый зверь, которому не удалось поиграть...
Мёртвое ущелье
Теперь тепло сохранялось в пещере намного лучше, чем в первую зиму. Та зима была особенно суровой, по ночам Игнат сильно мерз, несмотря на костер. И потому летом он позаботился о следующей зимовке. Он наточил о камни свой топор до плотницкой остроты, за несколько дней соорудил из бревен стену с дверью, плотно закрыл вход в пещеру, укрепив бревна в уступах камня и на распорках. Дверь, отворявшаяся внутрь и прикрученная одной стороной к бревну проема прочными прутьями, запиралась теперь на широкий и толстый засов. Стена не имела отверстий, кроме одного — вверху для дымохода.
В пещере было тепло, а за дверью уныло завывал ветер, насквозь пропитанный осенней затхлой сыростью, промозглой и знобящей. Хромой спал, и Игната тоже, наконец, сморил сон.
Шел сентябрь 1943 года. Бушевала война. А в лесу, в самой глуши архангельской тайги, неподалеку от безлюдного Беломорского побережья, жил юноша, человек, выброшенный этой войной, как песчинка на пустынную отмель.
2. «ВЕГА»
Штурмфюрер СС Хельмут Крюгер с самого начала войны служил в войсковой разведке. Его назначали начальником зондеркоманды — специальной группы — и забрасывали в тыл противника. Он воевал в Польше, во Франции, а еще прежде, до начала этой войны, возглавлял такую же разведгруппу в горах Испании.
Командование гитлеровской флотской группировки, воевавшей в районе Баренцева и Белого морей, остановилось на кандидатуре Крюгера. Группа, засылаемая в русский тыл, должна быть малочисленной, всего три человека,— такую группу труднее обнаружить. А задание, которое поручалось этой малой разведгруппе, было весьма ответственным. Потому и выбрали командиром операции опытного, особо подготовленного эсэсовского офицера.
Нужно было установить на берегу Белого моря радиопост. Всего на несколько дней. Километров на сто севернее Архангельска, между Двинским и Мезенским заливами, или губами. На русских картах некоторые заливы называются губой. Крюгер это хорошо знал. Он немало поработал и с русскими картами.
После высадки на берег, углубившись в тыл противника примерно на полкилометра, надо было выбрать лесистый холм, высотку, соорудить там надежное укрытие, установить двустороннюю радиосвязь с кораблями и в нужное время дать радиопеленг для десанта. Правда, «тыл противника» слишком громкие слова для такой местности. Там, где все пустынно, даже линия фронта условная — по береговой линии. Но все равно надо быть настороже, потому что это она — та самая земля, которую всемогущий рейх никак не может завоевать...
Задание не казалось Крюгеру особенно сложным, но его очень тревожил этот хмурый русский берег. Крюгера и прежде забрасывали в тыл к русским, но это было в самом начале войны, а тогда все казалось намного проще...
Он уже видел этот берег. В солнечную погоду днем ему показали место высадки. Подводная лодка подвсплыла, и он несколько минут смотрел в перископ. Крутой, покрытый не очень густым, но бескрайним лесом, берег мрачно глядел на завоевателей черными и серыми изломами скал. С двухкилометрового расстояния Крюгер ясно различил очертания кряжистых сосен и елей, прочно укоренившихся на неприступном гранитном бастионе берега. Всего только несколько минут всматривался он в эти скалы, но запомнил. С одной стороны, к этому обязывала профессиональная подготовка, а с другой... Берег испугал его. Он даже сам себе не хотел в этом признаваться. Он, уже третий год воюющий в России, будто ощутил сейчас, что суровая внешняя неприступность берега как раз и передает внутреннюю сущность этой страны и ее народа. Он вдруг понял, нет, точнее сказать — почувствовал, пожалуй, чутьем разведчика, что эти скалы для того и стоят здесь, чтобы раздавить его вместе с его зондеркомандой.
Человек решительных действий, Крюгер презирал слюнтяев и колеблющихся. Он отогнал мрачные мысли и стал готовиться к операции. Его торопили. На все было отпущено три дня.
Он сам тщательно проверил оружие, обмундирование, продукты, рацию — он знал радиодело и вполне мог заменить радиста. Познакомился с подчиненными.
Это были два рослых, хорошо подготовленных и исполнительных идиота. Он всех солдат считал идиотами. Ну... не совсем полными. Но они не должны мыслить. Они должны уметь хорошо выполнять любые приказы. Голова — у командира, у них — сильные, ловкие руки и ноги. И тогда будет победа. Так говорили ему с детства. Тот, кто хорошо выполняет, заработает право приказывать сам, а значит, и мыслить за других. И он выполнял и дослужился до офицера еще в начале войны. А теперь, хотя он и думал о чинах, в его солдатском мозгу нет-нет да и мелькала мысль: удастся ли ему дожить до ее окончания — этой-то войны...
Операцию назвали «Вега». В разведотделе флота сидят лирики, потому и такое небесное название. Крюгер думал об этом мрачно, без усмешки. Он понимал, что русский берег не встретит его хлебом-солью.
Ночь выбрали пасмурную, темную. Погода выдалась дождливая, со слабым ветром — то, что надо. Шум дождя и волн заглушит плеск весел и шорох шагов, а ветер слишком слаб и волна мала, чтобы помешать высадке.
Подлодка всплыла в ста метрах от берега, и трое разведчиков вышли через люк на палубу. Быстро спустили на воду резиновую лодку и почти бесшумно поплыли к чернеющему невдалеке берегу.
Когда они уже причалили, из-за мыса вышел советский большой охотник. Просвечивая мглу прожекторами, прощупывая ими берег и воду, корабль шел на малом ходу вдоль береговой линии. Немцы замерли. Хотя их серая одежда сливалась с такого же цвета серыми в свете прожекторов, валунами, окружавшими их, все трое успели мгновенно спрятаться за камни и там затаиться.
Подводную лодку русские заметить не могли, она, высадив пассажиров, сразу же погрузилась в воду.
Острый луч прожектора скользнул по берегу мимо затаившихся немцев и обратно не возвратился. Крюгер спиной чувствовал наведенные с корабля на берег орудия и пулеметы. Он лежал замерев. Но вот глухой рокот корабельных двигателей стал удаляться, и сверкающий прожекторными лучами охотник исчез в ночной мгле.
На берег выбирались по одному. Крюгер шел вторым — так безопаснее для командира. Последний выпустил воздух из лодки, сложил и связал ее вместе с веслами. Лодку и резервный НЗ — продукты, оружие, боеприпасы, запасные батареи для рации — зарыли в полукилометре от берега под корнями старой толстой сосны. Весь запас был упакован в два герметических прорезиненных рюкзака. Еще три таких рюкзака унесли с собой, в них были рация, продукты, боеприпасы.
Шли не спеша, осторожно, то и дело по-звериному замирая, прислушиваясь.
Спали на сухом склоне бугра, сидя, привалившись к стволам деревьев. Перед самым рассветом, когда густая мгла уступила место полусумраку, в котором опытный глаз уже различал предметы, Крюгер поднял солдат.
Хорошо зная местность по карте, он легко нашел точку, намеченную для размещения радиопоста. Солдаты быстро вырыли глубокую щель, сверху накрыли ее бревнами, которые лежали штабелем неподалеку, заготовленные еще, пожалуй, перед войной русскими лесорубами. На бревна насыпали землю, положили слой мха и пучки хвороста, а входы, их пока было два, замаскировали так, что даже вблизи трудно было догадаться, что здесь находится блиндаж.
Весь день солдаты работали под землей, расширяя и углубляя подземное помещение. Вырыли еще два узких выхода, вроде звериных нор — в разные стороны, и замаскировали их. Все это время Крюгер лежал с биноклем в руках и внимательно наблюдал за берегом, за морем, хорошо видимым отсюда, с вершины холма.
К вечеру развернули рацию и точно в условленное время вышли в эфир. Антенна, закрепленная на соседней елке, метров на пять возвышалась над холмом. Радист работал в блиндаже. Передали короткую кодированную радиограмму, которая звучала не более полминуты, чтобы русские не засекли: «Вега» на месте. Готовы к выполнению».
Получив подтверждение о приеме его радиограммы, Крюгер приказал одному, ефрейтору, отдыхать, другому, солдату — радисту, замаскировавшись, наблюдать за местностью.
Поиграем в бизнесменов?
Одна вакансия, два кандидата. Сможете выбрать лучшего? И так пять раз.
Мёртвое ущелье
Часть 1. ТАЙНЫЙ БЛИНДАЖ
1. ДВОЕ В ПЕЩЕРЕ
Игнат сидел у самого огня. Пламя было небольшим, но угли, крупные, алые, насквозь пропитанные светом и жаром, согревали душу. Он всегда подкладывал дрова понемногу, потому что большой костер тревожил Хромого, и тот сразу же выходил из пещеры и устраивался на отдых у входа снаружи. Сейчас Хромой сладко спал в дальнем углу их каменного жилья, его густая шерсть вздымалась и опускалась от ровного и глубокого дыхания. Он лежал, свернувшись клубком у стены, и видел свой волчий сон, что было понятно Игнату по вздрагиванию Хромого и едва слышному нервному всхрапыванию.
Игнат смотрел на угли. Они озарялись внутренним светом, вспыхивали, потом тускнели, подергиваясь пеплом, разваливались на части и чернели.
Он думал о своей дикой жизни среди глухого леса. Другой жизни он не помнил. Да и кто он? Человек или волк? Он знал только, что его зовут, точнее, когда-то звали Игнат и что ему сейчас восемнадцать лет. Более двух лет он живет в лесу, а когда пришел сюда, ему было шестнадцать, это он помнил.
Еще в его мозгу блуждали смутные, неопределенные воспоминания о каких-то дорогах, по которым он брел долго и тяжело, потому что голодал и мерз, о незнакомых людях, дававших ему хлеб или картошку. Но все это оставалось путаным и непонятным.
Однако среди всех видений былого, обступавших его, чаще всего во сне, самым ярким было одно: пожар, огромный, огнедышащий, горящие дома и дворы и мертвые люди, много мертвых людей, лежащих вповалку. И тишина. Только свирепое завывание огня на ветру и тишина. Это видение почему-то всегда вызывало в душе Игната глухую, но сильную боль. Ему становилось не по себе. Он начинал тяжело дышать, холодный пот выступал на лбу, на подбородке, на спине, и хотелось только одного — чтобы этот кошмар кончился.
В последние месяцы все реже виделся во сне Игнату этот пожар, и он чувствовал себя хорошо, спокойно. И только глядя на огонь костра, иногда ощущал в своей душе необъяснимую, хотя теперь уже и слабую, тревогу.
Хромой был, как и он, молодым и тоже одиноким. Если сказать точнее, они уже два года не были одиноки, с тех пор как стали жить вместе. Игнат нашел его тогда в самом конце лета в густом молодом сосняке. Изголодавшийся волчонок еле поднимая морду, пытался есть чернику и бруснику. Он, видимо, давно питался одними ягодами и дошел до крайней степени истощения. Увидев человека, попытался бежать, встал, сделал два шага и тут же упал, уткнувшись мордой в зеленые, пахучие мхи. Все-таки он смог еще оскалиться, но огрызнуться на человека у него уже не хватало сил.
К тому времени Игнат освоился в дикой жизни. Пещера эта им была найдена и кое-как приспособлена для жилья. Всегда он оставлял там сухие дрова и бересту. В первую же неделю упорный парень научился снимать ножом шкуры с убитых зверей. Тогда все это было быстрей и проще, потому что Игнат охотился с карабином, который теперь валялся в углу пещеры, ненужный и забытый,— давно кончились патроны. В первый же месяц своей дикой жизни Игнат уже спал на этих шкурах возле угольев и тлеющего огня, и ему было тепло и уютно. Это жилище было особенно ценно еще и тем, что дым от костра вытягивался вверх и, скользя по сводчатому потолку, выползал через вход наружу. Струи воздуха обтекали скальный холм снаружи, и зимой, и летом, создавая такую тягу. Но огонь надо было разжигать только в одном месте, у стены. Это Игнат узнал случайно, когда однажды костер, который всегда до этого заполнял пещеру дымом, вдруг не задымил. Сперва юноша не мог понять в чем дело, но потом сообразил, проследив за струей дыма, и с тех пор разжигал огонь только у стены. Дым тянулся медленно, но выходил, а тепло от костра оставалось в каменных стенах, в полу, в душе человека.
Он принес тогда волчонка прямо в пещеру, накормил свежей олениной, обогрел, накрыв шкурами. В пещере выяснилось, что у того еще и поранена передняя лапа. Когда Игнат осматривал ее, звереныш отчаянно рычал, пытался укусить своего спасителя, но снова бессильно ронял голову на шкуры. Человек только промыл ему лапу водой, и волчонок сам потом зализывал рану. Она затянулась, заросла, но волк все-таки легко прихрамывал. Игнат так и звал его — Хромой, и зверь понимал, что это его имя. За два года они притерлись друг к другу, знали привычки и потребности каждого, возможности и способности, связанные с охотой. Охотились и кормились, конечно, вместе. И хотя Игнат никогда не ласкал и не гладил своего серого товарища, да и тот не ласкался к нему, они очень привязались друг к другу.
Первое время Игнат всегда жарил себе мясо на костре или варил в единственной посуде — солдатском котелке, происхождения которого он тоже не знал, как карабина, топора и некоторых других вещей, которые он принес с собой в рюкзаке. Он понимал, для чего они нужны, но не помнил, как они попали к нему. Он ничего не помнил...
Позже он стал есть мясо и сырым. Организм, молодой и сильный, требовал этого. Ведь другой пищи не было. Только мясо да ягоды и некоторые травы — он их высушивал и даже зимой добавлял в похлебку. Он знал и находил щавель, кислицу, зверобой, который заваривал как чай, еще кое-какие травы и ягоды: малину, морошку, чернику, бруснику, клюкву. Подчас он сам удивлялся, откуда знает, где видел все эти ягоды.
Хромой теперь был уже крупным и сильным волком. Легко, с первого раза убивал северного оленя, невысокое животное, которое можно было выследить здесь. Он резал жертву, нанося в горло глубокие и рваные, словно ножевые, раны. В те дни или ночи, когда они — человек и волк,— усталые и сытые после удачной охоты, отдыхали, Хромой мог, не шевелясь целый день, лежать на животе, положив голову на лапы, смотреть недвижимым взглядом на стену, на Игната, на выход из пещеры или на огонь. Но на огонь — только издалека. К огню он близко не подходил никогда. Игнат не мог понять: смотрит ли Хромой, видит ли его. Или просто спит с открытыми глазами? Зверь всегда был рядом, не отходил от Игната ни на шаг, видимо, считал его вожаком их небольшой стаи.
Игнат пошевелил палкой костер, и зверь мгновенно встрепенулся, поднял голову. Потом встал, медленно покружился на месте, царапая передней лапой каменный пол, и снова улегся, свернувшись у стены.
Широкоплечий и мускулистый от постоянной физической работы, без которой немыслима жизнь в лесу, Игнат сидел в накинутой на плечи оленьей шкуре и пристально смотрел на синие огоньки пламени, пляшущие в красной груде углей. Длинные каштановые волосы свисали до плеч, обрамляя смуглое, обветренное лицо, над верхней губой которого едва пробивался пушок.
Игнат смотрел на угли. Спать не хотелось. Он взял ошкуренный можжевеловый ствол и стал гнуть новый лук. Привязал и туго натянул тетиву, скрученную из высушенных жил оленя. Она была прочной и звонкой. Примерил стрелу, приложил и натянул. Лук понравился ему.
Наконечники у стрел были каменными. Он заготавливал их летом, откалывая плоские, длинные и острые пластины от кремня, который нелегко было найти, да и расколоть тоже.
Прежде, когда кончились патроны и Игнат впервые сделал для охоты лук, он еще изготовил несколько железных наконечников. Неделями обтачивал о камни он те кусочки, что нашел в своем рюкзаке: обломки клинка, может быть, сабли, пряжки для ремня, еще какие-то железки.
Но иногда раненый олень уносил стрелу с драгоценным наконечником. Оба охотника его преследовали, особенно старался Хромой, он был настойчив и неутомим, но нередко жертва ускользала вместе со стрелой... Так пришлось искать камни.
Из кремней Игнат добывал огонь. Он использовал для этого те камни, которые оставались после изготовления наконечников к стрелам. Высекая искры, он бил по кремню стальной пластиной, которую сберег. Сначала от искр начинала тлеть разлохмаченная веревка, она тоже оказалась в рюкзаке, потом он раздувал пламя, пока не вспыхивал пучок сухой травы, заготовленной им в достаточном количестве. Но все это он делал не часто, стараясь сохранять огонь постоянно. Прятал он уголья в углубление в полу пещеры, и они долго там тлели. Так что в любой момент можно было взять такой уголек и развести костер.
Виктор Потиевский.