Ответ на пост «Военные РФ в зоне СВО резко отреагировали на "голую" вечеринку Ивлеевой»
Тут вот некие неназванные военные развратом недовольны. Но мы уже стали забывать каким должен быть настоящий советский разврат
Василий Макарович Шукшин. Последнее интервью, как послание будущим поколениям
Исключительного ума и таланта был человек. Очень уж ловко у него получалось по-простому объяснять страшно сложные вещи.
Доверие
Если у тебя получилось обмануть человека, это не значит, что он дурак, это значит, что тебе доверяли больше, чем ты этого заслуживаешь.
Получил подарок к 40-му ДР
Может возраст и что-то с организмом. Раньше "Калина Красная" была безразлична, кино казалось скучное. Теперь вот читал один и хохотал со сцены знакомства Егора с родителями Любы. Потом кино пересмотрел, тряхнуло эмоции.
Мда.
Верую!
По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая… Максим физически чувствовал ее, гадину: как если бы неопрятная, не совсем здоровая баба, бессовестная, с тяжелым запахом изо рта, обшаривала его всего руками – ласкала и тянулась поцеловать.
– Опять!.. Навалилась.
– О!.. Господи… Пузырь: туда же, куда и люди,– тоска,– издевалась жена Максима, Люда, неласковая, рабочая женщина: она не знала, что такое тоска.С чего тоска-то?
Максим Яриков смотрел на жену черными, с горячим блеском глазами… Стискивал зубы.
– Давай матерись, Полайся – она, глядишь, пройдет, тоска-то. Ты лаяться-то мастер.
Максим иногда пересиливал себя – не ругался. Хотел, чтоб его поняли.
– Не поймешь ведь.
– Почему же я не пойму? Объясни, пойму.
– Вот у тебя все есть – руки, ноги… и другие органы. Какого размера – это другой вопрос, но все, так сказать, на месте. Заболела нога – ты чувствуешь, захотела есть – налаживаешь обед… Так?
– Ну.
Максим легко снимался с места (он был сорокалетний легкий мужик, злой и порывистый, никак не мог измотать себя на работе, хоть работал много), ходил по горнице, и глаза его свирепо блестели.
– Но у человека есть также – душа! Вот она, здесь,– болит! – Максим показывал на грудь.– Я же не выдумываю! Я элементарно чувствую – болит.
– Больше нигде не болит?
– Слушай! – взвизгивал Максим.– Раз хочешь понять, слушай! Если сама чурбаком уродилась, то постарайся хоть понять, что бывают люди с душой. Я же не прошу у тебя трешку на водку, я же хочу… Дура! – вовсе срывался Максим, потому что вдруг ясно понимал: никогда он не объяснит, что с ним происходит, никогда жена Люда не поймет его. Никогда! Распори он ножом свою грудь, вынь и покажи в ладонях душу, она скажет – требуха. Да и сам он не верил в такую-то – в кусок мяса– Стало быть, все это – пустые слова. Чего и злить себя? – Спроси меня напоследок: кого я ненавижу больше всего на свете? Я отвечу: людей, у которых души нету. Или она поганая. С вами говорить – все равно, что об стенку головой биться.
– Ой, трепло!
– Сгинь с глаз!
– А тогда почему же ты такой злой, если у тебя душа есть?
– А что, по-твоему, душа-то – пряник, что ли? Вот она как раз и не понимает, для чего я ее таскаю, душа-то, и болит, А я злюсь поэтому. Нервничаю.
– Ну и нервничай, черт с тобой! Люди дождутся воскресенья-то да отдыхают культурно… В кино ходют. А этот – нервничает, видите ли. Пузырь.
Максим останавливался у окна, подолгу стоял неподвижно, смотрел на улицу. Зима. Мороз. Село коптит в стылое ясное небо серым дымом – люди согреваются. Пройдет бабка с ведрами на коромысле, даже за двойными рамами слышно, как скрипит под ее валенками тугой, крепкий снег. Собака залает сдуру и замолкнет – мороз. Люди-по домам, в тепле. Разговаривают, обед налаживают, обсуждают ближних… Есть – выпивают, но и там веселого мало.
Максим, когда тоскует, не философствует, никого мысленно ни о чем не просит, чувствует боль и злобу. И злость эту свою он ни к кому не обращает, не хочется никому по морде дать и не хочется удавиться. Ничего не хочется – вот где сволочь – маята! И пластом, недвижно лежать – тоже не хочется. И водку пить не хочется – не хочется быть посмешищем, противно. Случалось, выпивал… Пьяный начинал вдруг каяться в таких мерзких грехах, от которых и людям и себе потом становилось нехорошо. Один раз спьяну бился в милиции головой об стенку, на которой наклеены были всякие плакаты, ревел – оказывается: он и какой-то еще мужик, они вдвоем изобрели мощный двигатель величиной со спичечную коробку и чертежи передали американцам. Максим сознавал, что это – гнусное предательство, что он – «научный Власов», просил вести его под конвоем в Магадан. Причем он хотел идти туда непременно босиком.
– Зачем же чертежи-то передал? – допытывался старшина. – И кому!!!
Этого Максим не знал, знал только, что это – «хуже Власова». И горько плакал.
В одно такое мучительное воскресенье Максим стоял у окна и смотрел на дорогу. Опять было ясно и морозно, и дымились трубы.
«Ну и что? – сердито думал Максим. – Так же было сто лет назад. Что нового-то? И всегда так будет. Вон парнишка идет, Ваньки Малофеева сын… А я помню самого Ваньку, когда он вот такой же ходил, и сам я такой был. Потом у этих – свои такие же будут. А у тех – свои… И все? А зачем?»
Совсем тошно стало Максиму… Он вспомнил, что к Илье Лапшину приехал в гости родственник жены, а родственник тот – поп. Самый натуральный поп – с волосьями. У попа что-то такое было с легкими – болел. Приехал лечиться. А лечился он барсучьим салом, барсуков ему добывал Илья. У попа было много денег, они с Ильей часто пили спирт. Поп пил только спирт.
Максим пошел к Лапшиным.
Илюха с попом сидели как раз за столом, попивали спирт и беседовали. Илюха был уже на развезях – клевал носом и бубнил, что в то воскресенье, не в это, а в то воскресенье он принесет сразу двенадцать барсуков.
– Мне столько не надо. Мне надо три хороших – жирных.
– Я принесу двенадцать, а ты уж выбирай сам – каких. Мое дело принести. А ты уж выбирай сам, каких получше. Главное, чтоб ты оздоровел… а я их тебе приволоку двенадцать штук…
Попу было скучно с Илюхой, и он обрадовался, когда пришел Максим.
– Что? – спросил он.
– Душа болит,– сказал Максим.– Я пришел узнать: у верующих душа болит или нет?
– Спирту хочешь?
– Ты только не подумай, что я пришел специально выпить. Я могу, конечно, выпить, но я не для того пришел. Мне интересно знать: болит у тебя когда-нибудь душа или нет?
Поп налил в стаканы спирт, придвинул Максиму один стакан и графин с водой:
– Разбавляй по вкусу.
Поп был крупный шестидесятилетний мужчина, широкий в плечах, с огромными руками. Даже не верилось, что у него что-то там с легкими. И глаза у попа – ясные, умные. И смотрит он пристально, даже нахально. Такому – не кадилом махать, а от алиментов скрываться. Никакой он не благостный, не постный – не ему бы, не с таким рылом, горести и печали человеческие – живые, трепетные нити – распутывать. Однако – Максим сразу это почувствовал – с попом очень интересно.
– Душа болит?
– Болит.
– Так.– Поп выпил и промакнул губы крахмальной скатертью, уголочком.Начнем подъезжать издалека. Слушай внимательно, не перебивай.– Поп откинулся на спинку стула, погладил бороду и с удовольствием заговорил:
– Как только появился род человеческий, так появилось зло. Как появилось зло, так появилось желание бороться с ним, со злом то есть. Появилось добро. Значит, добро появилось только тогда, когда появилось зло. Другими словами, есть зло – есть добро, нет зла – нет добра, Понимаешь меня?
– Ну, ну.
– Не понужай, ибо не запрег еще.– Поп, видно, обожал порассуждать вот так вот – странно, далеко и безответственно.– Что такое Христос? Это воплощенное добро, призванное уничтожить зло на земле. Две тыщи лет он присутствует среди людей как идея – борется со злом.
Илюха заснул за столом.
– Две тыщи лет именем Христа уничтожается на земле зло, но конца этой войне не предвидится. Не кури, пожалуйста. Или отойди вон к отдушине и смоли.
Максим погасил о подошву цигарку и с интересом продолжал слушать.
– Чего с легкими-то? – поинтересовался для вежливости.
– Болят,– кратко и неохотно пояснил поп.
– Барсучатина-то помогает?
– Помогает. Идем дальше, сын мой занюханный…
– Ты что? – удивился Максим.
– Я просил не перебивать меня.
– Я насчет легких спросил…
– Ты спросил: отчего болит душа? Я доходчиво рисую тебе картину мироздания, чтобы душа твоя обрела покой. Внимательно слушай и постигай. Итак, идея Христа возникла из желания победить зло. Иначе – зачем? Представь себе: победило добро. Победил Христос… Но тогда – зачем он нужен? Надобность в нем отпадает. Значит, это не есть нечто вечное, непреходящее, а есть временное средство, как диктатура пролетариата. Я же хочу верить в вечность, в вечную огромную силу и в вечный порядок, который будет.
– В коммунизм, что ли?
– Что коммунизм?
– В коммунизм веришь?
– Мне не положено. Опять перебиваешь!
– Все. Больше не буду. Только ты это… понятней маленько говори. И не торопись.
– Я говорю ясно: хочу верить в вечное добро, в вечную справедливость, в вечную Выс-шую силу, которая все это затеяла на земле, Я хочу познать эту силу и хочу надеяться, что сила эта – победит. Иначе – для чего все? А? Где такая сила? – Поп вопросительно посмотрел на Максима.– Есть она?
Максим пожал плечами:
– Не знаю.
– Я тоже не знаю.
– Вот те раз!..
– Вот те два. Я такой силы не знаю. Возможно, что мне, человеку, не дано и знать ее, и познать, и до конца осмыслить. В таком случае я отказываюсь понимать свое пребывание здесь, на земле. Вот это как раз я и чувствую, и ты со своей больной душой пришел точно по адресу: у меня тоже болит душа. Только ты пришел за готовеньким ответом, а я сам пытаюсь дочерпаться до дна, но это – океан. И стаканами нам его не вычерпать. И когда мы глотаем вот эту гадость…– Поп выпил спирт, промакнул скатертью губы.– Когда мы пьем это, мы черпаем из океана в надежде достичь дна. Но – стаканами, стаканами, сын мой! Круг замкнулся – мы обречены.
– Ты прости меня… Можно я одно замечание сделаю?
– Валяй.
– Ты какой-то… интересный поп. Разве такие попы бывают?
– Я – человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Так сказал один знаменитый безбожник, сказал очень верно. Несколько самонадеянно, правда, ибо при жизни никто его за бога и не почитал.
– Значит, если я тебя правильно понял, бога нет?
– Я сказал – нет. Теперь я скажу – да, есть. Налей-ка мне, сын мой, спирту, разбавь стакан на двадцать пять процентов водой и дай мне. И себе тоже налей. Налей, сын мой простодушный, и да увидим дно! – Поп выпил. Теперь я скажу, что бог – есть. Имя ему – Жизнь. В этого бога я верую. Это – суровый, могучий Бог, Он предлагает добро и зло вместе – это, собственно, и есть рай. Чего мы решили, что добро должно победить зло? Зачем? Мне же интересно, например, понять, что ты пришел ко мне не истину выяснять, а спирт пить. И сидишь тут, напрягаешь глаза – делаешь вид, что тебе интересно слушать…
Максим пошевелился на стуле.
– Не менее интересно понять мне, что все-таки не спирт тебе нужен, а истина. И уж совсем интересно, наконец, установить: что же верно? Душа тебя привела сюда или спирт? Видишь, я работаю башкой, вместо того чтобы просто пожалеть тебя, сиротиночку мелкую. Поэтому, в соответствии с этим моим богом, я говорю: душа болит? Хорошо. Хорошо! Ты хоть зашевелился, ядрена мать! А то бы тебя с печки не стащить с равновесием-то душевным. Живи, сын мой, плачь и приплясывай. Не бойся, что будешь языком сковородки лизать на том свете, потому что ты уже здесь, на этом свете, получишь сполна и рай и ад.– Поп говорил громко, лицо его пылало, он вспотел.– Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а если удастся, то и обогнать других… Зло? Ну – зло. Если мне кто-нибудь в этом великолепном соревновании сделает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло. Никаких – «подставь правую». Дам в рыло, и баста.
– А если у него кулак здоровей?
– Значит, такая моя доля – за ним бежать.
– А куда бежать-то?
– На кудыкину гору. Какая тебе разница – куда? Все в одну сторону – добрые и злые.
– Что-то я не чувствую, чтобы я устремлялся куда-нибудь,– сказал Максим.
– Значит, слаб в коленках. Паралитик. Значит, доля такая – скулить на месте.
Максим стиснул зубы… Вьелся горячим злым взглядом в попа.
– За что же мне доля такая несчастная?
– Слаб. Слаб, как… вареный петух. Не вращай глазами.
– Попяра!.. А если я счас, например, тебе дам разок по лбу, то как?
Поп громко, густо – при больных-то легких! – расхохотался.
– Видишь! – показал он свою ручищу. – Надежная: произойдет естественный отбор.
– А я ружье принесу.
– А тебя расстреляют. Ты это знаешь, поэтому ружье не принесешь, ибо ты слаб.
– Ну – ножом пырну. Я могу.
– Получишь пять лет. У меня поболит с месяц и заживет. Ты будешь пять лет тянуть.
– Хорошо, тогда почему же у тебя у самого душа болит?
– Я болен, друг мой. Я пробежал только половину дистанции и захромал. Налей.
Максим налил.
– Ты самолетом летал? – спросил поп.
– Летал. Много раз.
– А я летел вот сюда первый раз. Грандиозно! Когда я садился в него, я думал: если этот летающий барак навернется, значит, так надо; Жалеть и трусить не буду. Прекрасно чувствовал себя всю дорогу! А когда он меня оторвал от земли и понес, я даже погладил по боку – молодец. В самолет верую. Вообще в жизни много справедливого. Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно – с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает.
– А у вас в церкви… как заведут…
– У нас не песня, у нас – стон. Нет, Есенин… Здесь прожито как раз с песню. Любишь Есенина?
– Люблю.
– Споем?
– Я не умею.
– Слегка поддерживай, только не мешай.
– И поп загудел про клен заледенелый, да так грустно и умно как-то загудел, что и правда защемило в груди. На словах «ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий» поп ударил кулаком в столешницу и заплакал и затряс гривой.
– Милый, милый!.. Любил крестьянина!.. Жалел! Милый!.. А я тебя люблю. Справедливо? Справедливо. Поздно? Поздно…
Максим чувствовал, что он тоже начинает любить попа.
– Отец! Отец… Слушай сюда!
– Не хочу! – плакал поп.
– Слушай сюда, колода!
– Не хочу! Ты слаб в коленках…
– Я таких, как ты, обставлю на первом же километре! Слаб в коленках… Тубик.
– Молись! – Поп встал.– Повторяй за мной…
– Пошел ты!..
Поп легко одной рукой поднял за шкирку Максима, поставил рядом с собой.
– Повторяй за мной: верую!
– Верую! – сказал Максим.
– Громче! Торжественно: ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у!
– Ве-ру-ю-у! – заблажили вместе. Дальше поп один привычной скороговоркой зачастил:
– В авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у! В космос и невесомость! Ибо это объективно-о! Вместе! За мной!..
Вместе заорали:
– Ве-ру-ю-у!
– Верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле!.. Верую!
– Верую-у!
– В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякость телесную-у!..
…Когда Илюха Лапшин продрал глаза, он увидел: громадина поп мощно кидал по горнице могучее тело свое, бросался с маху вприсядку и орал и нахлопывал себя по бокам и по груди:
Эх, верую, верую!
Ту-ды, ту-ды, ту-ды – раз!
Верую, верую!
М-па, м-па, м-па – два!
Верую, верую!..
А вокруг попа, подбоченясь, мелко работал Максим Яриков и бабьим голосом громко вторил:
У-тя, у-тя, у-тя-три!
Верую, верую!
Е-тя, етя – все четыре!
– За мной! – восклицал поп.
Верую! Верую!
Максим пристраивался в затылок попу, они, приплясывая, молча совершали круг по избе, потом поп опять бросался вприсядку, как в прорубь, распахивал руки… Половицы гнулись.
Эх, верую, верую!
Ты-на, ты-на, ты-на – пять!
Все оглобельки – на ять!
Верую! Верую!
А где шесть, там и шерсть!
Верую! Верую!
Оба, поп и Максим, плясали с такой с какой-то злостью, с таким остервенением, что не казалось и странным, что они пляшут. Тут или плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать и скрипеть зубами.
Илюха посмотрел-посмотрел на них и пристроился плясать тоже. Но он только время от времени тоненько кричал: «Их-ха! Их-ха!» Он не знал слов.
Рубаха на попе-на спине-взмокла, под рубахой могуче шевелились бугры мышц: он, видно, не знал раньше усталости вовсе, и болезнь не успела еще перекусить тугие его жилы. Их, наверно, не так легко перекусить: раньше он всех барсуков слопает. А надо будет, если ему посоветуют, попросит принести волка пожирнее – он так просто не уйдет.
– За мной! – опять велел поп.
И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая, кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга, прогнул половицы… На столе задребезжали тарелки и стаканы.
Эх, верую! Верую!..
Василий Макарович Шукшин
Как помирал старик
Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость навалилась… Слаб он был давно уж, с месяц, но сегодня какая-то особенная слабость - такая тоска под сердцем, так нехорошо, хоть плачь. Не то чтоб страшно сделалось, а удивительно: такой слабости никогда не было. То казалось, что отнялись ноги… Пошевелит пальцами - нет, шевелятся. То начинала терпнуть левая рука, шевелил ею - вроде ничего. Но какая слабость, Господи!..
До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может, оживеет маленько под сердцем - может, покурить захочется или попить. Потом понял: это смерть.
- Мать… А мать! - позвал он старуху свою. - Это… помираю вить я.
- Господь с тобой! - воскликнула старуха. - Кого там выдумываешь-то лежишь?
- Сняла бы как-нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. - Старик лежал на печке. - Сними, ради Христа.
- Одна-то я рази сниму. Сходить нешто за Егором?
- Сходи. Он дома ли?
- Даве крутился в ограде… Схожу.
Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное облако.
«Зимнее дело - хлопотно помирать-то», - подумал старик.
Пришел Егор, соседский мужик.
- Мороз, язви ево! - сказал он. - Погоди, дядя Степан, маленько обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то застужу. Тебе чего, хуже стало?
- Совсем плохо, Егор. Помираю.
- Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо-то.
- Паникуй не паникуй - все. Шибко морозно-то?
- Градусов пятьдесят есть. - Егор закурил. - А снега на полях - шиш. Сгребают тракторами, но кого там!
- Может, подвалит ишо.
- Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем…
Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину. Егор встал на припечек, подсунул руки под старика.
- Держись мне за шею-то… Вот так! Легкий-то какой стал!
- Выхворался…
- Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше.
Старика положили на кровать, накрыли тулупом.
- Может, папироску свернуть? - предложил Егор.
- Нет, неохота. Ах ты, Господи, - вздохнул старик, - зимнее дело - помирать-то…
- Да брось ты! - сказал Егор серьезно. - Ты гони от себя эти мысли. - Он пододвинул табуретку к кровати, сел. - Меня на фронте-то вон как задело! Тоже думал - каюк. А доктор говорит: захочешь жить - будешь жить, не захочешь - не будешь. А я и говорить-то не мог. Лежу и думаю: «Кто же жить не хочет, чудак-человек?» Так что лежи и думай: «Буду жить!»
Старик слабо усмехнулся.
- Дай разок курну, - попросил он.
Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял…
- Прохудился весь… Дым-то, однако, в брюхо прошел.
Егор хохотнул коротко.
- А где шибко-то болит? - спросила старуха, глядя на старика жалостливо и почему-то недовольно.
- Везде… Весь. Такая слабость, вроде всю кровь выцедили.
Помолчали все трое.
- Ну, пойду я, дядя Степан, - сказал Егор. - Скотинешку попоить да корма ей задать…
- Иди.
- Вечерком ишо зайду попроведую.
- Заходи.
Егор ушел.
- Слабость-то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, - заметила старуха. - Может, зарубим курку - сварю бульону? Он ить скусный свеженькой-то… А?
Старик подумал.
- Не надо. И поесть не поем, а курку решим.
- Да Бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба…
- Не надо, - еще раз сказал старик. - Лучше дай мне полрюмки вина… Может, хоть маленько кровь-то заиграет.
- Не хуже ба…
- Ничо. Может, она хоть маленько заиграет.
Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно заткнутую пробкой. В четвертинке было чуть больше половины.
- Гляди, не хуже ба…
- Да когда с водки хуже бывает, ты чо! - Старика досада взяла. - Всю жизнь трясетесь над ей, а не понимаете: водка - это первое лекарство. Сундуки какие-то…
- Хоть счас-то не ерепенься! - тоже с досадой сказала старуха. - «Сундуки»… Одной уж ногой там стоит, а ишо шебаршит кого-то. Не велел доктор волноваться-то.
- Доктор… Они вон и помирать не велят, доктора-то, а люди помирают.
Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот хлебнул - и чуть не захлебнулся. Все обратно вылилось. Он долго лежал без движения. Потом с трудом сказал:
- Нет, видно, пей, пока пьется.
Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотрела, смотрела и вдруг всхлипнула:
- Старик… А, не приведи Господи, правда помрешь, чо же я одна-то делать стану?
Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему трудно было говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо, обстоятельно.
- Перво-наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи: «Отец помирал, велел тебе докормить мать до конца». Скажи. Если он, окаянный, не очухается, подавай на алименты. Стыд стыдом, а дожить тоже надо. Пусть лучше ему будет стыдно. Маньке напиши, штоб парнишку учила. Парнишка смышленый, весь «Интернационал» назубок знает. Скажи: «Отец велел учить». - Старик устал и долго опять лежал и смотрел в потолок. Выражение его лица было торжественным и строгим.
- А Петьке чего сказать? - спросила старуха, вытирая слезы; она тоже настроилась говорить серьезно и без слез.
- Петьке?.. Петьку не трогай - он сам едва концы с концами сводит.
- Может, сварить бульону-то? Егор зарубит…
- Не надо.
- А чего, хуже становится?
- Так же. Дай отдохну маленько. - Старик закрыл глаза и медленно, тихо дышал. Он правда походил на мертвеца: какая-то отрешенность, нездешний какой-то покой были на лице его.
- Степан! - позвала старуха.
- Мм?
- Ты не лежи так…
- Как не лежи, дура? Один помирает, а она - не лежи так. Как мне лежать-то? На карачках?
- Я позову Михеевну - пособорует?
- Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал… Курку своей Михеевне задарма сунешь… Лучше эту курку-то Егору отдай - он мне могилку выдолбит. А то кто долбить-то станет?
- Найдутся небось…
- «Найдутся». Будешь потом по деревне полоскать - кому охота на таком морозе долбать. Зимнее дело… Что бы летом-то!
- Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо оклемаисся.
- Счас - оклемался. Ноги вон стынут… Ох, Господи, Господи!.. - Старик глубоко вздохнул. - Господи… тяжко, прости меня, грешного.
- Степан, ты покрепись маленько. Егор-то говорил: «Не думай всякие думы».
- Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не помирай - он не помрет.
- Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая…
- Бог простит, - сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то хотелось сказать, что-то очень нужное, но он как-то стал странно смотреть по сторонам, как-то нехорошо забеспокоился…
- Агнюша, - с трудом сказал он, - прости меня… я маленько заполошный был… А хлеб-то - рясный-рясный!.. А погляди-ко в углу-то кто? Кто там?
- Где, Степан?
- Да вон!.. - Старик приподнялся на локте, каким-то жутким взглядом смотрел в угол избы - в передний. - Вон же она, - сказал он, - вон… Сидит, гундосая.
Егор пришел вечером…
На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос. Старуха тихо плакала у его изголовья…
Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону.
- Да, - сказал он, - чуял он ее.
Василий Макарович Шукшин
В Питере шаверма и мосты, в Казани эчпочмаки и казан. А что в других городах?
Мы постарались сделать каждый город, с которого начинается еженедельный заед в нашей новой игре, по-настоящему уникальным. Оценить можно на странице совместной игры Torero и Пикабу.
Реклама АО «Кордиант», ИНН 7601001509