anf770

anf770

На Пикабу
M0NA
M0NA оставил первый донат
поставил 130 плюсов и 0 минусов
отредактировал 0 постов
проголосовал за 0 редактирований
в топе авторов на 375 месте
Награды:
более 1000 подписчиков
311К рейтинг 1007 подписчиков 0 подписок 2135 постов 620 в горячем

Испытание атомных бомб различных калибров будет проводиться и впредь по плану обороны нашей страны

Испытание атомных бомб различных калибров будет проводиться и впредь по плану обороны нашей страны Газета Правда, Сталин, Ядерная бомба, Испытание, Оборона, Суверенитет, Монополия, Запугивание

Ответ корреспонденту “Правды”

Вопрос. Что Вы думаете о шуме, поднятом на днях в иностранной прессе в связи с испытанием атомной бомбы в Советском Союзе?

Ответ. Действительно, недавно было проведено у нас испытание одного из видов атомной бомбы. Испытание атомных бомб различных калибров будет проводиться и впредь по плану обороны нашей страны от нападения англо-американского агрессивного блока.

Вопрос. В связи с испытанием атомной бомбы различные деятели США поднимают тревогу и кричат об угрозе безопасности США. Есть ли какое-либо основание для такой тревоги?

Ответ. Для такой тревоги нет никаких оснований. Деятели США не могут не знать, что Советский Союз стоит не только против применения атомного оружия, но и за его запрещение, за прекращение его производства. Как известно. Советский Союз несколько раз требовал запрещения атомного оружия, но он каждый раз получал отказ от держав Атлантического блока. Это значит, что в случае нападения США на нашу страну правящие круги США будут применять атомную бомбу. Это именно обстоятельство и вынудило Советский Союз иметь атомное оружие, чтобы во всеоружии встретить агрессоров.

Конечно, агрессоры хотят, чтобы Советский Союз был безоружен в случае их нападения на него. Но Советский Союз с этим не согласен и думает, что агрессора надо встретить во всеоружии.

Следовательно, если США не думают нападать на Советский Союз, тревогу деятелей США нужно считать беспредметной и фальшивой, ибо Советский Союз не помышляет о том, чтобы когда-либо напасть на США или на какую-либо другую страну.

Деятели США недовольны тем, что секретом атомного оружия обладают не только США, но и другие страны, и прежде всего Советский Союз. Они бы хотели, чтобы США были монополистами по производству атомной бомбы, чтобы США имели неограниченную возможность пугать и шантажировать другие страны. Но на каком собственно основании они так думают, по какому праву? Разве интересы сохранения мира требуют подобной монополии? Не вернее ли будет сказать, что дело обстоит как раз наоборот, что именно интересы сохранения мира требуют прежде всего ликвидации такой монополии, а затем и безусловного воспрещения атомного оружия? Я думаю, что сторонники атомной бомбы могут пойти на запрещение атомного оружия только в том случае, если они увидят, что они уже не являются больше монополистами.

Вопрос. Что Вы думаете относительно международного контроля по линии атомного оружия?

Ответ. Советский Союз стоит за воспрещение атомного оружия и за прекращение производства атомного оружия. Советский Союз стоит за установление международного контроля над тем, чтобы решение о запрещении атомного оружия, о прекращении производства атомного оружия и об использовании уже произведенных атомных бомб исключительно для гражданских целей выполнялось со всей точностью и добросовестностью. Советский Союз стоит именно за такой международный контроль.

Американские деятели тоже говорят о “контроле”, но их “контроль” исходит не из прекращения производства атомного оружия, а из продолжения такого производства, притом в количествах, соответствующих количеству сырья, имеющегося в распоряжении тех или иных стран. Следовательно, американский “контроль” исходит не из запрещения атомного оружия, а из его легализации и узаконения. Тем самым узаконяется право поджигателей войны истреблять при помощи атомного оружия десятки и сотни тысяч мирного населения. Нетрудно понять, что это не контроль, а издевка над контролем, обман миролюбивых чаяний народов. Понятно, что такой “контроль” не может удовлетворить миролюбивые народы, требующие запрещения атомного оружия и прекращения его производства.

Правда, 6 октября 1951 года
И. СТАЛИН

Показать полностью

Вот ты, девочка, повтори свой номер: «Зибцен цвай унд фирциг»

Вот ты, девочка, повтори свой номер: «Зибцен цвай унд фирциг» Ужасы, Великая Отечественная война, Узники концлагерей, Дети, Гетто, Бойня, Жизнь, Длиннопост

Вот-вот должно было показаться солнце и послать на землю свет и тепло. Этого тепла ждали дрожавшие от холода дети, выстроенные на асфальтовой площадке. С нетерпением ждали они мгновенья, когда солнце выглянет, все вокруг встрепенется, оживет, посветлеет. Поэтому невнимательно слушали они то, что говорила им пани Аделя.

С трудом построенная колонна сбилась. Дети прижимались друг к другу, одалживая и отдавая тепло…

Пани Аделя выглядела девочкой, немногим взрослее самой старшей в колонне. Одежда с вертикальными черно-серыми полосами делала ее высокой и тонкой, а коротко остриженная голова — похожей на мальчика. Под шестью черными цифрами на полосатой куртке — красный язычок треугольника с черной буквой «П» (Р).

Все лицо пани Адели занимали глаза. Широко открытые, они лучились лаской и любопытством. Розовели скулы, обтянутые тонкой, бледной кожей. На шее голубели жилы, вздрагивавшие от толчков крови. Как только небо, наконец очистилось и стало теплее, строй восстановился. В каждой шеренге — пятерка. Всего, значит 90. Девяносто детей, прибывших «транспортом» с Востока. Им Аделина должна раскрыть «букварь» порядка, к которому следует привыкать. И уже в который раз она ловила себя на том, что втолковывая лагерные правила, не могла произнести заготовленную для заключения фразу: «Вот так, дети, вы должны будете жить»… Все существо девушки, добровольной наставницы этих детей, восставало против кощунства назвать жизнью то, что ожидало маленьких, пронумерованных «гефтлингов»…

Русским Аделина владела. Но как овладеть вниманием детей, которым все здесь было непонятным, загадочным и уже только поэтому — страшным. Впрочем, многое им стало понятным сразу…

…Ряды длинных одноэтажных домов, каких дети еще не видели, носили странное название «бараки». На бетонных столбах, — напоминавших неуклюжих толстяков, вытянувших в любопытстве короткие шеи, — в несколько рядов натянута колючая проволока. Через ровные промежутки, вдоль «колючки», столбы с табличками: на черном квадрате белой краской намалеван череп со скрещенными костями и два обрубка молнии. От этой таблички трудно отвести глаза, и даже без немецкой надписи ясно: Смерть… Здесь проходит граница жизни…

Тем, кто стоит в первых шеренгах и повыше ростом, открывался угол за бараками с приземистой деревянной вышкой. К ней приставлена кажется совсем домашняя лесенка. Но прямо на колонну уставилось окно вышки, а в нем — пулемет. Ребята поняли без слов: и это — Смерть…,

Порывом ветра донесло сладковатый, тревожащий запах, и мальчик постарше коротко, по-взрослому, шепнул стоявшей рядом девочке: «Это — бойня»…

Еще вчера у девочки были две красивых косички, а у него — ярко рыжие волосы, спадавшие на плечи (Аделине он сразу запомнился, и она мысленно прозвала его «Спокойное пламя»).

С того дня, как «товарняк» привез их сюда, детей поминутно ошеломляли взрослые. Из вагонов их выгнали резкие, как свист бича, команды вооруженных немцев. На черного цвета петлицах мундира у каждого серебрилось по два обрубка молнии, совсем таких, как на табличке перед колючей изгородью. Очищая вагон, они с нелепым смехом топтали все, даже игрушки. И плач маленьких хозяев утонул в хохоте эсэсовцев, довольных проделкой «камарадов»…

Потом было расставание с родителями. Тех, кто цеплялся за матерей, били по рукам, со злобной бранью отрывали… Гнали прикладами. На перроне стоял крик и плач. Одни матери что-то тихо и успокаивающе шептали детям. Другие плакали, вздымая руки к небу. Плакали беззвучно или с рвавшимися из груди стонами и воплями. Перекрытый автоматной очередью, шум оборвался. Стало тихо. Из тишины этой стучало в сознание: здесь везде — Смерть…

… Детей пригнали в баню. Голых облили вонючей желто-зеленой жидкостью, а мыла не было. Не было и горячей воды. Одежды своей тоже не было.

Тупой машинкой их стригли. Мягко падали к ногам «парикмахера» черные, червонного золота, соломенно-желтые комки волос. Смешно обнажались бугристые головы с оттопыренными ушами. Посиневшим от холодного душа детям выдали полосатые куртки и брюки. На одних эти «костюмы» висели, как на жердочке, другим были коротки и тесны…

Одетый в такое же полосатое, с номером на робе, парикмахер не спеша двигал усталой рукой машинку и про себя бормотал что-то непонятное и все равно пугающее. В углах его глаз, лихорадочно блестевших, застыли сухие слезы… Давая рукам отдых, парикмахер печально оглядывал детей, шептавшихся друг с другом и с мольбой в глазах, прикрыв костлявой рукой беззубый рот, показывал: нужно молчать! «Спокойному пламени» парикмахер на ломанном русском языке сказал: «Твое счастье, что ты попал в эту баню. Из другой ты бы не вышел: там капут…»

После бани повели в бараки и показали нары. Усадили за длинный стол. На еду, что им дали, мог бы польститься только давно голодавший. Но в «транспорте» дети уже успели познакомиться с голодным урчанием в животе. Поэтому даже мерзкий запах того, что называлось «зуппе», не отбил охоты отведать это варево.

Пощечинами и пинками пожилая немка с черным треугольником под лагерным номером наводила порядок. Двух мальчиков она заставила вылизать со стола оставленные ими крошки…

Казавшийся нескончаемым день закончился поверкой и командой «спать».

— В бараке должна стоять тишина! — выкрикнула немка и выключила свет.

Тихо было только в те несколько часов, пока сон безраздельно владел обессиленными ребячьими телами. Затем видения пережитого и того, что представало в измученном кошмарной явью воображении, взорвало мерное посапывание. Кто-то плакал. Кто-то кричал во сне. Из разных углов барака доносилось разноголосое: «Мама мочка!..» Ворвалась разъяренная немка. Резкий крик и вспыхнувший свет мигом воцарили тишину. Мертвую тишину…

…То было вчера. Сейчас дети слушали пани Аделю, польку Аделину,

— Вы уже знаете, — негромко, внятно и неторопливо говорила пани Аделя, — как меня зовут. Я взялась быть вашей наставницей. Вы уже большие и знайте, что здесь будет очень трудно. Воспрещается плакать. Все надо делать быстро: умываться, одеваться, строиться. Каждый на свое место возле соседа. Хлеб не съедайте сразу. Половину оставляйте. Второй раз зуппе дадут только вечером.

— Можно я скажу, пани Аделя? — раздался голос «Спокойного пламени». — В гетто я так и делал. Как захочу сильно кушать, вынимаю спрятанный кусочек, подержу его во рту и кажется, что покушал. Потом снова спрячу. — В гетто никто хлеб не воровал…

— Здесь воспрещается петь и громко смеяться. Выходить из барака без строя — воспрещается. Писать, даже если карандаш попадется, — воспрещается.

— А в гетто я рисовал… (Это снова «Спокойное пламя).

— А здесь воспрещается. Ляжешь на нары, закрой глаза и рисуй себе, что хочешь.

— А маму и папу мы увидим? (Это совсем еще малыш. В глазенках искры тревоги и страха).

— Нет. Свидания воспрещаются. Еще вот что: старшие помогают маленьким. Каждое утро поищите один у другого в голове. У кого найдут вошь — того отправят в баню…

— В ту, где капут? (Это опять «Спокойное пламя»).

— Да, отправят туда… И еще запомните: можно забыть все на свете, только не свой номер. Вот ты, девочка, повтори свой номер: «Зибцен цвай унд фирциг». И как только назовут его — громко откликнись. Хорошо выучи и запомни. Их ведь всего четыре маленьких цифры — 1742. Такой коротенький номер!

— А мы будем жить? — (Это из дальней шеренги).

— Жить воспрещается! — с тихим, тут же замершим смехом ответил товарищу «Спокойное пламя» и снова серьезно повторил: жить воспрещается!

— Нет, дети! Я с вами! Будем жить!

г. Баку, декабрь, 1973 г.

Илья Исакович Каменкович, «Жить воспрещается», 1975

Показать полностью

Юрий Бондарев, капитан, Герой Социалистического Труда о Солженицыне

Юрий Бондарев, капитан, Герой Социалистического Труда о Солженицыне Фронтовик, Правда, Ложь, Великая Отечественная война, Критика, Неприязнь, Архипелаг ГУЛАГ, Длиннопост

«Архипелаг Гулаг» Солженицына — не повесть, не роман, следовательно, не раскрытие правды через художественную истину, если говорить о литературных средствах выражения.

Значительное место в книге занимает вторая мировая война. Совершенно ясно, что, говоря об этом периоде, никто не имеет права выпускать из сознания 56 миллионов погибших в Европе и Азии, среди них — 20 миллионов советских людей и 6 миллионов евреев, сожженных в крематориях концлагерей нацистами. Эти невиданные жертвы мировой трагедии должны быть как бы камертоном нравственности. История войны немыслима без факта. Факт вне истории мертв. В этом случае он напоминает даже не любительскую фотографию, а тень фотографии, не мгновение правды, а тень мгновения. Вот именно эта зловещая и размытая тень то и дело возникает на страницах книги Солженицына, едва лишь он по ходе дела обращается к событиям второй мировой войны.

Сражение под Сталинградом, где мое поколение восемнадцатилетних получило первое крещение огнем, где в кровопролитных боях мы повзрослели и постарели на 10 лет, было, как известно, окончательным переломом военных событий второй мировой войны. Тяжелейшее это сражение стоило дорого и нашей стране, и моим сверстникам, и мне. Слишком много братских могил оставили мы вблизи Волги, слишком многих мы не досчитались после победы. На высотках Дона в пыльные и знойные дни июля и августа, когда солнце пропадало в смерчах разрывов, нас держала в траншеях и ненависть и любовь. Ненависть к тем, кто пришел с оружием из фашистской Германии, чтобы уничтожить наше государство и нашу нацию, и вместе с тем наша любовь к тому, что называется на человеческом языке матерью, домом, школьным московским катком, исполосованным лезвиями коньков, скрипом калитки где-нибудь в Ярославле, зеленой травой, падающим снегом, первым поцелуем возле заваленного сугробами крыльца. На войне самые неистребимые чувства человек испытывает к прошлому. А мы воевали в настоящем за прошлое, которое казалось неповторимо счастливым. Мы мечтали, мы хотели вернуться в него. Мы были романтичны — и в этом была чистота и вера, что можно определить как ощущение родины.

Под Сталинградом, в Сталинграде и в районе Сталинграда, что известно мне не только по одним документам, главным образом, воевали молодые 1922, 1923, 1924 года рождения, десятки тысяч людей. И это они отстояли Сталинград, и это они сковали в обороне города немцев и перешли в наступление.

Именно они были «цементом фундамента» Сталинградской победы, а не штрафные роты, как пишет об этом Солженицын. Последняя перепись населения Советского Союза выявила цифру: от этих поколений осталось 3%. Да, многие и многие пали тогда на берегах Волги. Поэтому, думая о своих сверстниках, погибших в битве под Сталинградом, я не могу не оказать: Солженицын допускает злую и тенденциозную неточность, которая оскорбляет память о жертвах названных мною поколений.

Если еще далее уточнять, то приказ №227 «Ни шагу назад!» был прочитан нам в августе месяце 1942 года после оставления советскими войсками Ростова и Новочеркасска. Все мы знали его решительность, его суровость, но в то же время, как это ни покажется кому-нибудь парадоксальным, испытывали одинаковое чувство: да, хватит отступать, хватит!

Кроме того, приказ «Ни шагу назад!», а в нем впервые было сказано об образовании штрафных рот, родился на свет и дошел до армии в августе месяце. В это время немцы уже были на ближних подступах к Сталинграду, на расстоянии одного-двух танковых переходов. Могли ли они, штрафные роты, сдержать натиск танковой армии немцев, сосредоточивших, кроме того, до 20 пехотных дивизий на ударных направлениях? Должен сказать, что штрафные роты, оснащенные легким оружием, вообще не в силах сдержать какое-либо более или менее серьезное наступление — сдерживали армии, дивизии, полки.

Для меня, прошедшего через сталинградское сражение, дико и недобросовестно выглядит подобное отношение к одной из героических и крупнейших битв, решившей не только судьбу России, но и других народов. Что это — намеренное искажение истины?

Теперь несколько замечаний по поводу небезызвестного Власова. Читая и вспоминая о нем, я снова задал себе очередной вопрос, почему Солженицын с явным сочувствием пишет о выплывшем на пене войны генерале, обретшем мрачную геростратову славу, причем наделяет его чертами «выдающегося», «настоящего» человека, антисталинца, защитника русского народа.

По всей обнаженной сути вторая мировая война была сурова и жестока и половинчатого измерения в смертельной борьбе не было. В непримиримом столкновении враждующих сторон все измерялось категориями «да» и «нет», «или-или», «быть или не быть». Это относилось и к судьбе Советского государства, к судьбе России и к судьбе каждого человека в отдельности. Подобно бедствию и горю, война нравственно объединяет людей, готовых защищать, отстаивать свой уклад жизни, своих детей, свой дом, но война объединяет людей и безнравственно, если эти люди вторгаются на чужую землю с целью порабощения и захвата ее. Стало быть — сталкиваются нравственность и безнравственность, не говоря уже о политической стороне дела.

Измена, двоедушие или предательство общности людей в моменты обостренной борьбы всегда безнравственны. Человек, предавший в тяжкие для народа дни землю отцов, предает в конце концов и самого себя. Он становится духовным самоубийцей. Он опустошает собственную душу и превращается в живой труп, какими бы политическими мотивами он ни прикрывался. Примеров этому в истории немало.

В связи с моим последним романом «Горячий снег» и кинофильмом «Освобождение», в которых речь идет и о предателе Власове, я переворошил многие документы и выслушал многие мнения несхожих людей, знавших когда-то этого человека в быту и на войне.

Какой же я сделал вывод? Власов был человеком высокомерных манер, честолюбив, обидчив, с карьеристскими наклонностями. Он не очень любил общаться с солдатами, не любил часто бывать на обстреливаемом снарядами наблюдательном пункте. Он предпочитал глубокий блиндаж командного пункта, подземный свет аккумуляторных лампочек, уют временных квартир, где располагался удобно, сыто, даже несколько аристократично.

Военачальник средних способностей, он не обладал острым тактическим мышлением, но так или иначе звезда удачи светила ему по началу войны. И, видимо, тогда казалось Власову, что успех будет сопутствовать ему постоянно и непреложно: он чересчур одержимо желал его.

Но окружение и разгром 2‑й ударной армии, которой он командовал на Волховском фронте в 1942 году, представились мнительному Власову бесславным концом карьеры, закатом счастливой звезды — и он сделал роковой шаг. Ночью, бросив еще сражавшиеся части, он вместе с адъютантом сдался немецким солдатам: «Не стреляйте, я — генерал Власов!». Так это было в реальности.

Однако же Солженицын трактует сдачу в плен и измену Власова как сугубо осознанный антисталинский акт: мол, Власов за совершенное предательство денежного куша не получил, а сделал это по твердому политическому убеждению, не согласный с деятельностью Сталина. Я легко предполагаю, конечно, что данные сведения Солженицын почерпнул и тщательно запомнил из немецких листовок (их читал и я на фронте) или же из брошюрки самого Власова (мы ее тоже иногда находили на полях войны), где генерал объяснял свою сдачу в плен неприятием политики Сталина в 1936—37 годах и т. д.

Предательство, разложение личности, безнравственность от века живы только потому, что, камуфляжно прикрываясь знаменами апостолов, оправдывают себя, принимая то обличье страдальцев за истину, то лик «политического мессии». Деятельность Власова, отдающую малоароматическим свойством, решительно подтасовывает Солженицын под собственную концепцию, беззастенчиво приглашая из Леты генерала к сотрудничеству, предварительно надев на его главу терновый венец борца за справедливость.

Не могу пройти мимо некоторых обобщений, которые на разных страницах делает Солженицын по поводу русского народа. Откуда этот антиславянизм? Право, ответ наводит на очень мрачные воспоминания, и в памяти встают зловещие параграфы немецкого плана «ОСТ».

Великий титан Достоевский прошел не через семь, а через девять кругов жизненного ада, видел и ничтожное и великое, испытал все, что даже немыслимо испытать человеку (ожидание смертной казни, ссылка, каторжные работы, падение личности), но ни в одном произведении не доходил до национального нигилизма. Наоборот — он любил человека и отрицал в нем плохое и утверждал доброе, как и большинство великих писателей мировой литературы, исследуя характер своей нации. Достоевский находился в мучительных поисках бога в себе и вне себя.

Чувство злой неприязни, как будто он сводит счеты с целой нацией, обидевшей его, клокочет в Солженицыне, словно в вулкане. Он подозревает каждого русского в беспринципности, косности, приплюсовывая к ней стремление к легкой жизни, к власти и, как бы в восторге самоуничижения, с неистовством рвет на себе рубаху, крича, что сам мог бы стать палачом. Вызывает также, мягко выражаясь, изумление его злой упрек Ивану Бунину, только за то, что этот крупнейший писатель XX века остался до самой смерти русским и в эмиграции. Но Солженицын, несмотря на свой серьезный возраст и опыт, не знает «до дна» русский характер и не знает характер «свободы» Запада, с которым так часто сравнивает российскую жизнь.

«Архипелаг Гулаг» мог бы быть «опытом художественного исследования», как его называет Солженицын, если бы автор осознавал всякое написанное им слово и осознавал формулу: критерий истины — нравственность, а критерий нравственности — истина. Если бы он отдавал себе мужественный отчет в том, что история, лишенная правды, — вдова.

Любому художнику любой страны противопоказано длительное время находиться в состоянии постоянного озлобления, ибо озлобление пожирает его талант и писатель становится настолько тенденциозным, что тенденция эта пожирает самую истину.

Ю. БОНДАРЕВ

«В круге последнем», Москва, 1974г

Показать полностью

Судьба человеческая

Судьба человеческая Война в Афганистане, Спецназ, Озеро, Водка, Духи, Судьба, Командир, Укрепрайон

Был у меня приятель. Был он чуточку постарше нас всех и звали его "Евгенич". И был Евгенич командиром первой роты. Хорошим командиром, надо сказать. Мы с ним не то, чтобы дружили, но отношения были достаточно теплые. Даже женщины у нас были подружками. Так уж получилось. Попивал, правда, Евгенич неслабо, но в бой никогда пьяным не ходил. Пьянка пьянкой, а воевать – это дело отдельное. Там трезвая голова нужна.

Вот и спрашивает меня как-то раз Евгенич рано утром: – Ты куда сегодня "облет" запланировал? – На юг, – отвечаю я, – как обычно. – Надоело, – отвечает Евгенич. – Переделай полетное задание. Там на западе от нас какое-то озеро огромное обозначено. Надо бы туда слетать. – И чего ты будешь на том озере ловить? – ехидно спрашиваю я. – А ничего, – отвечает Евгенич, – только надоело на юг летать. Чего мы там не видели? А в том районе мы никогда не были. – Турист, твою мать, – рассмеялся я. – Ладно, переделаю.

Вертолеты улетели. "Облет" – это не засада. Долго к нему готовиться не надо. Полтора часа поболтались в воздухе, что увидели сверху, то остановили и досмотрели на предмет наличия оружия и боеприпасов. Если с земли шваркнули по вертолету, то никакой посадки, а подлетают Ми-24 и ровняют это дело с землей. Не суйся супротив облетной группы! Словом, улетел Евгенич двумя вертолетами на озеро.

Через полтора часа возвращается, глаза у него на лбу от изумления, из вертолетов выталкивают пленных, выгружают трофейное оружие… Ох, ни хрена себе слетали, говорю я сам себе!

– Край непуганых идиотов, – говорит мне Евгенич. – Никакого озера там нет, оно сухое, и по нему духи косяками катаются. Мы их немного попугали, но надо бы нормальную засаду там организовать. А то разгулялись, мать их перетак! – Мда, – говорю я, – это сюрприз. А я думал, что там спокойно… – Меньше думай, дольше проживешь, – отвечает Евгенич. – У тебя водка есть? Пойдем вспрыснем это дело.

Пошли мы в "модуль" вспрыснуть это дело. По дороге Евгенич вдруг остановился, покачал головой в раздумчивости и вдруг говорит: – Вот ведь судьба человеческая! – Это ты к чему? – удивился я. Что-то не замечал я раньше за ним склонности к философствованию. – А к тому, что на юг же лететь собирались. Откуда им было знать, что я тебя уговорю полетное задание переделать… – Много ты их там завалил? – Человек десять… Может и больше… Тех, кого "двадцать четверки" раздолбали, я не считал. Не до того было…

Пришли в "модуль", налили водки, выпили. А мне как-то не по себе стало после его слов. – Ты чего кислый такой? – спрашивает Евгенич. – Да ничего, – говорю, – завтра третья рота на засаду уходит. Я вот подумал, а хрен его знает, что им тоже в голову придти может? – Ну, это уж как судьба повернется, – философски ответил Евгенич.

Третья рота вляпалась под утро. Духи строили новый укреп район по дороге на Хост. Мы ничего об этом не знали. Да и духи тоже никак не могли знать, что к ним в "гости" третья рота заявится. Обнаружили друг друга только на рассвете. Наш головной дозор их прощелкал. И их боевое охранение тоже третью роту прощелкало. Как рассвело, так и началось… Еле вытащили потом. Двое убитых, восемь тяжелораненых. Легкораненые не в счет – заживет, не маленькие… Вытаскивать летали мы с Евгеничем и восемнадцать солдат с нами. Самих чуть не поубивало к черту.

Вот ведь, судьба человеческая…
Карен Микаэлович Таривердиев, майор ГРУ, орденоносец, сборник рассказов «ВЕЗУЧИЙ»

Показать полностью

Сколько ног…

Сколько ног… Война в Афганистане, Разведка, Спецназ, Минное поле, Молодость, Кроссовки, Подрыв, Длиннопост

Мне было двадцать четыре, и я был начальником разведки 177 отряда специального назначения. Мой позывной был "107", если не было отдельной программы связи на данный конкретный бой. Его позывной был "108", он был начальником связи того же самого отряда. Я был лейтенантом и из меня перла экспрессия молодости. Он был капитаном и невообразимо старым человеком в моем тогдашнем понимании. Ему было без нескольких месяцев тридцать три… Но мы дружили… Впрочем, и до сих пор дружим, потому что оба выжили на той войне.

Разведгруппа первой роты попала на наше собственное минное поле. Прямо рядом с местом расположения нашего отряда. Группа должна была выйти через позиции боевого охранения мотострелкового полка, совместно с которым мы и жили. Полк еженощно донимала ракетная установка, которую он никак не мог поймать. Тогда мы ввязались в это дело. Не наша была обязанность ловить такую кочующую дрянь, но нам очень хотелось доказать "пехоте", что мы орлы, а они мокрые курицы. И разведгруппа вышла через позиции боевого охранения полка прямо через одно из минных полей, которые в бесчисленном количестве расставил вокруг себя этот пехотный полк.

Все было организованно как надо, но кто же мог подумать, что сапер полка, выделенный нам в качестве проводника, ошибется. Группа попала на мины и после первого же взрыва, боевое охранение открыло беспорядочный огонь. Пехотинцы нервничали по ночам, и открыли огонь, даже не смотря на то, что их трижды предупредили, что тут, у них под носом, будет выходить наша группа.

Я не слышал взрыва и вообще собирался ужинать, но я увидел, как небо на юге озарилось огнями, и его рассекли трассы очередей крупнокалиберных пулеметов. Я бросился на ЦБУ (центр боевого управления), чтобы в "мягкой форме" довести до сведения пехоты, что именно я думаю о них самих и их умственных способностях. Я думал, что огонь открыт случайно и по недоразумению. Но оказалось, что это не так, и пехота бьет на звук взрывов на собственном минном поле. Они подумали, что это пробирается к ним такая же разведгруппа, но только не наша, а противника.

"Одиннадцатый" – командир этой группы и сам был по образованию сапером. Он не подорвался при первом подрыве. Он остался лежать метрах в десяти сзади первого подорвавшегося солдата. Солдату оторвало обе ноги, но сознания он не потерял, и это было страшно. Парень дико кричал, и его можно было понять. Следующий за ним солдат, оставшийся невредимым не выдержал и пополз на помощь. Он знал, что этого делать нельзя, но пополз. И его тут же разорвало в клочья. Он наполз на нажимную мину грудью. Уж лучше бы он поднялся на ноги… Но он не сделал этого. "Одиннадцатый" должен был дождаться помощи, когда подойдут наши саперы и разминируют проход к раненым. На минном поле нельзя оказывать медицинской помощи. И раненого не спасешь и сам подорвешься…

Надо ждать… Это закон… Попробуйте выполнить его, когда рядом в десяти шагах кричит от боли человек… И истекает кровью, потому что помощь может придти только минут через тридцать-сорок… Попробуйте выполнить это правило… Я бы тоже не удержался, как и "одиннадцатый"…

Он полез за раненым. У него не было ничего для разминирования. У него даже элементарного "щупа" не было. И тогда он вытащил из автомата шомпол, и начал использовать его как щуп. Шомпол предназначен совсем для другого. Шомпол имеет тупой конец, которым трудно проткнуть спекшуюся от жары землю, чтобы нащупать мину, и приходится нажимать на него с силой, посекундно рискуя нажать на нажимной датчик. Шомпол короток, а потому, если тебе не повезет и ты, протыкая грунт, все-таки нажмешь на взрыватель, то мина взорвется на расстоянии 30 сантиметров от тебя.

"Одиннадцатый" прекрасно знал это, но пошел. Он не мог слышать эти крики и спокойно оставаться на месте. Он сделал ошибку, и я понимаю его, как себя… Попробуйте выдержать этот кошмар, и я не подам Вам руки при встрече. Хотя я тоже знаю это правило.

"Одиннадцатый" передвигался по минному полю на коленях. Длина его импровизированного "щупа" не позволяла ему сделать иначе. "Одиннадцатый" тыкал шомполом в землю у самых своих ног – у него не было другого выхода. Он прошел 8 метров из 10. Мина рванула у него прямо под коленом. Он пропустил ее и коленом нажал на нажимной датчик. Ему не повезло…

Я и "108" были там через двадцать пять минут. Мне было положено "разруливать" такие ситуации. "Сто восьмому" там нечего было делать, но "одиннадцатый" был нашим общим другом. Пехота не хотела нас пускать через позиции боевого охранения. Я приказал наводчику БТР развернуть ствол крупнокалиберного пулемета и "нежно" сказал какому-то пехотному майору: "Если ты прямо сейчас не отвяжешься, трусливая хрень, то я разнесу твой пост с тобой вместе, с твоими ублюдками, которых ты называешь солдатами, твоей мамой, твоей женой, твоими детьми, которых я никогда не видел, но поеду и пришибу, только потому, что от тебя, сволочь, нормального потомства не родится!" Нас пропустили…

Наверное, я очень нервничал. Наверное, я не совсем правильно пользовался радиостанцией, докладывая на ЦБУ комбату, что происходит на этом минном поле. Если я нажал тангенту на передачу, то никто другой в эфир выйти не может. Таковы особенности радиостанции Р-123.

Наверное, я очень нервничал. Наверное, я не совсем правильно пользовался радиостанцией, докладывая на ЦБУ комбату, что происходит на этом минном поле. Если я нажал тангенту на передачу, то никто другой в эфир выйти не может. Таковы особенности радиостанции Р-123. Когда я, наконец, заткнулся на секунду и отпустил тангенту, я вдруг услышал голос "108-го": – 107-й, "одиннадцатый" у тебя? – Да, – раздраженно ответил я. – А сколько у него ног? – вежливо и спокойно спросила у меня радиостанция. – Половина одной, – изумленно ответил я, не понимая, к чему такой вопрос в этой обстановке. – Да, понимаешь, тут нога до колена лежит передо мной. А я не знаю чья. Обута в белый кроссовок. Кажется, "одиннадцатый" вчера новые кроссовки покупал? – Да, хрен с ней, с этой ногой, – в запале ответил я. – Вот и я думаю, что хрен, – сказал "108", но кроссовок жалко…

Потом наутро, когда все закончилось, я спросил "108-го": – Ты чего, сбрендил? Чего-то мне ночью про какой-то кроссовок втирал… С ума сошел что ли? – Почему с ума сошел, – ответил начальник связи. – Надо же было хоть как-то тебя заткнуть! А то ты в своем запале вообще никому не давал в эфир выйти…

"Одиннадцатому" нужны новые протезы. Ходить на том, что может предоставить ему наша промышленность, он просто не может. Он пользуется немецкими или итальянскими. Мы решили этот вопрос, и завтра утром он приезжает из Гродно, где и живет с тех пор, за новыми протезами фирмы "Отто Бок", имеющей представительство в Москве. Все схвачено и проплачено. Я вчера был в этой фирме, кое-что уже получил для "одиннадцатого", а что-то мы еще дополучим завтра, когда я встречу его на вокзале и отвезу в эту фирму… И я обязательно заготовлю для него новые кроссовки. Это уже стало традицией, которой уже двадцать лет. Он подорвался в ночь на 9 мая 1985 года. С тех пор я каждый раз покупаю ему в подарок кроссовки, и мы оба смеемся над этой нашей маленькой "тайной"…

Как же молоды мы были когда-то!…

Карен Микаэлович Таривердиев, майор ГРУ, орденоносец, сборник рассказов «ВЕЗУЧИЙ»

Показать полностью

Рукопашка

Рукопашка Война в Афганистане, Спецназ, Рукопашный бой, Борьба, Ножевой бой, Взвод, Длиннопост

Я только раз видала рукопашный.
Раз наяву и тысячу во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
(Юлия Друнина)

Этот кишлак назывался Кунсаф. Это был духовский кишлак, по размерам похожий на город, и никто ничего с ним не мог сделать. Слово Кунсаф вошло у нас в поговорку. "Да там духов как в Кунсафе в чайхане" говорили мы, чтобы объяснить, что духов было так много, что одной разведгруппой не управишься. Однажды Комбат сказал – будем брать Кунсаф, надоел он мне! Я побелел лицом и подготовил данные разведки. Приехал большой политрук-орденопросец? из верхнестоящего штаба и сказал: "Возьмем! Где наша не пропадала!". Мы отворотили от него нос, потому что понимали, что в Кунсаф он не пойдет, сдрейфит.

Марш был трудный и вместо того, чтобы попасть в Кунсаф на рассвете, мы оказались там только к десяти утра. Кишлак молчал. Мы выгрузились из брони и цепью пошли в атаку. Духи, опасаясь вертолетов огневой поддержки, позволили нам дойти до центрального майдана и тут все и началось. Нет боя страшнее, чем бой в городе. Страшнее этого может быть только бой в городе ночью. Это самое страшное, что может случиться на войне.

Я еще не родился, когда был Сталинград. Но после Кунсафа понял, как это было трудно. Мы перестреливались через открытые двери, снесенные с петель. Мы перебегали от дувала до дувала через переулок, ширина которого была метра три, не больше. Мы засыпали духов гранатами через стенки. Они нам отвечали той же монетой. Управление боем было потеряно, потому что сам он разбился на множество мелких стычек, которыми руководить было уже невозможно. Когда мы добрались до майдана, то духи пошли в контратаку. Площадь была небольшая, и мы не успели положить их из пулеметов. Началась свалка. Вертолеты летали над нами, но не стреляли, потому что видели под собой только месиво из нас и духов, и стрелять было нельзя. Они бы положили всех: и нас, и духов.

У меня был замкомвзвод сержант Алышанов. Он был мастером спорта по вольной борьбе и до армии входил в юношескую сборную СССР по этому виду спорта. Я видел, как на майдане он бросил автомат и бил кого-то по голове обычным камнем, который вовремя подвернулся ему под руку. Он забыл про приемы борьбы, а автомат был разряжен, и тут ему под руку подвернулся камень. Меня тоже кто-то бил по голове и я тоже кого-то тыкал ножом, не особо разбираясь, куда и кого бью. А вертолеты все кружили и кружили над нашими головами и не стреляли, потому что под ними было месиво, в котором было не разобрать, где свои, а где чужие.

Духи вышибли нас из кишлака. Им было некуда отступать, а нам было куда. И мы вырвались на окраину и уткнулись разбитыми мордами в какой полуметровый по глубине арык. Своих раненых и одного убитого мы, разумеется, вынесли с собой. Мы разделились, наконец, с духами, и тут вертолеты открыли огонь. Потом прилетели штурмовики и накрыли Кунсаф вакуумными бомбами. И мы снова вошли в кишлак, на этот раз, прочесав его от края и до края.

После этого боя меня рвало. Просто рвало и все тут. У меня была женщина. Она сказала мне, когда я вернулся:

– Баня истоплена. Иди помойся. Я молча спустился в блиндаж бани и начал стирать свой маскхалат. Вода в тазике сразу порыжела. Через некоторое время она спустилась ко мне и сказала: – Хорош! Ты сидишь здесь уже три часа. Выходи!

Потом увидела тазик. И увидела, что я не ранен и кроме кровоподтеков по всему телу на мне ничего серьезного нет. А я все сидел и сидел голышом над тазиком с порыжевшей водой. Она отобрала у меня тазик и принесла чистое белье. Я молча подчинился ей. – Ложись спать, – властно сказала она, и я снова подчинился. Но через полчаса проснулся и меня начало рвать прямо на пол. Она убрала за мной. – Мне нужно во взвод, – сказал я и ушел.

Во взводной палатке было тихо, но когда я вошел, я понял, что мои солдаты пьяны до последней степени изумления. Алышанов поднялся мне навстречу и сказал: – Простите, товарищ лейтенант… – Ничего, Ильхом, – ответил я. – Ничего… Слова никому не скажу, но чтобы к подъему все были как штыки в строю! А то прибью. Тебя прибью первым, запомни это, мой сержант.

Утром мой взвод был в порядке. Рожи зеленые, потому как пили паленый самогон, но все в строю и готовы к действиям. А Алышанов даже улыбался. Вот уж действительно здоровье у человека. Через полгода он подорвался в БМП на противотанковой мине. Но остался жив, только контузило его сильно. Его не списывали из батальона, потому как он был дембель, и надо было просто дождаться приказа о демобилизации. Его никто не трогал, и он почти месяц просто пролежал в палатке, страдая от головной боли. Как только вышел приказ, мы отправили его домой первой же партией.

Алышанов был из Сумгаита. Через три года Крымскую бригаду специально назначения подняли по боевой тревоге. Я был уже капитаном. Мы загрузились в самолеты и вылетели в Айзербайджан. И я каждую секунду думал, а вдруг придется сойтись с Алышановым. И он будет стрелять в меня, а я в него. И мне было страшно и противно только от одной этой мысли. Потом был Таджикистан-92. А были у меня бойцы из Таджикистана, и с каждым из них я мог сойтись случайно.

После этого всего я подал рапорт об увольнении в запас. Рапорт приняли. Я не хотел стрелять в своих. И сходиться с ними в рукопашную тоже не хотел. Может быть, я был не прав. Но я с трудом представлял себе, как буду сидеть над тазиком с порыжевшей водой и думать о том, что, может быть, это кровь Алышанова.

Карен Микаэлович Таривердиев, майор ГРУ, орденоносец, сборник рассказов «ВЕЗУЧИЙ»

Показать полностью

43 000 крыс

43 000 крыс Великая Отечественная война, Украина, Мариуполь, Оккупация, Крупп, Грабители, Колонисты, Поработитель, Политика

Наместник Гитлера Эрих Кох запретил немцам и немкам, не состоящим на военной службе, въезд на Украину. Вряд ли есть нужда в таком приказе: теперь немцев в Киев не заманишь. Направление переменилось: шведские газеты сообщают, что за последние дни 43 000 немцев и немок покинули Украину.

На воротах завода в Мариуполе осталась вывеска: «Акционерное общество Фридр. Круппа. Азовские заводы». Имеются такие вывески и в других городах: в Запорожье, в Днепропетровске, в Киеве. Теперь удирают директора, управляющие, надсмотрщики. Удирают и немецкие помещики. 18 ноября 1942 года «Национал цейтунг» писала: «Наши колонисты быстро освоили богатые земли Украины, в частности Полтавского округа. Корни немецкой культуры за один год ушли глубоко в почву, как корни вековых дубов». Прошло десять месяцев. Теперь колбасники суют в чемоданы и свое барахло, и краденные у жителей вещи, и воображаемые «корни». Герры-дубы толпятся на вокзалах, мечтая попасть в поезд. Освоили землю Украины только мертвые фрицы.

Немцы и немки, «не состоящие на военной службе», хотят выйти сухими из воды. Директора заводов будут клясться, что они по рассеянности оказались в Николаеве. Помещики сошлются на потерю памяти: они не помнят, почему они поселились на берегу Днепра. Грабители, обливаясь слезами, скажут, что они грабили по принуждению. Супруги комендантов, помещицы, блудливые девки из немецких штабов, бившие по щекам украинских девушек, станут визжать: «Мы стучали на машинке…» Но они не спасутся. 43 000 получили только отсрочку. Крысы, которые в черное для нас время накинулись на Украину, будут найдены и опознаны. Они погуляли. Им придется поработать.
17 сентября 1943 г.

Илья Григорьевич Эренбург, «Война. 1941-1945», Издание 2004г.

Показать полностью

Плач невольниц

Плач невольниц Великая Отечественная война, Украина, Югославия, Польша, Славяне, Третий рейх, Неволя, Длиннопост

Передо мной десяток открыток. Это письма украинских девушек, насильно увезенных в Германию. Из Франкфурта, из Берлина, из Кюстрина - из лагерей. Письма адресованы в села Западной Украины. Они прошли через немецкую цензуру. В них многого не скажешь, но в них столько горя, что я не могу их спокойно читать: горькими слезами плачет Украина.

Девушку Ярину Р. забрали. На ее груди печатный ярлык с номером - для дороги. Еще недавно она была Яриной. У нее была мамочка и тетя и друг Опанас. Теперь она невольница номер 558 271. Полмиллиона украинских девушек уже проследовали в неволю. Куда ее везут? Во Франкфурт-на-Майне. Там на военном заводе украинские девушки должны изготовлять снаряды. Может быть, один из этих снарядов убьет Опанаса…

«Нас, девушек, 1500. Больше всего украинок, есть из Югославии, есть болгарки и польки».

«Здесь мы, украинки. Около нашего лагеря лагерь литовских девушек. А за ним - для русских».

«Встаем мы на работу в половине шестого утра. В десять часов вечера стираем наши платья».

«Дорогие мои, если нет у вас хлеба, пошлите мне крупы. Раньше хозяин лагеря не позволял варить, а теперь можно.

Некоторые девушки варят кашу. Хотелось бы мне после восьми месяцев поесть… О, если бы вы знали про наше житье!..»

Девушка Федося пишет: «Добрый вечер, тату и мама! Вы пишете, что я вам только десять слов пишу. Ох, дорогие родители, если бы можно было писать, написала бы много! Но открыток нам не дают, а письма не принимают. Вы пишете, когда я к вам приеду. Я знаю, когда меня сюда привезли, а когда выпустят, один бог знает».

Ярина хотела послать маме фотографию. В январе она писала: «Хочу прислать вам карточку, только русских здесь не снимают». Наконец Ярине повезло: ее сняли. Вот она на фотографии - невольница с биркой на груди: «Ост». Фотография дошла до украинского села, и в марте Ярина пишет матери: «Вы спрашиваете, что у меня за бумажка на платье. Мы это не носим по своей воле, нас заставляют это носить».

Девушки пишут осторожно: детские уловки. Но, видимо, у немецких цензоров слишком много работы: открытки дошли.

«Я сейчас еще жива и здорова. Не знаю, что будет. Ходим во всем своем, одежды нам не дают».

«Вы пишете, что послали восемь посылок, но я их еще не получила. Не горюйте обо мне, я еще здорова, а такого я вам не желаю, такого желаю тем, кто меня сюда привезли».

Девушки томятся, как птицы в клетке. Они пишут на казенных немецких открытках глубоко человеческие слова. Вздыхает Мария Н.: «Лети, мой листок, на далекий восток, лети меж облаками…» Но самые трогательные, самые печальные письма пишет Ярина, вот эта, с биркой на груди:

«Я думала, что мы с тобой никогда не расстанемся, а нас разлучили злые люди. Даже скотина колотится, когда выгонишь ее из родного села. Так и люди теперь… Вот придет лето, тепло у вас будет, весело, пташки запоют, только слушай, да и зозуля закукует. А здесь нет пташек ни летом, ни зимой». Еще пронзительней звучат эти слова по-украински: «А тут нема нiякого пташства нi лiтом, нi зiмою».

Большой немецкий город. Большие заводы. По мостовой ведут невольниц. Немки смотрят, издеваются. Немцы подгоняют: «живей!» Кривляются на домах готические буквы. Идет Ярина. На груди у нее бирка. В груди великое, неизбывное горе. Хоть бы долетела сюда маленькая пичуга оттуда, с востока. Хоть бы прощебетала она про далекую Украину. Но кругом все чужое, все непонятное. Иди живее, невольница! Гитлеру нужны снаряды, чтобы убить Опанаса, чтобы терзать родную Волынь.

Виселицы страшнее этих открыток. Тела истерзанных потрясают больше, чем слезы. Но не скрою - для меня горе Ярины ужасней всех пыток. Немцы надругались над юными душами. Они растоптали самое сокровенное: право человека умереть на своей земле. Пусть не попытаются завтра тюремщики Ярины прикинуться людьми. Мы вспомним тишину огромных лагерей, где глотали слезы невольницы. Страшное проклятье повиснет над землей тюремщиков: проклятье тишины. Молча пройдет по широким улицам Германии справедливость. Может быть, сейчас в лесах Шварцвальда и Гарца еще чирикают птицы. Их не слыхала Ярина. Их не слышат невольницы. Да улетят птицы из проклятого неба. Да не будет у тюремщиков ни слов, ни имени: только номера.
2 сентября 1943 г.
Илья Григорьевич Эренбург, «Война. 1941-1945», Издание 2004г.

Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!