TMalahov

TMalahov

Пикабушник
поставил 60 плюсов и 40 минусов
709 рейтинг 15 подписчиков 2 подписки 48 постов 1 в горячем

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть восьмая

Из воспоминаний Оксаны Стешенко: «Она (Леся Украинка – Т.М.) была очень сдержанна, таила в себе все переживания… Мне известны некоторые тяжёлые переживания в её личной жизни…» [35].

Далее несколько цитат из статьи про Ольгу Кобылянскую «Её побаивались женихи и тайная полиция» [36] за авторством украинского журналиста и театроведа Виталия Жежеры.

«В её девичьих дневниках за 1883 – 1891 годы есть больше двадцати мужских имён – тех, о ком она писала «люблю», или тех, за кого была готова (без «люблю») выйти замуж. Ещё несколько мужских фигур в дневнике безымянные, но тоже с признанием «люблю». Столько симпатий за восемь лет! И это же не в столице, а в провинции – в горном городке Кимполунг на Буковине и в селе Дымка неподалёку от Черновцов. И ещё удивительно (театровед, а простым человеческим вещам удивляется – Т.М.): Кобылянская увлекалась своими мужчинами не по отдельности, а будто всеми вместе. Любила кого-то нового, не теряя остроты чувства к нескольким предыдущим. Иногда сама гадала на воде – загадывала на трёх кавалеров сразу, и все трое счастливо «сходились»!

Были такие, которых, как сама писала, «полюбила на 28 часов».

<…>

В «донжуанском» списке Кобылянской значились разные люди: двое крестьян-буковинцев, инженер, студенты и даже один женатый немолодой униатский священник. По крайней мере, трое из того списка заставляли её страдать очень сильно. Это немец Эрнст Зерглер, инженер, крестьянин Василий и студент Евгений (Геня) Озаркевич. Эти любви она переживала так остро, что иногда просто болела. Её увлечения граничили со смертельной болезнью.

Она несколько месяцев мечтала о близости с Зерглером».

«В дневнике есть запись: «Мне уже 25 лет, а я ещё не забавлялась» (то есть – не гуляла). А немного дальше: «Я ещё ни с кем не целовалась»».

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть восьмая Литература, История (наука), Биография, Культура, Украина, Любовь, Женщины, Писатели, Длиннопост

Ольга Кобылянская в 1888 году

«Однажды на пикнике он (Зерглер – Т.М.) спросил: «Ольга, вы боитесь щекотки?». Она несколько месяцев, день и ночь, мечтала о близости с ним. И вот, он сам напрашивается. Но Кобылянская устроила ему такой скандал, что бедный Зерглер не знал куда деваться! Пришла домой и записала в дневник: «Я его люблю!»».

«После паралича (одностороннего, наступившего в 1903 г. – Т.М.) Кобылянской было тяжело ходить. Но она оставалась красивой, на неё оглядывались».

«Когда Кобылянской шёл 38-й год, она решила всё сама: предложила писателю Осипу Маковею жениться. Он был младше её на четыре года. Ольга ему писала: «Имеете ли отвагу начать жизнь так, как я Вам предлагаю? Я имею. Но Вы скажите решительное слово, и я пойду за Вами».

Маковей ответил трогательно, но нерешительно».

Маковея она любила уже лет пять. Безответно.

«К ней, уже 50-летней, сватался богатый чех-предприниматель. Писательница ему отказала».

«Случались и совсем курьёзные, как черновицкий профессор Врубль. Старый чудак, с выпадающими из рукавов манжетами. Однако он имел большую библиотеку. Ольга, тогда 19-летняя, написала ему приблизительно такое письмо: мол, господин профессор, я выйду замуж за Вашу библиотеку, и буду добра к Вам, если позволите всё это читать (Кобылянская стремилась сквозь патриархальные заслоны к образованию – Т.М.).

Что-то не сложилось с тем замужеством, но желание девушки было серьёзным».

Она передумала отправлять Врублю письмо. И уж точно не за библиотеку замуж собиралась. Да и профессор был человеком интересным (с другой стороны, сведения о нём скудные).

27 ноября 1886 года (в день своего 23-летия) Ольга Кобылянская напишет в дневник с отчаянием и горечью: «В моей жизни не часто гостит радость. Почему ни один мужчина не любит меня длительное время? Почему я для всех только «товарищ»? Неужели нет на свете ни одного человека, с которым я могла бы жить, хотя бы женщины?».

В письме Ольге Кобылянской от 6 сентября 1904 года Леся Украинка назвала её красивой и чистой (вернее, «жрицей красоты и чистоты» [37]).

В общем, замуж Ольга Юлиановна так и не вышла (и правильно сделала).

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть восьмая Литература, История (наука), Биография, Культура, Украина, Любовь, Женщины, Писатели, Длиннопост

Ольга Кобылянская (в 1898 и 1886 г. соответственно)

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть восьмая Литература, История (наука), Биография, Культура, Украина, Любовь, Женщины, Писатели, Длиннопост

Стройной черноглазой брюнетке с такими чертами лица шаровидные серёжки, конечно, очень идут.

Ольга Кобылянская, из стихотворения в прозе «Аккорды» (начало 1900-х гг., перевод П.Ю. Дятлова):

«Я свой путь знаю. Этот путь – одиночество. Оно вперилось в меня своими грозными, холодными глазами и подмигивает мне.

Я иду.

Я буду служить тебе, ты великое бессердечное одиночество, и у ног твоих положу свои песни.

Улыбнись тогда!

А она. Такая желанная… Такая добрая… Эта сладкая для усталого сердца улыбка, о которой сердце напрасно просило людей».

Показать полностью 3

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть седьмая

В рассказе Василия Шукшина «Критики» показана дружба между дедом и внуком. Вот концовка рассказа:

««Гражданин Новоскольцев Тимофей Макарыч одна тысяча… девяностого года рождения, плотник в бывшем, сейчас сидит на пенсии. Особых примет нету.

Вышеуказанный Тимофей двадцать пятого сентября сего года заявился домой в состоянии крепкого алкоголя. В это время семья смотрела телевизор. И гости ещё были…

Тимофей тоже стал смотреть телевизор. Потом он сказал: «Таких плотников не бывает». Все попросили Тимофея оправиться. Но он продолжал возбуждённое состояние. Опять сказал, что таких плотников не бывает, враньё, дескать. «Руки, говорит, у плотников совсем не такие». И стал совать свои руки. Его ещё раз попросили оправиться. Тогда Тимофей снял с ноги правый сапог (размер 43–45, яловый) и произвёл удар по телевизору.

Само собой, вышиб всё на свете, то есть там, где обычно бывает видно.

Старший сержант милиции КИБЯКОВ».

…Встал, сложил протокол вдвое, спрятал в планшет.

– Пошли, дядя Тимофей!

Петька до последнего момента не понимал, что происходит. Но когда Кибяков и отец стали поднимать деда, он понял, что деда сейчас поведут в каталажку. Он громко заплакал и кинулся защищать его:

– Куда вы его?! Деда, куда они тебя!.. Не надо, тять, не давай!..

Отец оттолкнул Петьку, а Кибяков засмеялся:

– Жалко дедушку-то? Сча-ас мы его в тюрьму посадим. Сча-ас…

Петька заплакал ещё громче.

Мать увела его в уголок и стала уговаривать:

– Ничего не будет с ним, что ты плачешь-то? Переночует там ночь и придёт. А завтра стыдно будет. Не плачь, сынок.

Деда обули и повели из избы. Петька заплакал навзрыд. Городская тётя подошла к ним и тоже стала уговаривать Петьку:

– Что ты, Петенька? В отрезвитель ведь его повели-то, в отрезвитель! Он же придёт скоро. У нас в Москве знаешь сколько водят в отрезвитель!..

Петька вспомнил, что это она, тётя, привела милиционера, грубо оттолкнул её от себя, залез на печку и там долго еще горько плакал, уткнувшись лицом в подушку».

Тотальный совок в отдельно взятой избе: собственный телевизор человеку у себя дома разбить нельзя! А глядя на таких «рассудительных», «честных», «правильных» и лишь формально городских тёть и их дядь, да ещё если с русским деревенским («отрезвитель», «центер», «исть») акцентом – а особенно если наигранным – тут не то что телевизор, всю хату разнесёшь. А заодно и страну. Ведь в стране эти тёти устраивались, как правило, неплохо. Не плотниками, а всё по районо, горкомам, собесам…

«Они были очень умные и всё знали – Петькина тётя и её муж. Они улыбались, когда разговаривали с дедом. Деда это обозлило».

Известный художник кисти и слова, мыслитель и любитель русской деревни Чудик из одноимённого рассказа В.М. Шукшина:

«– Ммх!.. – чего-то опять возбудился Чудик. – Никак не понимаю эти газеты: вот, мол, одна такая работает в магазине – грубая. Эх вы!.. А она домой придёт – такая же. Вот где горе-то! И я не понимаю! – Чудик тоже стукнул кулаком по колену. – Не понимаю: зачем они стали злые?»

Не понимает он! Кулаком стучит! А не ты ли сам, горе луковое, растил святорусско-быдлодеревенскую да пролетарско-гоповскую скотинку? Всех ведь своими художествами и юродствами бесил – попутчиков в транспорте, телеграфистку, сноху. Даже 50-рублёвую бумажку потерял (полмесяца работы), лишь бы родная жена пару раз тебе шумовку к бестолковой голове приложила.

Вот ещё один шукшинский любитель русской деревни и критик хамства-грубости, на этот раз из рассказа «Выбираю деревню на жительство»:

«Некто Кузовников Николай Григорьевич вполне нормально и хорошо прожил. Когда-то, в начале тридцатых годов, великая сила, которая тогда передвигала народы, взяла и увела его из деревни. Он сперва тосковал в городе, потом присмотрелся и понял: если немного смекалки, хитрости и если особенно не залупаться, то и не обязательно эти котлованы рыть, можно прожить легче. И он пошёл по складскому делу – стал кладовщиком и всю жизнь был кладовщиком, даже в войну. И теперь он жил в большом городе в хорошей квартире (отдельно от детей, которые тоже вышли в люди), старел, собирался на пенсию. Воровал ли он со складов? Как вам сказать… С точки зрения какого-нибудь сопляка с высшим юридическим образованием – да, воровал, с точки зрения человека рассудительного, трезвого – это не воровство: брал ровно столько, сколько требовалось, чтобы не испытывать ни в чём недостатка, причём, если учесть – окинуть взором – сколько добра прошло через его руки, то сама мысль о воровстве станет смешной. Разве так воруют! Он брал, но никогда не забывался, никогда не показывал, что живёт лучше других. Потому-то ни один из этих, с университетскими значками, ни разу не поймал его за руку. С совестью Николай Григорьевич был в ладах: она его не тревожила. И не потому, что он был бессовестный человек, нет, просто это так изначально повелось: при чём тут совесть! <…>

Словом, всё было хорошо и нормально. Николай Григорьевич прошёл свою тропку жизни почти всю. В минуту добрую, задумчивую говорил себе: «Молодец: и в тюрьме не сидел, и в войну не укокошили».

Это вам не какой-нибудь скандально проворовавшийся из-за жадности советский служащий, а подлинный враг народа, глубоко законспирированный. Что ещё он втихаря вытворял на гражданке или натворил бы на войне, бог его знает.

Игорь Анчиполовский, «Птицам пиздец» (1989 г.):

Стервятники порвали металлические сетки,
Проникли сквозь окно в президентский дворец –
И в доме, где даже тишина была ветхой,
Свил себе гнездо одинокий стервец.

Из тарелок с гниющими остатками обеда
Он пищу черпал для себя и птенца,
А птенец, птенец, шалун и непоседа,
Озорно плевал в кормящего отца.

Вырос младший стервец, и безумные птицы
Покинули старый президентский дворец
И понеслись к той волшебной границе,
За пределами которой птицам пиздец.

Что и говорить, отупевший от чудиков народец не удержал ящик от паденья. Да ещё и уронил максимально криво: парник под названием СССР, в отличие от ну совсем нетепличной Российской империи, не воспитал себе хороших могильщиков. Надо было побольше детей, как в своё время Я.М. Юровского в восемь лет на завод, в клуб к Владимиру Ланцбергу. И побольше таких школ и клубов. И тогда – возможно – не сносить кое-кому головы. Ну а так, сначала старший стервец, а после него малыш-непоседа принялись проедать гниющие остатки криво упавшей советской державы.

Однако щемящих лириков тонкой душевной организации добрый и хрупкий умирающий СССР породил немало. Как, по-видимому, никакое другое общество. Очень многие из этих поэтов ушли рано.

Борис Рыжий (1974 – 2001), «Костёр» (стихотворение написано в 1993 году, из-за схожести смысла и образного ряда и резкой разности ритмик это, можно сказать, как ряшкой об забор трагическое заключение к оптимистичному «Коли втомлюся я життям щоденним…» Леси Украинки):

Внезапный ветр огромную страну
сдул с карты, словно скатерть, – на пол.


Огромный город летом – что костёр,
огонь в котором – пёстрая одежда
и солнце. Нищие сидят
на тротуарах в чёрных одеяньях.
И выглядят как угли. У девчушки
на голове алеет бант – она
ещё немножко тлеет. Я ищу
в пустом кармане что-то – может, деньги
для нищих, может, справку в небеса,
где сказано, что я не поджигатель.
…А для пожарника я просто слаб.

Девочка, как вполне мог бы сказать улыбающийся едва ли не на всех фотографиях поэт Андрей Дементьев, светит прощальным светом. Только у Дементьева не красное на чёрном, как у Б. Рыжего или К. Кинчева, а розовое, в розовой нежной коже, на белом.

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть седьмая Биография, Общество, История (наука), История России, СССР, Российская империя, Литература, Культура, Мат, Длиннопост

Леся Украинка (третья слева, внимательно-ласково смотрит на карапуза) в кругу родственников и знакомых. Зелёный Гай, 1906 г.

«Алёша любил детей, но никто бы никогда так не подумал – что он любит детей: он не показывал. Иногда он подолгу внимательно смотрел на какого-нибудь, и у него в груди ныло от любви и восторга… Особенно он их любил, когда они были ещё совсем маленькие, беспомощные» (В.М. Шукшин, «Алёша Бесконвойный»).

Но Алёша Бесконвойный – редчайший среди шукшинских чудиков достойный человек. Недаром он тяготел к городскому образу жизни: по выходным не работал в колхозе (по субботам топил баню). Конфликтовал, естественно, по этому поводу с колхозным начальством, терпел насмешки односельчан. Можно сказать, защищал русскую культуру (баня, как известно, её символ) от русской разновидности богоносного хрена и рагуля, то есть, простите, святого землепашца, сеятеля и хранителя, пусть в массе своей и не такого агрессивного и взвинченного, как настоящий рагуль.

И философия у Бесконвойного не то что у деревенщиков-народолюбцев:

«…Как хотел Алёша, чтоб дети его выучились, уехали бы в большой город и возвысились там до почёта и уважения. А уж летом приезжали бы сюда, в деревню, Алёша суетился бы возле них – возле их жён, мужей, детишек ихних… Ведь никто же не знает, какой Алёша добрый человек, заботливый, а вот те, городские-то, сразу бы это заметили. Внучатки бы тут бегали по ограде… Нет, жить, конечно, имеет смысл. Другое дело, что мы не всегда умеем. И особенно это касается деревенских долбаков – вот уж упрямый народишко! И возьми даже своих учёных людей – агрономов, учителей: нет зазнавитее человека, чем свой, деревенский же, но который выучился в городе и опять приехал сюда. Ведь она же идёт, она же никого не видит! Какого бы она малого росточка ни была, а всё норовит выше людей глядеть. Городские, те как-то умеют, собаки, и культуру свою показать, и никого не унизить. Он с тобой, наоборот, первый поздоровается».

Можно назвать Лесю Украинку прирождённым педагогом. Ну, или, скажем, киллершей. Галина Лысенко (дочь украинского композитора Николая Лысенко) вспоминала:

«…Мне было лет восемь-девять (значит, речь идёт о начале 1890-х гг., Лесе лет двадцать – Т.М.).

К какому-то празднику готовилось представление детской оперы «Зима и Весна»… Эта опера была гораздо серьёзнее и сложнее, чем другие, тоже детские… а между тем «артистические силы» состояли из одних детей. Должно быть, решающей была тут помощь взрослых. Одним из лучших советчиков и постоянных руководителей в этом деле была Леся Украинка, или просто Леся, как её тогда у нас звали. На её долю выпали самые большие хлопоты – она и режиссёр, и балетмейстер, костюмер и декоратор, да к тому же ещё и суфлёр.

Леся сама придумывала эскизы и сама же шила по ним одеяния для Осени, Зимы, Снеговика и Весны… Все мы удивлялись «ювелирному» мастерству Леси…

Ежедневно Леся приходила репетировать с нами, примерять костюмы, по десять раз повторять наиболее трудные сцены, а нам этого не хотелось. Особенно надоело нам повторять движения, за чем Леся тщательно следила. Бывало, что мы совершенно теряли терпение и убегали куда глаза глядят. Но неумолимый режиссёр вытаскивал нас из-под дивана или из-за какого-нибудь шкафа и расставлял по местам. Не припомню, чтобы Леся по этому поводу когда-либо раздражалась – всегда спокойная, ласковая, она ещё и шутила при этом.

Она и вообще всегда была добродушной…» [29]

Во время самого спектакля, как вспоминала писательница Оксана Стешенко, Леся «старательно помогала одевать и подбадривать артистов. Леся вообще любила детей» [30].

Леся Украинка подрабатывала частными уроками. На них [31] или в ходе случайных разговоров [32] с представителями подрастающего поколения аккуратно, я бы даже сказал: ювелирно, продвигала социалистические идеи. Поэтесса была крепко связана с киевской социал-демократической группой и дружила со многими её представителями, но сама в эту группу не входила. Товарищи её туда не включали: берегли больную, хрупкую женщину от царских тюрем и ссылок. [33, 34] Увы, никто не уберёг Лесю от К.В. Квитки, юриста по образованию, борца за свободу, который в самый мерзкий (он же самый святорусский) период Российской империи (при Николае II) преспокойненько служил в судах рашки. А в первом салорейхе (УНР) стал аж замминистра юстиции.  

Ну и напоследок лирическое отступление. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Показать полностью 1

Они везде или смерть по творческим законам. Часть шестая

III

Серой осени тень
Над страною легла,
И промозглая мгла
Волю слухам дала.
Отупев от причуд
Всевозможных ослов,
Перламутровых слов,
Пьяных сумрачных снов,
Наш послушный народ
Брагу горькую пил,
Карбунку́лы лечил
И скотину растил.

Горькой музыки стон,
Орудийный лафет,
И на нём мёртвый дед,
Рядом шесть стариков.
Старики понесли
Красный траурный гроб,
Шесть сановных особ
Опускали ящик в могилу.
Криво ящик упал,
Видно грешно он жил,
И уж не было сил
Удержать его от паденья.

–И. Анчиполовский,
«Клоун» (1989 г.)

Вадим Кузьмин (Чёрный Лукич), «Продана девушка» (1994 год):

Снегопады растоптали осень,
Ледяными каблуками потоптались по ней.
Не задав ни одного вопроса,
Увели в страну седую самых близких людей.

Продана, продана девушка хорошая.
Продана, продана детская печаль.
Проданы бусы, не беда, что ношены,
Всё продали – больше нечего терять.

Незаметно поднималось злое,
Незаметно заливало всё, что было вокруг.
Нам остались только мы с тобою,
Только тяжесть на душе да пожатие рук.

И «мы с тобою», и «пожатие рук», и «тяжесть на душе» (чувство глубокой печали сродни стейнбековскому), – всё это под угрозой.

Удивительная история от влиятельной русской старушки из рассказа Василия Шукшина «На кладбище» (1973 г.):

«– И вот стоял один солдат на посту… А дело ночное, тёмное. Ну, стоит и стоит, его дело такое. Только вдруг слышит, кто-то на кладбище плачет. По голосу – женщина плачет. Да так горько плачет, так жалко. Ну, он мог там, видно, позвонить куда-то, однако звонить он не стал, а подождал другого, кто его сменяет-то, другого солдата. Ну-ка, говорит, послушай: может, мне кажется? Тот послушал – плачет. Ну, тогда пошёл тот, который сменился-то, разбудил командира. Так и так, мол, плачет какая-то женщина на кладбище. Командир сам пришёл на пост, сам послушал: плачет. То затихнет, а то опять примется плакать. Тогда командир пошел в казарму, разбудил солдат и говорит: так, мол, и так, на кладбище плачет какая-то женщина, надо узнать, в чём дело – чего она там плачет. На кладбище давно никого не хоронют, подозрительно, мол… Кто хочет? Один выискался: пойду, говорит. Дали ему оружию, на случай чего, и он пошёл. Приходит он на кладбище, плач затих… А темень, глаз коли. Он спрашивает: есть тут кто-нибудь живой? Ему откликнулись из темноты: есть, мол. Подходит женщина… Он её, солдат-то, фонариком было осветил – хотел разглядеть получше. А она говорит: убери фонарик-то, убери. И оружию, говорит, зря с собой взял. Солдатик оробел… «Ты плакала-то?» – «Я плакала». «А чего ты плачешь?» – «А об вас, говорит, плачу, об молодом поколении. Я есть земная божья мать и плачу об вашей непутёвой жизни. Мне жалко вас. Вот иди и скажи так, как я тебе сказала». «Да я же комсомолец! – это солдатик-то ей. Кто же мне поверит, что я тебя видел? Да и я-то, – говорит, – не верю тебе». А она вот так вот прикоснулась к ему, – и старушка легонько коснулась ладошкой моей спины, – и говорит: «Пове-ерите». И – пропала, нету её. Солдатик вернулся к своим и рассказывает, как было дело – кого он видал. Там его, знамо дело, обсмеяли. Как же!.. – старушка сказала последние слова с горечью. И помолчала обиженно. И ещё сказала тихо и горестно: – Как же не обсмеют! Обсмею-ут. Вот. А когда солдатик зашел в казарму-то – на свет-то, – на гимнастёрке-то образ божьей матери. Вот такой вот, – старушка показала свою ладонь, ладошку. – Да такой ясный, такой ясный!..

Так это было неожиданно – с образом-то – и так она сильно, зримо завершала свою историю, что встань она сейчас и уйди, я бы снял пиджак и посмотрел – нет ли и там чего. Но старушка сидела рядом и тихонько кивала головой».

Затем старушка сама, можно сказать, заплакала о молодом поколении, только уже «сегодняшним», как пишет Василий Шукшин, тоном:

«А другой у меня сын, Минька, тот с жёнами закружился, кобель такой: меняет их без конца. Я говорю: да чего ты их меняешь-то, Минька? Чего ты всё выгадываешь-то? Все они нонче одинаковые, меняй ты их, не меняй. Шило на мыло менять?»

Первый упомянутый в рассказе сын старушки прожил всего 24 года, умер за семь лет до её разговора с писателем. И святая русская женщина, видит бог, по определению не могла быть виновата ни в ранней смерти одного сына, ни в кобелизме второго. Всему виной жизнь городская да бездуховные коммуняки. Оторвали, понимаешь, молодёжь от почвы, от истоков.

Между тем на русских сельских кладбищах захоронено до обидного много парней и девушек, умерших в 1950-е – 80-е годы. Это, думается, если не большей, то существенной частью те, кто не нашёл в себе сил после школы уехать в город, но и не дал «клятву верности» Святой Руси. Пусть они и рано спасовали, врезаются в память их культурные лица.

Примечателен в связи с этим рассказ Ивана Соколова-Микитова «Медовое сено» (1929 г.), о болезни и смерти деревенской девушки Тоньки.

«Не по-деревенски была она легка и тонка в кости: тонки и белы были у неё руки; темны и густы были её тяжёлые косы. Уж в болезни жаловалась она подружкам, что болит у неё от тяжести кос голова. А всего приметнее были Тонькины загибавшиеся брови, длинные чёрные ресницы, оттенявшие чистую белизну её лица. На деревне почитали её некрасивой (уважает деревня красоту яркую, писаную, чтоб горело, дым шёл!), а всё же не считалась она и дурнухой».

Как писала этнограф русского народа Ольга Семёнова-Тян-Шанская (1863 – 1906), «самые красивые женщины не считаются среди крестьян таковыми. Вообще при выборе невесты или любовницы крестьянский вкус совсем не сходится с нашим. Нам нравятся строгие или чистые линии и очертания, а всякий мужик предпочтёт дебелую, расплывшуюся девку или бабу» [26].

А косы по пояс и лёгкая стать.
Послушай, а можно тебя мне обнять?
А можно к щеке прикоснуться щекой,
А можно, Россия, остаться с тобой?

(Ольга Павлова, «Адрес – Русь», 1987 г.).

«Вровень с мужиками работала Тонька – пахала и косила, ездила с топором в лес, ходила со сходкой делить луга. С тех пор, когда был жив отец (а не стало его накануне Первой мировой войны – Т.М.), многое изменилось на деревне, а многое – и самое главное – осталось неизменным… Как-то уговорила Тоньку ехать в Москву бедовая баба-разжениха[*] Домна, поставила на место, в прислуги. В Москве дали Тоньке глухую каморку, научили бегать по лавкам, разжигать примус. От примуса она больше и сбежала. «Чего хочешь давай, – говорила она смеявшейся над нею Домне, – теперь в Москву нипочём не поеду, там от одной этой копоти пропадёшь…»

А вскорости и слегла Тонька».

Вот уж действительно: самое главное на деревне осталось неизменным. То, что по уши погрязшая в православных духовно-нравственных ценностях и почти поголовной сельской проституции [27, 28] дореволюционная Россия была мизогинической и молодёжененавистнической, это ясно как божий день. А сталинская индустриализация и коллективизация, наконец-то сломавшие хребет традиционной крестьянской Руси, уже тем оправданы, в биолого-антропологическом и эволюционно-психологическом смысле, что спасли неизвестно какое количество таких Тонек, хороших людей народа.

Деревенская же потенциальная лимита, навострив лыжи в город, оттолкнула часть нравственно здоровой сельской молодёжи от переезда в промышленные центры. Оттолкнула, как примус и смех бедовой Домны.

Чёрная Магдалина, крестьянка из очерка Ольги Кобылянской «За готар[**]» (1902 г.), угробила 13 своих детей. Только и знала, «что крестить да хоронить, крестить да хоронить». Выжила у неё одна, последняя, девочка. Но и то, как сказать, выжила – худая и жёлтая, «лишь глаза светятся», «и день и ночь кашляет да кашляет». На момент рассказа ей 13 лет.

По ходу сюжета Магдалина приютила замерзающего, точнее уже почти замёрзшего путника, мужика среднего возраста. Этот путник отправился к праотцам на третью ночь житья в Магдалининой хате. А вскоре после него умерла и девочка.

Казалось бы, двумя трупами больше, двумя трупами меньше, но если раньше односельчане считали чёрную Магдалину просто «славной женщиной», которая «не забывает о Боге», то после смерти девочки заговорили совсем по-другому: «Скажу я вам, за грехи она мается. И не думайте, что за свои грехи. Но и не поймите, что за грехи родительские. Нет. По всему видно, дело давно уже, от веков давних, тянется, которых ни мы, ни она не помним. За грехи других. И знайте ещё: она уже сызмальства тащит это бремя».

В очерке ни характер путника, ни толком характер девочки, ни их взаимоотношения не описаны. Как это нередко в таких случаях бывает, – как, например, у Л.Н. Толстого в «Кавказском пленнике» между Жилиным и девочкой-подростком Диной, – между ними могла бы возникнуть или уже начала складываться духовная дружба (не пугайтесь, духовная дружба – это такой буддийский термин). От её недопущения или разрушения, по-моему, и произошёл настолько серьёзный «карьерный рост» у чёрной Магдалины.

Надо ещё сказать, что жизнь чёрной Магдалины перекликается с судьбой злобного старика-горца из «Кавказского пленника»:

«Это большой человек! Он первый джигит был, он много русских побил, богатый был. У него было три жены и восемь сынов. Все жили в одной деревне. Пришли русские, разорили деревню и семь сыновей убили. Один сын остался и передался русским. Старик поехал и сам передался русским. Пожил у них три месяца, нашёл там своего сына, сам убил его и бежал. С тех пор он бросил воевать, пошёл в Мекку – богу молиться. От этого у него чалма. Кто в Мекке был, тот называется хаджи и чалму надевает. Не любит он вашего брата. Он велит тебя убить…»

Однако превратившийся из банального убийцы в религиозного авторитета старикан невзлюбил Жилина не столько по национальному признаку. Ведь Костылина, русского страдальца, так и не убили. Зато могли убить спасшую Жилина от смерти горскую девочку Дину. Для этого не надо ни русским передаваться, ни три месяца никого искать.

«А Жилин на всякое рукоделье мастер был.

Слепил он раз куклу, с носом, с руками, с ногами и в татарской рубахе, и поставил куклу на крышу.

Пошли татарки за водой. Хозяйская дочь Динка увидала куклу, позвала татарок. Составили кувшины, смотрят, смеются. Жилин снял куклу, подаёт им. Они смеются, а не смеют взять. Оставил он куклу, ушёл в сарай и смотрит, что будет?

Подбежала Дина, оглянулась, схватила куклу и убежала.

Наутро смотрит, на зорьке Дина вышла на порог с куклой. А куклу уж лоскутками красными убрала и качает, как ребёнка, сама по-своему прибаюкивает. Вышла старуха, забранилась за неё, выхватила куклу, разбила её, услала куда-то Дину на работу.

Сделал Жилин другую куклу, ещё лучше, – отдал Дине».

Ядовитая, блин, старуха! Здесь Жилин и Дина едва начали сближаться. А ещё, судя по схожести качеств характера двух девочек, Дина относилась к своей кукле, как Настка, маленькая сельская жительница из рассказа Ольги Кобылянской «Навстречу судьбе», – к своей. К любимой Анисе, «неуклюжей кукле-чудовищу, сделанной из старых грубых тряпок и пряжи». Высоковероятно, единственной своей игрушке.

«Маленькая Настка по натуре была верной, отзывчивой. Так любила она, например, и свою свитую из тряпок и чёсаной льняной пряжи куклу, которую сделала ей как-то в воскресенье пополудни её мать, крестьянка Марфа, любила с такой нежностью, как будто она сама была взрослой и прижимала к своей груди живого, любимого ребёнка».

В «Навстречу судьбе» (1916 г.), не могу этого не отметить, промелькнул человечный служитель православного культа (что у Кобылянской раритет):

«– Кто крестил твою куклу? – спросил как-то мальчишка Настку.

– Батюшка, – важно ответила девочка.

– Батюшка?

– Да. Он спросил меня однажды, когда зашёл во двор за отцом и должен был ожидать его, как я зову свою куклу, – и я сказала, что она ещё не крещёная. У меня не было кумовьёв.

Он засмеялся и сказал: – Ну тогда зови её без кумовьёв Анисей. Хочешь?

– Да, – сказала, – хочу. Кукла очень красивая, не правда ли? – добавила она и, счастливая, – улыбнулась мальчику.

– Ты глупая девчонка… это же куча тряпок…

– Это тебя вовсе не касается, – защищалась она. – Это тебя вовсе не касается. Это неправда – это Анися (ласковое, тёплое и забавное имя выбрал священник – Т.М.).

– Анися! – глумился мальчик. – Анися… это не имя. Во всём селе никого так не зовут. Я её у тебя сейчас отберу! – и он сделал несколько шагов к ней.

Она вскрикнула.

С красным от  гнева и возмущения лицом, крепко обняв рукой стан Аниси, она нагнулась и бросила камнем в мальчика, тот убежал, а она долго смотрела ему вслед. Затем отвернулась. – Он хочет тебя отобрать у меня, – говорила успокаивающим голосом, – но я тебя не отдам, никому тебя не отдам – ты моя, моя, моя…»

Как сказал поэт Станислав Куняев,

Добро должно быть с кулаками,
Добро суровым быть должно,
чтобы летела шерсть клоками,
со всех, кто лезет на добро.

Ольга Кобылянская очень любила Льва Толстого. Не как философа-непротивленца, а как писателя с кулаками. Не знаю, любил ли её саму Василий Шукшин. Полагаю, что да: поразительно они (Шукшин и Кобылянская) похожи тематикой и проблематикой творчества, знанием народной жизни и языка, умением пробить читателя на эмоции словами нежности и боли, скрыто ироничным описанием патриотов-персонажей…

У старой, гордой и весьма уважаемой среди соседей-крестьян дворянки, заглавной героини рассказа О. Кобылянской «Аристократка» (1896 г.), сын один из самых горчайших пропойц на селе. А так Ольга Юлиановна описывает похороны этой украинки:

«Священник читал молитву. Приехала также и дочь с детьми. Плакала горькими слезами, целуя непрестанно руки и ноги матери, а взоры внуков обращались с молчаливо-любопытным удивлением на бабушку и на всё вокруг неё (на мамину лесбиянскую инцест-некрофилию в том числе – Т.М.) <…>

Один из её внуков, самый младший, не мог оторвать от неё своего взгляда… Вспомнил он, как однажды клятвенно пообещал ей две вещи: в семь лет – никогда не пить, и в другой раз, на тринадцатом году – остаться верным своему народу…

О, он сдержит своё обещание. Оно станет правдой… Такой правдой, как то, что был он её внуком и сыном угнетённого народа!..

Обращённые на умершую глаза его загорелись огнём.

Ах, если бы все могли так чувствовать, как он в эту минуту, да и не только в эту минуту, а всегда!.. тогда бы… Но разве не так же чувствуют все они теперь?!.. Весь угнетённый народ, на струнах которого всё ещё играют мелодию самовластья… И потому, что они так чувствуют, – для них пылает солнце гордой воли, рассыпая лучи свои среди них…

Кто-то около него открыл окно.

На него повеяло холодным свежим воздухом, и он повернул голову в ту сторону. Как раз в эту самую минуту пьяница-сын подносил ко рту бутылку, размахивая руками.

«Она мне мать! – кричал он с гордостью пьяным голосом, – прославлять её я должен!»

Горячая краска стыда залила нежно-молодое лицо внука. Глаза его снова обратились к мёртвой, а душа произнесла немую клятву.

Душа умершей могла чувствовать себя удовлетворённой.

Казалось, что сама она, лёжа в гробу, чувствовала себя удовлетворённой. Лежала так спокойно, мирно!.. С лицом, исполненным тихого, ласкового, почти радостного ожидания… с нежными руками…»

«Дом покойницы стоял далеко от села… Имел невыразимо-печальный вид. Ободранный, обваленный, кое-где с бумагой вместо стёкол в окнах, он так и клонился набок. То тут, то там виднелись вокруг деревья, а на их вершинах небрежно покачивались вороны, поминутно меняя место».

Исчерпывающие образы украинского свободолюбия. Привет Юрию Серебрянскому.

От свежего воздуха снова к бабке. И нетрезвый дядя, пизда его родила, своему племянничку в удовлетворении бабкиной души поспособствовал.

Приглядишься – а злобные старухи-молодёжененавистницы и «светлые» образы их везде верховодят: у замшелых русских традиционалистов и консерваторов, у отсталых крупскофилов и брежнелюбов, у «прогрессивных» бандероманов и боннэрофанов… Поневоле вспомнишь тут аксиому Эскобара.

В песне российского поэта и композитора Александра Новикова «Вокзальная медуза» (2011 г.) показана ещё одна авторитетная старушка:

На бану московском, где полмира,
Где часы-минуты не милы,
Бабушка-майданщица Глафира
На доверьи дёргала углы.
А ещё гадала на судьбину,
Но не лично каждому она:
«Дай-ка, что ли, стиры пораскину,
Расскажу, что ждёт тебя, страна».

Очень уважали бабу Глашу
Гопы, мусора и фраера.
Коли тусанёт судьбину вашу,
Тут уж не изменишь ни хера.
Угол вертанёт да прослезится –
Вроде виновата без вины.
А потом на стирах разразится
Прямо в адрес матушки-страны.

Старая воровка, вокзальная медуза,
Нагадала точно, как за три рубля:
«Разлетятся клочья Советского Союза,
Вот тогда и наши встанут у руля».

Нет в помине бабушки Глафиры,
На бану разбоя не творят,
Но чудные воровские стиры,
Оказалось, правду говорят.
У руля внучата в пух и перья
На хрустально-глянцевом бану,
Как когда-то Глаша, на доверьи,
Вертанули целую страну.

Любопытно, что бабушку Глафиру очень уважали не только гопы с фраерами, но и совковые мусора.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ


[*] Разжениха (диалект русск.) – то же, что разведёнка.

[**] Готар (диалект укр.) – территория села; межа; граница.

Показать полностью

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть пятая

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть пятая История России, История (наука), СССР, Культура, Украина, Россия, Великая Отечественная война, Литература, Политика, Биография, Длиннопост

О.Ю. Кобылянская с внуками (детьми своей племянницы, которую она удочерила). Черновицы, 1940 г.

Справа от писательницы Олег Панчук (1932 – 2022) – будущий советский и украинский химик, доктор наук, профессор Черновицкого университета. Кроме того – политический эссеист-публицист, махровый антисталинист, ворсистый антисоветчик, в «перестройку» и 90-е один из закопёрщиков современного украинского национального самосознания на Буковине. По всеобщему мнению бывших студентов (в Интернете ни я, ни журналистка Наталия Фещук не нашли ни одного плохого отзыва), Панчук – «человек с большой буквы, история и душа химического факультета», «очень умный». Студенты также говорят: «слова «Панчук» и «взятка» вообще не совместимы!». Редкий, в общем, человек. Не знаю, что ещё про него сказать… Почти на 40 лет пережил жену – тоже, знаете ли, редкость.

Слава тебе господи! перемога!: В 2022 году в Черновцах улицу и переулок «тупорылого виршемаза» Пушкина наконец-то переименовали в честь очень умного человека с большой буквы Панчука.

В начале помянутых 90-х Панчук стал выступать в прессе с заявлениями, дескать, бабушка его, украинская писательница Ольга Кобылянская, в силу возраста и нарушения умственной деятельности уже не соображала, что подписывает просоветские и просталинские обращения. Это, мол, зятёк с дочерью, панчуковские папа с мамой, ей их подсовывали под видом финансовой документации (а после пары-тройки полученных таким макаром разрешений партийцы ставили её имя без спросу куда ни попадя). Сами же родители взяли столь тяжкий грех на душу потому, говорил человек с большой буквы, что побоялись преследования со стороны НКВД, если бабушкиного автографа под «документацией» не будет. (Наступавших в 41-м на Черновицы румын они так не опасались. Отец человека с большой буквы с 1942-го до осени 44-го служил интендантом полка в румынской армии).

Вестимо, что панчуковские заявления с большой дороги взяла на вооружение главный кобылянсковед – ныне покойная Ярослава Мельничук (1975 – 2022), кандидат филологических наук, доцент всё того же Черновицкого университета, патриотка-читатель и патриотка-писатель.

В 2008-м Панчук поведал:

«Текст был подготовлен, показан Кобылянской, и она спросила: «Что это?». Ей сказали: «Тётя, это новые налоги, документы». Так появилось приветствие в «Советской Буковине». <…>

– Как, по-вашему, Ольга Кобылянская на самом деле относилась к советской власти?

Она не понимала, что они уже здесь, но подсознательно чувствовала, что это зло» [20].

В 2013-м Панчук аж три раза в одном интервью высказался о последних годах жизни бабушки. Оказывается, в 1940-м «она уже была очень больна и не могла все чётко понять», в 41-м «не понимала, что они (злые большевики – Т.М.) уже здесь», в 42-м «не совсем осознавала, что происходит» [21]. Но все обращения были подписаны, общепонятно, до ареста писательницы. А согласно искренним и политически нейтральным воспоминаниям её внучатого племянника Августина Эрла, в июле 1941-го Ольга Юлиановна, уже находясь под стражей, пребывала, что называется, в здравом уме и твёрдой памяти. 8-летний Эрл виделся тогда с двоюродной бабушкой последний раз и в 2012 году достаточно детально ту встречу описал. Вот фрагмент его описания: «Мама и бабушка Оля просидели в деревянной беседке часа два. Разговаривали на немецком языке. Плакали, обнимались. Я играл рядом» [22]. Что-то это не похоже на поведение отрешённого человека, которому под видом финансового документа можно всучить что ни попало.

Плюс к тому Кобылянская, хоть и отошла уже к 1940 году от домашних дел, однако перед тем как от них отойти, всю жизнь была хозяйкой рачительной: готовила дёшево, но вкусно, экономила, скрупулёзно следила за бытовыми расходами. Сохранилась тетрадь, куда она эти расходы записывала.

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть пятая История России, История (наука), СССР, Культура, Украина, Россия, Великая Отечественная война, Литература, Политика, Биография, Длиннопост

Живая беседа Ольги Кобылянской (третья слева) с Хомой Коцюбинским (второй справа) – советским литературоведом и организатором музейного дела, директором Черниговского музея М.М. Коцюбинского, младшим братом этого украинского писателя. Также на фото семья

Панчуков. Уже советские Черновицы, 1940 г.

Должно быть, умственная деятельность у Ольги Юлиановны нарушалась моментами, аккурат когда ей заносили на подпись коммунистические материалы…

Приведу и пример искренности Августина Эрла: «Помню похороны (Ольги Кобылянской – Т.М.). На поминках меня больше всего интересовало, когда же, наконец, будут угощать калачами. Калачей так и не попробовал, зато были пряники и ситро…» [23]

А что Панчук? А Панчук, он весь – дитя добра и света, он весь – свободы торжество! Мельничук же после выхода интервью с Эрлом и в ус не подула, в не заслуживающей доверия версии человека с большой буквы не усомнилась.

Даже Наталия Фещук из Черновцов и Сергей Коломеец из Луцка, журналисты, нашедшие где-то на Волыни Августина Эрла, и те, как говорится, дали маху. Предварили публикацию его интервью на сайте «Факты» беседой известного содержания с патриоткой Мельничук и своими словами: «По горькой иронии судьбы в 1941 году, когда Буковину оккупировала Румыния, Ольгу Кобылянскую арестовали за… советскую пропаганду» [24].

Да неужто патриоту-эссеисту сильно не понравилось, что его бабушка оказалась в компании прогрессивных западных прозаиков и драматургов, дружелюбно настроенных к сталинскому СССР и лично к И.В. Сталину?! В одном списке с Бернардом Шоу и Гербертом Уэллсом, Теодором Драйзером и Лионом Фейхтвангером, Роменом Ролланом и Мартином Андерсеном-Нексё, но в разных списках со Стецько и Гиммлером, Красновым и Бандерой, Шухевичем и Солоневичем. Жаль, что Ольга Юлиановна после второго инсульта, случившегося в 1936 году, уже ничего не писала, а то бы наверняка проехалась по оккупантам своим иронично-боевым слогом, а о своей новой родине сказала бы что-нибудь нежное. Всё же статьи, вышедшие под её именем, несколько шаблонны.

К слову, прогрессивные западные авторы хвалили СССР, ясное дело, не в стиле какого-нибудь Сергея Плачинды или раннего Владимира Познера. Вот, допустим, три фрагмента из «Русского дневника» американского писателя Джона Стейнбека (он посетил послевоенный Советский Союз вместе с соотечественником фотожурналистом Робертом Капой):

«До войны Сталинград был большим городом с многоквартирными домами, а теперь их не стало, за исключением новых домов на окраинах. Но ведь люди должны были где-то жить – вот они и жили в подвалах домов, в которых раньше были их квартиры. Так, из окон нашей комнаты мы наблюдали, как из-за большой груды обломков неожиданно появлялась девушка, на бегу в последний раз проводившая по волосам расчёской. Опрятно и чисто одетая, она пробиралась через сорняки, направляясь на работу. Как это удавалось женщинам, мы не понимали, но они, живя под землёй, ухитрялись опрятно выглядеть и сохранять гордость и женственность. Хозяйки выходили из своих укрытий в белых платочках и с корзинками в руках шли на рынок. Всё это казалось странным и героическим шаржем на современную жизнь».

«Пока мы разговаривали, в кабинет архитектора зашёл служащий, который спросил, не хотим ли мы посмотреть на подарки, которые прислали в Сталинград люди со всего мира. Мы были уже сыты музеями по горло, но решили, что на такие подарки нужно взглянуть. Вернувшись в гостиницу, мы хотели немного отдохнуть, но едва вошли в свой номер, как в дверь постучали. Мы открыли, и в комнату вошла целая процессия мужчин, которые несли какие-то коробки, чемоданы, портфели. Они расставили всё это по номеру. Это были подарки сталинградцам. Здесь был красный бархатный щит, украшенный филигранным золотым кружевом, – подарок от короля Эфиопии. Здесь был пергаментный свиток с высокопарными словами от правительства Соединенных Штатов, подписанный Франклином Д. Рузвельтом. Нам показали металлическую мемориальную доску, которую привёз Шарль де Голль, и меч, присланный городу Сталинграду английским королём. Здесь была скатерть, на которой вышиты имена тысячи пятисот женщин одного маленького английского города. Нам принесли все эти вещи в номер, потому что в Сталинграде пока ещё нет музея. Нам пришлось просмотреть гигантские папки, где на всевозможнейших языках были написаны приветствия гражданам Сталинграда от разных правительств, премьер-министров и президентов.

И охватило нас чувство глубокой печали, когда мы увидели все эти подношения от глав правительств, копию средневекового меча, копию старинного щита, несколько фраз, написанных на пергаменте, и множество высокопарных слов. Когда нас попросили написать что-нибудь в книгу отзывов, нам просто нечего было сказать. Книга была полна таких слов, как «герои мира», «защитники цивилизации»… Эти слова и подарки были похожи на редкостно уродливые гигантские скульптуры, которые обычно ставят в ознаменование какого-то мелкого события. А нам в эту минуту вспоминались железные лица сталеваров, работавших у мартеновских печей на тракторном заводе. Вспоминались девушки, выходящие из подземных нор и поправляющие волосы, да маленький мальчик, который каждый вечер приходит к своему отцу на братскую могилу. Это были не пустые и аллегоричные фигуры. Это были простые люди, на которых напали и которые смогли себя защитить».

«Но видели мы и одно ужасное исключение. Перед гостиницей, прямо под нашими окнами, была небольшая помойка, куда выбрасывали корки от дынь, кости, картофельную кожуру и прочее. В нескольких ярдах от этой помойки виднелся небольшой холмик с дырой, похожей на вход в норку суслика. И каждый день рано утром из этой норы выползала девочка. У неё были длинные босые ноги, тонкие жилистые руки и спутанные грязные волосы. Из‑за многолетнего слоя грязи она стала тёмно-коричневой. Но когда эта девочка поднимала голову… У неё было самое красивое лицо из всех, которые мы когда‑либо видели. Глаза у неё были хитрые, как у лисы, какие-то нечеловеческие, но она совершенно не напоминала слабоумную, у неё было лицо вполне нормального человека. В кошмаре сражений за город с ней что‑то произошло, и она нашла покой в забытьи. Сидя на корточках, она подъедала арбузные корки и обсасывала кости из чужих супов. Часа за два пребывания на помойке она наедалась, а потом шла в сорняки, ложилась и засыпала на солнце. У неё было удивительно красивое лицо, а на своих длинных ногах она двигалась с грацией дикого животного. Люди из подвалов разговаривали с ней редко. Но однажды утром я увидел, как женщина, появившаяся из другой норы, дала девочке полбуханки хлеба. Та почти зарычала, схватила хлеб и прижала к груди. Словно полубезумная собака, девочка глядела на женщину, которая дала ей хлеб, и с подозрением косилась на неё до тех пор, пока та не ушла к себе в подвал. Потом девочка отвернулась, спрятала лицо в хлеб и как зверь стала смотреть поверх куска, водя глазами туда-сюда». [25]

Одно ужасное исключение… Теперь ясно: рабочий Сталинград был полнейшей противоположностью современной святобомжовской Руси, где вменяемый бездомный – диковинка. Был Сталинград и костью в горле у всего мира, включая полторы тысячи женщин безвестного английского городка, которых Левша скромнее. Да кому, блин, нужны ваши имена, вышитые на скатёрке!

Сталинграда (не столько, разумеется, как топонима) давно нет – из-за тысячелетнего слоя русской коричневой грязи.

В рассказе Ольги Кобылянской «Нищая» (1887 г.) эта самая нищая каким-то особенным и назойливым нытьём «Сжальтесь над несчастной, и бог вам подаст!» довела другого персонажа, образованного человека (судя по тексту, писателя или учёного), до кипения. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Показать полностью 2

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть четвёртая

Надо признать: наши критики и филологи, родители и педагоги (считай: всенародное восприятие русской литературы) расплодили и распространили куда больше ядовитых «лучей», чем сама русская литература. Для примера возьмём ещё Левшу, национального гения и героя, который на деле Кулигин и Катерина в одном флаконе.

Жил юродивый Левша как пуленепробиваемый ватник. И вера-то у него самая правильная, и английская женская одежда-то ему забавна, и от британского сладкого чая аж морщился. А умер как либеральный либерал. С последними словами, что, мол, в прекрасной России будущего ружья кирпичом не чистят. Но и с того света дважды крепко рассердил чёрного военного министра графа Чернышёва («пошёл к чёрту, плезирная трубка», со своими ружьями да кирпичами). А накануне смерти разозлил сперва своего аглицкого камрада полшкипера (тот внезапно предложил сбросить Левшу с корабля в море – и Левша согласился! – да матросы не дали), а потом выбесил российских правоохранителей (те русскому гению попросту голову об крыльцо раскололи).

В отечественной истории было как минимум два подобных Левше русских гения. Оба увлечённые наукой. Оба идейные гуманисты. Оба борцы за свободу… Оба, как Левша, оружейники – бомбы создавали. Это академик А.Д. Сахаров и революционер-народник Н.И. Кибальчич. Один работал в паре с неототалитарной сверхфурией Еленой Боннэр и на I Съезде нардепов, в 1989-м, даже «добродушного» собрата-демократа М.С. Горбачёва умудрился донять (атмосферное фото см. ниже). Второй в тройке с суперзлобной народофилкой С.Л. Перовской и её свободолюбивым подкаблучником А.И. Желябовым упорно охотился на царя, тряханувшего в кои-то веки тухлое крестьянское болото матушки-Руси.

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть четвёртая История России, Россия, Украина, СССР, Литература, Российская империя, Культура, История (наука), Длиннопост, Политика

Горбачёв вспоминал (есть видео съезда):

«Всё-таки я настоял предоставить ему пять минут (сверх всякой меры, он уже раз семь выступал, в ущерб другим желающим – Т.М.). Съезд только под моим давлением согласился. Он начал говорить, явно повторяя то, о чём уже говорил десять дней назад. Пошла шестая или седьмая минута, я напомнил Сахарову:

– Андрей Дмитриевич, время истекло.

Сахаров не слушает и продолжает говорить. Я ещё и ещё раз прошу его заканчивать выступление (а Васька всё-таки курчонка убирает – Т.М.). И когда наконец микрофон был выключен (минуте на 10-11-й – Т.М.), Сахаров воздел руки к небу как жертва произвола» [17].

Из статьи журналиста Николая Андреева, биографа Горбачёва и Сахарова:

«Микрофон отключили.

Сахаров продолжал говорить, хотя его голос достигал в лучшем случае первого ряда. Но его слышали телезрители: трансляция не прерывалась. Наконец он собрал листки бумаги на трибуне, подошёл к Горбачёву, положил их перед ним. Начал спускаться со ступенек. Горбачёв резко отодвинул от себя стопку, три листка соскользнули со стола и плавно закружились.

Грянул гимн Советского Союза» [18].

На снимке выше академик-диссидент на всё том же съезде толкает одну из предыдущих речуг.

В своём последнем слове на суде по делу об убийстве Александра II Кибальчич топил за «развитие всех нравственных и умственных сил человеческой природы». Русскому гению было невдомёк, что взрыв его бомбы вот-вот вызовет вакханалию совсем упоровшейся цензуры с зашкальным ростом стоимости университетского образования и циркуляром о «кухаркиных детях». По такому же принципу и ружья продолжили кирпичом чистить, из-за чего, как известно, Крымскую войну проиграли. В.Г. Белинский в письме критику П.В. Анненкову этот принцип объяснил на примере Тараса Шевченко и Пантелеймона Кулиша – двух гениев украинского свободолюбия:

«…Здравый смысл в Шевченке должен видеть осла, дурака и пошлеца, а сверх того, горького пьяницу, любителя горелки по патриотизму хохлацкому. Этот хохлацкий радикал написал два пасквиля – один на государя императора, другой – на государыню императрицу. Читая пасквиль на себя, государь хохотал, и, вероятно, дело тем и кончилось бы, и дурак не пострадал бы, за то только, что он глуп. Но когда государь прочёл пасквиль на императрицу, то пришёл в великий гнев, и вот его собственные слова: «Положим, он имел причины быть мною недовольным и ненавидеть меня, но её-то за что?» И это понятно, когда сообразите, в чём состоит славянское остроумие, когда оно устремляется на женщину.

Я не читал этих пасквилей, и никто из моих знакомых их не читал (что, между прочим, доказывает, что они нисколько не злы, а только плоски и глупы), но уверен, что пасквиль на императрицу должен быть возмутительно гадок по причине, о которой я уже говорил.

Шевченку послали на Кавказ солдатом (в Оренбургский край послали, тут Белинский ошибся – Т.М.). Мне не жаль его, будь я его судьею, я сделал бы не меньше. Я питаю личную вражду к такого рода либералам. Это враги всякого успеха. Своими дерзкими глупостями они раздражают правительство, делают его подозрительным, готовым видеть бунт там, где нет ничего ровно, и вызывают меры крутые и гибельные для литературы и просвещения.

Вот Вам доказательство. Вы помните, что в «Современнике» остановлен перевод (французских романов – Т.М.) «Пиччинино» (в «Отечественных записках» тож), «Манон Леско» и «Леон Леони». А почему? Одна скотина из хохлацких либералов, некто Кулиш (экая свинская фамилия!) в «Звёздочке» (иначе называемой «Пёздочка»), журнале, который издаёт Ишимова для детей, напечатал историю Малороссии, где сказал, что Малороссия или должна отторгнуться от России, или погибнуть. Цензор Ивановский просмотрел эту фразу, и она прошла. И немудрено: в глупом и бездарном сочинении всего легче недосмотреть и за него попасться.

Прошёл год – и ничего, как вдруг государь получает от кого-то эту книжку с отметкою фразы. А надо сказать, что эта статья появилась отдельно, и на этот раз её пропустил Куторга, который, понадеясь, что она была цензорована Ивановским, подписал её, не читая. Сейчас же велено было Куторгу посадить в крепость. К счастию, успели предупредить (начальника III отделения – Т.М.) графа Орлова и объяснить ему, что настоящий-то виноватый – Ивановский! Граф кое-как это дело замял и утишил, Ивановский был прощён. Но можете представить, в каком ужасе было Министерство просвещения и особенно цензурный комитет? Пошли придирки, возмездия, и тут-то казанский татарин Мусин-Пушкин* (страшная скотина, которая не годилась бы в попечители конского завода) накинулся на переводы французских повестей, воображая, что в них-то Кулиш набрался хохлацкого патриотизма, – и запретил «Пиччинино», «Манон Леско» и «Леон Леони».

Вот, что делают эти скоты, безмозглые либералишки. Ох эти мне хохлы! Ведь бараны – а либеральничают во имя галушек и вареников с свиным салом! И вот теперь писать ничего нельзя – всё марают. А с другой стороны, как и жаловаться на Правительство? Какое же правительство позволит печатно проповедывать отторжение от него области? А вот и ещё следствие этой истории. Ивановский был прекрасный цензор, потому что благородный человек. После этой истории он, естественно, стал строже, придирчивее, до него стали доходить жалобы литераторов, – и он вышел в отставку, находя, что его должность несообразна с его совестью. И мы лишились такого цензора по милости либеральной хохлацкой свиньи, годной только на сало» [19].

«Пасквиль на императрицу» – это строки из сатирической поэмы «Сон» (1844 г.), в которых Шевченка ну совершенно как какой-нибудь рагуль издевался над сухопаростью, тонконогостью и болезнью супруги Николая I Александры Фёдоровны, попутно обругав «тупорылыми виршемазами» А.С. Пушкина и В.А. Жуковского. Русская царица была красивой, лёгкой, очень грациозной женщиной. Просила мужа помиловать декабристов. «Виршемаз» Пушкин перед нею благоговел, тихо и сильно любил с юности до конца жизни. Ну подумаешь, страдала частичным параличом лицевого нерва, отчего у неё при малейшем волнении тряслась голова, – нет бы Шевченке за это ещё больше её полюбить. Да к тому же эта «царица убогая» вместе с «тупорылым» Жуковским, никому не известным холстомазом К.П. Брюлловым и др. некогда вызволила перспективного «Тараску» из холопской зависимости.

В октябре 1860-го Шевченка написал уж совсем гадкие и злобные стихи на смерть Александры Фёдоровны, обратился к новопреставленной: «Тебе ж, о суко!». Через четыре месяца и сам умер. А как хорошо начинал крепостным художником.

Раннее сиротство, вконец опупевшая мачеха, бесконечные наказания за проделки сводного братца-акробатца… тяжелейшее крепостное детство Шевченку не озлобило, развило чуткость, нежность, талант. А на воле – балы, красавицы, лакеи, юнкера, любовь, шампанское и головокружения от первых творческих успехов довели до того, что возненавидел мачеху всея Руси и стал поэтом великого святого страдальчества и великого, якобы праведного, гнева.

У русских и украинцев (что одни, что другие генетические лакеи, подкулачники и холопы) настоящим зерцалом свободы и прогресса считается, естественно, тот, кто, как Шевченка, берёг и приумножал в себе, обществе и властях не развивающе-исправительно-трудовую (эту зерцала давили), а салтычихо-вертухайско-бандеровскую сущность крепостного права. Шевченку в предыдущем предложении можете заменить каким-либо другим певцом страдания и злобы, скажем, лагерно-шарашечным стукачом НКВД СССР А. Солженицыным, крепостное право – на ГУЛАГ.

Пётр Аркадьевич Столыпин хоть и был висельных дел мастер, но своей аграрной реформой устроил в тупой русской деревне переполох так переполох. А его за это пулей! Из револьвера борца за свободу (по совместительству агента царской охранки) Д. Богрова. И впрямь ни одно доброе дело не остаётся безнаказанным.

Короче говоря, на квитках и стецьках в город въехали петлюры и бандеры, на пламенных народолюбцах-революционерах, наивных либерахах и прочих святокацапах – чёрные генералы врангели с казаками да колчаками, троцкими да дроздовскими, а на высокоморальных совках, всю жизнь шедших дорогою добра, – «новые русские» с дудаевыми да басаевыми.

Но вернёмся к Ольге Кобылянской. У неё в коротеньком рассказе «Мужик» (1895 г.) две знатных польских дамы знатно затроллили молодого украинца из простых. (Тот, надо полагать, сочинял стихи: одна из дворянок насмешливо называла его «Гейне»).

Сначала они втроём по-великосветски проводили время: рассматривали предметы искусства, невинно подкалывали друг друга («Гейне» панночек, а они его). Потом услышали полковой оркестр, чуть позднее увидели войско. Ну, украинец, само собой, подумал про строй: «теперь это не люди», «продукт насилия». Приметил идущего не в ногу хромого солдата и стал мысленно вспоминать мытарства собственной армейской службы. Ах, дескать, какие были почти сказочно грубые офицеры и какой был я «любящий свободу крестьянин». А полячки вслух: какая, мол, прелесть офицер с поднятой саблей, только «всю красоту этого уродует хромающий в последнем ряду хам!»

На «красивых свежих губах» девушек «ещё кривилась пренебрежительная усмешка», когда грянул гром. В руках украинца находился «Конрад Валленрод» Адама Мицкевича. «Не помня себя, с каким-то мгновенно вскипевшим раздражением, я швырнул его паннам под ноги и, поклонившись со зловещей улыбкой, направился к дверям». Женщины (одна из них, которая называла «Гейне» и произнесла слово «хам», ему точно нравилась) повели себя с ним искренно, а он не выдержал. Обидися. За гордую понюшку табаку продал дружбу полов и народов, теплоту и роскошь человеческого общения.

Так, может быть, родился украинский отменитель культуры (поскольку поэма «Конрад Валленрод» написана Мицкевичем до того, как он, подобно Шевченке остро возненавидев Николая I, стал «в угоду черни буйной» злобным поэтом и потерял восхищение Пушкина). А благородные полячки, это показано в конце рассказа, после выходки украинского «Гейне» только уверились в своём национализме и социальном расизме, мнении относительно рагульства крестьян и русинов (гм, будто их польское славянское всесословное bydło лучше). То есть «Гейне» и себе подножку поставил, и панночкам свинью подложил. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

*Мусин-Пушкин М.Н. – попечитель Санкт-Петербургского учебного округа. Как на попечителя, на него возложили обязанности председателя Петербургского Цензурного комитета при Министерстве просвещения.

Показать полностью 1

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть третья

II

В одномерной стране икон
Люди бьются о стену лбом.
Каждый как колокол: динь-дон,
В башке кутерьма, а в горле ком.
Таковы законы в этой стране –
После затишья девятый вал.
И я вижу, как на белом коне
В город въезжает чёрный генерал.

–И. Анчиполовский

В повести Ольги Кобылянской «Земля» (1901 г.) показан жестокий конфликт двух сельских баб – ленивой Рахиры, полностью подчинившей волю своего любовника Саввы, и работящей Анны. Бездельник Савва убивает возлюбленного набожной Анны, такого же трудолюбивого святошу Михайлу…

С цыганкой Рахирой всё предельно очевидно: подобного типа злобных и напористых женщин среди современных украинок вагон и маленькая тележка с Ириной Фарион. А безгрешная страдалица Анна – нежная и пугливая аки трепетная лань – напоминает персонажа «Грозы» А.Н. Островского Катерину – прямое порождение Святой Руси, плоть от плоти кабаних, феклуш, получокнутых религиозных барынь, философов-мудаков из народа кулигиных. Приведу пару выдержек из ключевого в этом смысле диалога Катерины с Варварой (действие 1-е, явление 7-е):

«И до смерти я любила в церковь ходить! Точно, бывало, я в рай войду, и не вижу никого, и время не помню, и не слышу, когда служба кончится. Точно как всё это в одну секунду было. Маменька говорила, что все, бывало, смотрят на меня, что со мной делается! А знаешь: в солнечный день из купола такой светлый столб вниз идёт, и в этом столбе ходит дым, точно облака, и вижу я, бывало, будто ангелы в этом столбе летают и поют. А то, бывало, девушка, ночью встану – у нас тоже везде лампадки горели – да где-нибудь в уголке и молюсь до утра. Или рано утром в сад уйду, ещё только солнышко восходит, упаду на колена, молюсь и плачу, и сама не знаю, о чём молюсь и о чём плачу; так меня и найдут». Как говорится, и псилоцибиновых грибов не надо.

«Я жила, ни об чём не тужила, точно птичка на воле. Маменька во мне души не чаяла, наряжала меня, как куклу, работать не принуждала; что хочу, бывало, то и делаю. Знаешь, как я жила в девушках? Вот я тебе сейчас расскажу. Встану я, бывало, рано; коли летом, так схожу на ключок, умоюсь, принесу с собою водицы и все, все цветы в доме полью. У меня цветов было много-много. Потом пойдём с маменькой в церковь, все и странницы – у нас полон дом был странниц да богомолок. А придём из церкви, сядем за какую-нибудь работу, больше по бархату золотом, а странницы станут рассказывать: где они были, что видели, жития разные, либо стихи поют. Так до обеда время и пройдёт. Тут старухи уснуть лягут, а я по саду гуляю. Потом к вечерне, а вечером опять рассказы да пение. Таково хорошо было!». Заметьте: не на ключ – на ключок она, сука, ходила! «Отчего люди не летают так, как птицы?» – да злобную прожжённую Варвару выворачивало, небось, от такого инфантилизма.

Православный предприниматель Дикой о русском народе и Кулигине, изобретателе и прогрессивном радетеле за общее благо (действие 4-е, явление 2-е): «С этим народом какому надо быть человеку? Я уж не знаю. (Обращаясь к народу.) Да вы, проклятые, хоть кого в грех введёте! Вот не хотел нынче сердиться, а он, как нарочно, рассердил-таки. Чтоб ему (Кулигину – Т.М.) провалиться!».

Не хотел бы – не разозлился. Во всём, видите ли, русня у него, делового русича, виновата.

По поводу связи «маменька работать не принуждала» с инфантилизмом процитирую Владимира Ланцберга (1948 – 2005), поэта, барда, одного из крупнейших практиков и теоретиков неформальной педагогики и коммунарского движения:

«Не удивлюсь, если узнаю, что мы – страна самых великовозрастных детей» [12].

«…Я их (детей – Т.М.) ненавижу. Всю свою псевдо-, квази- и просто педагогическую деятельность посвятил истреблению их как вида. Они меня «достали» – своими криками, капризами, своей концептуальной истеричностью…

Я из-за них плохо живу. Они ничего не знают, не умеют, не могут, ни за что не отвечают, но хорошо плодятся и быстро растут. Самое страшное, что они везде. Я всё время утыкаюсь в них и от них завишу. Один (в униформе крысиного цвета) меня шмонает как лицо зулусской национальности и знать не желает, что этого делать нельзя. Другой (в кабинете крысиного цвета) не хочет мне что-то разрешить, потому что какой-то папа не сказал ему, что это можно. Третий повырубал всю защиту и разогнал реактор до кипения – покататься хотел, что ли? Теперь все наши куры о двух головах и тощие, как геральдические орлы.

Поэтому, пока дети ещё маленькие, их надо изводить. Потом поздно будет: им понравится быть детьми.

А пока что большинство из них мечтает стать взрослыми.

Потому что взрослый, в их понимании, может всё. <…>

А ребёнок однозначно слаб, неумел, беспомощен и бесправен. И шансов никаких.

Тогда он начинает беситься – курочит школьные парты и пригородные электрички, плавит зажигалкой кнопки моего лифта и замазывает жвачкой все щели, через которые я дышу. Мстит мне за то, что я, покидая детство, его с собой не взял. Знает, что станет взрослым нескоро, а ждать невыносимо.

И тут появляюсь я. Меня звать – ну, скажем, киллер. Сейчас я начну его убивать.

<…>

Я привожу его в комнату, где есть всё. Ну, не всё, но многое: материалы, инструменты, оборудование. Деньги. И есть я.

Я ему говорю: у тебя есть желания и проблемы. У меня есть возможность решить часть твоих проблем и помочь исполнить часть желаний. Что-то можно сделать легко и сразу. Что-то – сложнее: денег немного, материалы не все и оборудование не всякое. Но какое-то можно изготовить самому, а деньги заработать. Там, где не хватит сил и знаний, я помогу. Не хватит твоих прав – подставлю свои. Не знаешь, чего хочешь; не знаешь, чего вообще можно хотеть, – подскажу.

Но у меня есть несколько условий. Одно – первое, другое – главное.

Первое: мы ничего не делаем для выставок, отчётов и просто так. Мы не делаем моделей или макетов – только настоящие вещи. Мы не играем в игрушки. У нас настоящие заказчики и настоящая ответственность. Качество тоже настоящее. Мы уважаем себя, своё время и свою репутацию. Это, кстати, способ уважать других.

Главное: безопасность. Безопасность мира, в котором живём. Живности и растительности. Другого человека и вообще человечества. Самого себя» [13].

«…В пять ты уже можешь учиться вышивать и фотографировать, паять и гвозди забивать, да мало ли ещё чего. Ну и, конечно, читать, писать, считать.

В шесть, если захочешь, будешь выдавать самую настоящую товарную продукцию,  и заказчик, взрослый дяденька, будет приходить не к директору школы, а к тебе и вести с тобой переговоры в уважительном тоне.

<…>

Тебе  шесть  лет, ты пишешь печатными буквами (так красивей, правда?) инструкцию для заказчика: «В сеть не  включять!» <…>

И тебя в 10 лет уважают как взрослого. И в классе все по очереди командиры – и ты в том числе. И все важные решения принимают сами ребята – и ты в частности. И к 10 годам у тебя уже солидный стаж руководящей работы, а к 17 тебя «пасут» все начальники отделов кадров района – чтобы ты пошёл именно к нему, а не к другому.

Так и быть, ты пойдёшь к нему, но попросишь часок обождать. И совершишь прощальный обход, и в кабинете директора узнаешь селектор, сделанный тобой в шестом классе: в школе, где половина оборудования сделана тобой, никогда ничего не ломается.

<…>

Идиллию моего заведения нарушает зав. РОНО. Сам пришёл. Интересно, зачем я ему понадобился?

Как ни в чём не бывало, достаёт из своего «дипломата» огромных размеров ключ. Похоже, из чистого золота.

?

Я по поручению, так сказать, прогрессивно настроенной части педагогов школы твоего, Вова, посёлка. Они просят тебя пойти к ним директором.

А монтировки в Вашем чемоданчике нет?

?

По поручению, так сказать, традиционно настроенной части. Равно как и родителей… Всё же – привычный порядок, какие-то гарантии, всё ясно-понятно…

Чего ты хочешь?

Чтобы в одном посёлке были две школы, и в одной всё как положено, а в другой – как во сне. И пускай «клиент» голосует ногами.

Ну, брат, знаешь ли…

И растворяется в воздухе» [14].

«…Я тогда вёл в посёлке детский клуб, и ребята в него съезжались, бывало, и за тридцать километров. Некоторые при этом действительно «уходили» – ко мне, к нам, в нашу клубную компанию.

Клуб был коммунарский, и мы носили галстуки. Обыкновенные, массового образца, из отдела канцтоваров. Правда, носили со смыслом. Так вот, была девочка, из приличной и заметной семьи, которая не то чтобы «уходила», она к нам «убегала». Узнали мы об этом из рассказов сторонних людей о том, какие побои ожидали её при каждом возвращении домой. Отец-партиец запрещал ей носить пионерский в общем-то галстук!» [15]

Так, может быть, вы, святой отец, партийный? – А то!

«Мы помним лагерь «Орлёнок» начала 60-х, этот энтузиазм, творческий накал, песни и разговоры, светлые лица… Помним коммунарское движение и сотни клубов по всей стране. Мы, пятидесятилетние, помним. Сорокалетние – уже не очень: на их глазах завершался разгон этого разгула. Но ещё теплились отдельные компании. В самом «Орлёнке», искорёженная и стерилизованная, умудрялась работать методика, пространство которой дети покидали, плача. Где-то до сих пор можно увидеть «орлятский» круг, услышать «орлятские» песни. Этот организм убить оказалось труднее всего, настолько он получился жизнеспособным. Прочность фундамента определялась адекватностью и конструкции, и материалов. Поразительно: в государстве со сказочной экономикой, с противоестественной идеологией (не той, к какой призывали, а той, какую давали) – возникла и устояла педагогическая система с нормальными характеристиками и параметрами, посылками и результатами. Требовалось – не мешать.

Но менялись времена и начальники. В конце 80-х «Орлёнок» заполонили странные люди. Они навезли дикое количество дикой масс-культуры, для которой пришлось освобождать место. Педагогические потери оказались невосполнимыми; от этого нашествия лагерь не мог оправиться много лет.

И это – «Орлёнок»! Ординарное же «профсоюзное» пастбище – это настольный теннис, «1-й отряд из воды, 2-й в воду!», привес-прирост-понос и тихая лирика жизнелюбивых вожатых по ночным кустам – дополнительное образование для особо одарённых школьниц» [16].

Поразительно: совковые начальники-сервилисты прогрессивной педагогической системе смертельно опасной помехой не были, но в «перестройку» пришли начальники-либералисты и понеслось. Сегодняшние детские оздоровительные лагеря (заявлю это как бывший педагог дополнительного образования с почти 10-летним стажем) – рассадники педерастии.

Думаете за что катеринофил Н.А. Добролюбов со своим знаменитым «Лучом света в тёмном царстве» стал кумиром у высокоморальных совков? Да совки при помощи таких радиоактивных «лучей» превратили послесталинский Советский Союз в квазирелигиозную теплицу по выращиванию инфантилов: будущих наркоманов, бомжей и прогоревших вкладчиков «МММ». ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Показать полностью

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть вторая

Из литературно-критической статьи Леси Украинки «Малорусские писатели на Буковине» (1900 г.): «Г-жа Кобылянская… воспитанница немецкой культуры, и этого не могут ей простить её галицкие критики, так как немецкое влияние до сих пор заметно на её стиле. Но если немецкий язык и был действительно вреден для её стиля, то он был ей не только полезен для общего развития, но даже спас её от умственного застоя и нравственной спячки в мелкобуржуазной, чиновничьей среде маленького буковинского городка, где единственным очагом культуры была библиотека, состоявшая почти исключительно из немецких книг. По крайней мере г-жа Кобылянская сама находит, что эта «немеччина», к которой так презрительно относятся галицкие собраты, вывела её в люди, открыла для неё мир идей, познакомила её с мировой литературой и научила любить и понимать искусство. Действительно, эстетический и идейный уровень развития у г-жи Кобылянской гораздо выше, чем у тех буковинских и галицких писателей, которые развивались под влиянием только исключительно местной и польской литературы, а если и есть у неё кое-какие неровности и пробелы, то причины этому надо искать не в «немеччине», а в недостатке систематичности, которым неизбежно страдает всякое самообразование*. Немцы же указали О. Кобылянской путь в литературу и дали ей силу противостоять первым неудачам.

Писательница вначале видела от земляков больше огорчений и разочарований, чем помощи и нравственной поддержки; она сама сознаётся, что это иногда вызывало у неё желание бросить навсегда малорусскую литературу и уйти в свою, почти родную ей и всегда приветливую, «немеччину»; конечно, хорошо, что она этого не сделала, так как в немецкой литературе она всегда оставалась бы гостьей, хотя и желанной, тогда как в малорусской она дома и может проявить свой талант более разносторонне» [7].

Из письма Леси Украинки писателю Михаилу Павлыку от 7 июня 1899 г.: «Относительно неметчины я иного мнения, чем Вы и все галичане. Не погубила, а спасла Кобылянскую неметчина, показала ей более широкий европейский мир, обогатила идеями, научила стилю (не в смысле слов, лексики, а в смысле фразы, богатства формы) и, развив её ум, тем самым воспитала её для сознательного и разумного служения родной земле. Кобылянская уже не бросится в узкий шовинизм, потому что привыкла к широкому полёту мысли, – думаю, что и уклонение в клерикальство для неё невозможно.

Лучший способ сберечь Кобылянскую для нашей литературы, удержать её навсегда – это не упрекать её ежедневно неметчиной, не называть её чужим, экзотическим цветком, а признать за ней то почётное место в нашей литературе, которого она вполне заслуживает. Сравните сочинения (прости господи!) Коваленко, Катренко, Ковалива, – и как там ещё они зовутся, те патриоты-беллетристы, что пишут для патриотов-читателей, – с каким-нибудь даже наименее удачным рассказом Кобылянской, и взвесьте сами, кто более экзотичен, – или она со своей «немеччиной», или они со своим «украинством»» [8].

Опять двадцать пять! Оказывается, галицкие патриоты – пускай, вероятно, не все, кто ругал Кобылянскую за «немеччину», – погубить её хотели как писательницу. Думаю, многие украинские экзоты желали ей смерти и в прямом смысле слова. Всё-таки эта Кобылянская и мастерством голов на пятнадцать аборигенов превосходила, и корявенькую сущность украинской туземной интеллигенции своей прозой вскрывала.

С 1891 г. О.Ю. Кобылянская жила в Черновицах. В 1919-м Буковина стала провинцией Румынского королевства, и вскоре началась её румынизация. На протяжении 1920 – 30-х гг. украинский язык, культура и политическая жизнь на Буковине подавлялись, а жёстко законспирированная буковинская ОУН, напротив, при отсутствии конкуренции разрослась и окрепла, быстро подчинив себе студенческие, спортивные и прочие молодёжные общества.

В 1940-м, после присоединения Северной Буковины к СССР, О.Ю. Кобылянскую приняли в Союз советских писателей Украины. 25 ноября 1940 года в Киеве, 27 ноября в Черновицком музыкально-драматическом театре и наконец, 28-го вечером у Ольги Юлиановны дома прошли праздничные собрания, посвящённые 55-летию её творческой деятельности. Приветственные телеграммы приходили из РСФСР, Молдавии, Прибалтики, Узбекистана… Персональную пенсию писательнице правительство УССР назначило ещё в 1927-м. Также отмечу, что с 1927 по 1929 год харьковское издательство «Рух» (Харьков тогда был столицей советской Украины) выпустило «Произведения» Кобылянской в девяти томах.

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть вторая История России, Литература, СССР, Украина, Культура, Писатели, История (наука), Биография, Великая Отечественная война, Длиннопост, Политика

Советские корреспонденты с явным интересом беседуют с О.Ю. Кобылянской

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть вторая История России, Литература, СССР, Украина, Культура, Писатели, История (наука), Биография, Великая Отечественная война, Длиннопост, Политика

На юбилейное мероприятие в Черновицкий МДТ тяжелобольная писательница приехать уже не могла, и от её дома до театра (это почти 2 км) протянули телефонную линию. Ольге Юлиановне дали микрофон, и она зачитала слова признательности.

В те времена, когда украинские патриоты к «немеччине» относились уже намного лучше, а именно – в годы Великой Отечественной войны, а точнее – после взятия румынами Черновиц, к Ольге Кобылянской пришли румынские жандармы. Обыскали дом. Изъяли рукописи. Саму Кобылянскую заключили под стражу в усадьбе на дальнем хуторе Старая Хата, держали на голодном пайке до самой смерти.

Посадили писательницу за коммунистическую пропаганду. Кобылянская разрешила подписать своим именем ряд просоветских обращений, в т.ч. приветствующих присоединение Северной Буковины к СССР и осуждающих нападение Германии на Советский Союз. Материалы эти печатались в 1940-1941 гг. как в местной, буковинской, прессе, так и в центральной: «Правде», «Известиях», «Литературной газете»…

В конце концов румыны решили показательно судить парализованную 78-летнюю украинскую бабушку как главного коммуниста Буковины. Ольга Юлиановна до суда не дожила, 21 марта 1942 г. она ушла из жизни после третьего инсульта. Несомненно, издевательства румынских патриотов приблизили её уход.

29 марта 1944 красные войска освободили Черновицы, а 27 ноября того же года, в день рождения О.Ю. Кобылянской, в доме писательницы открылся её музей.

На рубеже 1940-х/50-х гг. Ольгу Кобылянскую на русском языке начали издавать активно, хотя вершину её творчества – роман «Апостол черни», комично описывающий жизнь украинствующей сельской интеллигенции**, – совковые литературоведы ещё в 30-е сочли националистическим и замяли. Его до сих пор не перевели.

С середины 60-х до второй половины 80-х произведения Ольги Юлиановны, судя по каталогу РГБ, по-русски вовсе не печатались. Публикация Юрия Серебрянского в «Лиterraтуре», судя по всему, единственная за последние 30 с лишним лет.

Что же касается качества русских текстов, то, с моей точки зрения, наиболее тонко Ольгу Кобылянскую переводил Пётр Дятлов (1883 – 1937), близкий к большевикам украинский коммунист, публицист и переводчик, расстрелянный в 37-м году. Он же, к слову, в 1913-м с теплотой написал для большевистской газеты «Рабочая правда» некролог о Лесе Украинке [9].

Так, в очерке «У святого Ивана» (1890 г.) описывается праздник Иоанна Трапезундского, великомученика, жившего в XIV веке. Торжества проходят на австро-венгерской тогда Буковине, в городе Сучава. Местный православный храм выставляет мощи святого. В авторизованном переводе П. Дятлова из сборника О. Кобылянской «Аристократка и другие рассказы», опубликованного в 1911 году московским издательством демократической направленности ««Польза» В. Антикъ и Ко» (с. 25), читаем:

«Возле обычно тихого Божьего дома торговали, обманывали, воровали теперь совершенно свободно и без разбора…

А там… там снова вынесли одну жертву – молодую девушку, лишившуюся чувств в толпе и давке. Она прибыла к Святому издалека, чтобы найти здесь облегчение от своей болезни.

Несколько часов назад вынесли мёртвое тело семнадцатилетнего парня. Чрезвычайно душный воздух в церкви убил его, больного грудью».

Открываю сборник Ольги Кобылянской «Избранное» (М.: Гослитиздат, 1953, с. 63), а там… там слов «молодую девушку» (в оригинале, сами понимаете, «молоду дiвчину») нет и в помине, что, на мой взгляд, убило всё произведение. Это совковый переводчик, редактор Гослитиздата Леонид Лукич Нестеренко похулиганил.

Беру массовое издание «Рассказы» (М.: Гослитиздат, 1954, с. 145), а там… те же Нестеренкины проделки.

Наконец в другом «Избранном», вышедшем в 53-м году во Львове, нахожу перевод Леси Украинки*** – слова «молодую девушку» на месте (с. 306).

Времена меняются, и украинствующие меняются вместе с ними. После того как прогрессивный Запад, сдуру приютив стецьковидных**** ботаников с фон браунами и фон болшвингов с гуньками, сильно испортил свою расу и культуру, а тем более после того как либералы, демократы да феминисты эмансипировали украинских женщин для занятий уборкой и проституцией в цивилизованных странах – вот тогда о своей европейскости завели речи даже самые реликтовые украинские националисты.

Но как бы нынешнее украинство ни примазывалось к Ольге Кобылянской, к её европейскости, феминистским взглядам и стремлению к свободе, всё равно отыскался адвокат Алексей Гелетка. Пять лет назад Гелетка сочинил безуспешную петицию о переименовании в Черновцах улицы Ольги Кобылянской в Панскую. Так улица называлась при австрийцах и румынах, когда, как гласит Гелеткина петиция, «поселиться здесь было престижно, и добиться этого удавалось преимущественно лицам барского рода: интеллигенции, домовладельцам, ростовщикам, торговцам, что было настоящим подтверждением названия улицы Панская».

Домовладельцы, ростовщики и торговцы… тьфу.

Я, пожалуй, дополню Гелеткины рассуждения. Интеллигентка Кобылянская была шляхетского рода. Рыночек, ясное дело, порешал, что лишь на исходе 20-х годов, да и то благодаря гонорарам от «клятого совка», крупнейшая украинская писательница перестала ютиться по съёмным квартирам и приобрела себе наконец-то жильё – пятикомнатный особнячок на обыкновенной улице Одобеску, с садом, небольшим огородом, курятником и скромной конурой для собаки Вовчика. А системная интеллигенция, домовладельцы, ростовщики и торговцы (псевдоаристократическая, а по сути и квазибуржуазная, а раз пошла такая пьянка, то и безнациональная шелупень «барского рода») при австрийцах и румынах с поросячьей мордуленцией в калашный ряд полезли – скупать дома на улице Панской…

Исходя из этого, и поросячьей мордуленции, и ежу понятно: Кобылянская со своими пронзительными антикапиталистическими рассказами (любимая Лесей Украинкой «Битва», «Земельный банк» и др.) всего-навсего совковая неудачница. В отличие от лучших людей народа (шелупени).

Его блаженство митрополит Епифаний, глава Православной церкви Украины и доктор богословия, облюбовал Львовский аграрный университет, окормляет там «сельскую» молодёжь (половина из того, что вы дальше прочтёте, опубликована на сайте ПЦУ [11], оставшаяся часть – это первая половина другими словами):

«Мы гордимся, когда москали называют нас бандеровцами».

«И когда нас называют бандеровцами, мы гордимся».

«Для кого-то это слово является оскорбительным, но для нас это честь».

«Для каждого украинца – великая честь быть наследником героя украинского освободительного движения Степана Бандеры».

«История вашего университета показывает, что среди его выпускников было много тех, которые на самом деле не словом, а делом любили свою украинскую землю и её народ. В их числе следует отметить и вспомнить гения (!) украинского национального и нациесозидающего духа Степана Бандеру. Он является славным выпускником именно вашего университета».

«…Наша земля произвела на свет таких славных героев, которые когда-то говорили, что придёт время и один скажет «Слава Украине!», а миллионы ответят «Героям слава!». Мы дождались этого времени, поэтому должны радоваться, что являемся наследниками наших героев и имеем возможность осмыслить и продолжить то, что они наметили». (Сказано в 2019 году).

«В Украине наступило время, которого ожидал Степан Бандера, – когда один скажет: «Слава Украине!», а миллионы ответят: «Героям слава!»» (Сказано в 2021 году под рагульские аплодисменты будущих аграриев).

Словом, юродивый с клерикальством, шовинизмом и бандеризмом головного мозга под одной скуфейкой, а поди ж ты! – за свободу нации.

Король нации голым на Крещатик пока, говорят, не ходит. Но в футболке на международных саммитах его уже не раз видали. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.


*Кобылянская, в отличие от своих братьев, окончила лишь четыре класса начальной школы: её многодетные родители не посчитали нужным дать ей большее образование – Т.М.

**Сюжет отдалённо напоминает «Ромео и Джульетту», борьба не на жизнь двух сельских интеллигентских родов, в каком-то смысле Леди Макбет Мценского уезда.

***Согласно воспоминаниям украинского языковеда Василя Симовича, этот перевод выполнила мать поэтессы писательница Олена Пчилка [10].

****Был такой украинский (грешно сказать) писатель Сергей Плачинда, некогда восторженный совок, в традиционном для совков высоком штиле писавший о советских достижениях, а затем настоящий украинець. Так по его мнению, гиммлероподобный интеллигент Стецько… гений. Присоединилась к этой точке зрения Плачинды и украинская Вики, прости господи, педия.

Показать полностью 2

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть первая

На краю земном среди потерь
Праздник мне устроить не спеши.
Молча ждёт меня голодный зверь,
Ты не дай ему меня найти.

Я падал в небо сотни лет назад,
Я падал в свете призрачной звезды.
Всё то, что никогда нам не понять,
Я видел в зеркале большой воды.

–Эрик Чантурия, «Вечность»
(из репертуара Шуры)

Нежный хищник подкрадётся словно вор,
Мягкой лапой ночь опустит на ковёр.
Льётся музыка из пальцев на тетрадь,
Когда-то услышана, тебе ли не знать.

Видел всё, но ничего не замечал.
Брал, что мог, но ничего не отдавал.
На запястье золотые времена,
Когда-то приручены, и ты им слуга.

Столько лет воды тёмные
Тайну хранят – тебе не разгадать.
Всё в огонь с тонкой кожею –
Ведь ты не хотел, не научился ждать.

–Эрик Чантурия, «Всё в огонь»
(из репертуара группы «Hi-Fi»)

I

Уроды лезут из грязных дыр,
Юродивые цепями звенят,
И полоумный король Лир
Голым выходит гулять на Арбат.
На войне как на войне –
В рваных кишках гниющий кал.
И я вижу, как на белом коне
В город въезжает чёрный генерал.
Я вижу костры из книг,
Я слышу овчарок лай.
Если кто-нибудь крикнет: «Зиг!»,
Миллионы откликнутся: «Хайль!»

–Игорь Анчиполовский*,
«Антифашистская» (1989 г.)

Летом позапрошлого года отечественный журнал «Лиterraтура» в двух номерах, 195-м и 196-м, опубликовал русский перевод новеллы Valse mélancolique немецко-украинской писательницы-феминистки Ольги Юлиановны Кобылянской (1863 – 1942). Автор перевода – казахстанский писатель и культуролог Юрий Серебрянский, поляк. Словом, полный интернационализм, смущает только предисловие Серебрянского к своей публикации:

«Пытаясь уловить происхождение духа свободы украинской современной культуры, несомненно славянского, почти языческого, я интуитивно выбрал Valse Mélancolique, повесть Ольги Кобылянской. На перевод текста ушёл год, и я, конечно, представлял себе его публикацию совершенно в других условиях. Смыслы, заложенные авторкой (попробую предположить, что Ольга Кобылянская выбрала бы себе такое определение), её европейскость, стремление к свободе, заявление феминистских взглядов, всё выглядит современно и актуально, но есть ощущение, что я опоздал к какому-то важному для себя моменту».

Кострубонька тому свидетель: опоздал. Другое дело, что на интуицию Серебрянского грех жаловаться. Выбрал-то он произведение, в котором корни нынешнего украинского пира явно бандеровского духа шухевичской почти свободы показаны во всём стецьковском сиянии. Да ещё они показаны в трагическом конфликте с прорастающим сквозь асфальт нежным ростком свободы настоящей. Это всё из сюжета ясно.

Итак, Valse mélancolique (1894 г.**). В съёмной квартире живут две студентки: Ганнуся и Мартуша. Ганнуся – начинающая художница, хорошая копиистка. Мартуша зарабатывает на жизнь частными уроками иностранного языка. Повествование ведётся от лица второй девушки

«Будучи знакомы с малолетства, мы жили вместе. Были у нас две большие комнаты, элегантно обставленные, почти с комфортом – подруга моя из хорошей семьи, хоть и не располагала большими накоплениями, была претенциозна и избалована. Я не могу отречься от всего, как ты! – говорила она не раз раздражённо, когда я напоминала, что можно и получше обходиться с деньгами, избегая некоторых удовольствий.

– Молчала бы! – злилась она, – ты этого не поймёшь. Я – артистка, и существую по творческим законам.

Ты можешь расти на своей делянке, потому что должна, она узкая, а моё поле – широкое, бескрайнее, и поэтому я живу такой жизнью. Теперь ещё не вполне такой, но когда-нибудь позже, когда стану себе хозяйкой – расправлю крылья до небес. Того требует артистическое чутьё. Я всё беру из творческого начала. И ты должна к нему повернуться. Все, всё общество. Если бы на свете все были артистами – образованными и воспитанными, от чутья до стиля, не было бы столько зла и бед на свете, как сейчас, одна только гармония и красота. А так? Что нас окружает? Только мы, артисты, поддерживаем в жизни красоту. Мы, артисты, избранная часть общества, понимаешь?

– Понимаю.

– Понимаю! Ты и не способна меня понять. Не знаю, за что, право, я тебя люблю, – оправдывалась она передо мной как бы en passant***! – Критикуешь меня сверх меры. А всё от твоего мещанского ума, узких домашних практических взглядов и старосветских женских замашек.

Оторвись хоть раз от своих старых лохмотьев и превратись в новый вид, чтобы я время от времени черпала из тебя силу единства… что-нибудь новаторское!

– Хватит, голубка моя, останусь прежним старым видом, – сказала я спокойно, зная достаточно её чистую, без фальши натуру, чтобы не обижаться на брошенные второпях слова. Напротив, я в сотый раз решила не отрываться от «старых лохмотьев», а оставаться собой, той, что до этой поры оберегала её, в погоне за красотой не обращавшую внимания на зловещие перешёптывания жизненных преград и не раз бы уже горя хлебнувшую, если бы не я…

И хотя я не была никаким таким новым видом, не претендовала на звание «существа избранного» или «гордости расы», всё же таки понимала и знала, как и когда утолять жажду той неподдельно артистической натуры и когда поддаваться желанию полёта и сохранять уверенность в будущем».

«Она повелевала мной, как какой-нибудь подданной, и, хотя я вполне могла распоряжаться, как и она, по собственной воле и противиться ей, я, однако, никогда этого не делала. Меня не задевало это подчинение её власти. Сила сопротивления не просыпалась во мне никогда. Напротив, если я по своим дела уезжала на время из дому, даже тосковала по ней. По ней и по той силе, что исходила от неё и придавала всему нашему окружению характер и какую-то жизнь…»

Твердокаменная вера в свою прогрессивность и избранность, острая непереносимость критики и железобетонное подавление воли «подданных» неототалитарными способами (когда «подданный» сам такому подавлению рад-радёшенек) да презрение к людям труда (к тому же Донбассу), – это всё характерные черты современной Украины.

Вот ещё что Ганнуся сказала Мартуше: «Я немой послушник своего таланта, а вот такие, как ты, Марта, такие, как ты, творят ту огромную силу, которая угнетает таких, как я. Массой давите вы нас, одиночек, и мы гибнем, как тот цветок без семян, из-за вас. Но тебе, твоей личности это неизвестно, и потому ты этого не понимаешь…» Однако кто кого давит – большой вопрос.

Некоторое время спустя к двум девушкам заселяется третья, София. Она мечтала поступить в венскую консерваторию.

«Классическую музыку тоже люблю. Научила меня её понимать и разгадывать «по мелодиям» одна из подруг, чья душа будто состояла из звуков, и сама она была воплощённая музыка».

«Играла этюд Шопена ор. 21 или 24.

Несколько раз подряд. <…>

Я не раз слышала этот этюд. Слышала и снова забывала, но, когда она сыграла его несколько раз, – я, не иначе, обрела другой слух.

Душа стала способна понимать музыку…

Комната наша начала меняться».

«Никто из них не просил какой-то там работы «сверхурочной», услуг, но я сама взяла это на себя. Для одной и для другой. Первая принимала всё, даже не замечая, а вторая благодарно тянулась ко мне, как цветок к солнцу».

«Но она (София – Т.М.) не привязалась к ней (Ганнусе – Т.М.) так, как ко мне…

Говорили не раз целыми вечерами о всяком. В главном сходились взглядами на жизнь, беседовали об искусстве, литературе, о разных вопросах…»

Но:

«…Раздался из комнаты, в которой стоял инструмент, страшенный скрип, а потом слабый жалобный крик струн...

Она (София – Т.М.) испугалась.

– Резонатор треснул! – крикнула Ганнуся.

– Струна! – закричала я.

– Резонатор!

Она вскрикнула не своим голосом и полетела в комнату. Прежде, чем мы бросились за ней со светом, уже знала, что случилось.

– Резонатор? – спросила Ганнуся.

– Струна…

– Значит – струна!

И правда только струна. Инструмент был полностью открыт, мы склонились над ним и смотрели на эту струну. Одна из басовых. Лежала, свернувшись от сильного напряжения, между других, прямо натянутых струн, блестевших тёмным золотом от падавшего света…

– А я думала, что это резонатор провинился перед тобой! – отозвалась Ганнуся уже своим обычным беззаботным тоном, но она не ответила. Упала лицом на струны – в обморок…

Мы вынесли её. Потом обтёрли, и Ганнуся сама побежала за врачом. Когда он пришёл, заговорила.

– Почему Ганнуся сказала, что резонатор треснул? Почему? – постоянно спрашивала с большой тревогой, так, как спрашивают маленькие дети, не понимая причины чувства сожаления, не понимая, что с ними происходит. Я успокаивала её. – Почему, почему?.. Почему она это сказала? – допытывалась, и крупные слёзы катились у неё из глаз… – Зачем сказала, если невиновен!..

* * *

Врач подошёл к постели, когда случился сердечный приступ.

Помочь ей не мог.

<…>

* * *

Вынесли нашу «музыку».

Май забрал её себе.

Ганнуся никогда не узнала, как повлияли брошенные ею без мысли слова на печальное событие. Но она и без того не могла несколько воскресений успокоиться. Время от времени плакала своим сильным, страстным плачем, забросила все цветные вещи и разорвала прекрасный начатый рисунок, для которого «музыка» должна была служить каким-то вдохновением. Но спустя шесть недель затосковала по цветам и, попрощавшись со всеми, уехала в Рим…»

Бесполезно было кричать: «Струна!». Надо было раньше бороться со «сверхурочным» «раздвоением личности». Как потом советскому народу. А то завопил году в 90-91-м, спохватился по снегу за грибами… Хотя что я пишу, советский народ боролся с раздвоением. Но не в ту сторону.

Единственная из девушек, фамилия которой указана в тексте Valse Mélancolique, это София. Она Дорошенко. Думается, так Кобылянская хотела подчеркнуть глубокую связь своей героини с украинской национальной культурой. Ганнуся, напротив, онемеченная полька. То есть чуждая не только украинской, но и своей родной, а значит и всякой культуре. Ганнуся, в принципе, могла быть и расовой вышиватницей, это такие же для творческого начала украинцев чужаки, такие же его ненавистники.

София Дорошенко описывается как едва заметная, но красивая и хрупкая брюнетка с грустным взглядом и «белыми маленькими руками, полными любви и нежности». «Улыбка на её губах, появлявшаяся лишь изредка, была будто навеки омрачена грустью». Тут почти от каждой черты сразу приходит на ум Леся Украинка. Пошутить она любила, однако ни на одной фотографии не улыбается. За исключением утраченной, о которой вспоминала Лесина сестра Ольга Косач-Кривинюк: «К сожалению, затерялась фотография, где она в возрасте полутора-двух лет снята на руках у тётки Александры Антоновны Косач. На этой фотографии Леся толстенькая, с круглым, весёлым, улыбающимся личиком» [1].

А со следующей карточки смотрит совсем иная Леся:

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть первая Смерть, Искусство, Литература, Россия, Украина, Публицистика, Писатели, Поэт, Длиннопост, Негатив, Культура

Ольга Кобылянская (слева) и Леся Украинка. Черновицы, 1901 г.

На другом совместном снимке из той же черновицкой фотосессии хорошо видно небольшую Лесину руку (правую; левую, искалеченную болезнью и операцией, она прячет):

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть первая Смерть, Искусство, Литература, Россия, Украина, Публицистика, Писатели, Поэт, Длиннопост, Негатив, Культура

Вдобавок Леся была очень музыкальным человеком. В детстве она занималась на фортепиано. Хотела стать композитором, но костный туберкулёз кисти руки этому помешал. Ну зато создала немало таких, по-женски мягких, красивых простой красотой стихотворений, чуждых современной Украине.

С Ольгой Кобылянской Леся познакомилась в 1899 году, через несколько лет после того, как был написан Valse Mélancolique. Писательницы быстро подружились. О.Ю. Кобылянская любила слушать, как Леся играла ей Ф. Шопена, Р. Шумана, Э. Грига, украинские песни. И хотя виделись женщины всего пару раз, доверительная дружба и нежная переписка связывала их до конца жизни Леси.

Леся Украинка умерла 1 августа 1913 года, всего в 42-летнем возрасте, в браке с фольклористом Климентом Квиткой (1880 – 1953), милейшим человеком и активным украинским патриотом. Сразу после замужества, с 1907 года, мучивший Лесю с детства туберкулёз костей стал резко усиливаться, поразил обе почки. Последние шесть лет, как сказала знакомая Леси писательница Людмила Старицкая-Черняховская, были «уже надрывной борьбой со смертью» [2]. Сам милейший патриот свой тяжёлый туберкулёз лёгких с Лесиной помощью преодолел.

Они везде или Смерть по творческим законам. Часть первая Смерть, Искусство, Литература, Россия, Украина, Публицистика, Писатели, Поэт, Длиннопост, Негатив, Культура

«Хороша дівчина сидить…» Леся Украинка (первая слева) с матерью, писательницей Оленой Пчилкой (первая справа), Климентом Квиткой (второй слева) и знакомыми. Хутор Зелёный Гай Полтавской губернии, 1904 или 1905 г.

Как известно, патриотизм повсюду разгуливает бок о бок с нравственностью. Вот начало статьи «Воспоминания и раздумья» советского музыковеда Лидии Сауловны Мухаринской, Квиткиной ученицы: «Задумаешься порой о Клименте Васильевиче Квитке, углубишься в свои воспоминания, и первым долгом возникает мысль о нравственном начале в его жизни, о необыкновенной чистоте и красоте его духовного облика. Этот человек, с виду такой скромный и хрупкий, обладал несокрушимой нравственной энергией. Поражало сочетание необыкновенной деликатности и неустрашимой правдивости. Этическими требованиями определялось в его жизни решительно всё – и большое, и малое» [3]. И так до конца статьи, с примерами Квиткиной этичности. Лидия Сауловна, Лидия Сауловна…

Как полагал более-менее близко знавший Квитку советский музыковед и фольклорист Лев Кулаковский, «воспоминания о Квитке как о человеке удивительной, кристальной чистоты сохранились… у всех, более или менее близко соприкасавшихся с ним [4]. Да что они все, ёлки-палки?! Сговорились?!

Тонкий советский писатель-документалист Касьян Гранат (1888 – 1977), биограф Леси Украинки, в начале ХХ века ещё не был писателем, а только писарем в учреждении, решавшем земельные споры. В 1961 году он поделился впечатлениями от одной своей беседы, прошедшей в середине 1900-х:

«Я вышел из кабинета, исполненный глубокого чувства благодарности к этой женщине. Меня охватила печаль: вот только что встретил доброго, чуткого человека, и сразу же теряю его. Когда ещё я встречусь с нею? И встречусь ли вообще?

Мне непременно захотелось сохранить образ моей собеседницы. Я нарочно задержался в тёмном коридоре, перед тем как войти в канцелярию. Я боялся, что образ её поблекнет в свете яркого дня. Долго-долго стоял я в полутёмном коридоре. И словно вновь видел невысокую белокурую молодую женщину, бледную, нежную, с виду утомлённую, но энергичную, весёлую. Видел взгляд её голубых глаз. Вот она смеётся, и сквозь прищуренные веки струится тёплая, яркая синева, вокруг глаз ложатся тонкими паутинками морщинки. Вот она перестаёт смеяться, паутинки сразу исчезают, исчезает и синева глаз. Они становятся светлыми, голубыми, пытливыми, словно она чего-то ждёт от собеседника. Вот она поднимает небольшую руку, белую-белую, с синими прожилками, и поправляет заплетённые узлом косы. Между бровями, не касаясь высокого, какого-то сияющего лба, пролегает тоненькая складка. Тёплая волна поднимается у меня в груди и перехватывает дыхание…

Вошёл я в канцелярию, но работать не смог, – слишком был взволнован. Нечто прекрасное случилось в моей жизни, и настолько прекрасное, что я никому не мог бы признаться, потому что считал это святыней, принадлежащей мне одному.

Я не догадывался тогда, с кем встретился и беседовал. К сожалению, я лишь позднее узнал, что та, которую я считал обыкновенной, но милой женщиной, была известной украинской писательницей. Это была Леся Украинка. <…>

Увидеться с Лесей Украинкой мне больше не довелось. В 1913 году, просматривая одну из украинских газет…» [5] Словом, Гранат всю свою долгую жизнь берёг в памяти единственную встречу с Лесей, а чистый и непорочный Квитка оставил о родной жене воспоминания: тридцать с лишним страниц, написанных сухим научным стилем к первой годовщине её смерти [6]. Я уверен, что он никогда не любил Лесю Украинку. Ведь всего год…

Чуткая к природе и людям Кларисса Маклеллан, худенькая 17-летняя школьница с тонким лицом и внимательными тёмными глазами, должна погибнуть под колёсами автомобиля. Раскаявшийся было пожарник Гай Монтэг лишится таким образом юной наставницы. И уж тогда господа оппозиционные интеллигенты (эти-то пусть живут-скитаются по лесам) поймают его, только-только вставшего на ноги, однако не хотевшего и не научившегося ждать. Поймают на желании без особых, простите за выражение, духовных усилий быстренько стать национальным героем. В данном случае – героем борьбы за свободу.

Главный оппозиционный интеллигент Грэнджер распевал ему дифирамбы: «Вы давно не смотрелись в зеркало, Монтэг. Кроме того, город никогда не оказывал нам такой чести и не устраивал за нами столь пышной погони. Десяток чудаков с головами, напичканными поэзией, – это им не опасно; они это знают, знаем и мы; все это знают».

«Монтэг двинулся в путь. Он шёл на север. Оглянувшись, он увидел, что все идут за ним. Удивлённый, он посторонился, чтобы пропустить Грэнджера вперёд, но тот только посмотрел на него и молча кивнул. Монтэг пошёл вперёд». (Как вы уже догадались, Рэй Брэдбери, «451 градус по Фаренгейту»).

А ведь Гай Монтэг не только удивился и посторонился, но и сколько-то страниц назад понял, что главный пожарник интеллектуал Битти сыграл с ним в поддавки, специально подставился под его огнемёт (самому-то Гаю победить его было не по росту). Но запах керосина не отмоешь. Десятью годами ранее Монтэг хотел точно так же, на скорую руку, стать героем патриотической ориентации, для чего и подался в пожарники.

Естественно, желал Монтэг и смерти Клариссы и так или иначе вложился в её раннюю гибель.

Сильно предал Клариссу Монтэг, когда смешал в собственном восприятии её образ с образом старухи, добровольно сгоревшей вместе со своими книгами. Пожарники-то сжигать её не хотели. «Выходите! – крикнули они женщине. – Скорее!». Потом Битти её увещал: пошли, мол, отсюда. Наконец убеждал Монтэг. Глядишь, и насильно бы вытащили, да псевдогероиня стала угрожать пожарникам спичкой (дом её к тому моменту уже облили керосином). Чиркнув спичкой, эта, прости господи, хранительница культуры могла забрать с собой на тот свет и Монтэга. Однако не стала. Всё ж таки у Системы были на него другие планы. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.

*Анчиполовский Игорь Романович (1966 – 1996) – поэт и певец, один из основателей московской метал-группы «АНЧ».

**В указанном году новелла написана по-немецки, в 1897-м О.Ю. Кобылянская перевела её на украинский.

***Мимоходом (фр.) – Прим. переводчика Ю. Серебрянского.

Показать полностью 3
Отличная работа, все прочитано!