Таким образом, с самого рождения Даны фанатик-отец вкладывал в нее тягу к науке. С ее мнением он не считался. В понимании Адама его дочь — его копия, и любил ее он по-своему, нагружая знаниями и награждая запретами. Адам растил Дану не столько женщиной, сколько инструментом, воплощающим его замыслы. В становлении сильной личности он опирался на труды Шопенгауэра: мировоззрение Адама и мизантропа-мыслителя оказались схожи, хотя в некоторых вопросах он и считал взгляды философа слишком мягкими, а то и недостаточно смелыми.
Ярким примером нездорового отношения к дочери является инцидент, случившийся с Даной в возрасте одиннадцати лет. В слезах она прибежала из школы и, не застав дома матери, вошла в кабинет отца.
— Почему без стука, Дана? — Адам сидел за столом, глядя на нее исподлобья.
— Простите, папа. — Обращение только на «вы».
— Занятия заканчиваются в семь. — Не поворачивая головы, он перевел глаза на настенные часы: — Сейчас пять. Так почему ты здесь?
— Вот, — она показала ему ладонь, что была в крови.
— Никто. Кровь пошла сама.
— Из живота, — сказала она.
— Из живота? — холодно повторил он.
Она молчала. Она опустила глаза.
— Это взросление, дочь. Об этом тебе расскажет мать. Но я тебе скажу, что когда мужчина войдет туда, откуда у тебя идет кровь, ты станешь женщиной. Я хочу, чтобы твое естественное желание не влияло на дело нашей жизни. Не позорь меня. Не позволяй своей kundu управлять тобой.
Она не понимала, и она заплакала.
— Подмой ее и иди на занятия, — сказал он.
То был день, когда детский мир Даны пал, а она поклялась перечить этому извергу во всем.
Мать Даны являлась противоположностью Адама. Клара Гласс, в девичестве Дубек, была женщиной мягкой, доброй по натуре, но в то же время имела несгибаемую волю и железные принципы в вопросах воспитания детей. Она не возражала против разносторонней развитости ребенка, но ей претила мысль, что отец делает из девочки бездушного ученого. Идя против воли мужа, Клара развивала в дочери женственность, закладывая в нее все девичьи атрибуты, начиная от игры в куклы и заканчивая искусством макияжа.
Клара обожала рисовать, отчего вечно таскалась с блокнотом и карандашом, делая зарисовки всего вокруг. И какое же она испытала счастье, когда талант художника проснулся и в Дане. Заметив способности ребенка, Клара, несмотря на добрый нрав, проявила таранную настойчивость, отчего вскоре девочка поступила на вечерние курсы в художественную школу.
— У нее предрасположенность к рисованию, — говорили учителя школы. — После курсов рекомендуем подать документы в высшее профучилище.
— Если б все было так просто, — лишь вздыхала Клара. — Адам не позволит этому случиться, но пусть у нее будет хоть какая-то отдушина в жизни.
— Особенно точно у нее получаются портреты, — не унимались учителя. — Художник-портретист — ее призвание.
Искусство — не ее призвание, при каждом удобном случае и как бы невзначай бросал Адам. За это она ненавидела отца по-особому: в детском мозгу она возвела его в ранг исполинского монстра, ломающего заветные мечты. В попытке насолить Адаму она все чаще убегала с занятий средней школы. Убегала с такими же, как она, мальчишками и девчонками, не желавшими нагружать ум скукотищей. Им нравилось, смеясь и дурачась, слоняться без дела по улицам Праги.
В один из дней прогулов компания Даны наткнулась на мальчика лет семи, что, опустив голову, медленно брел к дорожному повороту, ведущему на территорию автобазы. Надпись на табличке перед поворотом гласила: «Осторожно! Выезд спецтехники». За углом рычал мотор, но мальчик не реагировал, послушно, словно ослик, он шел навстречу опасности. Бойкая Дана вмиг пересекла узкую улочку и, схватив паренька за шиворот, в последний момент выдернула его из-под колес.
— Ты чего?! — закричала она, вытаращив глаза на бедно одетого мальчишку. — Жить надоело?
— Тебе-то что? — обидчиво ответил он, не поднимая головы и утерев нос рукавом. — Отстань, дылда!
— Ты плачешь? Расскажи, что случилось. Не бойся. Сколько тебе лет?
Дана выяснила, что мальчишка жил в бедном районе Смихов, в семье, где его и трех братьев воспитывала одна мать, семья жила небогато, потому Вацлав (так звали мальчика), вынужденный донашивать вещи за старшими братьями, выглядел как беспризорник. Недавно он пошел в школу, но ему не давалась математика, отчего учитель высмеивал его перед одноклассниками, а те избрали Вацлава объектом насмешек, дразня за неуспеваемость и старую одежду. Несмотря на нравоучения отца и запрет помогать людям, не имея с этого выгоды, Дана решила обучить мальчугана математике, научить драться, а вдобавок добыть ему более-менее приличную одежду.
Проявляя находчивость, Дана в моменты отсутствия родителей приглашала Вацлава в гости и, хорошенько накормив (мальчуган был очень худ), подтягивала его по математике. Обучение в том, как «надавать тумаков», она поручила однокласснику, занимающемуся боксом, он же подарил Вацлаву свою старую, но малоношеную одежду, что пришлась впору.
И вскоре Вацлав изменился: по математике он стал лучшим, разбил нос главного задиры класса, а в новой одежде превратился в красавца. Мальчуган стал дорог ей как братик; помогая ему, она проецировала в мир нечто доброе, что утекало из нее под напором отцовских желаний. Адам же методично размазывал личность дочери по холсту амбиций: перед ней он набрасывал кляксами будущее портретиста, а в противовес иллюстрировал живыми красками путь ученого. Его тезисы оказались более оформлены и лаконичны, более понятны и обоснованы, нежели эфемерные увещевания Клары о зове сердца да ее расплывчатые объяснения о заработке на искусстве, которое морально устарело.
Полгода девочка успешно обучала Вацлава. Однако их детское счастье развеяла банальная вещь — семья мальчика переехала в другой город. Дана потеряла с ним связь и растерялась. Вот еще вчера она умилялась его уверенности, что на Луне живут люди, а сегодня его уже нет рядом и не о ком заботиться. Свет от воспитания мальчугана угасал в ее душе: незаметно для себя и не без помощи отца она оставила рисование, уделяя больше внимания точным наукам. Вацлав как-то забылся, а Адам умело подобрался к уму дочери, когда она оказалась особенна уязвима.
И Адам победил. Мать в силу тяжелой болезни подняла белый флаг.
К сорока двум годам Дана превратилась в мечту родителя. Она была высока, имела стройную фигуру, овальное лицо с тонкими чертами обрамляла копна длинных волос окраса выцветшей соломы. Особенно на фоне лица выделялся изящный лоб над зелеными глубоко посаженными глазами. От матери Дана унаследовала пухлые губы, что, по мнению отца, являлось признаком излишней чувствительности, и, дабы не огорчать Адама, она взяла за привычку поджимать их так, словно готовилась сказать нечто резкое. Пронзительный взгляд с нервно скованным ртом выдавал в ее внешности змеиную язвительность, отчего среди персонала она получила прозвище Эфа. Тем не менее мужчины любили ее за умение очаровывать и быть притягательной, когда ей было нужно, это умение было еще одним подарком матери.
Пройдя нелегкий карьерный путь, Дана заняла пост главного врача психиатрической клиники в Пардубице, здесь она надеялась отдохнуть от Праги с ее неровным ритмом. На эту работу она перешла с увесистым жизненным багажом: Дана Гласс перенесла два неудачных брака, один пожар в собственной квартире, три автомобильных аварии, перелом шейки бедра (в двадцать семь лет), страдала от хронического цистита, была ненавидима собственной дочерью (в силу нежелания идти на уступки), защитила диссертацию (в тридцать три года) и как следствие воспитания получила жесткий и властный характер. Но главное, через всю жизнь она несла в себе Гипотезу Адама, и нет-нет, но возвращалась к обрывистым наброскам идеи, на которую просвещенный мир давно наложил табу. Она ненавидела отца, но своего он добился, передав Дане эстафету поиска.
Семнадцатого июля, утром, за день до сорок третьего дня рождения Дана Гласс вызвала старшего медбрата Петра Кнедлика. Двухметровый великан предстал перед Эфой в позе просителя: сгорбленный, с замешательством мнущий санитарскую шапочку в огромных руках. Глаза его были виновато опущены, и то не являлось притворством. Мысль, что широкоплечий Петр может легко сломать ей шею, но подавленный ее властью не смеет и помышлять о таком, тешила Дану, подпитывая ее тщеславие.
— Пан Петр, — произнесла она.
Для «разноса» она приняла любимую позу: сомкнула ладони за спиной, немного подалась вперед и, многозначительно нахмурившись, принялась расхаживать из угла в угол.
— Почему-то очень часто, — начала она, — руководитель узнает о причинах всего досадного, что творится у него под носом, в последнюю очередь.
Петр промолчал, а она остановилась и ударила его взглядом.
— В жизни я перенесла многое. И не секрет, что многих я не устраиваю. Меня часто подсиживали, но вы меня знаете. Вы же меня знаете? — сказала она.
— Пани доктор? К чему? — спросил он.
— Да к тому, дорогой вы мой, что у нас с вами договоренности: вы — мои глаза и уши, а я взяла вас на работу, невзирая на ваше прошлое, — сказала она.
— Ну-у-у-у, — протянула Эфа. — Ну вы хотели поблагодарить меня за премию?
— Пан Петр, за последние два месяца уволилась половина персонала. Вчера меня вызвали на ковер. И кто вызвал? Этот выскочка! Кноблох! Этот сопляк, которого я чуть не уволила еще в Праге!
— Я скажу… — начал было санитар.
— Нет уж! Я скажу. Все, от прачки до завотделений, шепчутся за спиной. Крах моей карьеры — вопрос времени. И похоже, увольнения назревали давно, но мы с вами, господин Кнедлик, все прошляпили. Вы наверняка знаете, чьих рук это дело. Просто кивните, услышав фамилию: Хаковец, Дышков, Тирана, Пик…
— Все не так, пани доктор. Все не так, — сказал он. — Это пациент. Припомните, месяца три назад доставили.
— Он с потерей памяти. Не помнил ничего и до сих пор не помнит ничего, — сказал он.
— Да, да, — она защелкала пальцами. — Как его… Больной Рудаев. Мы записали его условно Рудаев. Он?
— Так, а почему Рудаев? — спросила она.
— Это фамилия прохожего, вызвавшего полицию, — сказал он.
— Ясно. Так что с ним, Петр?
— Мы не уделяли ему должного внимания, пани. Были подозрения на действие наркотиков, но он оказался чист. И первые пару недель жил спокойно. Жил себе и жил. Он знал все о быте, о простых вещах, но не знал о себе. Хлопот не доставлял. Тихий такой. Спокойный. Ну как обычно, пани.
— Ближе к делу, — сказала она.
— А вот потом… Подозвал он, значит, на обеде уборщицу нашу и говорит: «Пока есть время, отправляйся по такому-то адресу, к такому-то человеку. Представься и разузнай, кто он сам такой». Она спрашивает: «Зачем?» Он говорит: «Брат это твой».
— Что это значит? — спросила она.
— Уборщица наша из приюта. И брата с рождения не видела, но знала о нем. Пришла она по адресу, ну, в общем, так и оказалось. Выяснилось, что прав наш пациент. А затем Рудаев объявил, что один человек может задать один вопрос. Любой вопрос, и Рудаев даст ответ.
— Святая Мария, — закатила глаза Эфа. — Вы как дети! Вас обвели вокруг пальца, дорогие мои. И чем думала наша уборщица? А если б…
— Простите, пани. Но это так. Потому и увольняются все. Вопрос задать можно только один, но он у всех одинаков: как разбогатеть. И исходя из каких-то особенностей человека, Рудаев дает ответ.
Эфа сложила руки на груди и недовольно хмыкнула.
— Ну вспомните братьев Леош: открыли пекарню, и сразу пошло у них дело. А Грушинский в лотерею выиграл состояние. Чепеку так вообще монета редкая попалась, на аукцион ее снес, получил столько, что нам с вами в жизнь не заработать. А моя помощница, Кашка, на велосипеде «случайно» сбила парня, а он-то и влюбился в нее, да парень не простой — из богатеев. Продолжать, пани?
— Да нет-нет, — сказала она. — Но теперь мне ясно, почему вы убрали Рудаева в одиночку. И похоже, ходите к нему с прошениями.
— А как быть? Этак и сумасшедшие начнут ему вопросы задавать, — сказал он.
— Значит, любой вопрос, — задумалась она.
— А вы, пан Петр? Чего же вы ждете?
— Ох… — заерзал на стуле он. — Я уже спросил.
— А отчего вы еще здесь? А не купаетесь в золоте?
— Кхе, кхе… — прокашлялся он. — Не нужны мне деньги. Исправить хочу, что совершил когда-то.
— Сделанного не исправить, пан Петр, — сказала она.
— Но грех мой искупить можно. И легче жить мне будет, пани доктор, — просветлел Кнедлик. — Это я и спросил у Рудаева.
— То слишком личное, пани.
— Значит, вы, Петр, остаетесь со мной?
— Я помню доброту, пани доктор, и да — я с вами, — сказал он. — Пока вы тут.
— Спасибо. Более вас не задерживаю, — сказала она.
В ночь накануне дня рождения Дану Гласс мучала бессонница. Постель привычно пуста, обниматься и нежничать было не с кем, а этих ощущений ей не хватало. Ей не хватало кого-то близкого рядом, на кого можно положить руку. Адам облачил дочь в панцирь надменности, выкованный его «благим» усердием, об эту циничную защиту разбивались все настоящие чувства, что люди опрометчиво дарили ей. Можно только гадать, какое ураганное смятение швыряло внутри этой женщины настоящую Дану, являющейся в своем естестве человеком добрым и отзывчивым. Мировоззрение отца, вплавленное в мозг дочери не без помощи психологических уловок день за днем, проходилось по ее личности бравой кавалькадой. В ее голове, где-то в подсознании, Адам торжественно восседал на троне и покровительственным гласом божества твердил святые постулаты: «Мое дело — твоя жизнь», «Не считайся ни с кем», «Я тебя создал», «Ты обязана», «Ты не можешь быть собой», «Ты есть функция», «Ты докажешь мою Гипотезу». При жизни всеми силами Адам навязывал ей личину другого человека, некоего сверхученого, коим он сам стремился стать. Но ему бы не хватило времени для воплощения идей, а посему он выскабливал успевшую прорости доброту Клары, засевая себя в неокрепший ум дочери. И она стала его отражением, страх перед всесильным родителем, желавшим только хорошего любимому чаду, окреп в ней, усыпив эмоции и, пожалуй, совесть.
Хотя иногда природа и брала свое: рассеивая тучи равнодушия, ярой вспышкой проносилась страсть, и женщина оживала в Дане. Используя непостижимые секреты соблазна, она или отдавалась мужчине, или завладевала им, но, как правило, эти проблески чувств в скорости гасли под могуществом заложенных в подсознании правил жизни. Отец не отпускал дочь и после своей смерти, ее глазами он видел в первом муже Даны слабака, не способного обуздать ее стихийной энергии, во втором муже отец заподозрил прохиндея, что льнет к ней ради продвижения собственной карьеры. И руками же Даны Адам с того света попытался направить внучку на путь психиатрии, но та оказалась чересчур своенравной и отвергла эту стезю — вот тебе и отпрыск слабака мужа. Однако усердием Адама дочь всегда оставалась одна. Адам был мертв, но он не был мертв.
Как же она ненавидела его, но тем сильнее была привязана. Да он был жёсток и жесток, но кому же она обязана небедной жизнью, всеобщим уважением, занятием серьезным делом? Кем бы она была без него? Топталась ли на месте или нашла что-то по душе? Она не знала ответов, она не помнила себя до окончательного формирования под отцовским присмотром. И посему прилюдно она хвалила его, он был самый лучший, самый проницательный, самый любящий, самый заботливый, самый идеальный папа в мире.
Борьба с бессонницей очевидно проиграна. Дана, сев на кровати, отгоняя претензионные мысли, задумалась о разговоре с Петром. Отрицать очевидное невозможно, как и факт присутствия сверхъестественного в нашей жизни. Подобно уступчивому дельцу, она отбросила рационализм, решив, раз уж ее карьера катится по наклонной, почему бы не попытать счастья и не задать вопрос этому подозрительному Рудаеву. Но что, собственно, спросить? Адам оживился и коротко рявкнул на дочь: «Моя теория». Женщина, заговорившая в Дане, хотела было возмутиться, но Адам остановил ее: «Будь мне послушна, Дана. Прошу. В последний раз исполни нашу волю. И можешь отпустить меня». «Могу отпустить тебя?» — переспросила она. «В этом человеке нет подвоха, он ответит на вопрос об источнике болезней душ. Спроси его Дана, откуда они берутся. И не важно, верна ли моя теория или не верна, но мы узнаем истину, и ты сможешь жить дальше без меня, дочь», — сказал он. «Но я хотела узнать, как стать по-настоящему счастливой, папа», — сказала она. «А ты и будешь счастливой. То, что нам выпало такое счастье, как истинный ответ на наши молитвы, это ли не чудо, это ли не счастье?» — сказал он. «Несчастье», — по-своему повторила она.
Дана навестила его вечером своего сорок третьего дня рождения. Рудаев умиротворенно сидел на кровати, а врач расположилась напротив, заняв жесткий табурет. Из единственного окна тускло проливался свет ночного фонаря, освещая его больничную пижаму, тогда как лицо пациента пряталось в тени. Дану не покидало впечатление инсценировки, будто вот-вот в палату ворвутся ее недруги и, подшучивая над ней, по-дружески начнут хлопать по плечу, как глупую старушку, что обмочилась в больничной очереди. От действительности можно ожидать всего. Но эта комната, эта простая обстановка, эта кровать, этот свет — все это отчего-то представлялось ей волшебным интерьером, вписанным в давно подготовленный, сданный в работу сценарий ее жизни. Не показывая изумления, беседу начала Дана:
— Вследствие ваших действий я лишусь работы. Из-за вас персонал убегает от меня как от катастрофы. Я положила жизнь на исследование болезней, а теперь появляетесь вы, этакий спаситель, и, наставляя моих работников на путь истинный, меня выставляете никчемным руководителем, растерявшим ценные кадры.
— Как вышло, так и вышло, — голос его был уставшим, растянутым, как голос человека, страдающего от жажды. — Я никого не заставлял, они пришли ко мне и получили то, за чем пришли.
— Вы одурачили их? — соблюдая проформу, спросила она.
— Вы же знаете, что нет, — ответил он.
— Допустим. Но этот дар… откуда? — спросила она.
— Я не помню, я не знаю, — мотнул головой он.
— Ну хорошо, — сказала она. — Допустим, допустим.
— Итак, пани врач, — сказал он. — Вы явились с вопросом. Так спрашивайте, не будем ходить вокруг да около.
— Ну хорошо. — Она с силой уперлась ладонями в колени и, нахмурившись, проговорила: — Пан Рудаев, ответьте, есть ли первопричина всех психических заболеваний, и если да, то как устранить ее.
Он молчал десять, двадцать, тридцать секунд.
— Вам понятен вопрос, пан Рудаев? — спросила она.
— Абсолютно понятен и ответ есть. Это бактерия, еще не открытая наукой, в будущем ее назовут bacteria furorem, при попадании в организм человека она вырабатывает особый фермент, который встраивается в ДНК и запускает процесс, что назовут поляризацией. Организм, имеющий предрасположенность к поляризации, заболевает, а если предрасположенности нет, то тут человека может свести с ума разве что физическая травма, тогда поляризации проще синхронизироваться с ДНК. И кстати, этой бактерией заражено все население планеты.
— И это все? — спросила она.
— Лечение? — сказал он. — Лечатся недуги тоже просто, у восточного побережья Мадагаскара обитает малочисленный вид морских черепах — Testumaris. Некоторые особи страдают панцирным грибком. Пораженные участки панциря, который содержит в себе уникальные микроорганизмы, пройдя через фильтрацию грибка, оставляют вещество, экстракт из него уничтожает бактерию безумия. Все эти открытия будут сделаны не ранее чем через двести лет. Обнаружить бактерию может специальное оборудование, но еще не родился даже дедушка изобретателя.
— Значит, моя работа несостоятельна, раз уж все это вскроется через двести лет? — спросила она.
— Вы можете сейчас внедрять эту теории в свет, — сказал он.
— И что же я скажу? Как объясню свои познания? — спросила она.
— Скажете правду, что вам все открыл сумасшедший, — слова его не звучали как издевка, то был испепеляющий факт.
Отец ее молчал. Молчал и его кумир философ. Соучастница Рудаева, тишина, затаив дыхание, с любопытством наблюдала за Данай-скептиком, за холодной Эфой, за надломленной дочерью, за неполноценной матерью, за увядающей женщиной. Эфа ждала подсказки от наставников, а они будто смутились и, услышав ясный ответ на ясный вопрос, оставили ее в одиночестве, трусливо спрятавшись за партой да испуганно подсматривая за растерянной воспитанницей. Почему же они молчат? Почему не вскипит Адам, водружая на голову Рудаева ярмо лжепророка? Где Шопенгауэр, ведущий за плечо волю ее отца сквозь личность дочери? Она ждала чего-то, но ровным счетом ничего не происходило. Мудрые учителя бросили ее расхлебывать тезисы новой теории, вероятно ожидая, как она вцепится в это знание онемевшими пальцами и утопит вторую половину жизни, доказывая открывшуюся ей правоту. Из их молчания следовало, что они смирились, а посему Гипотеза Адама была лишь метафорой, выпеченной из глины, а глиняные поделки легко разбиваются о твердость обстоятельств.
И Дана поняла, как устала. Устала от этого окружения: больница, персонал, карьера — все это не более чем бездушные параграфы, выписываемые рукой отца, выписываемые каракулями год за годом, строка за строкой, а когда же почерк станет красивым, изящным, читаемым? Когда ее история обретет смысл и заговорит не скудной прозой, а плавной строфой? Ведь дни уходят: вчера крестины, сегодня — похороны, но это все у кого-то, у кого-то за пределами ее тюрьмы, за этими пределами все идет своим чередом, по своим законам обычных дней, обычных людей.
Она почувствовала упадок сил. От внезапного удушья закружилась голова. Чтобы не терять самообладания, Дана беззвучно сделала глубокий вдох и обратилась к Рудаеву:
— Как-то все это… — в смущении она защелкала пальцами, подбирая слово, — непонятно.
— Принять или не принять услышанное…
— Да-да, решать мне, я знаю, — сказала она. — Но вот как выходит, сколько себя помню, хотела стать врачом в психиатрии. Училась, ошибалась, падала и поднималась, интриговала, где-то унижалась, и все, чтобы добиться высот, взлететь в глазах близкого мне человека, я хотела, чтобы его труды, вложенные в меня, оправдались, — по ее щекам побежали слезы. — Но вы сидите передо мной и поворачиваете реку в другое русло, обесцениваете работу, которой... которой я живу и без которой меня нет. И самое ужасное: я верю вам, а стало быть, все проделанное мной — тщетно и бессмысленно. Я не могу открыть секрет миру.
— Простите, пани врач, мне нечего вам сказать. Вы пришли с просьбой, и она исполнена. Прошу вас покинуть меня, эти откровения отбирают столько сил.
— Конечно, но послушайте, — сказала она, утирая слезы. — А вы не пробовали самому себе задать вопрос о том, кто вы?
Пациент оживился. Он встал в полный рост и с изумлением сказал:
— Боже! Почему мне и в голову не приходило?
— Заодно можете спросить, кто дал вам дар, я так пониманию, два вопроса допустимы.
— Я спрошу про себя, — сказал он.
— Как вам угодно, — сказала она.
Вновь воцарилась тишина. Теперь, когда он стоял перед ней, она могла различить его лицо. Лицо обычное, лицо прохожего, продавца, шофера, лицо мужчины лет сорока с неизбежными морщинами, с налетом угрюмости, но простым и открытым взглядом.
— Вспомнили что-то? — спросила она.
Он присел и уставился в пустоту.
— Память возвращается постепенно, — сказал он. — Детский сад, школа, работа, одиночество. Наверное, ничего особенного… Я, кажется, понимаю. Я, пани врач, типичен. Таких называют обыватели. — Он призадумался. Она молчала. — Помню детство. Помню, как дружить со мной никто не хотел, а еще помню девочку, что выдернула меня из-под колес машины. Было мне лет семь, она постарше. Помню, учился я плохо и обижали в школе, так эта девочка занималась со мной, и приятель ее учил меня драться.
Смутно в голове Даны всплыла эта история, будто бы она слышала ее раньше, очень давно, то ли рассказал кто-то, то ли читала книгу с таким сюжетом, или то был фильм — в общем, отголосок популярной культуры прошлого.
— Но затем он переехал с семьей в другой город, — припомнила она. — Это из какого-то фильма?
— Я так не думаю, — сказал он и посмотрел в ее глаза.
Да, она вспомнила, она узнала его. Вацлав! Как же ты изменился, мальчик! Это тот самый ребенок, которого она спасла от неминуемой гибели. Сколько глупых вопросов он задавал ей когда-то! И как она умилялась тем вопросам. Пока они дружили, она помогала ему словно братику, ведь у самой ни братьев, ни сестер. В нем жил детский чистый свет, греющий ее сердце и оберегающий от холодного заточения, уготованного Адамом. С Вацлавом она оставалась собой: мечтательной девочкой, желающей рисовать и рисовать, рисовать всей душой. Заточенные чувства наконец-то покинули клетку, жмурясь от солнца; из темноты, навстречу летнему дню вышла девочка по имени Дана. Радостная, в надежде на объятия она побежала к нему.
— Дана? — Он сорвался с места и крепко обнял ее. — Моя Дана.
— Вацлав, — сказала она. — Сколько мне нужно рассказать тебе, сколько нужно узнать о тебе.
— У нас будет время, Дана, — сказал он. — То, что все случилось так, не просто шутка жизни. Я ведь искал тебя, Дана.
И они болтали всю ночь. О том о сем и обо всем. Под утро Дана оставила его, оставила, чтобы вскоре вернуться и никогда не отпускать его. Он здоров и готов к выписке. Но было у нее срочное дело. Приехав в отчий дом, стоявший забытым на окраине города, она зашла в него, открыла дверь в свою комнату, где прошло ее детство, заглянула под кровать и вытащила на свет старый холст. Краски и кисти уже были при ней. Мольберт стоял у окна. Стряхнув с него пыль и паутину, она закрепила холст и принялась рисовать. И в этот момент она была счастлива по-настоящему. И рисовала она лицо своего отца Адама. Теперь она поняла, что все эти годы сама удерживала его в своем сердце, в заточении, облаченного в колючие доспехи. Но настала пора отпустить его, оставить ту ненависть к нему и его делу, пускай он покоится с миром.
Портрет был закончен. При жизни она не видела, чтобы радость касалась его лица, но сейчас с поверхности холста на нее смотрел добрый мужчина, умиротворенный и нашедший покой. Дана простила его и приняла решение после выписки Вацлава быть с ним и заняться делом по душе. Оставив последний мазок на холсте, она поклялась, что больше не вспомнит о своем прошлом и больше никогда не будет терзать себя чужими мечтами. И желала она теперь начать все заново. Начать все так, как ей хотелось, ведь это была ее жизнь, и теперь она не разрушала, а строила ее.