Записки врача (продолжение, но не окончание, 1987г.)
Подойдя вплотную ко мне, они ощупывают меня бегающими глазами. Ясно, что без „фуфыря” они просто развернутся и уйдут. И наплевать им на то, что здесь произойдёт. Конечно, с утра наш главврач свяжется с моргом, их, возможно, пожурят, машина приедет снова, „папу” заберут, но до этого будет скандал, и крайним в этом скандале буду я.
Мы стоим посреди коридора, тускло освещённого настольными лампами на сестринских постах. Две ¬три нянечки, замерев у стен, с пугливым любопытством наблюдают за развитием событий. Из клизменной в ожидании „боя быков” вышла тётя Зина.
— Тётя Зина, выручайте, — обращаюсь я к ней, зная, что у неё в запасе всегда есть бутылка спирта.
— Чего? — переспрашивает глуховатая тётя Зина, но тут же уловив, о чём идёт речь, делает характерный жест, ударяя одной рукой по локтевому сгибу другой.
— А во им!
На мгновение она замирает, будто отлитая из бронзы. Сжатый кулак устремлён вверх.
“Какая монументальность”, невольно отмечаю я. Это фигура, которой веришь сразу, как веришь сразу исполинской статуе Свободы в Нью-Йорке. „Сво¬бо¬да!” — говорит она. И ты понимаешь, что в Америке, судя по размерам статуи, со свободой всё должно быть о’кей.
Ещё одна женщина ¬монумент, которой веришь сразу, — это тётя Зина. И я верю: спирта не будет.
Из дверей ординаторской появляется пушистая шапка из чернобурки. Окинув взглядом санитаров и встретившись с их волчьими глазами, шапка, моментально оценив ситуацию и не выходя из¬за двери, обращается ко мне:
— Что происходит?
— Вот, товарищи из морга приехали тело забрать, — указываю я на санитаров.
Сейчас „Чернобурка” должна такое устроить... Сейчас такое начнётся... Весь вечер она копила на них злобу. Но происходит то, чего я ни как не мог предположить. Умная „Чернобурка” набрасывается не на санитаров, а на меня, мгновенно переадресовав свой гнев.
— Почему вы бездельничаете? Немедленно организуйте транспортировку тела. Ишь, стоит, как истукан, — кивает она в мою сторону, как бы ища поддержки у санитаров.
Санитары, окончательно обнаглев, начинают открыто требовать спирт. При этом спекулируют тем, что лифт не работает, а им „облом” тащить тело с третьего этажа вниз по ступенькам.
Обеспечьте же народ спиртом! — выходит из себя „Чернобурка”. Я, признаться, сбит с толку таким мощным альянсом “партии с народом» и несколько секунд ничего не могу сообразить. Но срабатывает защитная реакция, и я, довольно быстро оценив ситуацию и возможные последствия, делаю знак санитарам, чтобы они следовали за мной. Сам иду по коридору к выходу, и признаться, ещё не знаю, куда их поведу и где достану спирт. Одно я знаю твёрдо: из отделения их нужно увести как можно быстрее. На лестничной клетке говорю им, чтобы спускались к машине и ждали там.
— Спирт будет, я обещаю.
— И чтоб полный фуфырь, — уточняет один.
— И чтоб не метиловый, — с подозрением смотрит другой.
— Заказ принят, — пропускаю я их вперёд и спускаюсь следом за ними по лестнице.
На улице санитары сразу же залезают в машину погреться. Я направляюсь к хирургическому корпусу, но, пройдя несколько метров, понимаю, что уже поздно и хирурги давно спят. Спят, между прочим, с сёстрами. При такой жизни разве может быть лишний спирт? А вот терапевты с сестрами не спят, желчно смотрю я на тёмные окна хирургического корпуса. Это здание построено недавно, но и новым его не назовёшь. Архитектор спланировал и привязал его к местности в полной гармонии со столетней ночлежкой, не нарушая, так сказать, исторически сложившегося ансамбля. Нужно отдать должное архитектору -- сумел он уловить дух той эпохи, и после того, как ночлежку и новый хирургический корпус выкрасили в один цвет, оба здания стали неразличимы.
Тем временем мороз даёт о себе знать, и я потихоньку начинаю мёрзнуть в своём белом халатике. Смотрю на небо, как бы ища совета. Надо мной одиноким фонарём горит лyна. Из¬за городских огней тускло светят звёзды. Отчётливо виден лишь Марс. Марс — плохой советчик. Человеку, худо¬бедно зарабатывающему себе на хлеб, лучше Марса не тревожить. Марс озаряет своими лучами глобальные перемены,и не факт, что в лучшую сторону. Я возвращаюсь на землю. Остаётся последняя надежда. Далеко в морозном воздухе мерцают огни гастроэнтерологии. Расположено это отделение в покосившемся от старости не то трёх¬ , не то четырёхэтажном здании. До революции там была ямщицкая. Расстояние до неё от ночлежки, то есть терапевтического корпуса, — метров триста. „И почему сразу нельзя было сделать ночлежку и ямщицкую в одном месте? Развели классовое общество,” — проклинаю я царские порядки. Быстро иду к гастроэнтерологии. Путь мой не освещён, и ориентироваться приходится на свет окон. А если бродячие собаки нападут? Кричи не кричи -- никто не услышит.
Привлекаемые запахом продуктов, которые больные хранят в торбах за окнами, одичавшие собаки уже не первый месяц рыскают по территории больницы. Иногда от сильного ветра торбы падают, и тогда под окнами начинается вурдолачий пир с урчанием, грызнёй и прочими звуками, от которых у больных пропадает вера в благоприятный исход лечения. Если собакам ничего не перепадает, то они воют от голода. В любом случае их постоянное присутствие ощущается. Казалось бы, в центре города, на территории больницы собаки должны вести себя цивилизованнее, чай не хутор в степи.
„В случае чего брошу им халат, пусть рвут, а сам на дерево залезу”, — прикидываю я возможные варианты.
От дерева к дереву короткими перебежками добираюсь до входа в гастроэнтерологию. Дверь, естественно, закрыта. „Идиот! — кляну себя, — нужно было вначале позвонить!” Но, с другой стороны, кто это даст спирт по телефону? Вообще тогда двери не откроют, а так хоть не знают, зачем пришёл. Я изо всех сил барабаню в дверь. Минут через пять слышно, как гремит чугунный, прошлого века засов с литой надписью. На пороге появляются сразу две медсестры.
— Ой, какие люди! И без охраны, — встречают они меня затасканной фразой.
— Без охраны, девочки, пока без охраны, — стряхиваю я с себя снег в коридорчике. — И чтобы и дальше жить без охраны, есть у меня к вам просьба: дайте двести граммов спирта.
Сёстры с изумлением переглядываются. Но проходит секунда, а вместе с ней изумление --не век же ему длиться! – и они приглашают меня в процедурную. Там одна из сестёр быстро достаёт три мензурки, другая, исчезнув на секунду, возвращается с бутылкой спирта.
— А вы, доктор, всё скромника изображали, — говорит она, ножницами поддевая алюминиевую пробку.
— Не надо открывать! — останавливаю я её. — Мне с собой.
— На вынос не даём, — подмигивает она мне. — У нас тут правила, как на конфетной фабрике: здесь — сколько влезет, а с собой — низ-з-я¬¬а.
Ну что тут скажешь? Завтра на пятиминутке у главврача меня зарежут тупым скальпелем. Зарежут показательно за то, что на нашу безупречную больницу повесил жалобу. Объяснять сейчас сёстрам, что больнице грозит жалоба, бесполезно. Сёстры -- это пролетариат здравоохранения, которому нечего терять. Жалобы на высочайшем уровне на них редко отражаются. Страдают главврач, начмед, рикошетом перепадает докторам. Объявляются выговора, понижения в должностях, задержка категорий, снятие мифических тринадцатых зарплат. А что можно снять с медсестры? Вот так спросили бы известное своими специфическими остротами армянское радио: „Что можно снять с медсестры?” Даю сто процентов, что прозвучал бы ответ: „Бэлы халат”.
Я с деланным безразличием сижу в процедурной, мысль же моя лихорадочно ищет слабые точки в душах сестёр, на что бы надавить. Взывать к их гордости и чувству патриотизма за нашу больницу бесполезно. Помню, как на общем собрании пожилая сестра взяла слово: „Я не знаю, есть ли в Союзе приличные больницы” Затем, испугавшись своего откровения, добавила: „Наверное, есть”. И тут же брякнула: „Но я их не видела”. И уже громко, ничего не боясь: „Может, в клинике Фёдорова и покупают скаковых лошадей и всей больницей на них ездиют, а в нашей больнице мы сами, как кони, хуже коней, возим на себе больных, бо вторую неделю лифт не работает”. Эта её несколько сумбурная речь вызвала тогда у медсестёр полное понимание.
Стоп. Мне кажется, я нашёл точку. Я знаю, на что давить. Бесполезно говорить сёстрам про больницу и про всё наше здравоохранение, но есть у них в душах сострадание к больным и немощным. Из¬-за этого необъяснимого дон¬кихотского сострадания не бросили они до сих пор работу. Хотя, с другой стороны, брось они сегодня работу, завтра куда идти? Разве что на ткацкую фабрику. Но будем всё-¬таки надеяться на сострадание, которого так много в женском сердце.
С жестикуляцией и мимикой, напоминая пострадавшего от большевиков казачьего атамана Бурнаша из второй серии „Неуловимых мстителей”, я принимаюсь красочно описывать им ужасы своего положения. Но, в отличие от Бурнаша, который начал свой рассказ словами: „Это было в степях Херсона, наш отряд сражался с красными...”, — я начинаю с описания ситуации в кардиологии, по ходу приплетаю недавние постановления горздравотдела „О предотвращении жалоб в лечебных учреждениях” и подвожу всё к тому, что если мне сегодня не удастся погасить конфликт, то завтра утром меня повесят у входа в административный корпус. Кажется, сёстры меня понимают. А я всё сильнее и сильнее давлю на сострадание и заканчиваю речь призывом¬мольбой: „Девочки, не дайте врачу погибнуть!” „От рук большевиков,” — добавил бы дядька Бурнаш.
В процедурной повисает пауза. Слышно, как из крана капает вода. И ти¬ши¬на...
— Хватит им и пол¬бутылки, — нарушает, наконец, молчание одна из сестёр и быстро переливает часть спирта в пустую ёмкость из¬под фурациллина.
— Они просили полную, — умоляюще смотрю я на неё.
— Всё будет, как в аптеке, — доливает она на глаз воды из крана.
— Но крепость будет не та, — пробую протестовать я. — Не будет той горечи, что ли.
— Горечь будет, — вторая сестра подходит к шкафчику с лекарствами и, достав из оранжевой пачки две таблетки трихопола, бросает их в бутылку.
Как первоклассник, несущий домой отличную отметку, бегу я обратно к терапевтическому корпусу, прижимая драгоценную бутулку к груди. Как мало нужно человеку для счастья. Обеспечить народ спиртом, а партию – транспортом. Поравнявшись с санитарной машиной, стучу в запотевшее стекло. Окно рывками ползёт вниз.
— Где тебя носило, начальник?! У нас тут бензин почти на нуле. Ну что, принёс?
— Да, но только сначала перенесите тело.
— Давай сюда бутылку, — высовывается из окна рука, — не боись, не в исполкоме, не обманут.
Я передаю им бутылку. Санитары глушат мотор, вылезают из машины и идут за мной в корпус. Мы быстро поднимаемся по лестницам, идём по коридору. У входа в клизменную прошу их подождать. В клизменной обычно проводит свободное время тётя Зина. Это её негласный кабинет. Открываю дверь. Тётя Зина сидит на кушетке и вяжет чулок, рядом с ней в такт спицам весело подпрыгивает клубок ниток.
— Готовьте тело к выносу, — говорю, — только тихо, чтобы родственники не услышали, а то вдруг уронят „папу” по дороге.
— А всё готово, — постукивает спицами тётя Зина. — Вот он, укрытый, на носилках, бери и ступай. Только как погрузите, не забудьте простыню вернуть. Мне её в стирку надо.
Про стирку по всему больничному городку уже не один месяц анекдоты ходят. Стирка в больнице производится порошком индийского производства. Он не пенится, не мылится и даже не растворяется в воде. Когда его засыпают в машину, он песком оседает на дно. После каждой стирки его можно собирать нетронутым и, подсушив, использовать снова. Сотни тысяч тонн этого магического средства были удачно закуплены Внешторгом в дружественной Индии. Несмотря на красивую упаковку, потребитель покупать этот стиральный порошок отказывается, и, чтобы добро не пропадало, его распределяют по больницам.
— Так куда вы хотите деть простыню? — переспрашиваю я тётю Зину.
— В стирку, — поддевает она спицей петлю.
— Зачем в стирку? Так выдавайте.
Тётя Зина на секунду отрывается от вязания, смотрит на меня, затем, оценив шутку, начинает трястись всем телом от беззвучного смеха.
— Ой, доктор... Ой, доктор... Вы прямо юмарыст...
Я приглашаю санитаров. Они неторопливо заходят в клизменную, долго осматриваются, медлят, приноравливаются и, явно переигрывая, поднимают носилки.
— Тяжёлый, гад! — выпучив глаза, кряхтит один из них. — Хорошо б добавить спиртику.
— За что?! — не выдерживаю я.
— За лишний вес.
— Здесь не багажное отделение. Доплаты не будет. И давайте побыстрее, пока родственники не устроили скандала.
— Скандал — это твои проблемы, командир, — огрызаются санитары, но носилки выносят.
Ну, вот и всё. Через пару минут можно будет сказать дамам, что их папа в машине. Они, естественно, пойдут проверять, похожа ли она на артиллерийский лафет, но это уже не по нашей части. Тело сдано с рук на руки. Я смотрю на часы и про себя отмечаю, что уже три часа, как должен быть дома, а завтра рано вставать, длинный день, плюс ночное дежурство на “скорой”. И в этот момент во всём отделении гаснет свет.
— Напилися чаю, — слышен из темноты голос тети Зины.
Я ощупью выбираюсь из клизменной. Всё понятно: больные опять пережгли своими кипятильниками пробки. Такое случается довольно часто, когда после отбоя во всех палатах начинается подпольное кипячение чая. Кипятильники в палатах иметь запрещено, и больные используют для этой цели бритвенные лезвия. Соединив их вместе через прокладку из спичек и протянув отдельно от каждого лезвия провод к розетке, больные таким образом ухитряются кипятить воду. Рацион больничного питания, принятый ещё вместе со сталинской Конституцией, с годами почти не изменился, и больной люд, по возможности, кормится сам, не ожидая милостей от тощей больничной кухни. Всё бы ничего, но самодельные кипятильники от соприкосновения со стенками железных кружек часто дают замыкания.
Единая для всех, как говорят цыгане, „казённых домов” тюремно¬больнично¬армейская кружка была принята на вооружение ещё в начале прошлого века, намного опередив сталинский больничный рацион. Опередила она также изобретение электричества, а вместе с ним и самодельных электрокипятильников. Для своей эпохи кружка была хороша, теперь же, как пишут в газетах о таких вещах, „время настоятельно требует их замены”. Но где найти эту самую замену, о том никогда в газетах не пишут. Что же до казённых кружек, то всем ясно: если сегодня остановить их производство, то завтра доброй половине населения не из чего будет пить. К тому же не следует забывать, что производство казённых кружек отлажено годами, находится в ведении самих же «казённых» домов и государству почти ничего не стоит. Выпускаемое количество более или менее покрывает спрос, хотя качество, особенно в последнее время, явно ухудшилось. Не знаю, как “при царе”, но на современных кружках эмаль легко откалывается, создавая угрозу замыкания. По этому поводу я и высказался как¬-то на расширенном совещании у главврача, призывая найти замену опасным кружкам.
Учитывая то, что на днях в стране была объявлена гласность, собрание тут же зашумело. Заговорили все и сразу. Казённые кружки стали последней каплей, переполнившей чашу врачебного терпения.
— Мы отказываемся оперировать тупыми скальпелями, — гудели хирурги. — Если нельзя обеспечить персонал острым инструментарием, пригласите наконец точильщика с педальным точилом.
— Скоро со строек алебастр начнём таскать, — жаловались на частое отсутствие гипса травматологи.
— Лекарств нет, — возмущалось ожоговое отделение, — больных смазываем постным маслом.
— Мы своих уже давно добрым словом лечим, — в ответ им скромно улыбались терапевты.
— Товарищи! — резко встал со своего места парторг больницы. — Кому не ясно положение в стране?
В комнате мгновенно стало тихо. Прослыть политически неграмотным никому не хотелось. Политически неграмотные посылались от больницы на политучёбу. А кому охота таскаться по вечерам после работы в библиотеку партшколы, писать рефераты по трудам Маркса или ещё хуже — Энгельса, который дня в жизни не работал и, совсем одурев от безделья, умствуя по поводу и без, решил. что труд создал человека.
Совещание у главврача закончилось в тот день монологом парторга. Он рубил ладонью воздух, сам себе задавая вопросы и сам же на них отвечая.
— Лекарств нет? Тут всё ясно!
— Постельного белья нет? Тоже ясно!
— Оборудование устарело? Это — ясно!
— Больница требует реконструкции? Давно всем ясно!
В заключение он обвёл присутствовавших взглядом:
— Кому что не ясно?
Все молчали. Всем всё было ясно. Все понимали, что положение в стране, как обычно, тяжёлое. Мне стало стыдно, что при такой беде я заикнулся про кружки. Мой зав. отделением сказал мне тогда после собрания: „Ты, дружок, на крючке, тебе лучше не высовываться, если хочешь, чтобы твоя мечта осуществилась”. А мечта у меня одна — после отработки положенного по распределению срока и получения хорошей характеристики хочу я устроиться судовым врачом на загранрейсы. Мир посмотрю, а заодно поправлю своё финансовое положение. Куплю магнитофон, да что магнитофон — штаны себе куплю приличные, куртку „Аляску”. Но для этого нужно не высовываться и, главное, — избегать жалоб.
Был трудный день. Я сделал всё, что мог. И жалоб, вроде, удалось избежать, и „Чернобурка”, вроде, успокоилась, а тут так некстати пропало электричество. Держась за стену, пробираюсь вдоль коридора, выхожу на лестничную площадку и медленно начинаю спускаться вниз к электрощиту, расположенному на первом этаже. В полной тьме на площадке второго этажа натыкаюсь на что¬то, лежащее на полу. Что¬то мягкое. Иногда больные в темноте коридорных закоулков, по выражению тёти Зины, „амуры крутют”. Но чтоб на полу, посреди лестничной площадки? Меня это возмущает. Легонько трогая ногой это “что¬то”, шёпотом спрашиваю: „Кто здесь?” В ответ — молчание. Предмет явно неодушевлённый, видимо, тюк с бельём или матрас. Хотя с чего б ему тут быть? Пытаясь переступить это „что¬то”, делаю большой шаг в темноту, снова чувствую под ногой каменный пол, спускаюсь дальше. Нахожу электрощит. Благо в кармане халата оказываются спички. Как это я о них раньше не вспомнил?
Сам-¬то я некурящий, но... „Спички, мыло, керосин — всегда должны быть в запасе,” — говорила моя бабушка, пережившая революцию и две войны. Не знаю, то-ли под влиянием бабушки, толи по привычке, спички я таскаю в карманах с детства. Спичечный коробок, когда¬то незаменимый при ловле жуков, с годами стал незаменим для хранения заначки. Сама спичка — чудо¬материал. Ею можно выудить пару капель клея из засохшей бутылочки, чтобы подклеить анализ. Спичка помогает при заборе анализа на „яйца глист”, и опять же — коробок.
Я жгу спичку за спичкой, нахожу перегоревшую пробку, соединяю два полюса полоской из алюминиевой крышечки от пенициллиновой бутылочки, найденной мною тут же на лестничной клетке. Получилось приспособление, именуемое в народе „жучок”. Я осторожно вставляю „жучок” обратно в электрощит. Моментально загорается свет. И крик!!! „Не иначе током кого¬то убило,” — мелькает в голове. Крик где-¬то совсем рядом, этажом выше. Как описать этот крик? Сказать „душераздирающий” — будет неправдой. Хотя крик явно между жизнью и смертью. В литературе есть выражение „крик простреленной навылет волчицы”. Опять не то. Для такого крика нужно иметь хотя бы здоровье. А тут скорее „крик волчицы, которую долго мучили, не кормили, а потом уж пристрелили”.
Я стою на ватных ногах. Картины в моей голове рисуются такие, что я невольно понимаю, что скоро меня обеспечат казённой кружкой.
Мысли обрывает цоканье каблучков. Кто-то спускается вниз.
— Вы здесь, доктор? Ой, как хорошо, что я вас нашла, — появляется на лестничной площадке сестра пульмонологического отделения.
— Скажите правду, что случилось, — прошу я. Сам стою, опершись на всякий случай на стенку.
— Да ничего страшного, — машет рукой сестра. — Просто больная Сироткина в темноте наткнулась на мёртвое тело. Санитары его на лестничной клетке оставили и пошли на перекур. Всего и делов-то. А тут свет зажёгся. Она в крик. Вы ж понимаете, какая барыня.
— Но почему!? Почему больные в ночное время у вас разгуливают по этажам? — с упрёком говорю я. Нервы мои измотаны до предела. Понимаю, что не прав, но не могу сдержаться. Тут же сгоряча назначаю Сироткиной полбутылки валерьянки.
— Валерьянки нет, — отвечает сестра, — есть микстура Маркова и микстура Кватера.
— Дайте Кватера - то же самое, но звучит хитрее. И передайте Валентине из кардиологии, чтобы немедленно спускалась вниз. Нужно перенести тело в машину, пока родственники не спохватились. И пальто моё пусть захватит, — кричу я вслед цокающим каблучкам, звук которых где¬то наверху обрывается дверным хлопком.
Ещё одного выхода на мороз в халате я не переживу. Холода не переношу после армии. Вот где мёрзли так мёрзли. Причём все. Мой приятель сибиряк, по фамилии Морозов, слёг, несмотря на медвежье здоровье, с воспалением лёгких. А первогодок, бедолага узбек, покрылся прыщами да и помер. Отчего? Никто так и не понял. „От тоски по ностальгии,” — выразил общую мысль сержант Хабибулин.
Я медленно поднимаюсь по лестнице. На площадке второго этажа нахожу носилки с „папой”. На какие¬либо эмоции у меня нет сил. В голове вяло текут, слипаясь, мысли: „Нужно найти санитаров... Сироткиной же не забыть записать консультацию психиатра. Глядишь, и диагноз у неё появится”.
Присев рядом с носилками, я машинально поправляю на покойном съехавшую простыню.
Валентина появляется довольно быстро.
— Мы что с вами, доктор, на войне? — говорит она, отдавая мне пальто. — Кроме нас, что, носилки больше уже некому таскать?
— Некому, — надеваю я пальто.
Мы берёмся за ручки и на счёт “три” поднимаем „папу”. Действительно тяжёлый, санитары были правы. Осторожно спускаемся по лестнице. От усталости у меня дрожат руки. Валентина не показывает вида. Позади себя я только слышу её прерывистое дыхание и матерный шёпот.
В вестибюле пытаюсь ногой толкнуть входную дверь. Дверь не поддаётся. Она, вот уж не везёт так не везёт, заперта на ключ. Весь вечер где¬то отсутствовавшая гардеробщица появилась, закрыла дверь и снова куда¬то исчезла.
— Нет, я этого не переживу, — прислоняюсь я лбом к двери. — Где её леший носит? Никогда её на месте нет. Ни¬ког¬да!
— Может, всё¬таки поставим носилки на пол, — предлагает Валентина и, подойдя к фанерной перегородке гардероба, громко говорит:
— Анна Михайловна! Анна Михайловна! Нам ключи нужны.
В гардеробе слышится возня, медленно отворяется окошко выдачи одежды, и в нём появляется заспанное лицо с красным отпечатком пуговицы на щеке.
— Чего выносите? Случайно не казённое имущество? — смотрит лицо вниз и тут же, отпрянув, крестится. — Ой, батюшки, покойник. А чего же вы, доктор, тогда его несёте?
— Хотите помочь? — кивком приглашаю я её.
— Ой, нет! — машет она руками. — Я покойников ужас как боюсь.
— Он теперь вам всю ночь сниться будет, — делаю я страшные глаза.
— Да Господь с вами, — трижды крестится Анна Михайловна и, стараясь больше вниз не смотреть, протягивает ключи.
Мы выносим „папу” из корпуса. На улице со времени моей прошлой вылазки ещё больше похолодало. Откуда¬то налетевший колючий ветер гоняет над сугробами ледяную крупу, закручивая её вихрями то здесь, то там. С „папы” моментально слетает простыня и, мелькнув надутым парусом, уносится в темноту. Искать её бесполезно. Мы не останавливаясь несём носилки до машины. Машина закрыта. Ставим носилки рядом на снег.
— Пойду поищу санитаров, — говорю я Валентине, — а вы присмотрите за „папой”, чтобы его собаки не утащили.
Описывать ответный взгляд Валентины я не стану: в этот момент в дверях корпуса появляются „Чернобурка” и дама в нутрии.
— Почему носилки стоят на снегу?
— Как вы смеете так обращаться с телом!
— Поднимите немедленно носилки и держите их на весу!
— Наш папа этого не заслужил! — набрасываются они на меня.
Из последних сил, собрав всю свою волю в кулак, я делаю глубокий вдох, считаю в уме до десяти и вдруг понимаю, что мне больше нечего говорить. Как внезапно вызванный к доске школьник, который, не выучив урока, твердит „я учил, но я забыл”, — для того только, чтобы не стоять дураком, я вдруг принимаюсь объяснять устройство носилок. Фразами из лексикона инструктора гражданской обороны, указывая пальцем на различные части носилок, окончательно очумев за сегодняшний день, я говорю о том, что „носилки медицинские” имеют снизу „ножки откидные”, которые сейчас в „откинутом положении”, поэтому „тело” на снегу не лежит, „переохлаждение телу не угрожает”. Держать же носилки на весу тяжело и неудобно, для этого нужны специальные „лямки носилочные”, но так как их нет, то хорошо бы поставить носилки с телом в машину, на „уключины замковые”. Тут ко мне возвращается логика и я добавляю: „Но сперва, по крайней мере, следует найти санитаров, так как ключи от машины у них”. При этом я понятия не имею, где их искать, и делаю несколько шагов к корпусу, затем, решив, что они, должно быть, в котельной, меняю направление.
Меня спасает тётя Зина. Высунувшись в форточку, она уточняет координаты поисков:
— Санитары в мужском туалете, перекур там у них.
— Немедленно вытряхните их оттуда! — командует снизу вверх „Чернобурка".
— Что ж я, дура, по мужским туалетам шастать, снасильничают ещё, — задиристо шутит тётя Зина.
— Сами идите и вытряхивайте. Вас не тронут, — она закрывает форточку.
— Нет, это что¬-то невероятное, — ни к кому не обращаясь, говорит „Чернобурка". И снова заводит речь о том, что „папа” всю жизнь положил за таких вот сволочей, чтобы они могли спокойно трудиться, лечиться, ездить в санатории, летать в космос...
— Извините, я пока в туалет схожу, — прерываю я её монолог.
— В какой туалет? — дико смотрит она.
— В туалет за санитарами, — поясняю я и, не дождавшись ответа, иду к корпусу. За мной, покинув „папу”, идёт Валентина.
Туалет расположен на первом этаже, возле рентген¬кабинета. В полутьме мы находим нужную дверь с огромной, как у входа в метро, буквой „М”. На минуту останавливаемся. Из-¬за двери слышны голоса: „А я тебе говорю, спирт ценится не по тому, как ты от него кривишься, а по тому, как ты от него тащишься, по тому, как он тебя забирает. А с этого фуфыря никакого кайфа, только кривишься. И не забирает”. Я резко открываю дверь. Все слышанные когда¬то блатные слова автоматом слетают с языка: „Так, кенты. Быстро дёрнули отсюда. Тётки вызвали контору. Менты здесь будут через минуту. Рвите когти, пока вам не скрутили ласты”. И хоть эта абракадабра, выданная мною на одном дыхании, слилась в одну длинную фразу, санитары меня отлично понимают.
— Ну, спасибо, что предупредил, командир, — выскакивают они один за другим из туалета, — за нами должок, в следующий раз звони, если что.
— Не забудьте покойника, он возле машины! — кричит им вслед Валентина.
— Обижаешь, мать, зачем же мы тогда приезжали, ― летит в ответ.
Я устало бреду вслед за санитарами.
— Доктор, не ходите туда, они без вас разберутся, — заступает мне дорогу Валентина. — Ваше дежурство уже давно закончилось. Любым путём уходите отсюда.
Я согласно киваю. Действительно, „папа” сдан с рук на руки. Мне давно пора домой. Я отдаю Валентине халат, прошу отнести его наверх, в ординаторскую, застёгиваю пальто, иду в туалет, гашу свет, открываю окно. Холодный зимний воздух, вытесняя хлорные пары, врывается внутрь. Откуда¬-то из-¬за угла из темноты доносятся звуки упорно отказывающейся заводиться машины и крики: „Папа этого не заслужил!!!”
Эхом от хирургического корпуса отдаётся: „...заслужил! ... заслужил!”
Я осторожно высовываю голову наружу, губы шепчут первую пришедшую на ум молитву: „Помоги мне, Господи, уйти незамеченным и пошли мне последний троллейбус”.
Стараясь не шуметь о жестяный карниз, я лезу в окно, через которое три часа назад, но в обратном направлении, царапался пришедший из «самоволки» вдрызг пьяный больной Филимонов.