Среди безлюдных просторов, морозом окованных, засыпанных мёртвым снегом-песком, белым да холодным, по хуторам и сёлам светились приветливые небудничные огни.
Год от года, долгие столетия, среди самой глухой ночи-зимы, когда, кажется, и смех, и песню, и все радости людские закуёт, замурует в ледяную сталь, погасит в человеческих гнёздах последние огни и окутает их пожизненной темнотой, - по всем необозримым пространствам степей меж сонными борами, по всем уголкам, где только притаились людские жилища, все вместе, словно по запрятанным проводам, светились они, радостные, живые.
Боязливо замигали огоньки где-то и на дне глубокой степной балки, одинокой в далёкой степи.
Десяток убогих хаток выглядывали из замётов, будто норы степных зверей, а между ними звучал весёлый шум: весёлым, ясным духом вертится по хутору разноцветная звезда, трещат бодрые песенки о райских садах, о золотой роскоши.
Сдаётся, повеяло на замерший хутор из вековечной древности сказочным сном, волшебным и тёплым.
А вокруг балки в грозное войско вырядились тени всяких кошмаров и призраков с ведьмами и мертвецами, со всеми исчадиями тёмной ночи; зашевелились, обеспокоенные светом и радостью, вооружили свои силы супротив радостного праздника[1].
И зашумел люто ветер со степи, загудел, — со свистом, с диким криком метнулась на хутор вместе с ним тёмная сила, подула холодом, обвеяла снегом, набросила тёмное покрывало. Стало пусто и грустно.
Только сила вражья мечется, лютует во тьме.
А радость уже усмехается то с одного, то с другого оконца тёплым красным огоньком.
Позже всех замигал огонёк в крайней от оврагов хате, неясен — бледен и зол.
И повалили к ней все страшилища, накрыли старый покосившийся дом, осели на воротах, на старых заделанных окнах.
Повеяло от хаты на хутор грустью да страхом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бледно горит на карнизе прикрученная керосинка. Окно от дороги закрыто; в напольном, от степи — кружальцами оттаивали замурованные стёкла. И казалось, что это неуклюжие косматые чудовища с чёрными лицами и ватными бородами и волосами лезут снаружи в окно. Из миски одиноко выглядывает худой праздничный поросёнок с острыми ушами, выглядывает в убогом мирке, словно старинный деревянный идол.
Печь пощерблена, пол немазан, грубо, кое-как побелены голые стены. Грустно и бедно, неряшливо.
Нет, нету радости в этом доме...
Печален-невесел ходит по хате хозяин этого жилья, Иван Крупка.
Сам подбрит, плохонькая свитка новым поясом подтянута, сапоги выблёскивают дёгтем — молодец хоть куда, а грустен.
— И отчего так, Катря; только у людей начнётся праздник — у нас поднимается склока? — проговаривает будто бы сам к себе.
В тёмном углу блеснуло что-то хищными горячими очами.
— Кому-то праздник, а мне - только сердцу чахотка! — отвечало плаксивым голосом.
Наклонившись на угол стола, сидела, всхлипывая, в новом наряде молодая женщина.
Неуклюже во все стороны торчал и надувался на ней нескладно одетый красочный убор. Дикарским кокетством отдавало от тёмно-розового чепца с какими-то странными рожками на голове. Чёрная коса, словно буйная грива, не помещалась под чепцом, и казалось, что это неумелая рука ребёнка, шутя, напялила грубые украшения на какого-то молодого горячего зверя.
Глянула на пол — и вздрогнула от отвращения и ненависти:
— Видеть их не могу!.. Дух мне от них противен, отвратен... Наплодить наплодила, дохлячка, да и сама сгинула, а мне теперь возиться с ними, с вонючими?.. На что? За что? Или я — служанка ей?.. У меня свои пойдут вскорости.
— Ох, да какая же ты недобрая, Катря, — виновато моргая, говорил Иван, — ну куда же их девать - не душить же, как щенков.
— Где хочешь, там и девай, коли хочешь других плодить. А коли нет — так согнивай со своими злыднями, с теми бесятами! Пойду к отцу...
Подскочила на лавке и отвернулась к окну.
Повернула голову, глянула хмурым оком.
— Что я тебе говорила? Забыл? — тихо, понуро бросила.
— Что? — хрипло промолвил Иван, прокашлялся и добавил: — Этого ты не говори мне, Катря... Под боком люди.
— Что люди? — злобно повернулась к нему. — На недобрый час нам люди!.. Что они — детей твоих будут кормить?.. Какое их собачье дело до нас?
Иван подошёл и осторожно сел на лавку рядом.
— Подожди немного, Катря, потерпи, — ласково начал он уговаривать, — они хиленькие: даст Бог, сами помрут.
— Помрут... дожидайся... Пока помрут, уж и голову отгрызут...
Всхлипнула.
— Да прочь, не обнимай! — гневно заверещала, отпихивая Ивана. — Такие бедствия — а туда же мостится. Прочь, не сиди рядом со мной, потому что от тебя той мерзостью вонючей, тою чахоткой несёт!
Плюнула.
Иван отодвинулся, насупившись, гася в очах пьяную страсть.
Обвела упёртыми, тоскливыми очами хату и заскулила:
— Ой скучно мне, тоскно... Жизни моей нет здесь, замучают меня, со свету сживут враги мои ненавистные...
— Какие враги? — участливо спросил Иван.
— Вон, вон мои враги! — тыкая перстом на пол, с дикою ненавистью приговаривала Катря.
На полу, просвечивая сквозь драную дерюгу голыми задками, вповалку лежали съёжившиеся от холода дети — одно старшенькое, двое младших.
Иван тяжело вздохнул.
Приумолкли.
«Гу-у...» — диким зверем выло во дворе, гудело в дымоходе, сыпало песком в окно.
«Замету, засыплю, следа не оставлю!» — похвалялось кому-то.
Катря бросилась, словно только что услышала, раскрыла широко глаза.
— Слышишь, какая метёт? — тихо, таинственно проговорила она, пододвигаясь к мужу.
— Ну? — заморгал обеспокоенно Иван.
— Слушай сюда... — лицо стало доверчивым, ласковым.
Начала тихонько шептать ему что-то на ухо, и отсвечивали её глаза странным, зеленоватым блеском.
Покраснело лицо у Ивана, очи опьянели.
Разве веяло когда-нибудь на него от всегда хилой первой жены такими горячими чарами, такими могучими молодыми прелестями?.. Пара очей, словно неведомые, дорогие камни, со странно унылым волшебным блеском, сновали перед ним и закрывали всё вокруг. А лицо? Где же та злоба на нём?... На него смотрело лицо по-детски ласковое и приветливое. Никому лиха оно не желает, только себе хочет счастья - дикого, жгучего. Себе да ему, Ивану.
Жалость тронула Ивана, в груди вспыхнуло.
И дико ухватил он жену в объятия, к груди прижал, будто своё счастье.
А оно — живое, словно огонь, горячее Иваново счастье — льнуло, угрём вилось, прижималось губами, дух забивало.
Схватился бодрый, энергичный, — в очах, которые затмил туман, отсвечивали новые грёзы. Схватил шапку:
— Пока я запрягу — найди плащ да рукавицы, — тихо, быстро промолвил и выбежал из хаты.
Жена резво бросилась к одежде.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Тпру! — санки глубоко вгрузли в снег, встали.
Ох и шумела буря в тёмном и печальном бору! Будто неисчислимые орды дикарей-великанов, немых и лютых, пытаясь одним страшным рёвом отогнать врага, шумели сосны.
Гудом гудит наверху, ревёт, веет, крушит ветки и швыряет сухим ломом.
А внизу уютно под густым намётом; только, словно грозные призраки, толпятся отовсюду тесным войском стволы.
Глянул Иван вокруг — и начал разворачивать кожухи[2], в которых, как в гнезде, тихо резвясь, копошились в одних рубашоночках дети.
Вынял одно, быстро поцеловал, выбросил из саней — как было, в рубашке. Тоненько, резко закричало в снегу одно, за ним — второе.
Старшенькая ухватилась за отцову руку да в голос:
— Тятенька, не бросайте нас!
Плакала, родненьким, голубчиком нежно называла, руки целовала, милости умоляла.
— Не плачьте, дети: придёт скоро мама, заберёт вас к себе, — уговаривал Иван.
— Мы будем послушны, мы будем мачехе угождать, детей тебе глядеть, — вычитывала, будто старуха, приговаривала, — мы вырастем — пойдём служить.
— Не будешь ты, моё дитя, служить, в служках сидеть. Пойдешь ты к Боженьке, а у Боженьки — хорошо тебе будет. Прости, доченька моя, грех мой да скажи Милосердному, пусть и Он прощает.
Нагнулся поцеловать.
— Тятя!
Обхватила ручонками, пришлась, прижалась губоньками...
Оторвал, лёгонькую и цепкую, словно репей, да и бросил из саней далеко в снег.
Дёрнул вожжами.
Будто лёгонькая пташка белопёрая, всколыхнула крылышками, снялась и уж билась, уцепившись за санки.
Ухватил её за плечи, пихнул сильной рукою.
И упало дитя лицом вверх на снег.
Хлестнул батогом лошадь, помчался, озирается.
Путаясь в рубашке, плывёт вслед, спотыкается на снегу белая пташка; что-то стонет тоненько, снежную пыль разносит.
— Н-но! — хлопнул батог раз, второй, и ещё, и ещё...
— Ввв... — исходятся немые великаны наверху, и уже только в ушах слышится, как среди шума-бора стонут где-то голые птенчики, которых бурей выбросило из гнезда.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В хате у Максима Чичуйко — словно в венке.
Стены белы, пол жёлт, от рушников[3] исходит розовая тьма. Тихо в хате.
В сухих цветах ритмично мигает перед иконами лампадка, будто бы играет какую-то весёлую мелодию без звука.
По запечкам, по лавкам,за рушниками, даже на новом ковре, которым застелено стол, — везде немые танцоры-тени.
Треснет лампадка, заволнуется во все стороны пламя — и пошли вприсядку, с подскоком, изгибаются, руками вымахивают — все вместе, как одно.
На покутье — горшки с кутьёй[4] да узваром[5] в сено глубоко зарылись, в миске — святая вода с кропилом.
Стоит густой дух от сена да сухих васильков. Тепло. А на столе на праздничном ковре — горою пироги, колбасы, рыба, паляницы[6]... Сверху бросает мечтательный свет на них лампадка.
Спит на полу мать с детьми, дремлет на печи Максим. Гудит метель во дворе, трубит в каглу[7]. Что-то Максима беспокоит: раз за разом сквозь сон хлопотно содрогается у него в груди. Ох и буря!..
Хочет что-то вспомнить — сон будто волною куда-то сносит.
Вздохнул на полную грудь, легонько что-то там содрогнулось — и уже из груди выпустил дух ровно, спокойно. Дважды дохнул Максим носом, в третий раз прервался.
Открыл глаза, поднял с постели голову, прислушивается.
— Устя, Устя! — тихо позвал он. — Устя, спишь ли?
— А... что? — хрипло со сна обозвалась жена.
— Устя, ты ничего не слышала?
— Нет... — откашлялась. — Нет, а что? — повторила громче, с тревогою.
— Что-то мне померещилось чудное — Бог знает, к чему. Послышалось, будто бы где-то мои крестники кричат: «Тятя, укройте нас!»
— Вот, храни Господь, царица небесная! — Устя поднялась с постели. — Смотри, чтобы не надумала та ведьма причинить им что-нибудь. Потому что там хуторские люди прямо криком кричат, что она их сведёт. Чадом не удалось передушить, так, может, снова что удумала?
Максим поднялся и стал искать на дымоходе трубку.
— Видел сегодня у церкви кума — подстригся, подбрился: будто в люди вырядился. Завидел меня — да сразу спрятался меж людей, а глазами сверкнул на меня, как тот вор. Что-то тогда меня тронуло — дай, думаю, зайду сегодня проведать крестников, да, как на беду, забыл. А возвращаясь из церкви, догнал Павла Ярового. «Как там сироты?» — спрашиваю. Махнул только рукою. «Лучше бы, — говорит, — уж Бог принял их.». А дальше и рассказывает. «Вот, — говорит, — вчера — мороз, аж дух забивает, а оно, сердечное, через весь хутор босое, в одном полукафтане за решетом скачет. Спотыкается, за слезами дороги не видит».
— Увы... — качает головою Устя, — знала бы та несчастная мать, — быть может, сама задушила бы их: меньше горя в мире знали бы. Ну, а уж ему каково смотреть на них!
— А ему-то что?.. Он рад, что жену взял молодую да здоровую.
— Отец!.. — вздохнула Устя. — Ой!.. Перестрелять бы таких отцов!.. Видишь ли, нашёл сиротам мать! Там, поговаривают, и родители у неё какие-то не такие. Ни люди к ним, ни они к людям. В церкви никогда не увидишь — волками какими-то живут. Страшно ехать, говорят, ночью мимо того ведьмовского кодла, а его, видишь, нелёгкая занесла в ту семью, так, будто не было для него других людей на свете...
Пожаловались, поговорили; Максим докурил трубку, выбил пепел и стал ложиться на сон. Морок развеялся, словно и не было. Зевнул, потянулся:
— Ф-р-р...
Заснул.
— А гу, гу-у!.. — страшным голосом перекрикивалось что-то в степи. Казалось, какие-то преступники возились у тёмного дела, подавая один другому голос издали.
А возле окон что-то жалобно выло, просило, тужило.
На напольном окне оторвало край занавеси и трясло нею, будто что-то живое рукою.
— О-ох, о-ох... ох, ох... — дрожало что-то во дворе голое, подскакивало, словно из-за дрожи и слова не скажет.
— Авва-вва-ва, — скрючилось от холода и пошло качаться по снегу.
Максим во сне перепуганно захрипел и вскочил:
— Это какое-то наваждение мне!
— А что?.. Может, опять? — сразу отозвалась с пола жена.
— Да прямо же словно тут под окном все в один голос: «Тятя, укройте нас! Тятя, укройте нас!» — аж задыхаются да плачут.
— Знаешь же что, муженёк, — сейчас же запрягай лошадь да поезжай: душа моя чует, что там деется что-то лихое. Уж сама хотела будить тебя. Не поленись да сразу же наведайся, — ещё не поздно. А то когда бы, Бог храни, они чего не учинили с детьми — и тебе будет грех за сирот.
— Хм... — Максим сдвинулся с печи, заковылял быстро по хате, зашелестел нетерпеливо в запечке.
Сверкнул огонь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Катря сидела с ногами на полу, грызла орехи и вела по пустой хате большими глазами. Сидела, словно ребёнок, занятый своими игрушками да причудливыми мечтами. Постучали в окно. Катря сразу к окну, отодвинула занавеску:
— Кто здесь?
Отскочила от окна, будто от огня. Детскости в очах — как не бывало: из глаз выглянул зверь — хитрый, напуганный.
Двери — на защёлку, погасила огонь, стала у стены.
Во дворе ветер затихал, светало — слышно было, как что-то добивалось под окном.
— Кто там? Что нужно? — крикнула сердито на всю пустую хату. — Завтра приходите, сейчас дома никого нет.
Застучали сильнее в окно.
— Открой, молодуха, потому что не поможет! Созову людей, будем двери ломать!
Катря засуетилась во тьме, словно зверь в клетке. Зажгла огонь, открыла двери, стала возле печи, дожидается.
Вошёл Максим, поздоровался, стал стряхивать с плаща снег. Катря держалась за край печи рукою и смотрела на Максима как на гору, что должна была обрушиться на неё. Максим спокойно разгладил примёрзшие усы, оглядел любопытными очами хату и остановил их на Катре. Сразу взгляд изменился, стал уверен, твёрд как сталь:
— А признавайся, молодица, где дети?
Катря, не соревнуясь, дико заголосила.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всё замерло в бору, будто после лютого побоища, когда всё живое истреблено на голову. Только мёртвые призраки и тени, извечные, бессмертные, вынырнули на руинах, задумчивые, грустные. Наверху то светает, то темнеет. Где-то там, за облаками, какой-то ювелир блеснул серебряными листами — под стволом вынырнула белая группа боровых русалок: двое маленьких плотно головками прижались к груди старшей, а та, разорвавши спереди сорочку сверху донизу, словно крылышками объяла их. Сидят, греются при лунном свете.
От сосновых веток упали разветвлённые тени на головки, на мраморные лица — и будто усмехнулись снежные дети холодному лучу. Сдаётся, тишина навеки сковала бор, и уж печальные тени, словно со скуки, затеяли свою вечную немую игру...
Тихо засвистело, затрещало по снежным замётам: будто по белым волнам, разбрасывая брызги, быстро плыли меж деревьями две лодки из зеленоватого снежного гребня. Словно из морской волны, вынырнули две остроухие головы. За ними в челнах — две фигуры.
Кажется, — древние великаны снова выплыли на белый свет со своих нор. Встали.
Сидит один на лодке — притаился; второй быстро крадётся к снежным детям. Взял одного на руки, прислушался, словно подул на него; второго, третьего — и тихо застонали, словно со сна, мёртвые снегурочки — ожили.
Отбросил капюшон с головы и впервые поднял глаза на второго.
— Ну, благодарите Бога, куманёк: живы! — и перекрестился.
И в мёртвом царстве что-то охнуло, разрывая ледяные оковы вечного сна.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Месяц-божечко,
Выгляни вот настолечко, —
пели девчата, возвращаясь с колядок.
И месяц, ясен божок с золотыми рожками, выплыл в небе в хороводе девочек-звёзд, осветил в поле свежие снега.
Черёдкою переходили девушки узенький пруд, что соединял два хутора.
На горе, словно то войско, что прогнало недавнюю бурю, выплыли в лучах, хрустя снегом, силуэты.
— Смотрите — это наши возвращаются с хуторов! — зазвенел любопытный девичий голос.
— Хлопцы!.. Что мы видели-видели! — таинственно отзвучивает другой, нетерпеливый.
— А что же вы там видели?
Ватага ребят обрушилась с горы. Смешались. Гомон.
— Заходим мы в балку, — рассказывают девчата, перебивая друг друга. — Видим — светится в крайней хате. Давай, говорим, заколядуем. Заходим. Двери раскрыты, одежда в хате разбросана, сундук раскрыт и лампада горит, а в хате — ни души. Так мы бегом из хаты.
Идут гурьбою, шумят.
— А вот нам в Беликах была загвоздка, — хвалится хлопец, — свищет, метёт!.. А оно возле вербы само вытанцовывает по снегу. Верба скрипит, а оно выкрикивает: «Ой играй, когда играешь...»
— И что же оно такое?
— Так будто бы панок, такой весь из себя...
— Стойте! — остановил вдруг один ватагу. — Смотрите-смотрите — вон-вон-вон пошла...
Все, как один, замолчали, смотрят вдаль: под лозами плыла тень, было слышно, как скрипел под сапогами снег. На белом снегу чётко вырисовывалась фигура согнутой женщины с большим горбом на плечах.
— Ребята — айда: поймаем!
— На что вам задевать её? — останавливают боязливые девчата. — Пусть себе идёт на камыши да на болота.
— А-га-га! А тю! А держи! — засвистели, затюкали хлопцы.
Тень свернула в сторону и быстро скрылась в лозах.
— Это, стало быть, горянская... там, поговаривают, целых три их живёт.
Сбились теснее в компанию. Месяц кланялся рожками издали звёздам, сам тихо отступал, спускаясь за бор. Колядовальщики входили в свой хутор тесным кружком. Вполголоса вёлся интересный разговор. Забегали один перед другим наперёд, толпились возле того, кто рассказывал, и в любопытных блестящих очах ещё отсвечивали у всех тайны рождественской ночи.
С. Васильченко[8]
------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
[1]Имеется в виду Рождество.
[2]Верхние одежды из овечьей кожи
[3]У восточных славян и, в особенности, у украинцев - полотенца из домотканого холста, разукрашенные узорами и вышивкой, которым придавалось особое значение.
[4]В старину в Украине - традиционное рождественское блюдо.
[5]Праздничный напиток - компот из сухофруктов, родиной которого считается Украина.
[6]Украинские хлеба из пшеничной муки.
[7]Часть дымохода.
[8]Украинский писатель и педагог(1878-1932), в своих произведениях описывавший жизнь простого народа и особое внимание уделявший детям.