Все, о чем пишут, - это со стороны, сверху или после. Сейчас не смерть, не жертва - грязь, одна только желтая липкая грязь. Третью неделю - дождь. Надо ходить, лежать, спать в этой холодной хляби. Гляжу на солдат и вспоминаю, как я еще ребенком читал об отступлении наполеоновских армий из России. На одном женская кацавейка, на другом поверх шинели вязаный платок, на третьем мешок из-под угля. Всего живописнее ноги - обмотки, на обмотках разбухшие сапоги, рыжие гетры и поверх всего огромные пузыри. А дождь все идет, идет. Сколько дней не раздевались! Промокшая, нагретая телом, одежда пахнет псиной. Кусают насекомые. Скучно, надоело.
Трах! - кинули гранату. Сегодня тихо. Вот обед. Два солдата несут в ведрах остывший суп, другие мясо и вино. В миски течет дождевая вода.
- Какой сегодня противный «жю» (суп).
- Вот уже шестой день: дорогу в Пон обстреливают.
Вот и сумерки - ранние ноябрьские сумерки. Начинается писк и суета крыс. Матье - молодец, он их здорово бьет дубиной…
Хорошо бы сейчас раздеться, умыться и лечь в чистую кровать, чтобы простыни были белые и жгли бы тело… Можно подложить полено и эту рогожу. А навес плохой- все равно течет. Бух, бух, бух… Говорят, где-то есть жизнь… Вряд ли!..
Ползем на животе к передовому посту, вязнем в хлипкой грязи, с испражнениями и дохлыми крысами. Вот здесь можно привстать за бугорком. В двадцати шагах отсюда неприятельский пост. Тихо. Вдруг оттуда доносится голос, и кто-то по-немецки ругается:
Страшно думать, что рядом с нами живут изо дня в день такие же люди, только в круглых шапочках; вязнут в глине, как мы, бьют палками крыс, ждут писем из дома, и что это и есть «враги»…
Когда возле Нуайона я ходил по траншеям, оставленным немцами, в которых они просидели два года, меня больше всего волновала эта общность военного быта. Такие же коробки из-под консервов - только с другими надписями; такие же солдатские открытки, нацарапанные карандашом слова, которых напрасно ждут теперь в далеких деревушках - только другие флажки на обороте; такие же кресты над оставшимися - только имена другие.
В Париже теперь идут в театры глядеть патриотические пьесы, в салонах поэты читают военные стихи, дамы щебечут о варварстве немцев, а в кафе почтенные завсегдатаи критикуют стратегию Петэна.
Солдаты только что пришли с позиций, почистились. Во всем местечке это единственное кафе; были другие, но разрушены. В маленькой комнате мы обедаем. За стеной дождь, грохот пушек и ночь. Весело трещит лампа… Скатерть - настоящая белая скатерть! Дессерт - бисквиты. Кому придет в голову вспомнить, что мы на войне? После кофе - маленький концерт. Долговязый, изможденный Коле, углекоп из Билля, поет пикардийские песни. А вот Брио - толстяк, чистая баба, пастух оверньяк - один раз он был в Лиможе в театре и теперь изображает балерину. Это всех увлекает - танцуют друг с другом: дам нет, звали старую служанку, да она занята. Хорошо, тепло, светло, весело. Брио, посмеиваясь, спрашивает меня:
- Здорово! Ну, чем хуже Парижа?
- Чорт! Ведь в восемь поезд из Шалона.
Этот разговор происходит не в буфете, но в воронке, вырытой снарядом, в полуверсте от немецких окопов. Мы спешим, путаемся по траншеям и по проходам.
- Не зажигайте спички, оттуда видно.
- Теперь свернем направо - здесь часто падают…
Грязь. Потом грузовик. Уезжаем. Останавливаемся. Нельзя зажигать фонарей. Какая-то деревушка. Штаб. Снова едем. Уж скоро восемь. Еле поспели. Вваливаемся усталые, грязные в вагон-ресторан. На столиках - цветы, и ярко горят электрические лампы. От тепла, от света, от людского говора - одуреваем. Все вместе за столиками - от дивизионного генерала до нашего кашевара Булю, который решил ради такого события истратить десять франков. Одиннадцать часов. За потными стеклами реют огни Парижа. В шесть мы еще укрывались от снарядов. Булю купил за франк сигару и наслаждается. Маленький Кири изучает электрический вентилятор. Вот дама в углу с офицером. Как давно мы не видели дам, да еще в большой шляпе!..
Это рай или болото? «Скажи, Булю, отчего сердце, увидев смерть, не забыло уюта. Отчего, до последней минуты, привязано оно тысячами нитей к этим пустым, ненужным и трижды дорогим вещам?»
Кабачок. Солдаты зашли выпить по рюмочке. С позиций - на отдых. Кряхтят, разгружаются. Входит дочь хозяина, молоденькая, смазливая девушка. Общее волнение - первая женщина! Киро вынимает маленькое зеркальце и оправляет усы. Дебэ жалуется: «И негде подбриться». Ругань исчезла. Я никогда не думал, что простоватый «Жан-Жан» может так изысканно выражаться. А Кло - с головой красной и круглой, похожей на бильярдный шар, и с кривыми, как у таксы, ногами - юлит возле девушки, отвешивая маркизовы поклоны. Он весь в глине, навьюченный - винтовка, сапоги, сумка. Девушка, безразличная, считает сдачу - так ведь каждый день…
Сейчас мимо проехал автобус с артиллеристами. Его перекрасили в защитный цвет, но сзади еще осталась вывеска: «Odeon Clichy». Сколько раз в Париже я ездил в нем!.. Дождь, глина, солдаты. Стреляют - вчера, сегодня, всегда…
Я вижу милый, старенький Одеон, книжную лавку под арками, веселых студентов в бархатных беретах со смешливыми подругами.
«Вы купили „Mercure de France“, хорошие стихи Жамма»…
Спешу. Автобус. Сена. Опера «Тоска». Какой-то старичок продает игрушку - «петухи дерутся». Кафе. Сумерки. Жизнь…
Было ли это когда-нибудь? Не знаю. Дождь. Стемнело. Еще громче ухают пушки.
«Лик войны», Илья Григорьевич Эренбург, 1928г.