Серия «Написательство »

11

Как коварный Адмирал Нимиц провалил свою подрывную деятельность на борту атомного подводного крейсера БДРМ 667

Как коварный Адмирал Нимиц провалил свою подрывную деятельность на борту атомного подводного крейсера БДРМ 667 Авторский рассказ, Писательство, Флот, Подводная лодка, Северный флот, Длиннопост

К-407 19 мая 993 г. .Гаджиево

Перестроечные времена я находился в религиозных исканиях, но, так как подобная литература в основном распространялась самиздатом, а в славном городе Семипалатинске самопечатные книги были доступны весьма ограниченному количеству людей, то я черпал религиозную информацию из атеистических библиотек и книг. "Пропагандист" был моим любимым книжным магазином. Там было неимоверное множество чтива серии "словарь атеиста" разной направленности (католицизм, православие, протестантизм и т.д.), откуда можно было взять много интересного. Но вот ограниченность доступности первоисточников никак не давала моему уму покоя. С приходом Горбачёва появилась возможность писать зарубежным религиозным организациям.

И вот, однажды, в ответ на моё письмо в YMCA-Press во Францию, мне пришла Библия, почему-то из США. А позже, к Рождеству следующего года, оттуда же, ко мне домой в (Семипалатинск, КазССР) пришла рождественская открытка в необычном длинном конверте. В это время я уже "отучился" в северодвинской учебке, помыкал месяц в североморском ПТК, другой месяц в чужом экипаже в казарме Оленьей Губы и, наконец, попал в свой экипаж. Короче, моя мама переслала мне эту открытку вместе с конвертом на адрес моей воинской части, и она зависла где-то на проверочных столах КСФ на пару месяцев.

Как коварный Адмирал Нимиц провалил свою подрывную деятельность на борту атомного подводного крейсера БДРМ 667 Авторский рассказ, Писательство, Флот, Подводная лодка, Северный флот, Длиннопост

ИИ- генерирует так марку с Нимицом. Совсем не похож.

Нужно отметить, если ты "карась" (новобранец первого года службы) эпохи конца 80-х, начала 90-х, то в экипаже к личности скоропостижного "карася" офицеры и мичманы в целом как-то безразличны. Кем ты был, кто ты такой, откуда ты, на кого учился — особо никого не интересует. Советская система очень хорошо калибровала срочный состав ВМФ — это должны были быть физически здоровые, с хорошим слухом, зрением и абсолютно благонадёжные юноши без каких-либо связей с зарубежьем, и поэтому военкоматское анкетирование калибровало среднестатистического морячка-срочника, готового хранить секреты Родины. В большинстве своём это был бывший ПТУшник из люмпен-пролетариата, который у офицерского состава ничего, кроме брезгливости и нервного тика, не вызывал. Поэтому чаще всего офицеры и мичманы стояли в одной упряжке с "годками", опуская "карася" на тот уровень, где жизнь ему пряником не покажется НИ-КО-ГДА! Как ты будешь выживать в коллективе — этот процесс в целом во всех вооружённых силах СССР (впрочем, и других стран) был отдан в руки дарвиновского естественного отбора.

Казалось, замполиты должны были хоть как-то помогать борьбе за выживание отдельного индивидуума, но в тот год (1992) их должность разжаловали в "помощников командира по воспитательной работе" или что-то вроде того, и у всех у них случилась повальная депрессия. Короче, наш замполит, человек приветливый и в целом неплохой, как я его увидел в первый день, оказался весьма далёк от задач, поставленных перед ним партией и флотом, так как он боролся со своей депрессией пребыванием в лёгком поддатом состоянии, и до ближайших учений выходить из этого состояния не собирался. Зато наш особист оказался весьма трезвой, интересной и любопытствующей личностью. Моя анкета повергла его в полный восторг, и он вызывал меня несколько раз к себе "на ковёр", чтобы проверить мою благонадёжность, но, окончательно уверившись, что я не конченный пацифист, потерял интерес к моей скромной личности.

На экипаже я оказался в БЧ-2 (ракетчики), где "карасёвка" должна была быть полегче, чем в остальных отсеках. Однако наших годков — "китайцев" — было много, а "карасей" — полтора человека. В 1992-м году отменили трехгодичную службу, и нас уже призвали на два года, из-за этого "годки" свирепствовали еще страшнее. "Карас" был побиваем ни за что, ни про что, - просто за то что "мы служить должны были три года, а вы падлы два! - Получайте!".

В это время экипаж готовил борт к выходу в моря, а большинство офицеров, мичманов и "годков" никак не хотели выходить из запоя, так как с берега на борт просочился спирт "Royal" и ещё худшее, подобное ему пойло с изображением двуглавого орла.

Как коварный Адмирал Нимиц провалил свою подрывную деятельность на борту атомного подводного крейсера БДРМ 667 Авторский рассказ, Писательство, Флот, Подводная лодка, Северный флот, Длиннопост

Royal - многих потравил во время начала 90-х.

Приборки, погрузки провианта, все ПХД и так всегда были на плечах у "карасей". Ну а перед выходами в моря зимой, когда нужно долбить пирс и бесконечно чистить верхнюю палубу от снега, драить "медь" для показухи перед разного рода комиссиями, личного времени не оставалось ни секунды. Первый месяц я спал часа по четыре за ночь, и тут меня сделали "вестовым", что сократило время сна до двух часов в ночь. Плюс ко всему прочему добавилась ночная чистка картофеля, "хлебопечество", накрытие на столы. Днём, понятное дело, "карась" права спать не имел, и если был замечен за этим делом, то был тут же побиваем "годками". А если "карась" бывал замечен за сном кем-либо из офицеров или мичманов, то тут же следовал крик: "Шерали! Какого х% у тебя тут оборзевшие "караси" спят и ничего не делают!?" Прибегал "подгодок" Шерали, и всё это заканчивалось побоищем (не публичным, конечно, с "годковщиной" официально боролся весь флот) "карася" с дальнейшим наказанием — мытьём трюма с мылом. А если "карась" был замечен, что он в разговоре смеётся или улыбается, это означало, что жизнь у него слишком расслабленная, и наказание за приветливую улыбку было ещё веселее — драить дучки и гальюны своей зубной щеткой. Таковы правила были заведены во всех 14-ти экипажах дивизии.

Кое-как в декабре мы вышли в моря. Швартовка. Постановка на бочки в Оленьей на размагничивание. Шторм. Торпедные стрельбы. Шторм. Швартовка. Три недели морей прошли незаметно. И за это время по приходу в базу на пирсе тебя ожидали долгожданные письма из дома — пожалуй, единственная отрада для "карася". Но почему-то мне ничего не пришло.

Вдруг меня вызывает особист к себе в каюту. Среди других писем, пришедших ко мне, он достаёт длинный необычный конверт и показывает:

— Алёша, это тебе? — По всей видимости, мне. Я же не скрывал от вас, что я верующий — я уже заметил рождественскую тематику конверта. — А ты не видишь ничего странного в этом письме?

Я достал открытку из вскрытого письма, повертел её в руках.

— Да нет, это же поздравление с Рождеством. — А ты не видишь здесь какого-нибудь скрытого посыла?

Я призадумался, но не пойму, к чему этот вопрос, и отвечаю:

— Ну, Рождество было не то чтобы запрещено в СССР, просто не приветствовалось партией. А сейчас перестройка, гласность, и в самом этом празднике нет ничего плохого, и даже капли антисоветского.

Он прищурился как Владимир Ильич на известном портрете, как-то особенно по-доброму:

— Ну а в этом конверте разве ты не видишь ничего такого странного?

Я этот конверт и так, и этак повертел — ну ничего не вижу, никакого подвоха.

— Нет, — говорю. — А вот в этой почтовой марке ты не видишь ничего подозрительного?

Я смотрю на почтовую марку и вижу там мужик в кепке. Больше ничего я в том не увидел. Я говорю:

— Нет. — Это же Адмирал Нимиц!!! Это не кажется тебе странным?

И тут я не выдержал. Если бы даже какие-либо зловредные американские деятели затеяли свою подрывную деятельность на нашем борту через меня, пытаясь как-то связаться через намёки в марке почтовой открытки, они провалили свою операцию, потому что наш доблестный флот сделал всё, чтобы этого не случилось. Предыдущие 12 недель я спал в среднем по три часа в сутки, делал невозможное: драил, мыл, таскал, грузил ЗИПы, оттирал гидравлику в трюмах, а по ночам жарил хлеб и чистил картошку, стоял вахту за "годков" и мичманов, не имел права на улыбку. И во мне накопилось столько дурной энергии, что я стал смеяться как сумасшедший во весь голос, хлопая себе ладонями по коленям. Я ржал как дикий конь так, что меня было слышно через два отсека.

Тут особист как-то разочарованно расслабился и сказал:

— Ну ладно, сынок, возьми свою открытку, иди, служи дальше...

Как коварный Адмирал Нимиц провалил свою подрывную деятельность на борту атомного подводного крейсера БДРМ 667 Авторский рассказ, Писательство, Флот, Подводная лодка, Северный флот, Длиннопост

Нашел-таки эту марочку в тырнете


Расшифровка флотского "суржика":

ПТК — Профессионально-Техническая Комиссия, воинская часть, где военнослужащие ждут распределения по частям для окончательной воинской службы.

КСФ — Краснознамённый Северный Флот.

Годковщина — дедовщина на флоте.

"Карась", "карасёвка" — флотский новобранец в течение первого года службы.

"Подгодок" — моряк трёхгодовой срочной службы, которому остался год до демобилизации.

БЧ-2 — ракетная боевая часть корабля/экипажа.

"Китайцы" — моряки, служащие в БЧ-2 . "Почему "китайцы"? Да потому что их много и ничего не делают."

Показать полностью 4
106

Почему Оруэлл обиделся на Толстого

Джордж Оруэлл, спустя полвека, решил разобраться с толстовской критикой в своём эссе «Лир, Толстой и шут». Читая нападки Толстого на Шекспира, он, кажется, не просто пытался найти логику в его рассуждениях — он был искренне ошарашен. Толстовская критика, в которой блистательный «Король Лир» объявлялся чем-то чуть ли не вредоносным, показалась Оруэллу абсурдной. Он с недоумением пытался понять: как человек с таким масштабным умом и столь глубоким чувством справедливости мог столь откровенно пренебрегать драматургией Шекспира?

Оруэлл видел в Шекспире символ абсолютной зрелости искусства, способность безжалостно вскрывать правду о человеческой природе. Толстой же, с его страстью к простоте и правде, должен был бы разделять этот взгляд — но вместо этого он атаковал Шекспира с ожесточением, словно желая разрушить его саму сущность. В своём эссе Оруэлл пишет: «Толстой не просто спорил с Шекспиром, он пытался уничтожить его как фигуру, как символ». В этих словах слышится разочарование: Оруэлл словно не мог смириться с тем, что два величайших ума человечества не могут сосуществовать в одном культурном пантеоне.

Но истинной причиной его недоумения была разница восприятия. Оруэлл пытался смотреть на Толстого через британскую оптику, где Шекспир был не просто автором, а неприкасаемым культурным столпом. Оруэлл ожидал рационального анализа, но наткнулся на вихрь эмоций, сгусток философских претензий, в которых он не смог увидеть сути. Толстой же брюзжал не на Шекспира, а на саму природу драматургии: на рамки, которые сковывают героев и лишают их свободы.

Эта разница восприятия стала причиной недоразумения. Пока Оруэлл с недоумением пытался уловить, почему Толстой так рьяно отвергает великого драматурга, сам Толстой был занят совершенно иной проблемой: не Шекспиром, а драмой как таковой. В своей знаменитой реплике Чехову: «Шекспир всё-таки хватает читателя за шиворот и ведёт его к известной цели. А куда с вашими героями дойдёшь? С дивана до чулана и обратно» — Толстой вскрыл своё главное раздражение. Для него свобода была важнее формы, и пьеса как жанр неизбежно проигрывала в этом сравнении.

Эту свободу, кстати, он не заметил у Чехова, что сделало ситуацию ещё более ироничной. А Чехов, как всегда, ответил с тонким юмором, позднее рассказав Бунину: «Знаете, что меня особенно восхищает в нем (Л. Толстом ), это его презрение к нам как писателям. Иногда он хвалит Мопассана, Куприна, Семенова, меня... Почему? Потому что он смотрит на нас, как на детей. Наши рассказы, повести и романы для него детская игра, поэтому-то он в один мешок укладывает Мопассана с Семеновым. Другое дело Шекспир: это уже взрослый, его раздражающий, ибо он пишет не по-толстовски...»

Почему Оруэлл обиделся на Толстого Литература, Писатели, Писательство, Джордж Оруэлл, Лев Толстой

«Лир, Толстой и шут»

Показать полностью 1
5

Про "Москва - Петушки"

Взялся-таки давеча на межвахтовом… Читаю Ерофеева. "Москва - Петушки" называется. Брался много раз до того, но не нравилось. Недоперепил тогда, наверное. Да и айсберга тогда ещё не видел. А тут чую - удар, ну и этот раз до конца решил. Думаю, выжру это, как ноль-семь "Агдама" с "белой сиренью", хотя бы раз до конца, чтобы блевалось smoothly. Читаю, плачу, смеюсь и плююсь. До блевотины так и не дошёл. Плачу, ибо иначе невозможно. Смеюсь от отчаяния. А плююсь, ибо книга досталась с комментариями Эдуарда Власова.

И что я вам скажу, товарищи? Лучше бы этого не к столу помянутого господина Эдуарда, "слезу комсомолки" принудительно жрать заставили, нежели комментарии эти велиречивые публиковать. И чтобы жрать ему, прямо так, чтобы через воронку, зондом напрямик в желудок, минуя уста, ибо нельзя же так! Будь я редактор, и попади мне эти комментарии на стол, я бы пригласил бы этого Э. Власова, и так бы и сказал ему:

"Вы, господин Эдуард,-хороший, вот присаживайтесь, прям сюда, рядышком со мной, на корточки. Давайте посудачим. Вы, мил человек, политуру из консервной банки пробовали? Вы на перроне в Мытищах в своей урине хотя бы единожды валяться изволили? А в чужой? А в собачьей? А вам добрый ангел, тот что без места жительства, под кустами в Бологое, междупопие ваше, из чувств эмпатии влажной салфеткой вытирал (после того как клофелинщицы с "красной стрелы" без штанов выкинули)? Нет?! А спиртягой, выжатой из этих салфеток, вы хоть раз опохмелялись? Нет?! Как же так??? Проходите мимо, товарищ, других не задерживайте! И да, вот вам "незамерзайки" канистра, для начала, с неё и начните. А потом идите вот, Минаева комментировать, а про Венечку забудьте, и вообще, в покое оставьте его навсегда. Как же вы это так? А? Ведь стыдно! Ведь в комментариях что самое важное? Лаконичность и точность, и опыт самостоятельный! А многословие в толкованиях, это как Bombay Sapphire в "Ханаанский бальзам" плеснуть, а вместо политуры и денатурата - Everclear и ещё, hefe хайзен баварского. Это как боту chat- ити-его-GPT, промпт скормить: "используй стилистику семидесяти толковников, пытаясь объяснить детям подготовительной группы детсада "Болашак", поэму "Имярек" Луки Мудищева". Для кого, этот, с позволения сказать, профессор, свои интерпретации писал? Наверное для какого-то из гипотетического поколения-z, и прочих пост-миллениалов, и то, для тех, кто тырнетами пользоваться не умеет (А?! Есть ли такие?! То-то!). Нам же, древле-подлинным исчадиям союзных республик, с ДНК боярышника и буряковою горілкою в крови, все эти все разжёвывания в пюре - не надобны. У нас ещё свои зубы не выпали. А те, у кого их выбили, те дёснами работают так, что мама не горюй, ни один алмазный бур не выдержит то, что эти дёсна грызли. И испарины на лбах наших, из регидрата целлюлозы, и во гробех не выссохнут! У нас, выпускников Ленинского Университета Миллионов, даже на прахе после кремации, C2H5OH выступит крупными кристаллами.

А вот про "Москва-Петушки" скажу, читаю и смеюсь. Смеюсь и плююсь. Плююсь и плачу. Плачу, ибо раньше не читал, и ибо вижу, как из запоя абсурда советской действительности, соскользнули мы в реалии похмелья гипер-пост-модернизма. И клубимся мы в чаду ультра-толерантного недо-воинствующего дивёрсити, и джигу пляшем, не иначе как, кластерно-сознательного квази-патриотизма. И всё во имя чего? Правильно, во имя "нашей семьи"... ну это так, естественно для приличия.

Конечно, более чем во имя семьи, всё это во имя ЕГО! Во имя освоения бюджета… Во имя ЕГО, у нас, в пост-совке (как, впрочем, и далеко за пределами оного) вся лажа абсурдится. И обстрілювати сепаратистів, и денацификацию провозгласить, и Газу - распылить, и Ерушалаим - расщепить и Тегеран, в битый кирпич - все во имя ЕГО же, и ничтоже сумняшеся. Ибо так надо. Ибо аналитиками-геополитиками уже в бюджет заложено, и теперь всё, иначе нельзя уже.

Ну, и опять же, ДНК с гидролизными спиртами целлюлозы у всех в крови бродит, а оно, ДНК эта, договариваться ой как не любит. Оно, хрень всякую, драматическую обожает, особенно марки "экстра". И чтобы всё так пафосненько, как рюмаха в ладони с изящно оттопыренным мизинцем. И ничего что весь задний двор в экскрементах. Главное чтобы галстук на шее в цвет флага, и бюджет подписанный на руках, и “Славься Отечество”, (или“Украина хай живэ”, “Менiн елiм”, “America, oh beautiful”- тут кому что душе угодней) на устах…

Ваше здоровье, товарищи! Не болейте! Пойду посмотрю что у меня в текущем бюджете, пока Венечку дочитываю. Ничего что Титаник уже повстречался с айсбергом, поди дотяну до конца июня, ибо что я, других хуже что ли? За музыку, фуршет и rose заплачено… Если что, надувная подушка в кармане, полгода моржевал, готовился. Небось дотяну на Гольфстриме до Рейкьявика.

Показать полностью
11

Степное diversity

В Казахстане, где я вырос, каждое уважающее себя семейство знало своё родословное древо — не просто знало, а лелеяло.

Мой самый близкий друг, найман Амантай, уверял, что он из чингизидов. И я ему верил, так как он знал своё древо от корней до нераспустившихся почек. Он мог назвать имена всех восьми своих великих предков, причём перечислял их так, будто выстраивал в шеренгу. Правда, знал он их по принуждению, ибо его отец Жанибек сёк своих детей чем попадя, если они не могли запомнить все двенадцать родов. Понимаете, надо было запомнить двенадцать, а Амантай запомнил только восемь.

«Сегiз! — кричал Жанибек, замахиваясь. — В голове у тебя, Амантай, не великая степь, а пустыня, щеще...!» Однако Амантай смог выучить только восемь, но так, что мог перечислить их и в темноте, и даже после поллитры арака, а вот до двенадцати так и не дотянул.

Гольдсфельды, наши соседи-евреи, с детьми которых я дружил, уверяли, что их предки происходят прямиком от Иосифа Прекрасного, которому ещё фараон доверил зернохранилища. А золото в зубах их быбы Иды, по их словам, было тем самым, фамильным, вывезенным из египетского плена.

Соседи из русских немцев, Бауэры, свято верили, что ведут свой род прямиком от Карла Великого, который за ужином сглатывал трёх поросят одним махом.

А что было делать мне, Ивану родства непомнящему? Я, закостенелый русопят, сидел промеж них и молчал. У меня-то, кроме крепостного прадеда, который и фамилию и паспорт получил только в 1893 году, никакой древности за душой не наблюдалось.

Вы бы видели их взгляды. Вроде бы доброжелательные, но всё равно презрительные, как у графьёв, которые пригласили крестьянина на бал. После очередной семейной истории о королях и праотцах я не выдержал. Заказал анализ ДНК с мыслью: пусть хоть техника скажет, откуда я родом.

Результаты пришли быстро. И оказалось, что ДНК моего деда роскошно посажено на все три линии: и Бауэров, и Гольдсфельдов, и чингизидов. Получается, их великие предки не устояли перед степной романтикой — а может, перед тарелкой бешбармака, кто знает? В голове тут же сложился сюжет: вечер, лето, стог сена, и вот Карл Великий с Иосифом Прекрасным посреди степи уже как-то договариваются с найманкой, чтобы оставить свой след в будущем славянской истории.

Бросился с новостью к соседям. Бауэры возмущённо заявили, что это ошибка и «какой-то славянин» не может быть частью их арийской чистоты. Гольдсфельды отмахнулись, но прищурились, как будто подозревали: может, их прадед не только зерно, а кое-что ещё возил в соседние аулы.

Амантай, конечно, расхохотался, когда услышал. Сказал, что я просто хочу отвлечь внимание от своей «одноветочной» родословной. «Ты, главное, — сказал он, — помни: восемь запомнить можно, а двенадцать уже из области фантастики.

Но знаете что? Я уже не злился. Стоя между их оскорблённым величием, я понял: их корни, их прошлое — это всего лишь часть большого степного хаоса, который объединяет нас всех. И если уж на то пошло, возможно, они не хотят признавать очевидное братство…

А что я? Теперь я гордо ношу своё славянофильское имя — Салават Сафин. И знаете что? Пусть спорят. Всё равно, в итоге все окажутся нами — татарами. Или просто пусть завидуют, что не татары.

Показать полностью
5

Про "Зеркало русской революции"

Так вот, пожаловал к графу нашему Льву Николаевичу персонаж удивительно чудной. В жилете, будто сшитом из папиросной фольги, и в шапчонке, что Толстому живо напоминала чайник (бейсболке), переосмысленный гением сюрреализма. Толстой, ясное дело, на него смотрит с неподдельным изумлением, ус ладонью поправляет и вопрошает:

— Ты кто ж, милый друг, давай-ка без шуток — сними-ка шапку-то, у нас ведь чай, а не ярмарка.

— Я, — заявляет гость, — из будущего. Год эдак 2024-й. Время, знаете ли, турбулентное…

Лев Николаевич бороду почесал, усмехнулся с легким скепсисом:

— Турбулентное, говоришь? А справедливость там есть, настоящая, не то что эта, временная, — он перекрестился, тихонько добавив: — Прости, Господи, что не верую в Тебя!

— Не знаю про справедливость, — гость пожал плечами, — а гречки — завались! Но не в гречке соль. Там, понимаете ли, Россия с Украиной… воевать изволят!

— Чего "с Украиной"? — Толстой сдвинул брови так, что усы выглянули из-под бороды. — Мордобой, что ли? А я тут, понимаешь, о непротивлении злу насилием пишу.

— Именно оно, — мрачно кивнул гость. — Да и это ещё не предел. Вон Ленин будет, как на свет выкатится — лысый, с бородёнкой, но глазастый, зараза. Он вас, граф, святым объявит, на вас всю свою революцию построит. Кровь, расправы, продразвёрстки… И литераторов разведётся — аж плюнуть некуда, чтоб в Желязны, Пелевина не попасть, а в Донцову тем более.

Лев Николаевич вдруг сел, словно под ним стул качнулся:

— Ты это… хочешь сказать, что мои книги — семена всей этой каши?

— Ну, примерно, — гость взмахнул шапчонкой, словно хотел прогнать невидимого комара. — Ваша философия, граф, очень уж многим пригодится. Ленин на ней баррикады строил, кровопролития чинил, Сталин школьникам ваши тома в зубы вставлял, зубрить заставлял.

Толстой глянул в окно, потом на перо:

— Так, может, мне не писать? — голос его дрогнул, но всё же звучал твёрдо. — Как это? У меня "Воскресение" недописано, Нехлюдов опять в своих муках. Да я и сам, как видишь, не Нехлюдов.

Гость задумался, потом пробормотал:

— Ну… это. Вы уж осторожнее со словами, граф. Народ у нас впечатлительный.

Толстой молчал, а потом, как схватит перо, как заскрипит, словно тут же решил увековечить все свои мысли. Гость руками всплеснул:

— Интеллигенция! Никакой гражданской ответственности! — проворчал он и исчез, будто его никогда и не было.

А Толстой, оставшись один, только покачал головой:

— Ну что ж, раз зеркалом меня прозвали, так будем отражать правду. Не кривую, а прямую. А кто из Пелевина, Донцовой или Ленина будет потом пенять на зеркало — это уж не моя забота.

Показать полностью
3

Аудиенция в патриаршей резиденции в "Мутных Прудах"

Святейший сидел за массивным дубовым столом, склонясь над тетрадью, как мастер над заготовкой, от которой зависит чья-то судьба. Его шелковый подрясник тихо шуршал, словно осенняя листва под ногами, а золотой пояс сиял, как первый луч солнца на заснеженной вершине. Сегодня он позволил себе обойтись без панагии и скуфьи — эти регалии, дороже чем однокомнатная квартира в Подмосковье, иногда давили тяжелее, чем грехи всего человечества, с которыми он сталкивался ежедневно.

Он писал. В руке его блестело изысканное перо Aurora Diamante, инкрустированное бриллиантами и оценивающееся в несколько сотен тысяч евро. Это была не какая-то массовая шняга типа Parker или Montblanc, а настоящий шедевр, изготовленный итальянскими мастерами. Перо ложилось в руку идеально, словно созданное специально для святейшего, подчеркивая важность каждого росчерка.

Писать, думал он, — это единственная отдушина в мире, где каждое решение — не больше чем ставка в игре, правила которой меняются по прихоти судьбы. Люди были для него этой игрой. Выбирать их — всё равно что искать жемчуг в луже: иногда находишь, но чаще — вынимаешь грязь.

В дверь постучали.

— Войдите, — сказал он, не отрывая пера от бумаги. Чернила ложились ровно, будто подчиняясь невидимому ритму.

Вошёл секретарь. Худой и бледный, как полотенце у мироточивой иконы, он поклонился:

— Святейший, к вам викарии: Мельдоний, Мариний, Елений и Ластофан.

Патриарх поднял голову. Эти четверо были не такими, как все. Обычно к нему записывались за полгода, даже маститые митрополиты смиренно листали православные журналы в приёмной. А эти ворвались в его расписание, как цыганский табор на тихую деревенскую свадьбу. И он позволил.

Почему? Потому что иной раз он был рад их видеть. Это были его соколы, его верные псы. Один окончил МГИМО и мог цитировать Библию на пяти языках, включая древнегреческий. Другой был звёздным выпускником МГУ, способным доказать существование Бога с помощью дифференциальных уравнений. Третий славился организаторскими способностями и мог устроить крестный ход даже в пустыне. Четвёртый же обладал талантом убеждения, с которым соглашались даже черти в аду. Но даже в этом стаде псы давно превратились в павлинов, соревнующихся друг с другом в экзотичности своих решений.

Вот, например, Елений. Однажды он, вернувшись с ретрита с айяуаской, привёз из Колумбии настоящего шамана, индейца кечуа, и сделал его своим посошником. До сих пор на архиерейских собраниях вспоминают, как этот шаман жёг листья кокки у алтаря, объясняя это как «жертву святому духу».

А Ластофан в своё время нашёл в Африке двух масаев, привёз их и назначил иподиаконами. Всё шло хорошо, пока они не сбежали с регентшей из хора и не поселились где-то втроём в однокомнатной квартире. Причём говорят, что чтобы охладить пыл этой регентши, целой армии масаев было бы мало.

Мельдоний, чтобы не отставать, привёз из Центральной Африки двух пигмеев и сделал их пономарями. Всё было прекрасно, пока эти бедняги однажды не устроили настоящую сцену, пытаясь достать кадило с верхней полки.

Но всех превзошёл Мариний. Он любил азиатов. Как-то привёз двух бурят, объявив, что это японцы. Но на престольном празднике они так напились, что избили протодьякона. Пришлось отказаться от них. Причём не из-за протодьякона, а из-за того, что они были не слишком рады «заднепроходимости» остального окружения. Теперь Мариний искал новых помощников в Таиланде.

Но всё это не имело бы значения, если бы викарии не были лояльны. В мире, где фанатики-ортодоксы раздражали своим рвением и цитированием старцев, а либералы терялись в тумане сомнений, лояльность была твёрдой почвой под ногами, единственной валютой, которой он доверял.

— Пусть заходят, — сказал патриарх.

Четверо вошли, сняли скуфьи и выстроились у порога. Их шелковые рясы блестели, как озёра под луной, а лакированные туфли отливали светом люстры. Двое привычным жестом поправили очки Cartier, словно делая тонкий акцент на том, что православие может сочетаться с современным вкусом.

Патриарх продолжал писать, не поднимая головы. Викарии переминались с ноги на ногу, как школьники, вызванные к директору. Наконец, он отложил перо, откинулся в кресле и посмотрел на них. Его взгляд был пронизывающим, словно он видел их насквозь.

Каждый подошёл под благословение, а затем вновь застыл у порога. Только старые митрополиты могли быть приглашены присесть, и эти молодые викарии знали это правило, и продолжали стоять переминаясь с ноги на ногу. Наконец, Мельдоний, чувствуя, что дальше тянуть нельзя, сделал шаг вперед:

— Святейший, мы пришли за вашим благословением. Видите ли, тут недавно владыка Мариний… — он бросил взгляд на соседа, — был в южной стране и привёз с собой несколько новообращённых.

Патриарх чуть приподнял бровь, взглядом призывая продолжать.

— Эти юноши приняли православие с радостью, но… у них есть… некоторые особенности, — Мельдоний запнулся, словно наткнулся на камень. — Они выглядят как мужчины, но… имеют, так сказать вторичные половые признаки не соответствующие мужским.

И он плавным жестом изобразил женскую грудь.

Мельдоний сделал ещё один шаг вперед, сложил руки, словно готовился к проповеди, и начал говорить с той интонацией, которая была привычна для кафедры, но сейчас звучала почти умоляюще:

— Святейший владыка, народ наш православный, конечно, может истолковать это неправильно… Простота сердца — великая добродетель, но, увы, не всегда союзница рассудительности. Однако мы, в смирении своём, сверились с типиконами, с канонами святых отцов, с древними преданиями, и нигде не нашли прещения для таких… пострадавших.

Он вздохнул, как человек, вынужденный взвалить на свои плечи груз, который многим был бы не под силу.

— Эти души, они же страждут! Они страдают глубоко, так, как, быть может, ни один из нас и представить не может. Их страдания — это не только боль от своей уникальности, но и крест, который они несут, иногда не зная, как его донести до Голгофы.

Мельдоний повысил голос, вложив в слова горячность, достойную апостольского пламенного обличения:

— Не нам, грешным, судить их. Ведь Господь наш Иисус Христос сказал: "Придите ко Мне все труждающиеся и обременённые, и Я упокою вас". Разве мы, пастыри, можем оттолкнуть их от порога Церкви? Не мы ли должны принять их, поддержать, дать им место в Церкви, пусть и не великое, но, быть может, спасительное?

Он замолчал на мгновение, словно чтобы дать этим словам осесть в душе святейшего, а затем добавил уже тише, с укором самому себе:

— Если Господь и скоты милует, как можем мы отвергнуть тех, кто, быть может, даже в своих немощах ищет Его?

Патриарх молчал. Лишь его рука потянулась к тетради, будто она могла подсказать решение.

— Мы бы хотели спросить вашего благословения сделать их у себя иподиаконами, — закончил Мельдоний.

Патриарх закрыл тетрадь, постучал по ней пальцами и посмотрел на Мариния. Этот взгляд был казалось бы ледяным и молчаливым, и в то же время предельно добрым, как с портрета Ильича. Возможно, до него уже дошел слух о том что преосвященный Мариний, будучи в Таиланде, решил нанять восемь леди-боев в Пхукетском эскорте на два года вперёд, а теперь не знал, куда их пристроить. Возможно, он думал о судьбах тех самых юношей. Возможно, о чём-то совсем другом.

Не проронив ни слова, он снова открыл тетрадь и продолжил писать. Чернила ложились на бумагу легко и спокойно, словно ничего необычного не произошло.

Викарии, понимая, что аудиенция окончена, поклонились и вышли.

За дверью Ластофан тихо спросил:

— Так он благословил?

— Или нет? — добавил Елений.

— Кто его знает, — вздохнул Мельдоний, глядя в потолок.

Снег за окном продолжал падать, мягкий и бесшумный. Патриарх, оставшись один, поднял голову, посмотрел на заваленные снегом крыши и позволил себе лёгкую, почти незаметную улыбку. И всё же, подумал он, хорошо, что пришли с этим вопросом. Ведь остальные, те, кто ждал его решений, принесли бы куда более тяжелые темы.

(Из "Пъе Левиндт")

Аудиенция в патриаршей резиденции в "Мутных Прудах" Авторский рассказ, Самиздат, Постмодернизм, Православие, Писательство, Длиннопост
Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!